Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Знаете, Уивер, все не так просто. Entre nous[10], они, кажется, разошлись. Странно, что вы этого не знали. Так что в силу сложившихся обстоятельств адрес ее нам неизвестен. Уверен, вы нас правильно поймете. Было очень любезно с вашей стороны заглянуть к нам. При первой же возможности передам от вас привет Сесилу, — добавил он на прощанье, видимо так и не поняв, что Сесил никакой мне не родственник.

Я покинул Смит-сквер с одной мыслью: насколько же уникальны в своем роде люди, создающие то, что называют «истеблишментом». МИ-5[11], ЦРУ, КГБ — все эти учреждения стали проницаемыми, но наши вечные «мандарины» довели искусство скрытности до совершенства. О них можно было бы снять не один увлекательный телесериал, но в реальной жизни их сдвиг на секретности разлагает общество. Стоит им почуять угрозу своему положению, как они подают сигнал, простой смертный его не услышит, только посвященный. Когда имеешь дело с представителем истеблишмента, оказавшимся за бортом, его защитную реакцию нельзя недооценивать.

Трижды потерпев фиаско, я понял, что после смерти Генри где-то между Москвой и Уайтхоллом было принято решение «задраить люки». И все же, хоть ни один из тех, к кому я обращался, не пожелал мне помочь, я чувствовал, что человек, впутавшийся в какую-то скандальную историю, совсем не тот Генри, которого я когда-то знал. И желание дознаться, почему они решили спрятать концы в воду, стало еще сильнее. Правда, здесь была еще одна, менее альтруистичная причина: узнав, что Софи и Генри разошлись еще до его смерти, я стал надеяться, что, может быть, она будет рада поплакать на знакомом плече.

Видимо, я никогда не понимал Софи. Любить человека вовсе не значит по-настоящему знать его, а в сердечных делах мне всегда не хватало искушенности. Возможно, этому следует искать какие-то скрытые, фрейдистские причины, но я всегда был уязвим для притворства и обмана, потому что все принимал за чистую монету. Горький опыт ничему меня не научил, верю человеку до последнего момента, а там уже поздно что-либо исправлять. Я плохо владел ситуацией, когда после вынужденного годичного перерыва, вызванного их свадьбой, снова встретил Генри и Софи. Общаться и вести ничего не значащие разговоры с девушкой, которую когда-то любил, и которая стала женой лучшего друга, — все это я более охотно описывал бы в книге, чем разыгрывал в жизни. Вопреки здравому смыслу я винил себя в том, что потерял ее. Не мог избавиться от мысли, что она бросила меня из-за моей собственной глупости. И каждый день придумывал новые факты моей виновности: убеждал себя в том, что воспринимал встречи с ней как нечто само собой разумеющееся, уделял ей мало внимания, был слишком поглощен собственной карьерой.

В первое время после ухода Софи моя налаженная жизнь вообще развалилась. Человек удовлетворенный (в моем случае лучше было сказать «умиротворенный») может подчинить себя любой рабочей дисциплине. В течение нескольких лет я приучил себя писать ежедневно, что бы ни происходило, определенное количество текста. Я смутно вспоминаю, что перед этим прочитал где-то, что Троллоп[12] мог писать определенное количество часов в день. Мне казалось, что именно так должен работать настоящий профессионал. С уходом Софи мой творческий адреналин испарился — словно перекрыли какой-то кран. Писателей часто наделяют способностью обращать любые переживания на пользу своей работе. В суматошном стремлении взять реванш я начал писать роман, в котором Генри был Бароном Самеди моего подсознания, но спасительные откровения никак не хотели ложиться на бумагу. После трех глав я понял, что мои страдания похожи на огонь, которому так и не суждено превратиться в пламя.

Но их свадьба не только перевернула мою жизнь — изменилась и Софи. Она переняла манеру разговора Генри и многие его взгляды, и я ничего не мог с этим поделать. Их высказывания часто совпадали, как звук и эхо. Если раньше Софи без колебаний высказывала собственное мнение, причем делала это весьма остроумно, то теперь легко соглашалась с реакционными взглядами Генри. Она много потеряла в моих глазах. Я знал, что она способна быть жестокой, но никак не ожидал этой покорности Hausfrau.[13] Софи перестала быть тем озорным божественным созданием, которое когда-то резвилось на моих простынях. Но, может быть, как проигравший, я специально выискивал в ней изъяны.

Теперь все это в прошлом. Я изменился, терпел неудачи, делал успехи, спал с другими девушками, лгал им. Утрата — сродни пустой комнате в покинутом доме: вы когда-то здесь жили, а теперь не можете вспомнить, почему уехали.

Глава 4

НАСТОЯЩЕЕ

Оказалось, что заупокойная служба по Генри так и не состоялась; установить местонахождение Софи мне тоже не удалось. Месяцев через шесть после смерти Генри его поверенный позвонил мне насчет «наследства». Но когда я собрал бумаги, выяснилось, что интерес они представляют весьма небольшой; центральное бюро партии тори могло жить спокойно — никаких сомнительных материалов он не оставил. В дневниках не оказалось ничего, кроме откровенных описаний его встреч в обществе: уик-энды, проведенные в гостях где-то на южном побережье; некоторые имена помечены звездочками — по-видимому, какие-то его «победы»; в целом же — очень беглые и скучные отчеты. Не то что дневники Гарольда Никольсона.[14] Я унаследовал также множество книг, некоторые еще с университетских времен, но они в большинстве своем особой ценности не представляли. Я их упаковал, намереваясь сбыть букинисту, но так и не удосужился это сделать. Среди писем и старых квитанций я не нашел ничего, что относилось бы к Софи; создавалось впечатление, что ее просто не было в его жизни. Пожелай кто-нибудь написать биографию Генри, он оказался бы в затруднительном положении. Его жизнь, как и его смерть, оставалась неразгаданной загадкой.

После возвращения из Венеции меня впервые в жизни стала одолевать бессонница, и работа над новым романом застопорилась. Я не мог забыть о случившемся, перед глазами стояло лицо убитого юноши.

Бывает, что человек, даже близкий друг, уйдя из жизни, уходит из памяти; о нем вспоминаешь, лишь просматривая список для рождественских поздравлений или старую телефонную книжку. Но судьба Генри продолжала меня волновать. Как-то после еще одной бессонной ночи я понял, что ничего не изменилось: Генри в молодости и Генри, которого я несомненно видел в Венеции, не покидали меня. Я сказал «несомненно», потому что вряд ли мог ошибиться. Лежа в постели утром, между сном и бодрствованием, я пришел к выводу, что должен так или иначе упокоить его душу, и решил лететь в Москву. Испытав облегчение, я в то же время ощутил внутреннюю дрожь.

Здравый смысл говорил мне, что к такой поездке нужно подготовиться. Я не знал русского и не имел знакомых в России, если не считать одного друга по переписке в Ленинграде, с которым никогда не виделся. Я часто описываю Москву в романах, но в Россию меня никогда не тянуло, даже когда были сделаны послабления для приехавших с Запада. Как и многие люди моего поколения, я знал только то, что нам говорили. Мы все были напичканы рассказами об ужасах российских ГУЛАГов, и, несмотря на обилие кинохроники в последнее время, для рядового человека Россия оставалась такой же чужой, как и внутренний мир наших собственных тюрем.

Самое близкое, где я бывал, — это в Берлине, куда ездил в 1968 году благодаря одной кинокомпании. Я написал сценарий небольшой картины — черно-белой, с мрачным и туманным сюжетом, которая именно поэтому была представлена Англией на Берлинский кинофестиваль (что было единственным моментом ее славы, так как во всех других местах она шла при пустых залах). Это было в то безоблачное время, когда Софи жила со мной, и я разорился на второй авиабилет, чтобы взять ее с собой.

К тому времени подразделения хонеккеровской армии уже успели натянуть свежую колючую проволоку вдоль Стены. Мы все нанесли ритуальный визит новым тщательно возведенным укреплениям и молча постояли перед увядшими венками, обозначавшими места гибели первых перебежчиков. Помню, Софи плакала, а фотокорреспонденты нас снимали. Впрочем, переживания наши были отчасти показными: мы оказались здесь проездом, не собирались задерживаться, могли приезжать и уезжать по своему усмотрению, и Стена была для нас просто зрелищем. Попавший тогда в Берлин человек ощущал себя на переднем крае, на острие событий, в атмосфере некоего берлинского упадка — но не того, прежнего, о котором писал Айшервуд[15], а другого, более уязвимого и напряженного, причем это напряжение имело налет импортного шарма; создавалось впечатление, что вместе с продуктами и товарами союзники перебрасывали сюда по воздушному мосту высоковольтную, перезаряженную энергию.

В этот первый визит меня познакомили с обаятельным пройдохой — герром Отто Грубелем. Сразу после войны он сколотил состояние торговлей углем на черном рынке, а потом внушил себе, что его судьба — быть кинопродюсером. Немецкие фильмы того времени годились разве что для демонстрации халтуры — мутные сюжеты, посредственная режиссура, низкий уровень актерской игры. Грубель пригласил меня в Грюневальд, где в его доме, обставленном с показной роскошью, поселились все новоиспеченные богачи, и предложил внести кое-какие поправки в проспект сценария, купленный им во время фестиваля. Так началась моя кинематографическая карьера сценариста от случая к случаю, которого долгие годы использовали многие «грубели» — все, как на подбор, мастера нарушать обещания.

Поэтому первое, что я сделал, когда решил лететь в Москву, — позвонил старому знакомому Райнеру Мауритцу — бывшему директору производства у Грубеля. Как и многие на этой должности, Райнер умел действовать в обход обычных каналов и уже два раза добывал для меня секретную информацию, необходимую для придания достоверности шпионским романам.

— Райнер, — спросил я, когда мы обменялись приветствиями, — нет ли у тебя знакомых в Москве?

— А ты что, собрался в Москву? Потерпи пять лет, пока они не научатся готовить сносную еду. Если же ищешь острых ощущений, поезжай в Берлин. Вот где сейчас дела.

— Я ищу не острых ощущений, всего лишь информацию, и мне нужен человек, который знает там ходы-выходы.

— Это связано с твоей новой книгой?

— Нет, это личное.

— Хочешь вытащить оттуда подружку?

— Ну и зануда же ты! Там умер мой друг. Официальная версия — самоубийство. Но я не верю и намерен докопаться до истины. Вот для чего мне нужен там свой человек.

После некоторой паузы Райнер спросил:

— Этот твой друг был русским?

— Да, — солгал я, из соображений конспирации, что ли.

Он снова сделал паузу и сказал:

— Пожалуй, ты выбрал самое неподходящее время для вопросов. После путча, насколько я знаю, обстановка там очень нервозная.

— Правда? А в наших газетах пишут, что в России новая эра, эра свободы.

— Это тебе не кино, дружище. Вряд ли можно забыть сорок лет страха за одну ночь.

— Значит, никого у тебя в Москве нет?

— Я этого не говорил. Просто советую тебе действовать осторожно. Есть там у меня один человек, занимается тем же, чем я здесь. Мы познакомились, когда пару лет назад делали совместную картину.

— Он мне поможет?

— Возможно. Не могу обещать, но возможно. Жизнь, прожитая в полицейском государстве, не способствует развитию дружеских чувств.

— Как его зовут?

— Василий Голицын.

— Назови по буквам.

Я аккуратно записал его имя.

— У тебя есть его адрес или номер телефона?

— Подожди минутку, надо поискать.

Прошло целых две минуты, прежде чем в трубке снова зазвучал его голос:

— Даю тебе последний номер из тех, что у меня, есть. — (Я записал номер, повторил для проверки.) — Конечно, он мог устареть.

— Ты настоящий товарищ. Я этого не забуду.

— Слушай, когда закончишь с этим делом, приезжай сюда. Тут такое творится после падения Стены! Ты и представить себе не можешь. Так что тебя ждет приятный сюрприз. Непременно приезжай, мы здорово проведем время!

— Очень может быть. Еще раз спасибо.

— Желаю успеха, будь осторожен, дружище!

Глава 5

НАСТОЯЩЕЕ

Когда я летел в Москву рейсом «Аэрофлота», у меня было такое чувство, будто я, словно сказочная стрела Зоро, никогда не доберусь до места назначения. С самого отправления меня стали донимать приступы паранойи — была ли это просто игра воображения или мой паспорт действительно разглядывали больше обычного? Войдя в самолет, я внимательно осмотрел пассажиров. В большинстве своем это были типичные бизнесмены, жаждавшие делать деньги на новом рынке для западных товаров и ноу-хау, но мне в моем взвинченном состоянии их лица казались зловещими.

В «дьюти-фри» я купил два блока сигарет, бутылку скотча и несколько флаконов духов на случай, если придется делать подношения. Помимо этого, я располагал еще путеводителем и координатами приятеля Райнера.

Во время путча я, как и большинство людей, всю неделю днем и ночью смотрел новости Си-эн-эн и, находясь в плену собственных домыслов, не мог поверить, что эти пластмассовые марионетки, так долго нагонявшие на нас страх, оказались столь недалекими. Их некомпетентность в делах, с которыми они, казалось, блестяще справлялись, явилась самым большим сюрпризом тех удивительных дней. Мы были убеждены, что Политбюро уцелеет, а КГБ кинет удавку на любого, кто на что-то надеется. Как и многие, я считал, что реформы, может, и начнутся когда-нибудь, но пойдут медленно. Престарелые роботы, казалось, будут торчать на кремлевских стенах всегда — и в дождь, и в «гласность», любуясь ядерными боеголовками дальнего радиуса действия и марширующими шеренгами Красной Армии. Но вот год назад рухнула Берлинская стена, а за ней и здание. Словно зрители, смотревшие страшную драму из партера, мы вдруг очутились за кулисами и увидели, что актеры, наводившие ужас, — простые смертные в масках, а мрачные декорации сделаны из фанеры и холста. Такие вот мысли блуждали у меня в голове, когда я впервые воспользовался скромным гостеприимством «Аэрофлота».

Первые русские, которых я увидел, прилетев в Москву, очень напоминали людей, уцелевших во время землетрясения. Они радуются, что живы, но понимают, что опасность не миновала. И еще — старики: среди них преобладали женщины, занятые черной работой. Все происходило как в замедленной съемке — словно и часы, и разваливающуюся экономику поставили на тихий ход. Чиновники, проверявшие мой паспорт, вели себя так, будто пришли вторыми в длинной гонке и все еще не могут поверить в неудачу. Таможенники, правда, не моргнув глазом, забрали блок сигарет, видимо желая напомнить, что старый режим еще жив. Остальное не тронули.

Водитель такси сразу поинтересовался, нет ли у меня валюты по курсу черного рынка. Предупрежденный своим агентом по путешествиям, я не удивился и предложил ему несколько фунтов.

— Долларов нет? — недовольно спросил он.

— К сожалению, нет.

Он сносно говорил по-английски и объяснил, что когда-то учился в медицинском, но по доносу одного члена партии вынужден был уйти из больницы, где проходил практику.

— Ну, как революция, будет продолжаться?

— Пока хлеб не кончится, — ответил он. — И потом еще несколько месяцев.

— КГБ больше нет? — спросил я, прощупывая его.

Он перекрестился.

— Кто знает? Может, опять приползут, под другой вывеской. В России ничто не исчезает навеки.

Я заказал себе место в гостинице, где в свое время Генри обнаружили мертвым. Она произвела на меня впечатление deja vu[16]: я так часто описывал подобные здания с мрачной росписью, что стоило мне войти в многолюдный вестибюль, как все показалось на удивление знакомым. В неряшливого вида фойе было настоящее вавилонское столпотворение голосов, эхом отражавшихся от мраморных стен. Здесь, как я понял, собрались журналисты разных стран. Несколько групп телевизионщиков вместе с добросовестными русскими переводчиками разрабатывали маршруты на следующий день. У окошка регистрации я услышал английскую речь: «Это все говно! Скажи им, что нам нужно спутниковое время сегодня вечером. Завтра будет поздно». На то, чтобы найти мне номер и заполнить все бумаги, ушло добрых двадцать минут. Процедура скорее напоминала оформление пожизненной страховки, чем проживания в гостинице на какие-то несколько дней.

Потом пожилой коридорный в потрепанной униформе, точнее, ее подобии, проводил меня на седьмой этаж. Пока он отпирал дверь, я заметил, что на нем разные ботинки. Сама комната была чистая, но обстановка спартанская. Мебель представляла собой пестрое собрание реликтов прошлого. Я словно попал в какое-то обесцвеченное зазеркалье: кинофильм на цветной пленке «техниколора» внезапно превратился в черно-белый.

Я щедро одарил старика. Он сразу оживился, рассыпавшись в благодарностях, и посвятил меня в тайны древней ванной комнаты. Если бы я описывал ее в романе, то особое внимание уделил бы запахам: там пахло капустой, как в кухне у моей престарелой тетушки, где в школьные годы я проводил каникулы, и еще чем-то затхлым. Воспоминание это было настолько ярким, что я без дураков обследовал комнату на предмет «жучков» и снял со стены единственную гравюру в рамке, чтобы посмотреть, не спрятано ли за ней что-нибудь. Памятуя о цели своего приезда, особенно тщательно я осмотрел уборную. Несколько металлических вешалок стукнулись друг о друга, когда я открыл в нее дверь. С первого взгляда было очевидно, что самоубийство в такой тесноте маловероятно. Тем не менее я повторил эксперимент, проведенный в Лондоне. Войдя внутрь, обнаружил, что голова достает до тонкой деревянной перекладины и подняться выше невозможно.

Распаковав нехитрые пожитки, я рассовал по карманам несколько пачек сигарет и стал обдумывать первые шаги. Райнер сказал, что его друг — человек надежный, но я решил не принимать этого на веру: в стране, где почти пять десятилетий господствовал страх, перемены не могли быть легкими. Аккуратно выучив первые фразы из разговорника, я поднял трубку первобытного телефона и назвал гостиничному телефонисту номер Голицына. После долгого ожидания меня соединили. Ответила девушка, по-русски.

— Могу я поговорить с господином Голицыным? — едва выговорил я.

— Кто его спрашивает? — Кажется, я правильно понял то, что она сказала.

— Вы говорите по-английски? — спросил я уже на родном языке.

— Да, немного. — На самом деле у нее было очень хорошее произношение. Мне всякий раз становится стыдно, когда я вижу, сколько иностранцев овладело нашим нелегким языком, в то время как немногие из нас пытаются изучить другие языки.

— Моя фамилия Уивер. Я англичанин, только что приехал на несколько дней. Мистер Голицын меня не знает, но у нас есть общий друг в Берлине, Райнер Мауритц, который дал мне его телефон и посоветовал нам встретиться, чтобы обсудить проект фильма. — Инстинктивная осторожность побудила меня солгать.

— Отца сейчас нет дома, — сказала девушка, — но я передам ему о вас, как только он придет. Вы продюсер?

— Вроде того. Вообще-то я писатель. Но с прессой ничего общего не имею, — добавил я на всякий случай, чтобы она не беспокоилась.

— Где вас можно найти?

Я сообщил название гостиницы и номер комнаты.

— Он непременно свяжется с вами сегодня вечером, — пообещала она.

Остаток дня я прогуливался по окрестностям и наблюдал. Первое, что меня поразило, — это магазины, заполненные, как мне показалось, остатками от распродажи какого-то гаража. У дверей всех «гастрономов» (оруэлловское название для пустых продовольственных магазинов[17]) стояли очереди. Ясно, как никогда раньше, я осознал сюрреалистический кошмар ежедневной борьбы за выживание, которую ведет средний русский. Улыбающихся людей в очередях не было — сплошь сердитые лица. Я подумал о том, каким промыванием мозгов для меня были старые пропагандистские фильмы о счастливых трактористах, собиравших несуществующие (как теперь выяснилось) урожаи. Как странно мне было бродить по улицам, которые я столько раз описывал! Я смешался с толпой, собравшейся перед штаб-квартирой КГБ. Кто-то выкрикивал непонятные объявления в громкоговоритель. Мужчину, стоявшего впереди меня, внезапно вырвало. Потом я попал в окружение полудюжины девушек-цыганок с маленькими детьми; свободные руки у них были протянуты за милостыней. Я раздал несколько фунтов и едва унес ноги.

Ближе к вечеру я вернулся в гостиницу и осведомился, нет ли для меня какого-нибудь сообщения. Мне ответили, что нет, причем даже сам вопрос, как мне показалось, вызвал подозрение. Я подумал, не позвонить ли Голицыну еще раз, но решил этого не делать: моя чрезмерная настойчивость могла его насторожить. Я не представлял себе, что он за человек, напугал его мой звонок или обрадовал. Райнер уверял меня в его надежности, но даже Райнер не имел понятия о том, что значит жить в России. Он прожил жизнь в Западном Берлине таким же сторонним наблюдателем, как и я. Откуда нам все это знать — нам, принимающим свободу как должное?

Когда я пошел через вестибюль обратно к выходу, меня остановил мужчина средних лет в довольно хорошо сшитой куртке спортивного типа, с перекинутым через руку пальто. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, затем он спросил:

— Мистер Уивер?

— Да.

— Я Голицын.

Мы обменялись рукопожатиями.

— Очень рад, что вы пришли, — сказал я. — Надеюсь, я не причиняю вам неудобства?

— Нет, я виноват, что не смог добраться раньше. — Как и у Райнера, в его речи чувствовалось американское произношение, но говорил он по-английски бегло.

— Может быть, зайдем куда-нибудь выпьем?

— Хорошо, только не здесь — здесь цены для иностранцев.

— Ну и прекрасно. Я иностранец, и я плачу.

— Нет-нет, прошу вас, лучше поедем ко мне домой.

— Если бы вы позвонили, мы могли бы встретиться прямо там, и вам не пришлось бы ехать.

— Телефоны в гостинице всегда прослушивались, вряд ли сейчас что-нибудь изменилось. — Он направился к выходу.

— Что, разве это не кончилось?

— Сейчас нас в этом убеждают.

— А вы не верите?

Он ответил не сразу. Мы прошли в боковую улицу, и он отпер дверцу своей небольшой отечественной машины «Жигули» — содранной с модели «фиата» шестидесятых годов. Мне вспомнились услышанные когда-то анекдоты; например, один русский хвастался: «Я купил машину. Через десять лет подойдет очередь на колеса».

— Верю ли я им? — переспросил он, с грохотом включая рычаг передачи. — Хотелось бы, но важнее убедиться в том, что им и дальше можно будет верить. В газетах, например, пишут, что скоро овощи в магазинах появятся. Посмотрим, посмотрим. Вы давно знакомы с нашим другом Райнером?

— О, уже много лет, правда, я его давно не видел. Он сказал, что вы занимаетесь тем же делом, что и он.

— Дело у меня то же, верно. Но снимать фильмы в России — совсем не то, что в Голливуде или Берлине, по крайней мере раньше. Здесь, когда вам нужно что-нибудь из оборудования, вы должны подписать дюжину бумаг. Наши графики работ измеряются не неделями, а годами. Я не жалуюсь, нет, я еще в числе привилегированных: у нас с дочерью отдельная квартира и, как видите, какая-никакая машина. Но вот работа — работа кончилась вместе со старым режимом. И неизвестно, возобновится ли.

— Вы не женаты?

— Моя жена умерла, — сухо сказал он и сменил тему. — Эту куртку, которую я ношу, я получил от Райнера. Ее носил Джордж Сигэл в «Меморандуме Квиллера».[18] Говорят, хороший был фильм. Вы его не видели? Ах да, конечно, вы его не могли. Надо же спросить такую глупость.

Потом он рассказывал о фильмах, которые ему приходилось снимать. Наконец мы подъехали к облупившемуся особняку — одному из многих, составлявших, как я успел заметить, отличительную особенность Москвы. Я представил себе, что в этих элегантных когда-то домах жили богатые семьи. Они чем-то походили на лондонские постройки времен Форсайтов, но теперь, как и их тамошние двойники, были поделены на квартиры — кроличьи клетки. Внутри подъезда, где жил Голицын, горела тусклая лампочка, и здесь тоже, как и в гостинице, чувствовались застарелые кухонные запахи. Где-то наверху звучала мелодия «Битлз».

Голицын поднялся на третий этаж. В отличие от гостиничного номера, его квартира производила приятное впечатление. Меня провели в довольно тесную комнату — комбинированную гостиную и кухню. Дочь Голицына, лет двадцати с небольшим, сидела у стола, покрытого узорчатой клеенкой, такими пользовалась еще моя бабушка. Рыжеватая кошка на подоконнике пыталась поймать муху.

— Познакомьтесь, это Любава, моя дочь.

Любава поднялась из-за стола, отодвинув в сторону бумаги, с которыми работала. Она воскрешала в памяти образ героинь Г.Э. Бэйтса[19] — пышные взъерошенные волосы, ясные голубые глаза, чистое лицо без признаков косметики — лицо, глядя на которое ощущаешь, как начинает сильнее биться сердце.

— Да, мы уже разговаривали по телефону. Здравствуйте!

Она была в джинсах и свитере с надписью «BANANA REPUBLIC», который, как я догадался, тоже был подарком Райнера; он плотно облегал ее округлую грудь.

— Что-нибудь выпьем? — предложил Голицын. — Как вы насчет лимонной водки, мистер Уивер?

— Никогда не пробовал.

— Может быть, мистер Уивер предпочитает кофе?

— Нет, водка — это очень заманчиво. И пожалуйста, зовите меня Мартин.

Водку разлили, и мы пожелали друг другу здоровья. Его дочь с нами не пила. Мне не терпелось начать разговор о том, зачем я приехал, но из вежливости я спросил, чем она занимается.

— Работаю с отцом, его ассистентом.

— Конечно, когда я сам работаю, — добавил Голицын. — По образованию она дизайнер. Покажи ему что-нибудь из своих набросков.

— Не смущай меня, папа. Ничего интересного в них нет.

— Дело в том, Мартин, что нужно иметь знакомство с кем-нибудь, у кого знакомый его знакомого сидит наверху и может дернуть за нужные ниточки, чтобы вы попали туда, куда хотите. У нас это называется «блат». А у вас?

— Может быть, влияние?

— Намного сильнее. Влияние плюс взятка. И ничего не изменилось.

Я, кажется, уловил в его речи легкую заминку; он бросил взгляд на дверь, словно все еще ожидал, что кто-то ворвется и изобличит его.

— Возможно, теперь это изменится. Моя дочь слишком талантлива, чтобы провести жизнь моим ассистентом. Слишком талантлива и слишком скромна.

Как только я опрокинул в рот первую рюмку водки, он налил вторую.

— Так зачем вы сюда приехали? — спросил он. — Снимать фильм?

— Не совсем так.

Я перевел взгляд с дочери на отца, подбирая нужные слова, чтобы изложить свое дело.

— Прошу простить меня за то, что не был с вами до конца откровенен при первом разговоре. Я здесь плохо ориентируюсь и боялся вам навредить.

Голицын поставил рюмку на стол.

— Навредить? Чем же?

Кратко, как только мог, я рассказал им о своей давней дружбе с Генри, а потом о своих подозрениях и тревоге по поводу обстоятельств его смерти. Я не удивился тому, что они ничего не знали о самоубийстве малоизвестного члена английского парламента: скорее всего, об этом даже не сообщалось в московских газетах. Когда я закончил свои сбивчивые объяснения, ни Голицын, ни его дочь не проронили ни слова.

— У меня здесь нет никаких знакомых, кроме вас, я не говорю на вашем языке и не представляю, как взяться за это дело. Стало быть, я целиком в ваших руках. Если вы ничего не можете для меня сделать, скажите, я все пойму.

— А чем именно мы могли бы вам помочь?

Я достал вырезку из «Телеграф» с фамилией горничной, обнаружившей тело Генри.

— Вот эта женщина. Не можете ли вы как-нибудь устроить мне встречу с ней?

Они обменялись взглядами.

— Зачем это вам?

Я рассказал о своих сомнениях: вряд ли такой крупный мужчина, как Генри, мог повеситься в маленькой уборной. Об эпизоде в аэропорту Венеции я умолчал. Мои новые знакомые пришли в замешательство.

— Вы хотите сказать, что ваш друг умер как-то иначе?

— Боюсь, здесь что-то не так.

— В таком случае вам лучше всего, пожалуй, пойти в ваше посольство.

— Совершенно верно. Но дело в том, что власти в Лондоне приняли официальную версию самоубийства и умыли руки. Не думаю, что они обрадуются, если я или кто-то другой станет расследовать это дело.

— Что же в таком случае вы хотите узнать у горничной?

— У меня с собой фотография Генри. Пусть подтвердит, что обнаружила именно его, и развеет мои сомнения. Больше мне от нее ничего не нужно. Но нашу беседу должен кто-то переводить, и я рассчитываю на вас.

Голицын внимательно посмотрел на меня, потом перевел взгляд на дочь.

— И это все?

— Да. Если она подтвердит, что это был Генри, дело будет исчерпано.

— А если она ушла из гостиницы?

— Значит, я доставил вам массу хлопот понапрасну.

— А если она скажет, что это был не ваш друг?

— Этот вариант, признаться, я не продумал.

— А надо бы, — заметил он, и я почувствовал в его голосе колебания. Тут на выручку мне пришла Любава. Она заговорила с отцом по-русски, он, как мне показалось, ей возражал. А когда они закончили, девушка обратилась ко мне:

— Я думаю, идея найти и расспросить эту женщину вполне разумна. Только разговаривать с ней лучше мне, а не вам или отцу. Чтобы она не испугалась.

— Да, вы правы. Но готовы ли вы это сделать?

— А почему бы и нет? Возьму фотографию и скажу, что семья вашего друга хочет поблагодарить ее и прислала немного денег.

— Как бы разговор о деньгах не вызвал у нее подозрения.

— Нет, уверена, он вызовет только удовольствие. Тем более разговор о валюте. Почти каждый москвич счастлив получить валюту.

Я посмотрел на Голицына.

— Что вы об этом думаете?

— Я давно понял, что спорить с дочерью бесполезно. Она обычно поступает по-своему.

Они обменялись еще несколькими фразами по-русски, и вопрос был улажен. Горничной решили предложить двадцать фунтов, как вполне приличную сумму.

— Да, этого вполне достаточно, — сказал Голицын.

— Как только что-нибудь узнаете, позвоните мне.

Они снова поговорили по-русски, и Любава ответила:

— Отец полагает, что вам лучше прийти сюда. Конечно, все меняется к лучшему, но ничего нельзя гарантировать. Старые обычаи в России отмирают медленно.

— Как же вы пережили все эти годы? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Думаете, у нас был выбор? Выбора не было.

— А теперь?

— Теперь мы должны учиться жить с самого начала. Вот часть новой жизни — вы приехали сюда и просите нас о помощи. Для нас это само по себе роскошь.

В благодарность за их любезность я подарил ей флакон духов, а ее отцу — сигареты.

— Это не «блат», — сказал я, — просто знак благодарности за вашу любезность и гостеприимство.

Мои подарки, как мне показалось, просто их ошеломили.

Глава 6

НАСТОЯЩЕЕ

— Я отвезу вас в гостиницу, — предложил Голицын.

— Прошу вас, не надо, — пытался я возразить, — я поймаю такси.

— Это не Лондон, друг мой, здесь такси редкость. Да и на улицах небезопасно. Хотя мне неловко об этом говорить.

— А знаете, в Лондоне тоже небезопасно.

По дороге в гостиницу я все время ощущал беспокойство Голицына. Видимо, вся эта история его взбудоражила. И пока «Жигули» пробирались по пустынным мокрым улицам, я старался его отвлечь.

— Что же больше всего у вас изменилось?

— Больше всего?

— Ну да! После перестройки.

Он засмеялся.

— Перестройка — это новое название старого хаоса. Раньше у нас был хлеб и страх. Страх остался, а хлеб исчез. Сто лет назад наш великий поэт Лермонтов написал: «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ». Теперь мы говорим: «Привет, немытая Россия, страна бродяг, страна воров».

— Но все же стало лучше, чем прежде? Нет тайной полиции. Во всяком случае, я здесь, и мы с вами свободно разговариваем.

Прежде чем ответить, он взглянул в зеркало заднего обзора.

— Однажды я смотрел по телевизору передачу про каких-то жуков, которые питаются навозом. Зиму они проводят под землей, а в положенный срок вылезают и начинают новый цикл жизни. Тайная полиция была у нас всегда. Вы уверены, что они не вылезут снова? Да, мы разговариваем, но сейчас мы одни в машине.

Когда он по привычке высадил меня на боковой улице недалеко от гостиницы, я ничего не сказал: некоторые его проблемы мне уже стали понятны. Получая ключ, я обнаружил, что меня переселили в другой номер. Это было странно, но опять же не удивительно. Однажды я провел несколько дней в Праге, так там в гостинице мне посоветовали не распаковывать вещи «на тот случай, если нам понадобится переселить вас в ваше отсутствие». Осмотрев чемодан, я обнаружил, что у меня стянули две пачки сигарет, но запасную рубашку и носки не тронули.

Весь следующий день я урывками осматривал кое-какие достопримечательности. Дважды мне показалось, что за мной следят, но возможно, это только показалось. Видимо, я просто беспокоился за исход миссии Любавы. К концу дня, не имея от нее никаких сведений, я снова стал сомневаться в своих предположениях. Генри мертв, мои поиски его не вернут, и скорее всего за этой таинственностью не стоит ничего, кроме нежелания нашего истеблишмента «гнать волну» в это трудное для них время. Кто знает, что произошло в личной жизни Генри за годы нашей разлуки. Мало ли по какой причине можно покончить с собой, и только друг в силах остановить самоубийцу. Придя к этой мысли, я погрузился в меланхолию в своем новом гостиничном номере.

Спустя некоторое время я зашел в гостиничный ресторан, предъявив гостевую карточку. Я долго ждал официанта, потом долго не мог забыть о еде — мешало беспокойство в желудке. Ночью проснулся от орудийной пальбы, подумал, что мне приснилось, но, доковыляв до окна и выглянув наружу, увидел в ночном небе ракеты — где-то праздновали конец старой эры. Через полчаса все стихло. Я все еще стоял у окна, когда зазвонил телефон. Как-то я слышал, что в русских гостиницах принято проверять, все ли жильцы на месте. В надежде, что это Любава, я поднял трубку, но услышал мужской голос:

— Уивер?

Несомненно говорил англичанин.

— Да.

— Уезжайте из Москвы, и как можно скорее.

— Кто это?

— Делайте так, как я сказал. Уезжайте.

И повесил трубку. Мне показалось, что звонили не из города, а прямо из гостиницы: голос звучал совсем близко, и не было помех, характерных для русской телефонной сети.

Потрясенный и подавленный, я сел на край кровати и глотнул виски прямо из бутылки (стакана в номере не было). Истинную цель моего визита знали только Райнер и Голицын. Но просто не верилось, что кто-то из них выдал меня.

Я стал вспоминать все свои разговоры с Райнером, а потом с Голицыным. Имени Генри я вообще не упоминал. Не было никаких оснований не доверять Райнеру. Что ему за дело до самоубийства какого-то англичанина. Стена рухнула, «холодная война» окончилась. Выдав меня, он не смог бы извлечь из этого никакой пользы. Что же до Голицыных, то здесь я полностью доверял своему чутью: отец — конспиратор поневоле, дочь — тоже конспиратор, но в меньшей степени, пользуется, как может, новой свободой. В общем, два безобидных человека. Быть может, не следовало выходить на горничную, моя взятка ее напугала — как ни говори, для нее это солидная сумма. Не исключено, что она сразу же побежала доносить. Но как объяснить английское произношение звонившего? Я проклинал себя за глупую игру собственного воображения, побудившего меня отправиться в эту неизвестную страну. Одно лишь очевидно: кому-то очень нужно, чтобы я прекратил собственное расследование обстоятельств смерти Генри.

Когда виски взыграло в моем желудке, я почувствовал, что никогда еще мое достоинство не было так сильно уязвлено. Вы хотите, чтобы я уехал, — о’кей, я сделаю вид, будто очень напуган; но я не могу покинуть эту страну, не повидав еще раз Любаву. Попробуем поиграть в эту игру. Я позвонил вниз и стал с пристрастием расспрашивать дежурную о рейсах на Лондон; если кто-то слушал мой телефон, то должен был понять, что я сразу среагировал на предупреждение. Дежурная ответила, что информацию можно получить только утром. Последние часы перед отлетом я решил провести у Голицыных.

Выписываясь рано утром из гостиницы, я, прежде чем оформить счет, громким голосом попросил расписание «Бритиш эйруэйз»; я внимательно следил, не наблюдает ли кто-нибудь за мной, но ничего особенного не заметил. Как обычно, вестибюль кишел иностранными журналистами и телевизионными командами, обсуждавшими события недели. Заметив знакомого репортера из Ай-ти-эн, я спросил его о последних новостях.

— Ничего интересного, — ответил он, глядя мимо меня и думая о чем-то своем, более важном. Сейчас эти репортеры — герои дня.

— Вы видели фейерверк ночью? Я сперва подумал, что палят из орудий.

— Да? Значит, вы здесь впервые, — сказал он тоном, не располагавшим к дальнейшему разговору. — Простите, я должен найти своих ребят и ехать в аэропорт.

— А меня не подбросите? — спросил я, моментально сообразив, что это отличный шанс улизнуть от возможных преследователей. — Я должен срочно попасть на самолет.

Он в первый раз на меня посмотрел.

— Боюсь, что не получится.

— Прямо не знаю, что делать.

— Вы не из Би-би-си?

— Нет, я вообще не журналист. Выручите, а?

— О’кей, — сказал он с неохотой, — спрошу у ребят. Если согласятся, поедете в съемочной машине, но мы уезжаем сейчас же.

— Вот и отлично.

Мы благополучно доехали до аэропорта, и я не сомневался, что ушел от хвоста, если он и был. Я помог ребятам взвалить на плечи оборудование, чтобы нести в зал вылета, и сказал, что присоединюсь к ним после регистрации. Но вместо того, чтобы пойти к стойке «Бритиш эйруэйз», я выскользнул наружу и, по счастью, наткнулся на такси. Необходимо было предупредить Голицыных, и я сказал шоферу их адрес. Я заплатил водителю, когда мы приехали, в твердой валюте и пообещал еще столько же, если он подождет меня, что вполне его устроило.

Поднимаясь по лестнице, я никого не встретил, и если не считать приглушенных звуков радио или телевизора в одной из квартир, в доме стояла тишина. Дверь в квартиру Голицыных была слегка приоткрыта. Я постучал, подождал немного, опять постучал. Никого. Толкнул осторожно дверь, окликнул хозяев по имени. Никто не ответил. Заглянул в гостиную. Там было все так же, как третьего дня вечером, когда я уходил: рюмки из-под водки, бумаги Любавы и ее наброски оставались на столе. Прежде чем зайти в спальные комнаты, я их еще раз позвал. Послышался слабый стук, словно что-то упало, потом появилась кошка и стала тереться о мои ноги. Я наклонился, чтобы погладить ее, и увидел на потертом линолеуме красные следы от когтей. Потрогал один из них кончиком пальца; след был влажный, и тут я все понял. Следы вели в первую спальню. Любава лежала прямо около двери, в ночной рубашке, когда-то, видимо, белой, а теперь темно-красной от крови. Лицо почти все было разворочено, длинные волосы спутаны, словно водоросли, оставленные на скалах прибоем.

От ужаса к горлу подступила тошнота, я зажал рот рукой и все же нашел в себе силы заглянуть во вторую спальню. Голицын, видимо, был застрелен с близкого расстояния, скорее всего во сне, потому что так и остался в кровати, хотя весь скрючился. Стена позади него была забрызгана осколками черепа и мозгом. Постель пропиталась кровью, и я увидел место, где прошла кошка, и пересекающиеся следы когтей на подоконнике.

Я отшатнулся, хватаясь за воздух. Кошка громко мяукала, и гробовая тишина дома еще усиливала этот звук. Мне приходилось не раз описывать подобные сцены, и, видимо, поэтому я схватил кухонное полотенце и вытер дверные ручки, чтобы не оставлять отпечатков пальцев. Потом я вышел, закрыл входную дверь, бросил полотенце на лестничной площадке и постоял, прислушиваясь к звукам из соседних квартир. Когда я стал спускаться вниз, колени подогнулись, и я рухнул на пол. Какой ужас! Никогда больше я не смогу написать, что герой, попавший в такую ситуацию, спокойно ушел. Кое-как совладав со своими конечностями, я дошел до первого этажа и, еще раз убедившись в том, что могу нормально идти, направился к ожидавшему меня такси.

— В аэропорт, — сказал я, с трудом узнав собственный голос. — Моих друзей нет дома.

Теперь я сразу пошел в бюро «Бритиш эйруэйз», где мне сказали, что на все рейсы места проданы, а записавшихся в лист ожидания человек тридцать.

— Попробуйте обратиться в «Аэрофлот» или «Люфтганзу», но думаю, там то же самое, — сказала девушка тоном попугая, которому явно надоело повторять одно и то же. — Может быть, завтра Лондон даст дополнительный рейс, но это предположительно, — я запишу вас в лист ожидания, кто знает, может, вам повезет.

Даже в хорошие времена я ненавижу аэропорты! Они буквально заражают вирусом беспомощности. Стоит только туда попасть, и вы чувствуете себя пойманным в ловушку, отданным на милость погодных условий, диспетчеров и бесчувственной техники, от которых зависит, вылетит ли самолет в назначенное время, поднимутся ли эти чертовы штуки вообще; плюс к тому еще контроль безопасности, рентген, вооруженные патрули, и никому нет дела до измученного пассажира — в полном противоречии с рекламой, живописующей романтику полета.

Почти полчаса я простоял в очереди за жидкостью, которая у них называется кофе, пытаясь сообразить, что теперь предпринять, и каждую минуту ожидая, что чья-нибудь тяжелая рука опустится на плечо. Пассажиры и москвичи, не желавшие отстать от текущих событий, толпились вокруг телемониторов, для которых не нашли другого места, кроме как у входа в мужской туалет. Для большей безопасности я замешался в толпу и уставился на черно-белое изображение, как вдруг услышал свою фамилию.

Резко обернувшись, я увидел рядом с собой хорошо одетого человека с вежливым, гладко выбритым лицом. Он стоял так близко, что я ощущал исходивший от него запах одеколона, совсем не лишний в этой массе человеческих тел.

— Мистер Уивер, если не ошибаюсь? — Он улыбался, а в его речи безошибочно угадывался учебник дикции для Уайтхолла.

Я кивнул.

— Только что в бюро «БЭ» я случайно услышал, что вы хотели купить билет. Они сейчас на вес золота, все равно что билеты на «Призрак оперы». — Он снова улыбнулся. — А у меня оказался лишний билет на Копенгаген, можете им воспользоваться.

— Я хотел бы вернуться в Лондон, — сказал я.

— Как и все мы. Пусть бы разобрались там, кто что должен здесь делать, тогда и нам станет легче. В Копенгагене вы без труда пересядете в самолет до Лондона.

В голосе его зазвенели нотки нетерпения, но он не переставал улыбаться, словно уговаривал потанцевать строптивую дебютантку.

— Очень любезно с вашей стороны, но я попробую попытать счастья на прямой рейс.

Его голос стал заметно жестче.

— Весьма возможно, мистер Уивер, что ваше счастье уже на исходе.

— Кто вас послал? — спросил я.

— Послал? Никто. Просто я хочу помочь соотечественнику. Прошу вас, возьмите билет. Времени остается мало, уже объявили посадку.

Я огляделся. На небольшом расстоянии стояли еще двое, они не спускали с нас глаз.

— Послушайте моего совета, — сказал незнакомец. — Здесь все так быстро меняется. Вы можете надолго застрять. Именно вы, у которого впереди такая блестящая карьера.

Он схватил меня за руку выше локтя и потащил через толпу в зону вылета. Я оглянулся: те двое тоже двинулись с места.

— Мне очень нравятся ваши книги, мистер Уивер. Кажется, я прочитал все их до одной. Вполне в моем вкусе.

Мы оказались у входа на посадку, и он сунул мне в руку билет.

— Я был настолько уверен в вашем согласии, что уже зарегистрировал его и перевел на ваше имя, так что у вас не будет проблем. Желаю приятного полета.

— Сколько я вам должен? — спросил я неуверенно.

— За счет фирмы, — ответил он. — Наш маленький вклад в ваше благополучие.

— Кого же я должен благодарить?

— Свою счастливую звезду, — ответил он не моргнув глазом.

Билет действительно был в порядке, и я беспрепятственно прошел внутрь. Около паспортного контроля оглянулся. Все трое стояли возле барьера. Теперь я знал: что бы дальше ни случилось, моя карта помечена.

Глава 7

НАСТОЯЩЕЕ

Полет рейсом «САС» прошел без происшествий, но успокоиться и попытаться что-то обдумать я смог, лишь когда мы преодолели взлетную тряску и поднялись в чистое небо. Вряд ли мой благодетель работал в посольстве, но по всему было видно, что это человек из Форин Офис; он обладал наглой самоуверенностью людей, привыкших к привилегиям. Двое других были, видимо, сотрудниками МИ-6, находившимися там на всякий случай, а самому презентабельному поручили проводить операцию.

Он безусловно был в курсе событий, знал, кто я такой и зачем приехал в Москву. Я стал вспоминать, с кем имел дело в Лондоне перед отъездом: политический помощник Генри, его поверенный, репортер из «Сан», важный гусь из центрального бюро партии тори и, конечно, министерство иностранных дел; да, было из кого выбирать, если учесть, что моя настойчивость вызывала подозрения. Потягивая бесплатную выпивку из пластмассового стаканчика, я решил, что Форин Офис — наиболее вероятный вариант: у посольства наверняка есть какой-нибудь «блат», чтобы доставать билеты немедленно. Тут открывался жуткий гадюшник, и следы от него вели к страшной смерти Голицына и Любавы, за которую я нес прямую ответственность. Я еще мог как-то понять, что в посольстве получили указание (от кого?) выдворить меня из Москвы, но чтобы убить Голицыных? Нет, этого не могло быть.

Я был далек от мысли, что наши никогда не играют в грязные игры; копаясь в прошлом, я обнаружил слишком много темных пятен, слишком много скрытых фактов, чтобы поверить, будто мы всегда были хорошими, ничем не запятнанными ребятами. Кто-то сделал резкое движение, чтобы отпугнуть меня и показать, что они желают похоронить секрет Генри вместе с ним. Только скромная известность спасла меня на этот раз: еще одна смерть в Москве создала бы трудности, поэтому приговор мне не привели в исполнение при условии, что я не буду ни во что влезать. Этот вкрадчивый тип в аэропорту явно намекнул мне на это на обычном официальном двуязычии: убирайся домой и забудь про все, это не твое дело. С Голицыным можно было не церемониться — еще два трупа на счету страны в переходный период. Всего два.

Я понял, что оглядывался не через то плечо; ждал опасности слева, из России с ее беспорядками, а она таилась ближе к дому. Очевидно, с момента прилета каждый мой шаг отслеживался и привел к Голицыным, а от них — к горничной в гостинице. Успела ли Любава разыскать горничную, и если да, то что узнала? Или горничная тоже замолчала навсегда?

Когда мы разворачивались для захода на посадку, я не отрываясь смотрел в окно. Вечность, от которой меня отделял только слой плексигласа, была столь же непонятна и глубока, как эта тайна, я потерял почву под ногами.

После посадки я решил не покидать аэропорта, пока не придумаю, что делать дальше. Копенгаген казался надежным прибежищем. Я пообедал без всякого аппетита, зато с большим, удовольствием принял две или три рюмки крепкого шнапса, следя за тем, не смотрит ли кто-нибудь на меня. Но в ресторане собрались такие же, как я, пассажиры, коротающие здесь время. Я поселился в одной из аэропортовских гостиниц, радующей глаз современным, без претензий убранством. Аккуратная постель, стерилизованный туалет, обязательные образцы шампуня и горячая ванна — все так привычно и удобно!

Чтобы хорошенько выспаться, я много выпил. Но, проснувшись, вновь очутился в лабиринте проблем, из которого не было выхода. За завтраком я не мог отрешиться от мыслей об иронии своей судьбы. На страницах книг, моих собственных книг, на телевизионных экранах насильственная смерть вполне досягаема. Но в романе можно оставить закладку, отложив продолжение на другой день; герои поднимутся с пола, как только будет отыграна сцена, смоют фальшивую кровь и вернутся домой, к своим семьям. А вот следы кошки были самыми что ни на есть настоящими.

Я не на шутку испугался. Мне явно недостает мужества, которым я наделяю своих героев, а повседневный опыт не в силах помочь мне выработать план действий. В забрызганных кровью спальнях, где нашли свою смерть Голицын и Любава, время словно остановилось. Страх подействовал на меня как слабительное; но именно в туалете я вдруг понял, что нужно делать (кстати, там мне часто приходят в голову лучшие сюжетные ходы). В Скотленд-Ярде я несколько раз консультировался с инспектором Албертом Клемпсоном из отряда по борьбе с терроризмом — он помогал исправлять мне фактические ошибки в романах. Клемпсон сделал блестящую карьеру, начав с отдела уличного движения и пройдя все чины вплоть до своего нынешнего положения. Непримиримый к тому миру, с которым соприкасался, прямой, бесхитростный, лишенный иллюзий относительно возможности победить в своей бесконечной битве, он показался мне лучшим советчиком. И я решил рискнуть.

Я позвонил ему сразу после завтрака и, к счастью (которое так круто отвернулось от меня в последнее время), застал его на работе.

— Алберт, — сказал я, — это Мартин Уивер. Вы меня помните?

— Конечно. Как дела, что-нибудь новенькое на подходе?

— Да нет, не совсем, но мне нужна ваша помощь. Я попал в трудное положение.

Он привык спокойно воспринимать подобные заявления. Телефонный звонок обычно оповещал его о каком-нибудь бедствии.

— Вы лично?

— Да.

Он помолчал.

— И вы считаете, я могу вам помочь?

— Да. Законов я не нарушал, мне просто нужен совет.

— Вы сейчас можете говорить? Вы где?

— В Копенгагене.

— В Копенгагене?!

— Да, я вам все объясню при встрече. Возможно, это вас удивит, но, кажется, я нуждаюсь в защите.

— От кого? Или, может быть, от чего?

— Не знаю, но очень хотел бы знать.

— Вы когда возвращаетесь?

— Если мы сможем увидеться, то сегодня. Это возможно?

— Да, сейчас пока все спокойно, хотя никогда не знаешь, что выкинут эти ирландские ублюдки.