Э. К. Криспин
Чужой. Воскрешение
Официальная новеллизация
A. C. Crispin ALIEN™: RESURRECTION:
The Official Movie Novelization
Печатается с разрешения издательства Titan Publishing Group Ltd. www.titanbooks.com
© 1979, 2019 Twentieth Century Fox Film Corporation
* * *
Пролог
– Это чужой!
Осознав это, Винсент Ди’Стефано невольно отпрянул. «Как, черт возьми, он попал сюда, в кормовой командный отсек?» Винни заставил себя остановиться и удивленно уставился на гротескное существо.
Глаза чужого выглядели огромными, совершенно непропорциональными на удлиненной уродливой голове. Узкая эллиптическая радужка, казалось, охватывала хрусталик, словно указывая на свое иномирное, неземное происхождение. Существо моргнуло, и его прозрачные веки дернулись так быстро, что Винни не сумел бы сказать, начиналось это движение сверху, снизу, или даже вообще со всех сторон. На деле, не в движении веки нельзя было бы рассмотреть в принципе. Существо снова быстро моргнуло – раз, другой, третий, – затем повернуло голову.
Заметило ли оно человека?
«Вот дерьмо!»
Челюсти существа угрожающе раскрылись – между ними начали образовываться тонкие нити густой и прозрачной слюны, которая медленно стекала с опасно острых зубов. Так много зубов! Губы разошлись в беззвучном, но свирепом рыке, и существо неторопливо двинулось вперед.
Винни заставил себя сохранять неподвижность, пока челюсти твари медленно раскрывались и закрывались, роняя нити густой, липкой слюны.
«Если одна из этих штук оказалась тут, – подумал он, – их может быть и больше. Может, и весь чертов рой! Но откуда они взялись? Как попали на корабль?»
Имело ли это значение? Это существо находилось здесь, сейчас, с ним, в том и заключалась суть. Чужой ринулся вперед и остановился – его движения были быстрыми, насекомьими, а хвост мотался из стороны в сторону, словно чувствительный датчик, собирающий информацию. Мог ли чужой видеть человека? Знал ли он вообще про то, что Винсент находится здесь рядом, в командном отсеке? Функционировали ли эти огромные глаза, или же твари эволюционировали до стадии, на которой пища или жертва обнаруживается за счет какой-нибудь световой волны или чувства, недоступных человеку? Может ли, к примеру, существо быть более чувствительно к движению или к запахам, а не к визуальной информации?
Гротескная удлиненная голова чужого повернулась, словно существо пыталось оценить обстановку вокруг. Должно быть, его отвлекали множество мерцающих огоньков и работающие цветные экраны командной консоли. Может, работа консоли помешает ему обнаружить Винни. Ди’Стефано сглотнул, искренне надеясь на это.
В этот момент один из обзорных экранов замерцал, меняя изображения так быстро, что чужой развернулся, чтобы посмотреть. Планета Плутон, молча висевшая в пустоте под кораблем, внезапно придвинулась на крупных планах – извергался один из ее небольших гейзеров, выплевывая в космос жидкий азот. Яркость ледяных колец Плутона, даже с учетом встречающихся тут темных, красноватых областей, ошеломляюще контрастировала с абсолютной чернотой пространства вокруг.
Существо покачало головой из стороны в сторону, наблюдая за планетарной активностью. Активность гейзера достигла пика, а беззвучное извержение пришло к кульминации. Экран показал это явление с большим фокусом, приблизил план. В результате, чужой полностью отвернулся от Винни, и неожиданно метнулся к экрану, подвижный, словно паук.
«Сейчас! Быстро! Пока он не смотрит! Давай!»
Под влиянием отточенных рефлексов опытного бойца, каковым он, Винни, и являлся, палец на спусковом крючке напрягся, шевельнулся…
БАМ!
«Попался, ублюдок!»
Ди’Стефано поднял руку и осмотрел раздавленные останки мертвого чужеродного насекомого, налипшие на кончике пальца. «Интересно, что это еще за чертовщина?» Винни с отвращением покачал головой. Генерал Перес на говно изойдет, если услышит, что на борту его идеально чистого корабля, на его «Возничем», обнаружилось непонятное насекомое, да не где-нибудь, а в командном отсеке. Этот тут был один, или есть еще? Хватит двоих, чтобы появились тысячи. Черт, да с некоторыми видами хватает и одной особи.
Все еще рассматривая раздавленного жука, молодой солдат допил свой молочный коктейль. «Да он точно так же изойдет на говно из-за того, что ты ешь на дежурстве, парень». Винни улыбнулся. Да, генерал Перес жил по уставу, но Винни пропустил завтрак и не дотянет до обеда, если чем-нибудь не подкрепится. На всем огромном корабле почти не было занятия скучнее, чем сидеть в командном отсеке. Хуже было только застрять тут на пустой желудок.
Он смял тонкий стаканчик, засунул его в карман, после чего взял оставшуюся соломинку и потыкал ею останки жука. Он все еще различал вытянутую голову и жуткие, хотя и крошечные, зубы.
«Фу! Ну ты и урод, ублюдок. Как ты на борт заполз? Должно быть, был в одной из “неофициальных” посылок генерала из какой-нибудь колонии в глухомани за границами фронтира. Не то, что бы я в них разбирался или хотел разбираться! Когда ты – солдат, работающий на засекреченном объекте, дрейфующем вокруг гравитационного центра Плутона и Харона – другими словами, посреди траханного в жопу нигде! – ты учишься не задавать вопросов и ничего не рассказываешь сам».
Единственную вещь, которую Винни выучил за кажущийся бесконечным год службы на борту «Возничего», так это то, что назначение на засекреченный объект – самая скучная работа, на которую может быть обречен солдат. Здесь никогда ничего не происходит, ничего! Генерал Перес об этом позаботился, со своими постоянными проверками, с рутинным поддержанием идеального порядка. Каждая часть оборудования, каждый компьютерный чип, каждое устройство на борту «Возничего» были высшего класса – новенькие, блестящие, отполированные, доведенные до совершенства. Не случалось даже механических поломок, чтобы разбавить скуку.
Что ж, через три месяца Винни отсюда смоется. А после успешного завершения секретной службы у него будет, из чего выбрать дальше.
«Уж можно поверить, что в следующий раз у меня будет побольше действия. Может, выберу аванпост на Ригеле. Там вечно какое-то дерьмо происходит. Там рубеж. Не то, что на этой мечте шпиона».
Он снова осмотрел насекомое, расковыривая частички соломинкой. «Возничий», проигрывающий войну с жуками – это хотя бы по-глупому смешно. Винни не привык видеть насекомых в космосе. Конечно, военные были знамениты тем, что развозили паразитов повсюду – начиная с крыс и блох в грузах и припасах на борту древних деревянных кораблей, продолжив ящиками с едой, товарами, оружием и коричневой бойгой на островах Тихого океана, где она стала причиной исчезновения целых видов птиц в двадцатом веке, и заканчивая практически подорвавшим нормальное функционирование колонии на Марсе нашествием обычных тараканов, завезенных туда с предположительно простерилизованными, обезвоженными и вакуумно упакованными пищевыми продуктами на заре освоения космоса. Но условия в большинстве грузовых отсеков обычно уничтожали мелких ублюдков, так что теперь эта проблема свелась к минимуму.
Но не на «Возничем». Вместе с комарами, сбежавшими из лаборатории после какого-то давнего эксперимента и до сих пор появлявшимися в самых странных местах, с пауками, которые неожиданно откуда-то возникли после одного из неофициальных грузов Переса, и случайными непонятными жуками, вроде того, что Винни только что раздавил, огромный корабль казался каким-то здоровенным жукосборником! Было похоже, что низшие формы жизни галактики решили показать генералу Пересу, что несмотря на всю его военную важность, несмотря на значение его секретных операций, здесь, на задворках Солнечной системы, он все еще не может справиться с Матерью-Природой. Винни улыбнулся.
Счищая останки жука, все еще влажные от крови и слюны, в пластиковую соломинку, Винни обдумал вопрос, не стоит ли «доложить». Таковы были правила генерала. На борту его чистенького корабля гости без приглашения сводили Старика с ума. Он вечно хотел, чтобы жуков ловили, по возможности живьем – для «классификации», чтобы можно было установить источник. Винни подумал о бумажной волоките, о расследовании, о нелепых спорах из-за жука. Посмотрел на кончик соломинки.
«Да ну на хрен!»
Нацелив соломинку на безукоризненно чистый иллюминатор командного отсека, он сильно в нее дунул, отправив раздавленное насекомое в полет. То разбрызгалось от удара по прозрачному материалу, словно жук на ветровом стекле скоростной машины. Винни рассмеялся.
«Вот, сынок, и кульминация этой бесконечной вахты!»
Он глянул на консоль управления и многочисленные мониторы. Все было тихо. Спокойно. Скучно до смерти. Даже гейзер прекратил извержение. Солдат вздохнул, почесал практически наголо обритую голову и постарался не смотреть на то, как часы отсчитывают секунды, оставшиеся до конца его вахты.
Может, появится еще один жук, чтобы развлечься. На это всегда можно рассчитывать.
1
Доктор Мэйсон Рэн быстро шел по нейтрально-окрашенным коридорам в направлении главной лаборатории. Генерал Перес вызвал его на незапланированный брифинг, оторвав от завтрака, и двадцать три минуты, что пришлось потерять на эту встречу, стали настоящим бедствием в расписании ученого. К счастью, Рэн мог положиться на свой персонал – что они явятся вовремя, начнут выполнение всех утренних программ, проверят все результаты ночной смены, и будут готовы ввести его в курс дела относительно текущего статуса эксперимента. Он шел, проверяя на ходу мессенджер на лацкане рабочего халата, но – скорее по привычке. Сообщений не было. Отец – искусственный мужской голос огромной современной компьютерной системы, что контролировала жизнеобеспечение, исследовательскую деятельность и прочие важные системы гигантского «Возничего» – сообщил бы ему, если бы сообщения были.
«Отсутствие новостей – это хорошие новости».
Когда Перес позвонил ему, доктор Рэн подумал, что возникли неприятности, какие-нибудь проблемы с новым конструктом, но нет. Там оказались некоторые детали по работе, о которых Старик хотел его уведомить, чтобы быть уверенным, что его ведущий ученый в курсе. Прошло уже две недели без полуночных вызовов в лабораторию, так что Рэн порадовался внезапному скачку прогресса. Может, наконец-то они перешагнули порог.
Своим обычным быстрым шагом худой, лысеющий ученый приблизился к дверям лаборатории, едва обратив внимание на двух солдат в полном снаряжении, несших вахту. Для него они были невидимы, как часть интерьера – словно мебель или заклепки на пневматических дверях. Он знал, что солдаты менялись каждые четыре часа, но для Рэна все они были одинаковы – квадратные челюсти, взгляд в пространство перед собой, униформа цвета хаки, массивное оружие под рукой – скорее даже наготове. Черные, белые, смуглые, мужчины, женщины – все они выглядели для Рэна одинаково. Солдаты. Пехтура. Вояки.
Он и его персонал были докторами. Учеными. Начиная с наименее опытного техника и заканчивая им самим, его люди играли более важную роль: расширение знаний, развитие человечества, улучшение человеческого состояния. У солдат же, с точки зрения Рэна, назначение было одно – позаботиться, чтобы он и его персонал могли выполнять свои задачи. Формально все они – и солдаты, и ученые – являлись военными, но в понимании Рэна разница между ними была ясна.
Когда он достаточно приблизился, двери бесшумно открылись, пропуская его в главную лабораторию. Миновав двоих охранников, доктор рассеянно и слегка позабавившись отметил, что они не только выглядели одинаково, но еще и жвачку жевали в одном темпе. Как роботы. Нет, не как роботы. Роботы, на самом деле, были довольно индивидуальны… если бы еще существовали.
За его спиной двери закрылись так же беззвучно, как и открылись, и Рэн тут же забыл о солдатах. Как он и ожидал, его персонал был уже здесь – все на своих местах, все заняты научной работой. А эта лаборатория являлась идеальным местом для такой работы. Каждая часть оборудования, каждая программа, каждый человек – здесь все было лучшим. И полученные ими результаты оправдают затраты.
Рэн подошел к первой рабочей станции и посмотрел на бесчисленные мониторы, отметив быструю смену данных и зафиксировав в памяти прогресс, на который они указывали. Потом искоса посмотрел на доктора Карлин Уильямсон, и та слегка улыбнулась.
– Мы все еще не сбились с курса, – сказала она, польщенная вниманием начальника.
Он улыбнулся в ответ:
– Отличное начало утра, Карлин.
Направившись к следующей станции, он кивком поприветствовал докторов Мэтта Кинлоха, Йоши Ватанабе, Бриана Клаусса, Дэна Спрага и их аспирантку Триш Фонтейн. Кинлох показал ему поднятые вверх большие пальцы, что, как знал Рэн, означало положительную характеристику набора тестов, запущенных прошлой ночью. Рэн повторил этот жест и пошел дальше. Долей сознания он отметил, что одежда у него и его персонала выглядит похоже – брюки или военные штаны и вездесущие одинаковые лабораторные халаты, – и задумался: так же трудно Пересу отличать его людей одного от другого, как ему самому сложно с солдатами генерала, или нет?
Обойдя всех, и оставшись довольным тем, что все шло точно как ему того хотелось – на самом деле все было неправдоподобно хорошо, – доктор Рэн наконец-то позволил себе приблизиться к инкубатору.
Доктор Джонатан Гэдиман, молодой, темноволосый энергичный ассистент главного ученого, уже ждал своего начальника – он был настолько полон предвкушения, что Рэну подумалось, не начнет ли помощник пританцовывать. И за это Рэн своего протеже осуждать не мог. Все, что он успел увидеть за утро, свидетельствовало, что дело идет отлично. Но учитывая все неудачи, которые случались до сих пор, Рэн ликование откладывал. Оставалось еще достаточно вещей, которые могли пойти не так.
– Ты меня дождался, – сказал он помощнику. – Я это ценю.
Гэдиман кивнул:
– Мне было чем заняться. Вы готовы ее увидеть?
Рэн подавил желание нахмуриться. Ему не нравилась тенденция Гэдимана персонализировать образцы. Это выглядело непрофессионально. Но Джонатан был таким отличным работником, настолько творческим и поглощенным экспериментом, что Рэн старался не обращать внимания на подобные оплошности.
– Конечно, – сказал он, – давай посмотрим на образец.
Гэдиман нажал клавиши в нужном порядке, и оба ученых уставились на поток данных, промелькнувший на маленьком экране наверху инкубатора. Высокий металлический цилиндр выровнял собственную температуру, и с его поверхности повеяло холодным воздухом. Внешний металлический корпус медленно, механически повернулся, после чего начал подниматься, уходя вверх, пока не достал до потолка, где и замер. Металлический футляр автоматически раскрылся, и взглядам открылась небольшая криогенная капсула около метра в длину и полметра в диаметре.
Рэн посмотрел на данные. На экране, постоянно обновляясь, появлялись данные о длительности и прогрессе инкубации, о компонентах химического медиатора роста, об электрической стимуляции клеток и тому подобное.
– Вот она! – тихо промурлыкал голос Гэдимана.
Его тон заставил Рэна посмотреть на ассистента. Глаза Гэдимана были широко раскрыты, а лицо выражало надежду молодого отца, впервые увидевшего своего новорожденного младенца. Это Рэну понравилось. Во многих отношениях это и было отпрыском Гэдимана. Гэдимана, Рэна, Кинлоха, Клаусса, Уильямсон – каждый человек в этой лаборатории являлся родителем образца, и Рэн поощрял в своих людях подобающие чувства. Подобного рода собственническая гордость стимулировала их прикладывать больше усилий, творческое мышление и приверженность делу, каких не могло вызвать никакое жалование. Рэн улыбнулся.
– Посмотрите на ее лицо! – сказал Гэдиман с тем же гордым восхищением.
Рэн посмотрел на образец, плавающий в мутном геле, который питал клетки, побуждая их развитие. Поначалу, образец казался просто непонятной массой. Свернувшись в классической позе эмбриона – «И одно это свидетельствует о чуде научных достижений!», – он всплыл поближе к стеклу, позволяя Рэну увидеть то, на что указал Гэдиман.
Это было лицо ребенка, прелестной человеческой девочки, и Рэн ощутил, что его охватило то же волнение, что и помощника. Черты стали уже достаточно отчетливы и узнаваемы – не просто человеческое лицо, но с индивидуальностью! Крошечные локоны тонких детских волос плавали вокруг идеально сформировавшейся головы, придавая образцу неземной облик, словно у ребенка русалки. Рэн хлопнул глазами, отгоняя от себя фантазии. Его опытный взгляд охватил разнообразные трубки, кабели и сенсоры датчиков, прикрепленные к крошечному образцу. Все было строго на своем месте и выполняло свою работу – питало образец, обеспечивало необходимыми элементами, стимулировало рост и развитие с куда большей скоростью, чем изначально предполагалось природой.
Но на природу терпения у Рэна не было – слишком медленно, слишком много ошибок, и, разумеется, слишком много неожиданных сюрпризов. И сюрпризы природы его не интересовали ни в малейшей степени. Его работа заключалась в том, чтобы ускорять природу и изменять ее, подстраивая для своих нужд. И наконец-то начинало казаться, что ему это удалось. Он улыбнулся, и его пальцы коснулись стенок инкубатора почти с нежностью.
– Она прекрасна, разве нет? – тихо проговорил Гэдиман.
Рэн открыл рот, закрыл, и только кивнул в ответ.
– Этот вариант развивается куда лучше, чем мы могли надеяться.
Образец отплыл дальше, но Рэну показалось, что он заметил, как под веками вращаются формирующиеся глаза. Доктор даже задумался, способен ли образец уже различать свет и темноту. И чувствует ли он что-нибудь.
Неожиданно стало светло, и она отпрянула. «Тебя могут заметить при свете. При свете тяжелее прятаться». Ее тело свернулось в клубок. Теплая влажность вокруг убеждала в безопасности, но яркий свет пугал. Хаотичные образы проносились в ее меркнущем сознании.
Холодный уют криосна.
Стремление защитить молодняк.
Сила и поддержка себе подобных.
Мощь ее ярости.
Влажное тепло и безопасность яслей.
Образы одновременно были бессмысленными и полными смысла. Она понимала их на том уровне, что лежал далеко за пределами сознания и познания. Они были ее частью, частью того, кем она была, чем она была. А теперь они стали частью того, чем она становилась.
Она плавала в желейном, уютном тепле, и пыталась спрятаться от света. И звуков. Мурлыкающие, отдаленные звуки где-то вне ее. Внутри нее. Они приходили и уходили, эти звуки – ничего не значащие и значащие всё.
Она снова услышала звуки внутри, и один – гораздо явственнее других. Тот самый, к которому она всегда прислушивалась. Тот самый, который она изо всех сил пыталась вспомнить. Она услышала шепот: «Моя мамочка всегда говорила, что монстров не бывает. Настоящих. Но они есть».
Если бы только она могла понять, что это значит. Может, однажды…
На одну секунду Рэн позволил себе надежду, позволил себе предвкушение. Будут газеты. Книги. Публикации. Награды. Это пока только начало.
Эмбрион плавал в наполненном гелем инкубаторе, и Рэну пришлось признать, что Гэдиман был прав. Он был красивым. Превосходный образец…
Сейчас он был повернут к Рэну спиной, и изогнутый хребет коснулся стекла. В этот момент доктор заметил то, чего раньше там не было.
– Ты это видел? – поинтересовался он у Гэдимана, стараясь говорить спокойно.
– Что?.. – пробормотал тот, после чего уставился на спину образца.
– Вот, – Рэн указал на четыре шишечки по обе стороны от хребта. – Это. Четыре штуки. Точно там, где должны быть спинные наросты.
Гэдиман, заметив их, нахмурился:
– Вы считаете, что у нее начинают развиваться отклонения?
Рэн покачал головой:
– Мы понаблюдаем. Это может означать очередную неудачу с эмбрионом.
– Нет!.. – задохнулся Гэдиман.
– Давай не будем предвкушать неприятности. Если нам повезет, то они могут оказаться всего лишь рудиментами. И в этом случае их можно будет удалить.
Гэдиман выглядел обеспокоенным, и часть его недавней радости куда-то улетучилась. Рэн похлопал его по спине:
– Это все еще значительно превосходит все образцы, что нам пока удавались. Я не теряю надежду. И тебе не следует.
Его помощник снова улыбнулся:
– Мы так далеко продвинулись, и она в прекрасном состоянии. Я надеюсь, что вы правы, доктор Рэн.
«Я тоже», – подумал Рэн, глядя на образец. Он надеялся, что это не очередная шуточка природы за его счет.
Месяцем позже Рэн и Гэдиман снова стояли перед инкубатором. Этот был куда больше первого – почти три метра в высоту и метр в обхвате. Образец, прежде плававший в старом инкубаторе, словно маленькая пробка, теперь вырос и развился настолько, что почти целиком заполнил собой все его пространство.
В лаборатории царила атмосфера предвкушения. Рэн не мог не отметить, что члены его команды часто подходят к инкубатору поближе, чтобы взглянуть на его содержимое, удивиться тому, чего достигли.
«Так много из столь малого. Древние образцы крови. Частички ткани, костного мозга, селезенки и спинальная жидкость. Рассеянная, разбитая ДНК. Пораженные клетки. И из всего этого – такое».
Образец развернуло, его волнистые темные волосы до плеч свободно плавали вокруг лица, время от времени закрывая привлекательные, характерно-человеческие черты. Его рука сжалась в кулак, потом расслабилась. Глаза под закрытыми веками двигались влево и вправо.
«Видит сны? Какие сны там могут сниться? Чьи это сны?»
Рэн посмотрел на показания инкубатора. Первый экран демонстрировал ЭКГ образца – сердцебиение было ровным, ритмичным, синусовая аритмия полностью соответствовала норме. Хорошо. Очень хорошо.
Он повернулся ко второму экрану. Если первый предназначался для взрослого образца женского пола – надпись крупными буквами гласила «НОСИТЕЛЬ», – то второй был обозначен словом «ОБЪЕКТ». И здесь демонстрировалась вторая ЭКГ. Это сердце билось куда быстрее, чем у носителя, с волнообразным рисунком, с ритмом, свойственным тахикардии. При этом оно было столь же крепким, как и у носителя. Здоровым.
Рэн улыбнулся. Он еще раз взглянул в лицо образца-носителя. Оно хмурилось. Если бы он был настроен более романтически, как Гэдиман, то подумал бы, что обладательница лица несчастна.
«Чьи сны ты видишь? Собственные? Или твоего симбионта? Хотелось бы мне знать…»
Доктор Джонатан Гэдиман не мог поверить своей удаче. Доктор Рэн на самом деле собирается доверить провести операцию ему. Стоя в прохладной стерильной комнате, в стерильной одежде, с чисто вымытым телом и в полной готовности, он возился с хирургическим визором, прилаживая его на место. Рядом стоял доктор Рэн – наготове, в соответствующей одежде, в предвкушении и взволнованный. Доктор Дэн Спраг тоже был здесь. Когда Рэн сделал объявление, Дэн рассыпался в поздравлениях, и его искренние добрые пожелания немного помогли Гэдиману справиться с нервной дрожью. Хотя бы частично.
Визор неконтролируемо сфокусировался, и Гэдиман коснулся управления. Прибор позволит ему автоматически пользоваться любым вариантом обзора, какой только потребуется – от бинокулярного зрения на дистанции до микроскопии, при которой он сможет рассматривать ткани вплоть до клеточного уровня. Глубоко вдохнув, он попытался успокоить нервы. И едва не подпрыгнул, когда Спраг промокнул ему лоб стерильной тканью.
– Полегче, приятель, – поддразнил Дэн. – Ты потеешь, как собака.
Гэдиман кивнул, отвлеченно подумав: «Собаки не потеют». Моргнув, он сосредоточился. Если бы только Рэн не стоял так близко. Даже без визора Рэн заметит самую крошечную оплошность, малейшую ошибку. Впрочем, как и Спраг.
«Охолони, Гэдиман, – сказал он сам себе. – Это же не первая твоя операция! И это простая процедура. Ты похожие уже миллион раз проделывал».
Да, но только не здесь. Не на этом образце.
«Не на Рипли».
«Образец» – это было словечко Рэна, но сам Гэдиман перестал так о ней думать, еще когда она была всего лишь микроскопическим комком из восьми идеально сформированных клеток.
Он повернул голову и позволил себе посмотреть на нее – по-настоящему посмотреть. За толстыми и прозрачными стенками закрытой хирургической капсулы, что отделяли Рипли от медперсонала, ее дыхание было нормальным, хотя и замедленным, и под воздействием анестезии она спала. Лежа на столе, она выглядела расслабленно, – веки опущены, волевая челюсть не напряжена, губы слегка раскрыты. Не считая разнообразных катетеров и сенсоров, украшавших ее тело под тончайшими хирургическими пленками, она выглядела так же привлекательно, как Спящая Красавица, ждущая поцелуя своего принца. Гэдиман облизнул губы.
«Она выглядит нормально. Высокая, привлекательная молодая женщина. Даже амниотический гель и голубоватый оттенок кожи этого не меняют».
Он был так горд за нее.
Она прошла через столь многое, и уже многого достигла. А теперь настал ее величайший миг – если только он, Гэдиман, не облажается.
Доктор подошел к панели инструментов, просунул до плеч руки в перчатках в хирургические раструбы. Рэн и Спраг встали по бокам, наблюдая. А вокруг отгороженной операционной, за защитными прозрачными стенками, столпились остальные. Каждый из них инвестировал в этот проект.
Пальцы Гэдимана скользнули в чувствительные перчатки хирурга, и он ощутил, как оборудование подстраивается под его параметры, охватывая кисти и предплечья. Он слегка пошевелил руками, чтобы убедиться, что все работает правильно. Затем осторожно поиграл с управлением, наблюдая, как в ответ оживают разнообразные манипуляторы в операционной.
И раб судьбу благословил
– Я готов, – объявил он собравшимся, и проверил показания. Все выглядело хорошо: мозговая активность, дыхание, частота сердечных сокращений.
Он передвинул лазерную пилу в нужную позицию над грудиной.
Андрей БАЛДИН. Спор двух свобод
– Помни, – тихо сказал Рэн ему практически на ухо, – делай все медленно. По этапу за раз. И я – рядом.
Оба слова — свобода и рабство — горячи, провокативны, колки; они точно плети, охаживающие русское сознание.
Он планировал этим подбодрить Гэдимана, но эффект слова оказали прямо противоположный.
Оба настолько ярки, что порой существуют отдельно от заключенного в них смысла. Свобода самодостаточна. Само это слово звучит столь сладко, что не хочется думать о его реальном содержании. Оттого оно легко обращается в ярлык, открытку, политическую погонялку.
Гэдиман активировал лазер и повел яркую прямую линию так, чтобы разрез прошел от средней части грудины к пупку. Он глянул на показания датчиков Рипли. Анестезия не была глубокой, и он хотел быть уверен, что она ничего не чувствует.
То же и с рабством, только с обратным знаком: со свободой все плюс, здесь — все минус.
– Я слежу за этим, – тихо сказал Спраг, и снова промокнул ему лоб. Анестезия была ответственностью Дэна. И Гэдиман ему доверял, но…
Полярные слова, с ними любой вопрос легко свести к простой черно-белой схеме.
Первоначальный надрез был готов. Гэдиман прицепил механические зажимы к коже, и чуть развел их в стороны. Лазер аккуратно сделал новый разрез между мускулами фасции, прямо по белой линии живота. Затем пришла очередь брюшины. За считаные мгновения Гэдиман закончил. Кровотечение было минимальным, потому что лазер прижигал ткани. Разрез выглядел хорошо.
– Великолепно, – выдохнул Рэн. – Так, теперь ставь на место резервуар. Осторожно… Будь готов к амнио…
В нашей истории была поворотная эпоха, когда слова сами начали ломаться, распадаться на смыслы и лозунги. Великая «филологическая» эпоха — в конце XVIII века Россия радикально обновляла свой словарь. Тогда русское сознание впервые столкнулось с идеей свободы — как лозунга, плаката, транспаранта. Французская революция подала пример самый яркий; передовые люди России были окрылены идеей свободы.
Одновременно русский народ — его подавляющее большинство, девять человек из десяти — был юридически закабален, порабощен окончательно. Крепостное право в его екатерининской «просвещенной» версии обернулось для народа реальным, абсолютным рабством.
Но Гэдиман действовал быстрее. Он уже подал сигнал, чтобы прибыл маленький инкубатор, наполненный амниотической жидкостью, и теперь наблюдал, как тот механически опускается на место у распростертого тела Рипли, устраиваясь рядом с ее талией. Хирург чувствовал, как в комнате нарастает напряжение, пока крошечный сосуд беззвучно проследовал к пункту назначения, замер, а затем он медленно поднял крышку.
Очень важно сознавать эту синхронность: знакомство России с новым пониманием свободы в момент утраты большинством населения страны свободы как таковой.
– Хорошо, – проговорил Рэн. – Хорошо. Мы готовы.
Еще нужно учитывать, что это подавляющее большинство — народ — сознавало суть происходящего. В его памяти сохранялось (мифологизированное) понятие о некоем изначальном справедливом договоре между народом и властью, который был заключен в момент основания русского мира — условно, в 1000 году, хотя в сознании народа не было исторической даты, а было просто «первое время», ведающее о праве и справедливости. Тогда этот исходный договор был заключен, и затем последовательно нарушался властью. Любой властью: варягами, боярами, царями, государством, империей — белой, а затем красной.
Гэдиман прикусил губу. Затем сделал движение правой рукой.
Власть, нарушая исходный договор, век за веком, шаг за шагом сужала круг народных прав: ввела крепостное право, оставив народу один свободный день в году, пресловутый Юрьев день, затем отменила и его, затем, при царе Петре, умножила крепостной гнет тотальным государевым тяглом и, наконец, при Екатерине II узаконила рабство окончательно.
Специальный механический зажим с подушечками, повинуясь его управлению, выдвинулся на позицию и осторожно проник в разрез, исчезнув внутри Рипли. Гэдиман повернулся к мониторам с показаниями, чтобы проследить движение зажима внутри его пациентки. Управлял зажимом он осторожно и умело.
Бисеринка пота потекла у него по лбу, скатываясь к визору, но Спраг был бдителен – он промокнул влагу, в попытке сдержать обильное, несмотря на прохладу, потоотделение у хирурга, вызванное нервами. Тот же, благодаря работе биосенсоров, следил за зажимом и цветным изображением внутренностей его пациентки. Он улыбался.
Эти процессы дошли до своего предела в ту переломную, словоломную эпоху конца XVIII века, когда просвещенная Россия познакомились с высокими идеалами свободы, а народ угодил в рабство.
– Вот она, – довольно пробормотал Гэдиман.
Награда. Цель всей их работы.
Опасная мизансцена: господа, окрыленные идеей (декларативной, переведенной с французского, калькированной) европейской свободы, — и сознающие рабы, лишившиеся последних крупиц реальной, русской свободы.
Он осторожно сжал зажим, хотя Рэн без нужды шептал:
Эта встреча, этот спор слов обернулись гражданской войной, которой Россия еще не знала. Позднее эту войну назвали пугачевщиной, бунтом, бессмысленным и беспощадным. Нет, в этом бунте было много смысла — «филологического» — гражданская война конца XVIII века была доведенным до крайности спором о значении слова свобода.
– Тише! Тише!
В этом споре было много показательных поворотов.
– Она у меня, – промурлыкал Гэдиман, пока он медленно извлекал зажим из тела Рипли.
Радищев, певец первой, европейской свободы, главный диагност и обвинитель екатерининского (тотального) рабства, проведя в юности четыре года в Германии, забыл родной язык до такой степени, что в России вынужден был нанять русского учителя. Только так ему удалось вернуться в сознающее поле отечества.
Все взгляды были прикованы к разрезу в брюшной полости, из которого появился зажим. В его мягком захвате свернулось крошечное, заляпанное красным эмбрионоподобное существо – детали нельзя было рассмотреть из-за крови и соединительных тканей его матери.
Насколько полно ему это удалось?
– Показания хорошие, – сказал Рэн, изучая биопоказатели паразита.
– Здесь тоже, – откликнулся Дэн, докладывая о состоянии Рипли.
Что такое это сознающее поле, насколько оно цело, или это поле брани за слова и смыслы так же раздвоено, расколото, как словосвобода?
Гэдиман смутно осознавал, что остальные подходят ближе к стеклу, напрягают зрение, чтобы разглядеть получше. Никто не говорил, но все взгляды сфокусировались на этом маленьком комочке.
– Я их разъединяю, – сказал Гэдиман.
Радищев и на родине все продолжал переводить — прикладывать к расколотому русскому пространству великие иноземные образцы; комментируя очередной, греческий перевод, он написал: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние».
– Давай, – согласился Рэн.
Тогда же предельно жестко им выставлен «греческий» диагноз, взятый прямо из античных, рабовладельческих времен: русский народ в рабстве.
Хирург активировал другое устройство, которое обрежет и прижжет каждый из шести похожих на пуповину отростков, которые привязывали крошечного чужого к его носительнице. Хирург манипулировал режущим инструментом быстро, умело, решительно… Четыре, пять, шесть! Дело сделано.
Все верно, но нужно по-прежнему внимательно следить за словами.
Существо внезапно дернулось и развернулось, словно окончательное отделение от матери подсказало ему, что пришла пора начать собственную жизнь. Пора дышать. Пора расти. Пора двигаться.
Рабству Радищев противопоставляет вольность.
Оно корчилось, извивалось в мягком зажиме, хлестало хвостом, и, наконец, раскрыло крошечные челюсти в беззвучном крике.
Тут слышно двоение — внешнее, почти случайное, основанное на разночтении: свобода и вольность. В расколотом, раздвоенном сознающем русском поле свобода не есть вольность. Радищеву, и с ним Новикову и Карамзину, и с ними Пушкину со товарищи была нужна вольность. Народу же, который оказался в рабстве, который сознавал, что угодил в рабство, была нужна свобода.
Для этого свободолюбивого (договороспособного) народа вольность Радищева и Карамзина была малозначимой открыткой, красивой наклейкой, ненужной игрой слов.
– Проклятье! – не сдержался Спраг при виде бурного протеста крошечного комочка.
Можно подумать, что я, как в старые добрые времена, в споре двух свобод стою на стороне Пугачева, я с головою за народ. Ничего подобного — я за тех и за других. Мне нужны и те и другие, во мне сидят и те и другие, меня ранит эта перманентная «филологическая», гражданская война.
– Осторожно! – по-деловому велел Рэн. – Не выпусти его. Помести в контейнер.
Мне хотелось бы различить, услышать, понять непротиворечивую формулу сознающего русского поля, новую формулу взамен конфликтной старой, способную свести вместе прежде не сходившиеся фигуры пугачевской и пушкинской свободы. И тем спастись, избавиться от этого наведенного, наговоренного, искусственного русского рабства.
Гэдиман кротко кивнул, зная, что держит существо надежно, хотя оно бесплодно боролось и дергалось в зажиме. Он опустил его в амниоконтейнер и не отпускал до тех пор, пока крышка почти не закрылась. Тогда хирург выпустил существо и выдернул зажим одним быстрым движением, так что крошечный чужой остался внутри надежного и защитного инкубатора.
Мы говорим о юбилее отмены крепостного права: отчего не удается, не празднуется этот славный юбилей?
– Прекрасно! – воскликнул Рэн. – Прекрасная работа, Гэдиман.
Оттого и не удается, что 150 лет назад вместо реальной свободы народу вручили открытку, транспарант, ярлык, одарили вольностью, которой он не просил.
Он сжал плечо подчиненного, поздравляя.
Лев Толстой наблюдал это действие и даже участвовал в нем — в качестве крапивенского мирового судьи, обязанного рассуждать споры между вчерашними господином и рабом. Тогда он почувствовал себя между молотом и наковальней, или так — на (разнимающей душу) развилке двух русских свобод.
Хирург выдохнул, а Спраг снова промокнул ему лоб. Гэдиман чувствовал, как расслабляется его тело, и только теперь понял, насколько был напряжен.
– Спасибо, доктор Рэн.
Ему было знакомо это роковое двоение по первым своим помещичьим опытам. Тогда он понял, что в головах крестьян жива другая русская история — та самая, где господа год за годом, век за веком обманывают простой народ, и правды от них не добиться. И поэтому, когда в 1861 году ему было поручено судить земельные споры, Толстой все стал решать в пользу крестьян. Его тотчас выгнали из судей. Еще по доносу соседей-помещиков учинили обыск в Ясной Поляне, когда он был в отъезде, на лечении кумысом в степном Заволжье.
Они все следили за тем, как маленький инкубатор – существо яростно плавало внутри в поисках выхода – исчез из операционной тем же путем, каким и попал в нее. Кинлох и Фонтейн сопроводят его к стационарному инкубатору, и проследят, чтобы существо не подверглось опасности.
Гэдиман оглядел аудиторию, увидел, что остальные ему улыбаются, а Кинлох показывает ему поднятый вверх большой палец руки. Он улыбнулся в ответ. Затем, наконец-то, повернулся обратно к Рипли и, стянув с себя визор, нерешительно посмотрел на Рэна.
Он вдохнул природной свободы — и по приезде едва не попал под арест. Какова нарисовалась при этом мизансцена его сознания?
– Ну?.. – он указал на Рипли, все еще спящую в операционной.
Мы наследуем — вслед за радищевской и пушкинской — эту радикальную толстовскую мизансцену: за народ и противу господ.
– Носитель? – переспросил Рэн, не глядя на нее.
Одновременно мы сегодня готовы опять разделиться на сословия, притом еще непременно всем народом записаться в господа: очередные кульбиты русского сознания.
Гэдиман взглянул на показания.
На этом фоне юбилей отмены крепостного права в России выглядит как праздник искусственный, надуманный, каким и было дарование свободы русскому народу в 1861 году. Этот юбилей не имеет смысла в отсутствии целостного сознающего поля, способного объединить отрицающие друг друга русские истории.
– Ее ЭКГ в норме… Она в порядке.
Можно ли вообще даровать свободу, нет ли в этой формуле некоего этического сбоя? Человек свободен, ему не нужно разрешения от начальства быть свободным. Можно отнять у него свободу и затем дожидаться бунта, но нельзя торжественно и с помпой даровать ее. Тем более праздновать по этому поводу.
Он оборвал себя, сообразив, что спорит ради нее. Рэн и так уже считает, что его интерес к данному образцу не профессионален. Нужно следить за тем, что говоришь – начальник еще не решил ее судьбу. Гэдиман в напряжении ждал ответа.
Все это говорилось тысячу раз, это давно осмыслено и (теоретически) утверждено в зыбком русском сознании. Но на деле не меняется ничего.
Рэн посмотрел на мониторы, взглянул на Рипли. Наконец, он сказал:
Тут в качестве очередного горького примера можно вспомнить нашу школу. Нынешние реформы российского образования составляют показательный — печальный — пример неумеренного и неумного применения слова свобода. Точнее сказать, пример манипуляции посредством этого черно-белого слова, с помощью которого любой вопрос можно легко развернуть задом наперед и действовать строго противоположно заявленной (декларативной) цели.
– Зашей ее снова.
Гэдиману пришлось сдержать себя, чтобы не промямлить «Спасибо!». Он знал, что у Рэна, как у ведущего ученого, было полное право уничтожить образец. Но по какой-то причине, Гэдиман не мог с этим смириться. Это было бы такой растратой! Особенно, после всей проделанной работы.
Нигде сегодня не произносится так часто слово свобода, как в нашей несчастной школе. Реформы производятся под транспарантом ее освобождения. Прежняя, советская школа объявлена крепостнической, сторонники ее соответственно — крепостниками, не желающими отпускать детей на волю. Я слышал эти монологи, произносимые со страстью и как будто совершенно серьезно: вы не хотите перемен, не желаете свободы? вы хотите остаться (оставить детей) в прежней школе-тюрьме с ее кабальной системой уроков? — стало быть, вы рабы, рабы, р-р-р-р-рабы!
– Дэн, – обратился Рэн к их помощнику, – заштопай ее, а? Думаю, нашему коллеге на сегодня хватит волнений.
Вот где сталкиваются, точно войска на войне, наши огнестрельные горячие слова.
Гэдиман улыбнулся, и кивнул Дэну.
И что в итоге? Заявленная свобода оборачивается «свободой» покупки того или иного пакета знаний (бесплатными намерены оставить четыре предмета, из которых первые два — физкультура и ОБЖ, то бишь Основы Безопасности Жизнедеятельности — умеем мы выдумывать новые школьные предметы). При этом указанный пакет знаний берется, к слову сказать, из той самой крепостнической, кабальной школы, которая, выходит, не так уж была и дурна.
– Разумеется, – согласился Спраг. – С радостью.
Одно было в ней дурно, по мнению нынешних реформаторов: она раздавала знания бесплатно, тогда как их нужно продавать, продавать, пр-р-р-родавать!
Гэдиман на автомате еще раз взглянул на показания. Анестезия, дыхание, частота сердечных сокращений – все выглядело хорошо. Он позволил Рэну утащить себя прочь.
Какая же из этого возьмется свобода? Рыночная, свобода покупки и продажи знания? Нет, только вольность незнания, свобода от образования: не хочешь платить за учебу, недостает средств у родителей на эти глянцевые пакеты знаний, продаваемые в школе-супермаркете, — не учись. Ступай, отрок, ты свободен.
– Что ж, – сказал Гэдиман, позволяя своему волнению прозвучать в словах, – все прошло настолько хорошо, насколько можно было ждать.
– О, даже лучше, доктор, – с уважением ответил Рэн. – Куда лучше.
Результаты налицо: школа-магазин выпускает неучей. Продавцы в ней (не учителя, учителя не знают, куда деться от магазинной напасти) озабочены не просвещением, а тем, в каком месте поставить кассовый аппарат под названием «ЕГЭ»: на выходе из отдела средней школы или на входе в высшую? Соответственно — обогатится школа, торгующая не знаниями, но подсказками на все вопросы экзамена, или вуз, репетиторский корпус. Вот важный вопрос! Это много интереснее эфемерного просвещения юношества. И наше юношество возрастает необученным, зависимым от подсказки, неспособным сориентироваться в пространстве знаний, то есть — несвободным. Оно заведомо отправляется в неволю, в рабство у господина Рубля.
Когда-то большевики намерены были железной палкой погнать народ к счастью, нынешние экономические большевики делают это железным рублем. И все громче кричат о свободе, как и те, прежние, что колотили народ железной палкой.
Нечто велело ей проснуться. Она это проигнорировала. Как только она проснется, все сны станут реальностью. Как только она проснется, она снова начнет существование, а в небытии наконец-то был покой. Ей было жаль, что он может подойти к концу.
Новое содержание образования в самом деле необходимо, нам нужна новая школа, существенно отличающаяся от прежней, предельно идеологизированной, советской. Но эта новая школа должна стать сложнее предыдущей, ее гуманитарная задача заключается в объединении исторических смыслов, прежде спорящих, с целью помирить несводимые русские свободы. Это качественно новая задача, которой, по идее, должны быть озабочены наши просветители. Но зачем отягощать себя такими сложными задачами, когда достаточно включить экономический механизм, и народ сам пойдет в супермаркет под названием «Школа»?
Нечто велело ей проснуться. Она воспротивилась.
Медленно, она обратила внимание на смутное ощущение. На нечто вне ее. Нечто, происходящее с ней. Нечто, что у нее забрали.
Можно представить себе русское сознание как некое живое существо. Спасибо Блоку: немедленно является на ум кобылица, что мнет ковыль.
Ее-то, кобылицу, мы и настегиваем горячими словами о свободе и рабстве. Она шарахается из стороны в сторону, от революции к реакции, от реформ к застою.
Нечто, от чего она хотела избавиться?
Несчастное животное, это наше сознание.
Она не могла вспомнить.
В заявленной триаде — свобода, рабство и русское сознание — нас в первую очередь должно интересовать сознание, его трудные эволюции, его стремление к пространству понимания всякой проблемы. Пока оно принципиально плоскостно, увлечено борьбой политических транспарантов, архаических двумерных концептов (буржуи против коммунистов — очередное положение между молотом и наковальней) и пока сохраняется это ущербное предпространственное состояние, мы не выйдем из рабского тупика, в который нас завел бесконечный спор о двоящейся русской свободе.
Павел БАСИНСКИЙ. Мой маленький русский бунт
Несмотря на холод, несмотря на яркость, она открыла глаза.
У меня сводит скулы, когда я в миллионный раз слышу слова о какой-то специфически рабской природе русского человека! И не меньшая тоска меня берет, когда еще и еще раз в извращенном контексте цитируют слова пушкинского героя о русском бунте, таком бессмысленном и беспощадном.
Она видела все, происходящее вокруг нее, превосходно видела. Но она ничего из этого не могла понять. Странные металлические и пластиковые конструкции быстро двигались вокруг нее, сжимали края зияющей раны в ее груди, пока другое устройство запечатывало рану. Она отметила ощущение, какую-то легкую боль, которую было несложно игнорировать. Ее взгляд блуждал, пока она собирала информацию.
Порой удивительно, насколько образованные люди лишены слуха к простым словам! Насколько неспособны слышать истинное значение обычной фразы. Ведь понятно, что определение «бессмысленный и беспощадный» относится к «бунту», а не к «русскому». Для того и поставлено Пушкиным, чтобы не вышло, что бунт нехорош только русский, а не какой-то другой. Грубо говоря, не дай Бог видеть русский бунт, не потому, что он русский, но потому что всякий бунт — бессмысленный и беспощадный. Уберите этот риторический «хвостик», и акцент ляжет на «русский». «Не дай Бог видеть русский бунт». А французский или ливийский увидеть — дай Бог?
Потом она сообразила. Оно исчезло. Они забрали его у нее. Ее молодняк. Часть ее ощутила невероятное облегчение. Другая часть чувствовала чудовищный гнев. Она колебалась между ощущениями, не понимая их, но просто испытывая эмоциональные качели, пока сама она лежала совершенно неподвижно, следя за хирургическим оборудованием.
Впрочем, это вопрос даже не слуха, а желания слышать то или иное.
Две механических руки, сообразила она, были как-то физически соединены с одним из существ, что смотрели в странный, прозрачный яйцеобразный контейнер, в котором она находилась. Эти существа ее окружали, и все смотрели на нее, полагая, что она беспомощна. Руки двигались, выполняя свою работу, осуществляя свои задачи, о которых она не просила, которых не хотела и не понимала.
Она наблюдала, как существо управляет руками, наблюдала, как оно внимательно на нее смотрит. Не испытывая ни гнева, ни облегчения, она быстро потянулась, и схватила за предплечье существо, отгороженное от нее оболочкой контейнера. С отстраненным любопытством и со средним усилием она вывернула руку, просто желая увидеть, что произойдет.
Правда лишь в том, что Россия, в отличие от Европы, развивалась экстенсивно, через движение на Восток. Это был последний огромный и, увы, нереализованный замысел Льва Толстого: написать роман о покорении Сибири и движении России до границ Китая. Можно дать множество обоснований того, почему это происходило. Но если понимать природу простого человека (любого, а не только русского), то скорее всего происходило это по причинам не каким-то, а экономическим. Какого лешего занесло в Башкирию героя того же Толстого («Много ли человеку земли нужно?»)? Отчего не сиделось ему в средней полосе России? Жирная, дармовая землица — вот и все объяснение.
Оказалось любопытно. Существо тут же перестало причинять ей боль. Это было хорошо. Она выкрутила дальше, и раздался странный хруст, а потом последовало какое-то скрежещущее ощущение в пойманной части существа внутри искусственной руки. Еще более любопытной оказалась реакция всех существ снаружи прозрачного «яйца». То, что крепилось к руке, яростно дергалось и молотило по стенкам капсулы свободной рукой, а его рот широко раскрывался, словно оно собиралось ее укусить. Как забавно. Она задумалась, производит ли оно звуки. Странная яйцеобразная капсула, в которой она находилась, кажется, не пропускала никаких звуков, потому что слышала она только собственное дыхание.
Но в силу экстенсивного развития и уже врожденного чувства гигантского пространства у русского человека в крови есть воля к единоначалию, к тому, что сегодня не очень удачно называется управляемой демократией. Слово «оппозиция» вызывает в русском человеке извечное недоверие, ибо «оппозиция» — это посягательство на центральную власть. Это спор о власти, а власть для русского человека — не предмет для спора, не объект для игры. Разумеется, речь идет только о традиционном русском сознании.
Но разве воля к единоначалию — это категория рабской природы?
Она моргнула, и выкрутила руку снова. Больше трепыханий, больше корч. И теперь все больше и больше существ бегало вокруг пойманного – они хваталось за него, шевелили своими крошечными, бессмысленными ртами, раскрывая и закрывая их, и размахивали руками. Столько волнения.
И это непременно доказывает внутреннюю безответственность, отсутствие гражданского достоинства? Стремление к единоначалию — это обязательно холопское чувство? Кто это сказал? Истинные рабы и холопы внутренне ненавидят и презирают своих хозяев, при всяком удобном случае им нагадят и счастливы, если появляется возможность над ними посмеяться…
Одно из существ отпихнуло прочих в сторону, посмотрело на нее вниз. Оно дико таращилось, его крошечные глазки раскрылись так широко, как могли. Потом оно шлепнуло по каким-то устройствам по ту сторону яйца, сделало что-то, чего она не могла увидеть, и внезапно она ощутила, что ее глаза слипаются.
Вы видели, как ведут себя афроамериканцы (выражаясь политкорректно) в США, в самом центре какого-нибудь Вашингтона?
Ей было жаль. Она не хотела спать. Ей хотелось смотреть на существ. Узнать о них все, что можно. А еще больше ей хотелось выбраться отсюда… Но сон похитил ее сознание прежде, чем она успела разволноваться.
Однако этот застрявший в зубах нашей интеллигенции пример чеховского Фирса… Вот, мол, она, рабская природа русского человека! старик мечтает о временах крепостного права… Несчастные! Фирс — это прекрасный русский дворецкий, который страдает от того, что разрушается родной дом, вырубается вишневый сад… Это его дом и его сад — неужели непонятно?!
Но здесь мне приводят в пример фразу нашего национального гения: «Смирись, гордый человек!» Это почему-то воспринимается, как пафос рабства. Между тем вся фраза у Достоевского звучит так: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве». Надо с каким-то особым изуверством ее прочитать, чтобы увидеть здесь пафос рабства и, как следствие, пафос внутренней безответственности и атрофии гражданского чувства.
За секунды сверкающая, стерильная операционная от ликующего осознания успеха низверглась к хаосу. Рэн услышал жуткий хруст и скрежет костей Дэна Спрага с расстояния десяти футов, где он с Гэдиманом обсуждал зародыш Чужого. А крики Дэна, наверное, слышала вся станция.
К слову… Я как-то задумался: в романе Чарльза Диккенса «Оливер Твист» на одного хорошего мальчика приходится целая галерея чудовищных ублюдков — воров, пьяниц и развратников. Но почему-то никому не приходит в голову считать этот роман приговором английской нации. Почему в русской литературе персонажи положительные, с доброй и идеалистической душой — Фирс или, например, Обломов — вызывают совсем другие «концептуальные» чувства? На каком этапе школьного воспитания нам их внушают? Кто и зачем экспонирует эти, очевидно извращенные, представления о литературных героях на нашу социальную и политическую жизнь? Мы уже давно не читаем ни Добролюбова, ни Белинского, но так и не научились находить в русской классике источник самоуважения, а не самобичевания.
Стерильный отсек тут же наводнили все доступные члены команды, солдаты и другие наблюдатели, и каждый из них нарушал все предписания, которые должны были неукоснительно соблюдать. А еще никто из них не мог освободить Спрага из хватки образца-носителя.
«Вот приедет барин, барин нас рассудит!» Иными словами: дождемся законного хозяина и предъявим ему свои требования, а не будем брать в руки дубину, вешать старосту и палить барский дом. Но почему-то эти слова уже не один век вызывают насмешку, служат каким-то знаком «рабской природы» русского человека.
Это было беспрецедентно. Это было неожиданно. И волнующе!
Рэн протолкался вперед, где он мог видеть носительницу и ее жертву и взять ситуацию под контроль. Все выкрикивали противоречивые приказы, а Дэн просто кричал…
В английском фильме «Евгений Онегин» фраза Татьяны «Я другому отдана и буду век ему верна…» — звучит так (обратный перевод): «Понимаешь, я замужем…» Почувствуйте разницу! Во втором варианте смысл тот, что женщина стала законной рабой своего мужа и поэтому крайне стеснена в возможностях сексуальной игры с мужчиной, которого она реально любит. Никаких иных оттенков! Ты, парень, опоздал, проворонил свою женщину, а теперь у нас возникли серьезные проблемы!
…а она просто лежала там, под своими покровами, ее рана была только частично зашита, а ее лицо – столь же бесстрастно, как у сфинкса, когда она умышленно выкрутила руку Дэна.
Дальнейшее развитие сюжета — Эмма Бовари.
Рэн схватился за управление анестезией, радикально увеличивая дозу.