Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Исабель Альенде

Инес души моей

Предварительные разъяснения

Инес Суарес (1507–1580) — уроженка испанского городка Пласенсия. В 1537 году она отправилась в Новый Свет, где приняла участие в завоевании Чили и основании города Сантьяго. Эта женщина имела огромное политическое и экономическое влияние. Подвиги и достижения Инес Суарес, о которых писали современные ей хроникеры, затем, в течение четырех сотен лет, практически не упоминались историками. В книге, которую вы держите в руках, я рассказываю о событиях тех времен так, как они отражены в документах. Моя скромная заслуга состоит лишь в том, что я с помощью толики воображения соединила в цельное повествование сведения, почерпнутые из разных источников.

Эта работа во многом основана на интуиции, но сходство с реальными событиями и участниками завоевания Чили отнюдь не случайно. Кроме того, должна отметить, что я позволила себе отступить от норм языка XVI века и слегка осовременить стиль, чтобы не отпугнуть читателей тяжестью слога.



И. А.



Хроники доньи Инес Суарес, переданные на бережное хранение в церковь доминиканского ордена ее дочерью, доньей Исабель де Кирога, в декабре месяце лета 1580-го от Рождества Христова

Сантьяго, Новая Эстремадура, Королевство Чили



Мануэль Ортега. Инес де Суарес при обороне Сантьяго.

Национальный исторический музей, Сантьяго-де-Чили



В книге использованы иллюстрации к поэме Алонсо де Эрсильи «Араукана», украшающие издание 1852 года, отпечатанное в Мадриде, в типографии Гаспара и Роча.

Глава первая

Европа

1500–1537



Я — Инес Суарес. Ныне, в лето Господне 1580-го, жительствую в верном испанской короне городе Сантьяго, что в Новой Эстремадуре, в Королевстве Чили. С точностью сообщить дату своего рождения не могу, но, по словам моей матери, на свет я появилась как раз после ужасного голода и мора, которые обрушились на Испанию вслед за кончиной короля Филиппа Красивого[1]. Не думаю, что чума разразилась из-за смерти короля, как поговаривали люди, провожая взглядом траурный кортеж, после которого еще несколько дней в воздухе витал запах горького миндаля. Но знать этого наверняка, конечно, нельзя. Королева Хуана[2], тогда еще молодая и красивая, целых два года ездила по Кастилии из конца в конец, не расставаясь с катафалком. Время от времени она открывала крышку гроба и в надежде воскресить мужа целовала покойника в губы. Венценосный красавец, несмотря на все мази бальзамировщиков, смердел. Когда я появилась на свет, несчастная, тронувшаяся рассудком королева уже была заключена во дворце в Тордесильясе — вместе с телом своего супруга. Это означает, что за плечами у меня не меньше семидесяти зим и умереть мне суждено еще до Рождества.

Я могла бы сказать, что цыганка с берегов Херте[3] предрекла мне точный день смерти, но это была бы одна из тех выдумок, что часто пишутся в книгах и, будучи напечатанными, кажутся правдой. Цыганка предсказала мне только долгую жизнь — они всегда говорят это, если дашь монету. Сейчас о близости конца я знаю не из предсказаний, а потому, что так чувствует мое истомленное сердце. Я всегда знала, что умру старухой, тихо, в своей постели, как все женщины в моем роду Именно поэтому множество раз я без страха шла навстречу опасностям: ведь никто не отправится в мир иной раньше назначенного времени. «Ты помрешь старенькой, не иначе сеньорай», — успокаивала меня Каталина на своем певучем перуанском испанском, когда бешеный галоп в груди кидал меня наземь. Имя Каталины на кечуа я запамятовала, а спрашивать ее теперь поздно: я схоронила ее во дворе дома уже много лет назад, — но в точности и правдивости ее предсказаний я уверена совершенно.

Каталина поступила ко мне в услужение в старинном городе Куско, жемчужине империи инков, во времена, когда там заправлял Франсиско Писарро, этот вспыльчивый бастард, который в Испании, как поговаривают, пас свиней, а в Новом Свете сделался маркизом и губернатором Перу, но покоя из-за собственного честолюбия и многочисленных предательств не знал. Такова ирония этого нового мира, где правят законы предательства и все вперемешку: святые и грешники, белые и негры, мулаты и метисы, индейцы и конкистадоры, знать и батраки. Тут ты то заклейменный каленым железом колодник, то удача вдруг поворачивается к тебе лицом и поднимает чуть не до небес.

Я больше сорока лет прожила в Новом Свете и до сих пор не привыкла к этой неразберихе, хотя сама только выиграла от нее. Если бы я осталась в своем родном городке, я была бы сейчас бедной старухой, слепой от плетения кружев при свете свечи. Там я была бы Инес-портниха с улицы Акведука. Здесь я — донья Инес Суарес, влиятельная дама, вдова его превосходительства губернатора дона Родриго де Кироги, завоевательница и основательница Королевства Чили.

Как я уже говорила, мне не меньше семидесяти лет, но я неплохо сохранилась. Только душа и сердце, прочно застрявшие в молодости, никак не поймут, что за дурная метаморфоза произошла с телом. Из серебряного зеркала — это был первый подарок Родриго после свадьбы — на меня смотрит незнакомая седовласая старуха. Кто это смеется над настоящей Инес? Я внимательно рассматриваю отражение в надежде разглядеть где-нибудь в глубине девочку с косичками и разбитыми коленками, девушку, убегавшую с женихом в сад, чтобы тайком заниматься любовью, или страстную зрелую женщину, засыпавшую в объятиях Родриго де Кироги. Все они прячутся там — я уверена, — но мне не различить их. Я больше не скачу на коне, не надеваю кольчугу, не сжимаю в руках шпагу, но не из-за недостатка смелости — ее мне всегда хватало, — а потому, что тело подводит меня. Сил становится все меньше, суставы болят, я дрожу от холода и вижу все как в тумане. Без очков, которые мне по специальному заказу привезли из Перу, я не смогла бы писать эти страницы. Я хотела быть вместе с Родриго — да упокоится он с миром! — в его последнем бою против индейцев мапуче, но он мне не позволил. «Ты слишком стара для этого, Инес», — засмеялся он. «Так же, как и ты», — ответила я. Впрочем, это неправда, ведь он был на несколько лет младше меня. Мы чувствовали, что больше не увидимся, но попрощались без слез: мы оба были уверены, что воссоединимся в будущей жизни. Я уже давно знала, что дни Родриго сочтены, хотя он изо всех сил старался скрыть это. Он никогда не жаловался; стиснув зубы, переносил боль, и только холодный пот на лбу выдавал его страдание. На юг он поехал в лихорадке, бледный, с гнойной пустулой на ноге, которую было не вылечить, несмотря на все снадобья и молитвы. Он поехал, чтобы умереть солдатом в жарком бою, а не немощным стариком в мягкой постели. Я всей душой хотела быть там, с ним, чтобы обнять его в последнюю минуту и поблагодарить за любовь, которой он щедро одаривал меня всю нашу долгую совместную жизнь. «Взгляни, Инес, — сказал он, указывая на наши поля, простирающиеся до самых гор, — все эти земли и сотни душ индейцев Бог поручил нашим заботам. Поэтому мне надлежит биться с дикарями в Араукании, а тебе — заботиться об имении и вверенных нам людях».

Но на самом деле он уехал потому, что хотел оградить меня от печального зрелища своей болезни. Он желал, чтобы его помнили сидящим на коне, во главе отряда молодцов, воюющим на священной земле к югу от реки Био-Био, где против нас восстали полчища свирепых мапуче. Такова была его воля, воля полководца, и я подчинилась ей, как следует послушной жене — которой, впрочем, я никогда не была.

К полю боя Родриго везли в гамаке, а там его зять, Мартин Руис де Гамбоа, привязал его к коню, как поступили когда-то с Садом Кампеадором[4], чтобы он одним своим видом внушал ужас врагам. Он, как одержимый, бросился в бой впереди своих солдат, презирая опасность, с моим именем на устах, но не нашел той смерти, какую искал.

Мне привезли его обратно в импровизированном паланкине — он был совсем слаб. Гной из опухоли разлился по всему его телу. Другой человек уже давно бы изнемог от борьбы с болезнью и изнурительных битв, но Родриго был очень крепок. «Инес, я полюбил тебя с тех пор, как впервые увидел, и буду любить тебя вечно», — проговорил он уже в агонии и добавил, что хочет, чтобы похороны его прошли тихо и скромно, а за упокой души отслужили тридцать месс. Тогда я увидела Смерть, смутно, как вижу теперь буквы на бумаге, но ее ведь ни с чем и ни с кем не спутаешь.

Я позвала тебя, Исабель, помочь мне одеть Родриго, ведь он слишком горд, чтобы позволить служанкам увидеть тот жалкий огрызок, что оставила от него болезнь. Только тебе, своей дочери, и мне он позволил надеть на себя доспехи и подбитые железом сапоги. Мы посадили его в любимое кресло, водрузили на голову шлем, а на колени положили шпагу, чтобы священник соборовал его и он смог отправиться в мир иной так же достойно, как прожил земную жизнь. Смерть, стоявшая рядом с ним и скромно ожидавшая, когда мы закончим приготовления, взяла его в свои материнские объятия и сделала мне знак, чтобы я подошла и приняла последний вздох своего мужа. Я наклонилась над ним и страстно поцеловала в губы. Он умер в жаркий летний день, здесь, в этом самом доме, у меня на руках.

Я не смогла исполнить пожелание Родриго, чтобы похороны были скромными, ведь он был самым любимым и почитаемым человеком в Чили. Его оплакивал весь Сантьяго, и из других городов королевства прибыло несчетное количество желающих выразить соболезнования. Много лет назад такое же множество людей с цветами вышло на улицы, чтобы радостными возгласами и выстрелами из аркебуз выразить свое ликование по поводу его назначения губернатором. Мы похоронили Родриго с заслуженными почестями в храме Богоматери Всемилостивой, который мы с ним приказали построить во славу Святой Девы. Там же скоро найдут последнее пристанище и мои кости. Я завещала ордену мерседарианцев достаточно денег, чтобы они еженедельно в течение трехсот лет служили мессу за упокой души благородного дворянина дона Родриго де Кироги, храброго солдата Испании, аделантадо[5], завоевателя и дважды губернатора королевства Чили, кавалера ордена Святого Иакова и моего мужа. Месяцы, прожитые без него, кажутся мне вечностью.

Но не нужно торопиться. Если я буду рассказывать о своей жизни без строгости и порядка, я собьюсь с пути. Хроника должна излагать события в их естественной последовательности, даже если в голове беспорядочное месиво воспоминаний. Я пишу вечерами, сидя за письменным столом Родриго, укутавшись в его плед из шерсти альпаки. Меня охраняет четвертый Бальтасар, правнук того пса, который прибыл в Чили вместе со мной и был моим верным другом целых четырнадцать лет. Первый Бальтасар умер в 1553 году — в том же году, когда убили Педро де Вальдивию. Но от того, первого пса остались потомки, все огромные, с неуклюжими лапами и жесткой шерстью. В этом доме холодно, несмотря на все ковры, занавеси, гобелены и жаровни, которые слуги всегда держат полными горящих углей. Исабель, ты часто жалуешься, что здесь от жары невозможно дышать, — наверное, просто холод не в воздухе, а внутри меня.

Я могу записывать свои воспоминания и мысли чернилами на бумаге благодаря стараниям святого отца Гонсалеса де Мармолехо, который в перерывах между обращением дикарей и утешением верных христиан отыскал время, чтобы обучить меня грамоте. В те времена он был простым капелланом. Это потом он сделался первым епископом Чили и самым богатым человеком в королевстве, но об этом я расскажу позже. С собой в могилу он ничего не унес, а после себя оставил след благих дел, за которые заслужил народную любовь. В конце концов, ценно только то, что отдано, как говорил Родриго, самый щедрый человек на свете.

Начну с начала, со своих первых воспоминаний. Я родилась на севере Эстремадуры, в Пласенсии, в городе приграничном, воинственном и очень религиозном. Дом моего деда, где я выросла, был на расстоянии брошенного камня от собора, который любовно называли Старым, хотя построен он был всего-то в XIV веке. Я выросла в тени его странной башни, покрытой резными чешуйками. Я покинула родной город в молодости и больше никогда не видела ни широкой городской стены, ни просторной Главной площади, ни темных улочек, ни каменных особняков с тенистыми галереями, ни небольшого имения деда, где до сих пор живут внуки моей старшей сестры. Мой дед, краснодеревщик, состоял в братстве Святого Истинного Креста, что для ремесленника — очень высокая честь. Это было братство самого старинного монастыря города, и его члены шествовали во главе процессий на Страстной неделе. Мой дед, облаченный в лиловый балахон, подпоясанный желтым шнуром и в белых перчатках, был одним из тех, кто нес святой крест. На его одеянии виднелись пятна крови от ударов плетью, которые он наносил себе, чтобы разделить страдания Христа на Его пути на Голгофу. В Страстную седмицу ставни плотно закрывались, чтобы изгнать из домов солнечный свет, люди постились и говорили только шепотом; вся жизнь в это время сводилась к молитвам, вздохам, исповедям и причастиям. Однажды на рассвете в Страстную пятницу у моей сестры Асунсьон, которой в ту пору было одиннадцать лет, на ладонях открылись ужасные кровоточащие язвы, а глаза закатились, так что видны были только белки. Мать с помощью пары крепких пощечин вернула ее к жизни, а потом лечила прикладыванием паутины к язвам и отпаивала отваром ромашки. Из дома Асунсьон не выходила до пор, пока раны не зажили полностью, а мать запретила нам упоминать это происшествие, потому что не хотела, чтобы ее дочь перевозили из церкви в церковь, как ярмарочную диковину.

Асунсьон была не единственной девочкой со стигматами в нашей округе. Каждый год на Страстную неделю с какой-нибудь девочкой случалось что-нибудь в этом роде: одни парили над землей, другие источали запах роз, у третьих начинали расти крылья. К ним тут же стягивались толпы восторженных верующих. Насколько я помню, все такие девушки становились монашками — все, кроме Асунсьон, которая благодаря стараниям матери и молчанию всей нашей семьи чудом исцелилась полностью, безо всяких последствий, вышла замуж и родила детей, в том числе Констансу, о которой еще пойдет речь в этом повествовании.

Я очень хорошо помню эти процессии на Страстной неделе, потому что во время одной из них я познакомилась с Хуаном, человеком, которому суждено было стать моим первым мужем. Это было в 1526 году, в год бракосочетания нашего императора Карла V[6] с его прекрасной кузиной Изабеллой Португальской, которую он любил всю жизнь; в год, когда турецкая армия под предводительством Сулеймана Великолепного[7] дошла до самого центра Европы, грозя христианскому миру. Слухи о зверствах мусульман приводили народ в ужас, и нам уже казалось, что одержимые дьяволом полчища подступают к стенам Пласенсии. В том году религиозный пыл, подогреваемый страхом, дошел до безумия. Я брела в процессии, у меня кружилась голова от долгого поста, дыма свечей, запаха крови и ладана, возгласов молящихся и стонов бичующихся, и я плелась, как во сне, позади своих родственников. Я сразу же выделила Хуана из толпы кающихся в капюшонах. Не заметить его было невозможно: он был на пядь выше всех остальных, и его голова возвышалась над людским морем. У него была военная выправка, кудрявые темные волосы, римский нос и кошачьи глаза, которые на мой взгляд ответили любопытным взглядом. «Кто это?» — спросила я у матери, указывая на него, но в ответ получила лишь толчок локтем в бок и суровый приказ смотреть в землю. У меня не было жениха: дед решил не выдавать меня замуж, а оставить в доме, чтобы я заботилась о нем в старости, — это было вроде наказания за то, что я родилась девочкой, не оправдав дедовские надежды на внука, которого он так хотел. У деда не было средств на приданое обеим внучкам, и он рассудил, что у Асунсьон больше шансов найти выгодную партию, потому что она отличалась бледной красотой и пышным телом, которые так нравятся мужчинам, а характер у нее был кроткий и послушный. Я же, наоборот, была худощавой и поджарой, да к тому же упрямой, как ослица. Я пошла в мать и в покойную бабку, которые отнюдь не были образцами нежной красоты. Тогда говорили, что лучшее во мне — темные глаза и густые волосы, но ведь то же самое можно сказать о доброй половине девушек в Испании! Чего не отнимешь — так это ловкости рук: в Пласенсии и окрестностях никто не мог сравниться со мной в тщательности вышивки и шитья. Этим занятием я зарабатывала деньги с восьми лет; большая часть моего заработка шла на хозяйственные нужды, но кое-что я потихоньку откладывала себе на приданое, раз уж дед мне в этом отказал. Я твердо решила сделать все, чтобы выйти замуж, потому что перспектива препираться с собственными детьми мне нравилась куда больше, чем обихаживать вспыльчивого деда.

В тот день в процессии я не послушалась матери, а, наоборот, откинула мантилью с лица и улыбнулась незнакомцу. Так началась история моей любви к Хуану, уроженцу Малаги. Сначала дед был против, и жизнь у нас дома превратилась в сплошной ад. Мы постоянно бросались оскорблениями и тарелками, а дверьми хлопали так, что по стене пошла трещина, и если бы мать не вмешивалась в наши с дедом пререкания, то скоро мы бы изничтожили друг друга. Я так твердо стояла на своем, что в конце концов дед устал спорить и отступился. Не знаю, что Хуан нашел во мне, но это не важно. Главное, что вскоре после знакомства мы сговорились, что поженимся через год — эта отсрочка была нужна, чтобы он отыскал работу, а я увеличила свое скудное приданое.

Хуан был из тех веселых красавцев, перед которыми сначала не может устоять ни одна женщина, но потом приходит понимание, что лучше бы он достался какой-нибудь другой, потому что от него сплошные страдания. Хуан не прилагал никаких усилий к тому, чтобы соблазнять женщин, как не прилагал усилий ни к чему другому, ведь одного его присутствия — его, изящного модника, — достаточно было, чтобы привести всех женщин в восторг. С четырнадцати лет, когда он начал пользоваться своим очарованием, он только за счет женщин и жил. Смеясь, он говорил, что мужчин, которым жены наставили рога по его милости, не счесть, как не счесть, сколько раз ему приходилось улепетывать от ревнивых мужей. «Но все это в прошлом, теперь я с тобой, жизнь моя», — добавлял он, чтобы успокоить меня, но краем глаза поглядывая на мою сестру. Внешность и панибратское поведение помогали Хуану заслужить расположение и среди мужчин. Он умел пить, хорошо играл в карты и имел неисчерпаемый запас захватывающих историй и фантастических планов о том, как легко заработать деньги. Я быстро поняла, что его мысли постоянно обращены к горизонту и к завтрашнему дню и в них чувствуется какая-то неудовлетворенность. Как и многие в те времена, он питал свое воображение рассказами о Новом Свете, где баснословные богатства и почести якобы дождем сыпались на храбрецов, готовых рисковать. Он был уверен, что ему предначертано совершить великие подвиги, сравнимые с теми, что совершили Христофор Колумб, который отправился в плавание, не имея иного капитала, кроме мужества, и открыл вторую половину мира, и Эрнан Кортес, завоевавший самую ценную жемчужину для испанской короны — Мексику.

— Говорят, что в той стороне света все уже открыто, — говорила я, пытаясь охладить его пыл.

— Какая же ты темная, Инес! Для завоеваний там осталось гораздо больше, чем уже завоевано. От Панамы на юг простираются девственные земли, где богатств — как у Сулеймана.

Планы Хуана приводили меня в ужас, ведь из них следовало, что нам придется разлучиться. К тому же я слышала от деда, который в свою очередь узнал это из рассказов, услышанных в тавернах, что ацтеки в Мексике приносят своим божествам человеческие жертвы. Что несчастных ставят в ряд в целую лигу длиной и тысячи и тысячи пленников ожидают своей очереди взойти по ступеням храма, где жрецы — растрепанные чудовища, покрытые коркой запекшейся крови и с ног до головы забрызганные свежей кровью, — обсидиановыми ножами вырезают у них сердце. Тела сбрасывают вниз по ступеням, к подножию храма, где растет гора трупов на грудах разлагающейся плоти. Город стоит в озере крови; хищные птицы, разжиревшие на человеческом мясе, настолько отяжелели, что больше не летают, а плотоядные крысы сделались размером с пастушьих собак. Все испанцы знали об этих ужасах, но Хуана они не пугали.

Пока я рукодельничала с рассвета до полуночи, чтобы скопить денег для замужества, Хуан проводил целые дни в тавернах и на площадях, без разбора обольщая служанок и развратных женщин, развлекая добрых прихожан и мечтая о путешествии в Новый Свет. Такое путешествие было, как он говорил, единственной возможной целью для личности его масштаба. Иногда он пропадал на целые недели и даже на месяцы, а вернувшись, ничего не объяснял. Где он проводил время? Он никогда об этом не рассказывал. Так как он постоянно говорил о путешествии за море, люди начали подтрунивать над ним и меня называть «невестой конкистадора». Я сносила его бродяжьи повадки слишком терпеливо, ведь рассудок мой был затуманен, а тело пылало, как всегда бывает, когда мной овладевает любовь. Хуан смешил меня, развлекал песнями и веселыми стишками, умасливал поцелуями. Ему было достаточно прикоснуться ко мне, чтобы превратить слезы во вздохи, а гнев — в желание.

Какая чудная услада любовь! От нее прощаешь все обиды. Я прекрасно помню наше первое объятие в тени лесной чащи. Было лето, и теплая плодородная земля трепетала и благоухала лавром. Мы выехали из Пласенсии по отдельности, чтобы не давать повода для сплетен, и спустились с холма, оставив позади городскую стену. Мы встретились на берегу реки и побежали, держась за руки, в заросли, где нашли уютное местечко подальше от дороги. Хуан собрал охапку листьев и сделал мне что-то вроде гнездышка. Он снял дублет, бросил его на листья и посадил меня на него, а затем неспешно приступил к преподаванию мне уроков наслаждения. Мы принесли с собой маслины, хлеб и бутылку вина — ее я украла у деда. Мы пили вино, игриво делая глоточки из уст друг у друга.

Поцелуи, вино, смех, тепло, шедшее от земли, — и мы, влюбленные… Он снял с меня блузку и рубашку и стал целовать мне груди. Он говорил, что они у меня как персики, спелые и сладкие, хотя мне они казались похожими, скорее, на жесткие сливы. Он продолжал ласкать меня губами до тех пор, пока мне не стало казаться, что я сейчас умру от удовольствия и любви. Помню, как он лег на спину и посадил меня сверху, обнаженную, влажную от пота и желания, чтобы я задавала ритм нашему танцу. Вот так, легко и играючи, без страха и боли, я рассталась со своей девственностью. В момент наивысшего упоения я подняла глаза к зеленому своду леса и еще выше, к пылающему летнему небу, и испустила протяжный крик — крик чистой и простой радости.

Долгое отсутствие Хуана охлаждало во мне любовную страсть и подогревало гнев, так что я несколько раз твердо решала изгнать его из своей жизни. Но как только он появлялся снова, мне было не устоять перед его неубедительными извинениями и мудрыми руками прекрасного любовника. И начинался новый круг: соблазнение, обещания, доверие, блаженство любви и страдания новой разлуки.

Прошел год, а мы так и не назначили дату свадьбы, а потом пролетели второй год и третий. К тому времени моя репутация была уже очень сомнительной чистоты: люди болтали, что за закрытыми дверями мы занимаемся всякими непристойностями. Это была правда, но доказательств ни у кого не было: мы были очень благоразумны. Та же цыганка, что предрекла мне долгую жизнь, за монету поведала мне способ, как не забеременеть раньше времени: запихивать себе вовнутрь смоченную в уксусе губку. Моя сестра Асунсьон и подруги учили меня, что лучший способ получить власть над мужчиной — быть с ним суровой, но следовать этому совету с Хуаном де Малагой не смогла бы даже святая мученица. Я сама постоянно искала случая оказаться с ним наедине и заняться любовью — где угодно, не обязательно за закрытыми дверьми. Он обладал необыкновенной способностью, какой я больше не встречала ни у одного мужчины, — доводить меня до блаженства в любой позе и всего за пару минут. Для него важнее было доставить наслаждение мне, чем самому себе. Он наизусть знал карту моего тела и учил меня, как самой извлекать из него удовольствие. «Посмотри, какая ты красавица!» — не уставал повторять он. Я не разделяла его лестного мнения, но гордилась тем, что пробуждаю желание в самом красивом мужчине в Эстремадуре.

Если бы мой дед узнал, что мы с Хуаном совокупляемся, как кролики, везде, даже в темных углах церкви, он бы убил нас обоих: он был очень щепетилен во всем, что касалось его чести. А его честь во многом зависела от добродетели женщин в семье. Поэтому, когда первые кривотолки дошли до его волосатых ушей, он впал в священный гнев и пригрозил отправить меня в преисподнюю, забив розгами. «Пятно с чести можно смыть только кровью», — твердил он. Мать приняла огонь на себя: уперев руки в боки и вперив в него взгляд, способный остановить бег разъяренного быка, она объяснила, что я-то вполне расположена к замужеству, нужно только убедить Хуана. Тогда мой дед воспользовался своими связями в братстве Святого Истинного Креста, куда входили самые влиятельные люди в Пласенсии, чтобы припереть к стенке моего жениха, который слишком долго заставлял себя упрашивать.

Мы поженились солнечным сентябрьским днем, во вторник, когда на Главной площади шумел рынок, а город дышал ароматами цветов, фруктов и свежих овощей. После свадьбы Хуан увез меня в Малагу, где мы поселились в съемной комнате с окнами на улицу. Я постаралась облагородить вид этого жилища кружевными занавесками и мебелью из дедовской мастерской. Оказалось, что единственным капиталом Хуана были фантастические прожекты, но роль мужа он принял с воодушевлением жеребца-производителя, хотя к тому времени мы знали друг друга так хорошо, будто были женаты уже много лет. В иные дни мы часами занимались любовью и даже обедали в постели, так и не удосужившись одеться. Но, несмотря на безумную страсть, я быстро поняла, что с точки зрения здравого рассудка наш брак был ошибкой. Не то чтобы Хуан меня чем-то неприятно удивил — я хорошо знала его характер по предыдущим годам, — но одно дело было видеть его недостатки на некотором расстоянии, и совсем другое — постоянно жить с ними. Единственными достоинствами моего мужа были его умение ублажать меня в постели и внешность тореадора, которой я не переставала восхищаться.

— Этот человек мало на что годен, — сказала как-то моя мать, приехав навестить нас.

— Главное, чтобы от него были дети, остальное не важно.

— А кто будет содержать малюток? — не унималась мать.

— Я сама. Иголка с ниткой мне на что? — с вызовом парировала я.

Я привыкла работать с восхода до заката, и покупательницы на мое шитье и вышивку всегда находились. Кроме того, я пекла на продажу пирожки с начинкой из мяса и лука. Я пекла их в общественной печи у мельницы и на рассвете продавала на Главной площади. После множества проб и ошибок я нашла идеальное соотношение жира и муки, при котором тесто получается плотным, мягким и тонким. Мои пирожки пользовались успехом, и скоро я стала зарабатывать ими больше денег, чем шитьем.

Мать подарила мне деревянную статуэтку Девы Заступницы, знаменитую чудесами, чтобы она благословила мне чрево. Но, видно, у Богородицы были дела поважнее, и моим молитвам она не вняла. Я уже пару лет не пользовалась губкой с уксусом, но на беременность не было ни намека. Между тем наша взаимная страсть начала превращаться во взаимное раздражение. По мере того как я становилась более требовательной к Хуану и менее склонной прощать его проступки, он отдалялся от меня. В конце концов я почти перестала с ним разговаривать, а он если и обращался ко мне, то только на повышенных тонах. Но бить он меня не решался, потому что в тот единственный раз, когда он попытался поднять на меня руку, я ударила его сковородой по голове — точно так же, как поступала моя бабка с дедом, а потом — мать с отцом. Говорят, что после одного такого удара сковородой отец ушел от нас, и больше мы его не видели. По крайней мере, в этом моя семья была не похожа на другие: у нас мужчины жен не били, только детей. Хуана я ударила совсем легонько, но сковорода была еще горячая, и у него на лбу остался след. А для такого тщеславного красавца, как он, небольшой ожог оказался настоящей трагедией, и это научило его уважать меня.

Удар сковородкой положил конец угрозам, но нужно признать, что это не улучшило наших отношений. Каждый раз, когда Хуан дотрагивался до шрама на лбу, в его глазах появлялся нехороший блеск. Чтобы не остаться в долгу, он лишил меня тех удовольствий, на которые раньше был очень щедр. Моя жизнь сильно изменилась: теперь недели и месяцы тянулись медленно, как на каторге, ведь у меня не осталось ничего, кроме работы и тоски от бездетности и бедности. Капризы и долги моего мужа ложились на мои плечи тяжелым грузом, и мне приходилось как-то изворачиваться, чтобы избегать позорных встреч с кредиторами. Время, когда по ночам мы страстно целовались, а по утрам нежились в постели, прошло безвозвратно. Мы отдалились друг от друга, наши сношения стали быстрыми и грубыми, чуть ли не изнасилованиями. Я терпела это только в надежде зачать. Сейчас, окидывая прожитую жизнь спокойным старческим взором, я понимаю, что отсутствие детей было для меня настоящей благодатью, что Дева Мария отказала мне в материнстве, чтобы я смогла исполнить свою удивительную судьбу. Если бы у меня были дети, я была бы несвободна, как все женщины. Если бы у меня были дети, когда меня бросил Хуан де Малага, мне бы всю жизнь пришлось шить и печь пирожки. Если бы у меня были дети, я бы не завоевала Чили.

Мой муж продолжал наряжаться, как первый модник, и сорить деньгами, как дворянин, не сомневаясь, что я сделаю все возможное и невозможное, чтобы заплатить его долги. Он много пил, часто бывал у публичных женщин и пропадал у них по нескольку дней, пока я не нанимала крепких мужиков, чтоб они отыскали его и привели домой. И его приводили, завшивевшего и устыдившегося. Я выбирала у него вшей и подогревала стыд. Я больше не восхищалась его торсом и достойным римской статуи профилем и стала завидовать своей сестре Асунсьон, которая вышла замуж за человека, видом смахивавшего на кабана, но трудолюбивого и хорошего отца. Хуан скучал, а я начинала отчаиваться. Я даже не старалась удержать его, когда он наконец решился отправиться в Новый Свет на поиски Эльдорадо, города из чистого золота, где дети играют топазами и изумрудами. Хуан уехал не простившись, глубокой ночью, тайком, взяв с собой узелок с одеждой и мои последние сбережения — он их стянул из тайника в кухне.

Хуану удалось заразить меня своими мечтами, хотя мне никогда не приходилось видеть ни одного искателя приключений, который бы возвратился из Нового Света разбогатевшим. Наоборот, все возвращались нищими, больными и тронувшимися рассудком. Те, кому удавалось сколотить состояние, потом его теряли, а хозяева огромных имений, которые, как рассказывали, там были в изобилии, понятное дело, не могли привезти их с собой. Однако ни эти, ни другие доводы разума не могли пересилить манящую притягательность Нового Света. Разве по улицам не тянулись повозки, груженные слитками индейского золота?

В отличие от Хуана я не верила в существование города из чистого золота, волшебных рек, дарующих вечную молодость, и амазонок, которые развлекаются с мужчинами, а потом, одарив драгоценностями, отсылают их прочь. Но я подозревала, что по ту сторону океана есть нечто еще более ценное — свобода. В Новом Свете каждый был сам себе хозяин, кланяться ни перед кем не надо было, можно было ошибаться, а потом начинать все заново; можно было стать другим человеком, зажить другой жизнью. Там никто не носил клеймо бесчестья долго, и человек даже самого презренного происхождения мог возвыситься. «Выше меня — только шляпа с перьями», — говаривал Хуан. Разве я могла упрекать мужа за эту авантюру, когда я сама, если бы была мужчиной, поступила бы точно так же?

Когда Хуан уехал, я возвратилась в Пласенсию, чтобы жить вместе с семьей сестры и с матерью — дед к тому времени уже умер. Я стала «вдовой Нового Света», как многие женщины в Эстремадуре. По обычаю я должна была носить траур, прятать лицо за густой вуалью, отказаться от общественной жизни и жить под неусыпным присмотром родственников, духовника и властей. Молитвы, труды и одиночество — вот все, что сулило мне будущее, но роль мученицы меня совершенно не устраивала. Если завоевателям Нового Света приходилось несладко, то еще тяжелее было их женам в Испании. Я, правда, быстро отделалась от надзора своей сестры и зятя, которые боялись меня почти так же, как мою мать, и, чтобы не ссориться со мной, старались не соваться в мою личную жизнь. Им было достаточно, чтобы я не давала поводов для кривотолков. Я продолжала шить на заказ, ходила продавать пирожки на Главную площадь и даже появлялась на городских праздниках. Кроме того, я ходила в больницу помогать монашкам ухаживать за больными, жертвами хворей и поножовщины. Меня с юности интересовало врачевание, но я, конечно, не подозревала тогда, что позже лечебные знания станут для меня жизненно важны, так же как кулинарные способности и умение находить воду.

Как и у моей матери, у меня прирожденный дар отыскивать подземные воды. Часто ей или мне приходилось ехать с каким-нибудь крестьянином — а иногда и со знатным сеньором — в поле, чтобы указать место, где нужно рыть колодец. Это очень просто: нужно взять веточку здорового дерева, нежно держать ее в руке и медленно идти до тех пор, пока веточка, почувствовав близость воды, не наклонится. В том месте и нужно копать. Люди говорили, что с таким талантом мы с матерью могли бы разбогатеть, ведь колодец в Эстремадуре — это настоящее сокровище, но мы никогда не брали денег за эту работу, потому что, если брать плату, дар уйдет.

С помощью этой способности мне суждено было однажды спасти целое войско.

В течение нескольких лет я почти не получала известий от мужа, не считая трех коротеньких записочек, посланных из Венесуэлы. Их мне прочел приходской священник, и он же помог написать ответ. Хуан сообщал, что ему приходится переживать множество лишений и опасностей, что в тех землях обитают самые порочные люди, что нужно постоянно держать оружие наготове и быть начеку, что золота там много, хотя пока его не видно, и что он вернется богачом, построит мне дворец и я заживу, как герцогиня. А тем временем мои дни проходили медленно, в скуке и бедности, потому что я тратила ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду, а остальное прятала в ямке в саду. Никому ничего не говоря, чтобы не давать повода для сплетен, я решила последовать за Хуаном в его рискованном предприятии, чего бы это ни стоило, не из любви — она давно прошла, — не из верности — он ее не заслуживал, — а потому, что не могла расстаться с мечтой о свободе. Там, вдали от всех, кто меня знал, я могла стать хозяйкой самой себе.

Огонь нетерпения жег мне тело. Ночи для меня были сущим адом: я ворочалась в кровати, и мне казалось, будто я снова в жарких объятиях Хуана, как в те времена, когда мы еще страстно желали друг друга. Я вся горела даже зимой и злилась на себя и на мир оттого, что родилась женщиной и была обречена жить в тюрьме обычаев. На ночь я, следуя советам монашек из больницы, пила отвар снотворного мака, но это нисколько не помогало. Я старалась молиться, как требовал от меня священник, но мне не удавалось дочитать до конца «Отче наш», не погрузившись в свои смятенные мысли, потому что дьявол, который все опутывает своими сетями, не отступался от меня. «Инес, тебе нужен мужчина. Ведь можно делать все, только благоразумно и осмотрительно…» — вздыхала мать, всегда мыслившая практично.

Для женщины в моем положении заполучить мужчину было проще простого. Даже мой исповедник, дурно пахнувший, похотливый монах, пытался склонить меня ко греху прямо в пыльной исповедальне в обмен на индульгенции, которые сократили бы мое пребывание в чистилище. Но я не поддалась: он был отвратительный старикашка. В мужчинах, если бы они мне были нужны, недостатка бы не было. Иногда, когда не хватало мочи сопротивляться проискам дьявола, я заводила себе любовников, но это были лишь минутные объятия, уступка природной нужде. Я была будто привязана к призраку Хуана и заключена в тюрьму одиночества. Я не была вдовой и не могла снова выйти замуж. Моим уделом было ждать, только ждать. Разве не лучше отправиться навстречу опасностям моря и диких стран, чем состариться и умереть, так и не пожив?

Наконец, после долгих хлопот, я получила королевское разрешение отправиться в Новый Свет. Испанская корона старалась поддерживать брачные узы своих подданных и заботилась о воссоединении семей, чтобы заселить земли Нового Света добропорядочными христианскими семействами, но с принятием решений не торопилась. В Испании, как известно, все делается очень нерасторопно. Разрешения ехать в Новый Свет давались только замужним женщинам и только в том случае, если их в путешествии сопровождал какой-нибудь родственник или иная уважаемая особа.

Моим спутником стала Констанса, моя племянница пятнадцати лет от роду, дочь Асунсьон, застенчивая девочка, собиравшаяся посвятить жизнь служению Господу. Ее я выбрала потому, что она была самой крепкой среди моих родственников — ведь Новый Свет не для слабых здоровьем людей. Ее мнения никто не спрашивал, но, судя по тому, что она при известии о предстоящем путешествии упала в обморок, эта перспектива ее не очень привлекала. Родители доверили ее мне, только получив обещание — письменное и скрепленное печатью у нотариуса, — что, отыскав своего мужа, я сразу же отправлю ее обратно в Испанию и снабжу деньгами для вступления в монастырь. Обещание это исполнить я не смогла, но не по своей вине, а по вине Констансы. Но рассказ об этом еще впереди.

Для получения нужных мне бумаг два свидетеля должны были подтвердить, что я не принадлежу к числу нежелательных лиц, что я не мавританка и не еврейка, а честная христианка. Пригрозив священнику донести о его похотливом поведении в церковный суд, я получила письменное подтверждение своей высокой нравственности. На свои сбережения я купила необходимые для путешествия вещи; не буду перечислять здесь все — это был бы слишком длинный список, хотя я помню его полностью. Достаточно сказать, что я закупила провизии на три месяца, в том числе кур в клетке, — это помимо одежды и домашней утвари для обустройства в Новом Свете.



Педро де Вальдивия вырос в большом каменном доме в Кастуэре, в имении обедневших дворян, примерно в трех днях пути к югу от Пласенсии. Мне очень жаль, что мы не познакомились в молодости, когда он, статный офицер, проезжал через мой город, возвращаясь из одного из своих военных походов. Быть может, мы ходили в один и тот же день по одним и тем же извилистым улочкам: он — уже настоящий мужчина, со шпагой на поясе и в щегольском мундире королевской кавалерии, а я — еще девочка с рыжеватыми косами (тогда они были светлые, а потемнели потом). Мы могли встретиться в церкви, его рука могла случайно коснуться моей в чаше со святой водой, наши взгляды могли встретиться, но мы были незнакомы. Ни этот крепкий солдат, уже много где побывавший и закаленный в боях, ни я, девочка-белошвейка, не могли и вообразить себе того, что нам было уготовано судьбой.

Педро происходил из небогатой, но родовитой семьи военных. История их подвигов началась еще во времена борьбы с римлянами до Рождества Христова, а затем продолжалась в течение семисот лет в жестоких схватках с сарацинами. И до сих пор в этом семействе рождались мужчины прекрасной закалки, находившие себе место в вечных войнах между монархами христианского мира. Их предки спустились с гор и обосновались в Эстремадуре. Педро вырос на рассказах матери о подвигах семи братьев из долины реки Ибии, Валь-д’Ибии, которые схватились в кровавой битве с ужасным чудовищем. Это, вдохновенно рассказывала мать семейства, был не просто дракон с телом ящера, крыльями летучей мыши, двумя или тремя головами, как тот, с которым бился святой Георгий. Это был зверь в десять раз больше и свирепее, проживший много веков и воплощавший всех недругов Испании, начиная с римлян и арабов и заканчивая злокозненными французами, которые в недавние времена осмелились оспорить власть нашего монарха. «Ты только представь, сынок, — нам бы пришлось лопотать по-французски!» — всегда восклицала почтенная сеньора, дойдя до этого момента своего повествования. Один за другим погибли братья Вальдивия — кто в языках пламени, которое изрыгало чудовище, кто в его тигриных когтях. Когда шестеро братьев пали и казалось, что битва проиграна, младший из братьев, который еще мог держаться на ногах, срубил толстый сук с дерева, заточил его с обоих концов и вонзил в глотку свирепой твари. Дракон от боли затрепыхался и стал бить хвостом по земле так сильно, что по ней пошла трещина и поднялось огромное облако пыли, которое полетело по воздуху и достигло Африки. Тогда герой сжал свой меч обеими руками и вонзил его по самую рукоять в сердце чудовищу, таким образом освободив Испанию от монстра. От этого юноши, храброго из храбрых, и происходил Педро по прямой материнской линии, доказательством чего могли служить меч, который сохранили потомки, и щит с гербом, на котором на золотом фоне две змеи кусали ствол дерева. Девиз их рода был такой: «Жизнь продлевает презрение к смерти».

Неудивительно, что, имея таких предков, Педро услышал зов оружия уже в раннем возрасте. Мать истратила остатки своего приданого, чтобы снарядить его для задуманного предприятия: она купила сыну кольчугу, полный боевой доспех, оружие, приличествующее коннику, двух коней и наняла оруженосца. Легендарный меч рода Вальдивия давно превратился в кусок ржавого железа, тяжелый, как булава, и имел только историческую ценность, так что мать купила Педро новый клинок из лучшей толедской стали, гибкий и легкий. С этой шпагой Педро суждено было не расставаться всю жизнь — и когда он сражался в испанских войсках под знаменами императора Карла V, и когда завоевывал самое отдаленное королевство Нового Света, — и умереть рядом с ней, обагренной кровью и переломленной надвое.

Юный Педро де Вальдивия, воспитанный на книгах и привыкший к материнским заботам, отправился на войну с таким воодушевлением, какое бывает у тех, кто из убийств видел только, как мясник забивает и разделывает свиней на площади — кровавое зрелище, посмотреть на которое собиралась вся деревня. Наивность слетела с него так же быстро, как новенький вымпел с родовым гербом превратился в лохмотья — в первом же сражении.

В ту пору в императорской армии служил и другой храбрый дворянин, Франсиско де Агирре, который тотчас же сделался лучшим другом Педро. Франсиско был настолько же хвастлив и шумен, насколько Педро был серьезен, но оба имели славу отчаянных храбрецов. Род Агирре был баскского происхождения, но семья жила в городке Талавера-де-ла-Рейна, недалеко от Толедо. С самого начала молодой человек выказывал самоубийственную отвагу: он искал опасностей, потому что верил в защиту золотого креста, который ему дала мать и который он всегда носил на шее. На той же цепочке, что и крест, у него висел медальон с прядью каштановых волос юной красавицы, которую Франсиско с детства любил запретной любовью, потому что возлюбленная приходилась ему двоюродной сестрой. Раз жениться на любимой кузине было нельзя, он поклялся хранить безбрачие. Впрочем, это не мешало ему искать благосклонности всякой женщины, которая только попадалась на пути его пылкой натуре. Он был высок и красив, наделен искренним смехом и звонким тенором, как нельзя лучше подходил на роль души компании в тавернах и покорителя женских сердец: его обаянию противиться не мог никто. Педро советовал ему поберечь себя, потому что французская болезнь одинаково беспощадна что к маврам, что к евреям, что к христианам, но он всецело полагался на крест своей матери, полагая, что если он безотказно защищает его в сражениях, то так же должен ограждать его от пагубных последствий сладострастия.

Агирре, такой любезный и галантный в обществе, на поле брани превращался в свирепого зверя, в противоположность Педро де Вальдивии, который вел себя спокойно и благородно даже перед лицом смертельной опасности. Оба молодых человека умели читать и писать, учились и были более образованны, чем большинство дворян. Педро получил основательное образование у священника, дяди его матери, в доме которого он жил в юности. Об этом священнике поговаривали, что он и есть настоящий отец Педро, но юный де Вальдивия так и не решился спросить его об этом. Это означало бы оскорбить собственную мать. Кроме того, Агирре и Вальдивию роднило то, что оба появились на свет в 1500 году, в год рождения императора Священной Римской империи Карла V, короля Испании, Германии, Австрии, Фландрии, Нового Света, части Африки и прочая и прочая. Молодые люди не были суеверны, но все же явно гордились тем, что рождены под одной звездой с королем, а значит, им суждены схожие ратные подвиги. Они считали, что в этой жизни нет лучшей доли, чем быть солдатом под началом такого удалого монарха; они восхищались его великанским ростом, его упрямой отвагой, ловкостью всадника и фехтовальщика, талантом стратега на войне и стремлением к знаниям в мирное время. Педро и Франсиско благодарили судьбу за то, что она позволила им родиться католиками, что гарантировало спасение души, и испанцами, то есть превосходящими добродетелью всех других смертных. Они были подданными Испании, правительницы мира, необъятной в длину и ширину, более могущественной, чем Римская империя в древние времена, избранной Господом, чтобы открывать новые земли, завоевывать их, обращать в христианство, основывать города и заселять самые отдаленные уголки Земли. Им было по двадцать лет, когда они отправились сражаться во Фландрию, а потом участвовали в итальянских кампаниях, где осознали, что жестокость на войне — это добродетель. Так как смерть — постоянная спутница солдат, то лучше, чтобы душа была всегда к ней готова.

Оба офицера служили под командованием выдающегося военачальника маркиза де Пескары, чья утонченная внешность могла ввести в заблуждение. Но под золочеными доспехами и шелковым платьем, расшитым жемчугом, скрывался редкий гений военного дела, что маркиз доказал на деле тысячу и один раз. В 1524 году, в разгар войны между Францией и Испанией, которые оспаривали друг у друга власть над землями в Италии, Пескара и две тысячи лучших испанских солдат исчезли странным образом, будто растворившись в зимнем тумане. Пошел слух, будто они дезертировали, и из уст в уста стали передаваться веселые куплеты, в которых их изображали предателями и трусами, в то время как они, укрывшись в одной крепости, в строжайшей тайне готовили атаку. Дело было в ноябре, и холод пробирал до самой души несчастных солдат, разбивших лагерь во дворе крепости. Они не понимали, зачем их держали там, в холоде и неведении, вместо того чтобы вести в бой с французами. Маркиз де Пескара не торопился, выжидая подходящий для нападения момент с терпением бывалого охотника. Наконец, после нескольких недель ожидания, он подал знак офицерам готовиться действовать. Педро де Вальдивия приказал людям в своем батальоне надеть доспехи прямо на шерстяные накидки — это была непростая задача, потому что пальцы липли к ледяному металлу, — а потом выдал им простыни, чтобы накинуть их сверху Так, будто белые призраки, они, дрожа от холода, шли в полной тишине всю ночь, пока на рассвете не добрались до вражеского форта. Дозорные на стенах заметили какое-то движение на снегу, но решили, что это тени деревьев, колеблющихся на ветру Французы не видели испанцев, приближавшихся белыми волнами по заснеженной земле, до самого последнего момента, когда те бросились в атаку, застав противника врасплох. Эта безоговорочная победа превратила маркиза де Пескару в самого знаменитого полководца того времени.

Годом позже Вальдивия и Агирре принимали участие в битве при Павии, красивом городе с сотней башен, где французы тоже были разбиты. Король Франции, который отчаянно сражался в этой битве, был захвачен в плен одним из людей Педро де Вальдивии. Солдат сбросил монарха с коня и, не зная, кто это, уже собирался перерезать ему горло. Своевременно вмешавшись, Вальдивия не позволил совершить непоправимое и таким образом изменил ход истории. На поле сражения осталось больше десяти тысяч убитых; много недель воздух кишел мухами, а земля — крысами. Говорят, что в тех краях до сих пор в кочанах капусты между листьями часто попадаются раздробленные кости.

Тогда Вальдивия впервые понял, что кавалерия — больше не главная движущая сила победы и что будущее за двумя новыми видами оружия — аркебузами, которые было непросто заряжать, но которые отличались дальнобойностью, и бронзовыми пушками, более легкими и подвижными, чем пушки из кованого железа. Другим важным фактором было участие наемных солдат — швейцарцев и немецких ландскнехтов, известных своей жестокостью. Раньше Вальдивия презирал их, потому что для него война, как и все остальное в жизни, была делом чести. Битва при Павии заставила его задуматься о важности стратегии и нового оружия: он осознал, что безумной храбрости таких людей, как Франсиско де Агирре, не достаточно и что война — это наука, требующая изучения и логики.

После сражения под Павией Педро де Вальдивия, измотанный и охромевший от ранения копьем в бедро — рану ему прижигали кипящим маслом, но она снова открывалась при малейшем напряжении мышц, — вернулся домой в Кастуэру. Он был как раз в том возрасте, чтобы жениться, увековечить свое имя в потомстве и посвятить себя заботам о полях, опустевших из-за небрежения и долгого отсутствия хозяина, как не уставала повторять его мать. Идеальной невестой для Педро была бы девушка с хорошим приданым — оно пришлось бы очень кстати в обедневшем имении Вальдивии. Родственники и священник нашли для Педро несколько кандидаток — все из хороших семей и с солидным приданым. Молодой офицер знакомился с ними, пока заживала его рана.

Но все обернулось не так, как предполагалось. Педро впервые увидел Марину Ортис де Гаэте в том единственном месте, где ее можно было встретить на людях: у дверей церкви после мессы. Марине тогда было тринадцать лет, и она все еще носила детские пышные накрахмаленные юбки. Ее сопровождали дуэнья и служанка, державшая зонтик от солнца над ее головой даже в пасмурные дни. Яркий луч солнца-никогда не касался полупрозрачной кожи этой бледной девочки. У нее было ангельское лицо, белокурые и будто источающие свет волосы, неуверенная поступь, какая бывает у тех, на ком слишком много нижних юбок, и весь ее вид выражал такую невинность, что Педро тут же позабыл все свои намерения укрепить свое имение с помощью приданого будущей жены. Ему по природе были чужды мелочные расчеты, а красота и добродетель этой девицы совершенно его покорили. Хотя она была небогата и приданое сильно уступало прочим ее прелестям, Педро, выяснив, что она еще не помолвлена ни с кем другим, сразу же начал за ней ухаживать.

Семейство Ортис де Гаэте тоже желало получить от супружества своей дочери прежде всего материальную выгоду, но не смогло отвергнуть притязаний такого родовитого и доблестного кабальеро, как Педро де Вальдивия, и дало согласие на брак с единственным условием — чтобы свадьба состоялась после того, как невесте исполнится четырнадцать лет. А до тех пор Марина принимала ухаживания своего жениха с заячьей боязливостью, хотя и старалась показать, что она тоже с нетерпением считает дни до свадьбы.

Педро был тогда в расцвете сил — высокого роста, широкоплечий, хорошо сложенный, с благородной осанкой, орлиным носом, упрямым подбородком и очень выразительными голубыми глазами. Он уже тогда зачесывал волосы назад и собирал их в небольшой хвостик на затылке, чисто брил щеки, напомаживал усы и остренькую бородку — все это были неизменные его атрибуты в течение всей жизни. Он элегантно одевался, имел решительное выражение лица, говорил, выдерживая паузы, и всем своим видом внушал уважение, но при этом умел быть галантным и нежным. Марина восхищалась им и не могла понять, почему этот отважный и благородный мужчина обратил внимание именно на нее. Они поженились на следующий год, когда у Марины появились месячные кровотечения, и поселились в скромном имении семейства Вальдивия.

Марина приняла свой новый статус замужней женщины с самыми лучшими намерениями. Но она была слишком молода, и строгий характер мужа и его склонность к наукам ее пугали. Им было не о чем разговаривать. Она сконфуженно брала книги, которые муж советовал ей, даже не отваживаясь признаться ему, что едва умела прочесть пару простейших фраз и подписать свое имя неуверенной рукой. Ее всю жизнь ограждали от внешнего мира, и она не желала этого менять; длинные речи мужа о политике и географии приводили ее в ужас. Ее жизнь составляли молитвы и вышивка драгоценных облачений для священников. Управлять домом она не умела, да и слуги не слушались ее детского голоска, так что руководить в доме продолжала свекровь, а с Мариной обращались, как с маленькой девочкой, какой она и была. С помощью старших женщин в семье она взялась разбираться в докучных домашних заботах, но расспросить о другом аспекте жизни замужней женщины — еще более важном, чем приготовление еды и ведение счетов, — ей было не у кого.

Пока отношения с Педро ограничивались свиданиями под присмотром дуэньи и изящными записками, Марина была счастлива, но все ее восторги испарились, как только она в первый раз оказалась с мужем в постели. Она совершенно не представляла себе, что должно произойти в первую брачную ночь, ведь никто не подготовил ее, чтобы это не стало для нее ужасной неожиданностью. В ее приданом было несколько батистовых ночных рубашек — длиной до щиколоток, с атласными лентами на шее и запястьях и прорезью в виде креста спереди. Ей даже никогда не приходило в голову спросить, для чего нужно это отверстие; никто не объяснил ей, что через него она будет соприкасаться с самыми интимными частями тела своего мужа. Она ни разу в жизни не видела обнаженного мужчину и думала, что мужчины отличаются от женщин только растительностью на лице и тембром голоса. И когда в темноте спальни Марина почувствовала, что Педро дышит ей в лицо, а его руки ощупывают складки рубашки в поисках прорези, украшенной искусной вышивкой, она, как ослица, лягнула мужа, вскочила и с криком ужаса побежала по гулким коридорам каменного дома.

Хотя в своих действиях Педро руководствовался самыми добрыми намерениями, он вовсе не был умелым и внимательным любовником: его опыт по части любви ограничивался мимолетными объятиями с женщинами, продававшими свою честь по сходной цене. Но он понял, что с Мариной ему потребуется огромное терпение: его супруга была совсем еще девочкой, чье тело, как бутон, едва начало распускаться, и принуждать ее к соитию совершенно не годилось. Он старался подготавливать ее потихоньку, но невинность Марины, которая так привлекала его вначале, превратилась в непреодолимое препятствие на этом пути. Ночи стали сплошным разочарованием для него и настоящим мучением для нее, а при свете дня они оба никак не отваживались заговорить об этом деле. Педро с головой ушел в чтение и заботу о своих землях и крестьянах, а избыток энергии тратил на фехтование и верховую езду. В глубине души он готовился к отъезду и прощался с родными местами, и когда тяга к приключениям окончательно пересилила в нем стремление к оседлой жизни, он снова вступил под знамена Карла V с тайной мечтой сравняться в военной славе с маркизом де Пескарой.



В феврале 1527 года испанские войска под командованием коннетабля Франции герцога де Бурбона стояли под стенами Рима. Испанцы в сопровождении свирепых швейцарско-немецких наемников выжидали подходящий момент, чтобы войти в город цезарей и отыграться за несколько месяцев без жалованья. Эта армия представляла собой орду голодных, недисциплинированных солдат, жаждущих добраться до сокровищ Рима и Ватикана. Но были в том войске не только лентяи и наемники; в рядах испанцев были два крепких офицера, Педро де Вальдивия и Франсиско де Агирре, которые вновь встретились после двух лет разлуки. Обнявшись как братья, они принялись рассказывать друг другу свои новости. Вальдивия с гордостью достал медальон с портретом Марины работы одного португальского миниатюриста, еврея-выкреста, который сумел скрыться от инквизиции.

— Детей у нас пока нет, потому что Марина еще очень молода. Но наступит и для этого черед, если будет на то Божья воля, — сказал Педро.

— Скажи лучше — если раньше нас не убьют! — воскликнул его товарищ.

Франсиско в свою очередь поведал, что он все так же тайно пылает платоническим чувством к своей кузине, которая тоже любит его и пригрозила уйти в монастырь, если ее отец будет настаивать, чтобы она вышла замуж за другого. Вальдивия ответил, что это не такая уж и нелепая идея, потому что для многих благородных женщин жизнь в монастыре оказывается меньшим злом, чем навязанное замужество, ведь в монастырь они уходят вместе с целой свитой служанок, со своими деньгами, и не отказываются там от роскоши, к которой привыкли в миру.

— В случае с моей кузиной это было бы непростительным расточительством, друг мой. Такая красивая девушка, да к тому же с таким крепким здоровьем, созданная для любви и счастья быть матерью, не должна заживо хоронить себя в монастыре. Но ты совершенно прав: я предпочел бы, чтобы она стала монашкой, чем вышла за другого. Я бы этого не допустил! Нам с ней обоим пришлось бы лишить себя жизни! — патетически заявлял Франсиско.

— И обречь себя на вечные муки в аду? Я уверен, что твоя кузина предпочтет монастырь. А ты сам? Что ты сам думаешь делать дальше? — спросил Вальдивия.

— Буду воевать, покуда достанет сил. И навещать кузину в ее монашеской келье под покровом ночи, — засмеялся Франсиско, поглаживая крест и медальон у себя на груди.

Защита Рима была организована плохо: папа Клемент VII был человеком, более способным к политическим интригам, нежели к военному делу. Едва отряды противника, окутанные густым туманом, подошли к городским мостам, великий понтифик по тайному подземному ходу бежал из Ватикана в ощетиненный пушками замок Святого Ангела. Его сопровождали три тысячи человек, в том числе знаменитый скульптор и ювелир Бенвенуто Челлини, известный как своим выдающимся талантом, так и отвратительным характером. Папа возложил на него ответственность за принятие решений относительно военных действий, потому что решил, что если он сам перед этим художником дрожит как осиновый лист, то и войска коннетабля де Бурбона тоже перед ним дрогнут.

В самом начале штурма стен Рима коннетабль был смертельно ранен мушкетным выстрелом в глаз. Позже Бенвенуто Челлини хвалился, что это именно он пустил пулю, убившую герцога де Бурбона, хотя на самом деле он не был даже близко к тому месту, где это произошло, но кто же осмелится с ним спорить? Раньше чем командиры смогли построить свои войска и отдать приказы, солдаты беспорядочной толпой ринулись на незащищенный город со шпагами наголо и мушкетами наготове, и через несколько часов город был взят.

В первые восемь дней в городе царило смертоубийство и по улицам рекой текла кровь, засыхая на тысячелетних камнях. Из города бежали больше сорока пяти тысяч человек, а оставшееся население оказалось в настоящем аду. Алчные захватчики жгли церкви, монастыри, больницы, дворцы и частные дома. Они убивали направо и налево, не щадя даже сумасшедших, больных в богадельнях и домашних животных; они пытали мужчин, чтобы заставить их отдать то, что могло быть спрятано; они насиловали всех женщин и девочек, что попадались им на пути; они убивали всех — от грудных младенцев до глубоких стариков. Грабежи, будто нескончаемая оргия, продолжались неделями. Солдаты, пьяные от крови и вина, вытаскивали на улицы разбитые произведения искусства и церковную утварь, обезглавливали без разбора статуи и людей, забирали себе все, что могли унести, а остальное ломали на куски. Знаменитые фрески в Сикстинской капелле избежали общей участи только потому, что там бдели над телом коннетабля де Бурбона. В Тибре плавали тысячи трупов, и запах разлагающейся плоти отравлял воздух. Собаки и вороны терзали валяющиеся повсюду тела. Затем в город явились верные спутники войны — голод и болезни, не щадившие ни несчастных римлян, ни их палачей.



В эти ужасные дни Педро де Вальдивия в бешенстве носился по улицам Рима со шпагой в руке, тщетно стараясь прекратить грабежи и убийства и принудить солдатню к порядку. Но пятнадцать тысяч ландскнехтов не признавали ни командиров, ни законы и готовы были убить любого, кто пытался помешать им. Волею случая Вальдивия оказался у дверей одного из монастырей как раз в тот момент, когда его пыталась взять штурмом дюжина немецких наемников. Монахини, зная, что ни одна женщина не сможет избежать поругания, собрались во дворе монастыря и встали вокруг креста. В центре круга неподвижно стояли молодые послушницы, держась за руки, опустив головы и едва слышно шепча молитвы. Издали они походили на голубок. Они просили Господа, чтобы Он сохранил их честь незапятнанной, смилостивился и послал им скорую смерть.

— Назад! Кто переступит этот порог, будет иметь дело со мной! — зарычал Педро де Вальдивия, потрясая шпагой в правой руке и короткой саблей — в левой.

Несколько ландскнехтов остановились в удивлении — наверное, прикидывали, стоит ли пререкаться с этим величавым и решительным испанским офицером или лучше перейти к соседнему дому, — но другие толпой бросились в атаку. У Вальдивии было то преимущество, что он, в отличие от немцев, был трезв. Четырьмя точными ударами он оглушил нескольких противников, но к тому времени остальная часть группы оправилась от первого замешательства и тоже бросилась на него. И хотя рассудок немцев был затуманен винными парами, они были столь же замечательными воинами, что и Вальдивия, и скоро окружили его. Этот день мог бы стать последним для храброго офицера из Эстремадуры, если бы откуда ни возьмись рядом с ним не появился Франсиско де Агирре.

— Сюда, тевтонские сволочи! — закричал разъяренный баск, красный от гнева, огромный, размахивая шпагой, как дубиной.

Стычка привлекла внимание других испанцев, которые проходили неподалеку и увидели своих земляков в серьезной опасности. Быстрее, чем это можно описать словами, перед монастырем завязалась настоящая битва. Менее чем через полчаса налетчики отступили, оставив нескольких своих товарищей истекать кровью на улице, а офицеры стали баррикадировать двери монастыря. Мать настоятельница приказала монахиням покрепче унести внутрь тех, кто упал в обморок, а затем слушаться указаний Франсиско де Агирре, который вызвался организовать защиту монастыря и укрепить стены.

— Сейчас в Риме никто не может чувствовать себя в безопасности. Пока что наемники ушли, но они наверняка вернутся. Поэтому лучше вам к их возвращению как следует подготовиться, — предупредил Агирре монахинь.

— Я раздобуду несколько аркебуз, и Франсиско научит вас ими пользоваться, — предложил Вальдивия, который заметил в глазах друга плутовской огонек, появившийся при мысли о том, чтобы остаться наедине с двумя десятками молоденьких послушниц и несколькими монахинями зрелого возраста, но благодарными ему и все еще привлекательными.

Через шестьдесят дней ужасное разграбление Рима прекратилось. Оно положило конец целой эпохе — эпохе властвования в Италии пап Возрождения — и осталось в истории позорным пятном на репутации нашего императора Карла V, хотя он в то время и был очень далеко от Рима.

Его святейшество папа смог покинуть свое укрытие в замке Святого Ангела, но тут же был арестован. В тюрьме другие заключенные приняли его без должного почтения: они отняли у него папский перстень и дали такой пинок под зад, что духовный отец под хохот солдат полетел на пол лицом вниз.

Бенвенуто Челлини можно было обвинять во многих грехах, но он был не из тех, кто забывает отдавать долги. Поэтому когда к нему явилась настоятельница монастыря и поведала, как один испанский офицер спас ее подопечных и защищал монастырь в течение нескольких недель, Челлини пожелал познакомиться с ним. Через несколько часов монахиня вернулась во дворец вместе с Франсиско де Агирре. Челлини принял его в одном из залов ватиканского дворца среди осколков фарфора и обломков мебели, попавшейся под руку грабителям. Мужчины перекинулись парой любезностей.

— Откройте мне, сударь, чего бы вам хотелось в награду за ваш храбрый поступок? — прямо спросил Челлини, не любивший околичностей.

Агирре покраснел от гнева, и рука его инстинктивно потянулась к эфесу шпаги.

— Вы меня оскорбляете! — воскликнул он.

В этот момент вмешалась, воспользовавшись своим авторитетом, настоятельница монастыря. Она встала между ними с презрительным выражением лица, всем своим видом показывая, что у нее нет времени выслушивать их хвастливые пререкания. Она происходила из родовитой и богатой семьи — ее отцом был генуэзский кондотьер Андреа Дориа — и привыкла повелевать.

— Остановитесь! Я вас прошу простить эту невольную обиду, дон Франсиско. Мы живем в дурные времена, было пролито очень много крови и совершено множество страшных грехов, поэтому не удивительно, что хорошие манеры сейчас отошли на второй план. Синьор Челлини прекрасно понимает, что вы защищали наш монастырь не из корыстного интереса, а по зову сердца. Последнее, чего хотел бы синьор Челлини, — это оскорбить вас. Для нас было бы большой радостью, если бы вы в знак признательности и уважения согласились принять от нас что-нибудь в дар.

Настоятельница сделала знак скульптору, призывая его немного подождать, а затем взяла Агирре под локоть и отвела в другой конец зала. Челлини слышал, как они там долго перешептывались. Когда его скудный запас терпения был уже на исходе, они вернулись, и настоятельница изложила просьбу молодого офицера. Сам он в это время стоял, вперив взгляд в носки своих сапог, и на лбу его выступал пот.

Так Бенвенуто Челлини получил от папы Клемента VII, до того как он был отправлен в изгнание, разрешение на брак Франсиско де Агирре с его кузиной. На радостях Агирре бегом бросился рассказывать об этом Педро де Вальдивии. Франсиско не мог поверить своему счастью. Из глаз у него катились слезы, а его обычно твердый молодецкий голос дрожал, когда он пытался поведать новость своему другу.

— Не знаю, хорошая ли эта новость, Франсиско. В твоей коллекции не меньше любовных побед, чем в коллекции нашего императора — часов. Я не могу представить тебя степенным отцом семейства, — колко заметил Вальдивия.

— Я никогда не любил ни одну женщину, кроме моей кузины! Все остальные для меня — безликие существа, появляющиеся в моей жизни только на минуту, чтобы удовлетворить страсть, которую дьявол разжигает во мне.

— Дьявол разжигает в нас много разных страстей, а Бог дает нам разум и силы, чтобы справляться с ними. Этим мы и отличаемся от животных.

— Педро, ты воюешь не первый год и все еще думаешь, что мы отличаемся от животных?.. — поддел друга Агирре.

— Несомненно. Предназначение человека в том и состоит, чтобы оторваться от звериного состояния, вести жизнь согласно самым чистым идеалам и спасти свою душу.

— Ты пугаешь меня, Педро! Ты говоришь, как священник. Если б я не знал тебя так хорошо, как я тебя знаю, я бы решил, что в тебе нет того основополагающего инстинкта, который движет мужчинами.

— Нет, этого инстинкта у меня предостаточно, уверяю тебя. Но я не позволяю ему определять свое поведение.

— Я не так благороден, как ты, но мои грехи искупает та чистая и возвышенная любовь, которой я люблю свою кузину.

— Вот забавно будет, когда ты женишься на этой идеальной девушке! Интересно, как тебе удастся примирить это высокое чувство с твоими распутными привычками? — лукаво улыбнулся Вальдивия.

— Это будет несложно, Педро. Жаркими поцелуями я сотру с кузины налет святости и страстно буду любить ее, — с безудержным смехом ответил Агирре.

— А как насчет верности?

— Моя будущая жена позаботится, чтобы в нашем браке всего было вдоволь. Но отказаться от женщин я не могу, так же как не могу отказаться от вина или шпаги.

Франсиско де Агирре спешно отправился в Испанию, чтобы жениться раньше, чем вечно колеблющийся понтифик изменит свое решение. Видимо, ему удалось сочетать платоническое чувство к кузине со своей неуемной страстью, и молодая супруга ответила ему взаимностью без тени робости, потому что о пылкости отношений этой пары ходили легенды. Говорят, что соседи собирались на улице перед домом Агирре, чтобы послушать доносящиеся из окон звуки и побиться об заклад о том, сколько любовных заходов будет в ту ночь.



После долгих скитаний по полям сражений, в крови, пороховом дыму и грязи Педро де Вальдивия, прославленный ратными подвигами, тоже возвратился в свои родные пенаты. Он вернулся обремененный огромным опытом и сумкой с золотом, которое полагал пустить на восстановление своего обедневшего имения. Марина, ожидая его, повзрослела и из девочки-подростка превратилась в женщину. Капризы избалованного ребенка навсегда остались в прошлом. О ту пору ей было шестнадцать лет, и она была красива какой-то эфирной и безмятежной красотой, которую можно было созерцать как произведение искусства. Весь ее вид выражал отстраненность, как у сомнамбулы, будто бы она предчувствовала, что вся ее жизнь будет вечным ожиданием.

В первую совместную ночь после разлуки супруги механически молча повторили свои прежние движения. В темноте спальни их тела касались друг друга без всякой радости; он боялся отпугнуть ее, а она боялась согрешить; он желал любить ее, а она желала только, чтобы рассвет наступил поскорее. Днем же оба добросовестно исполняли отведенные им роли, отстраненно сосуществуя в одном пространстве.

Марина приняла супруга с усердной и услужливой лаской, которая вовсе не льстила ему, а, наоборот, раздражала. Ему не нужно было много внимания, а лишь немного страстности, но он не решался просить ее об этом, потому что полагал, что страстность не пристала такой порядочной и верующей женщине, как она. У него было ощущение, что он постоянно под присмотром Марины, что он попал в невидимые сети чувства, которому не мог соответствовать. Ему не нравились умоляющие взгляды, которыми она беспрестанно его окидывала, когда он был дома, немая печаль при прощаниях, читающийся на лице упрек, когда он возвращался даже после краткого отсутствия. Марина казалась ему неприкосновенной, ею дозволено было наслаждаться только на расстоянии, глядя, как она вышивает, погруженная в свои мысли и молитвы, освещенная, как святая в соборе, золотым светом, падающим из окна. Встречи с ней за тяжелыми и пыльными занавесями супружеского ложа, которое верой и правдой служило трем поколениям рода Вальдивия, потеряли для Педро всякую привлекательность, потому что Марина наотрез отказалась заменить ночную рубашку с прорезью в форме креста на что-нибудь менее пугающее. Педро предложил ей посоветоваться с другими женщинами, но она не могла ни с кем говорить об этом постыдном деле. Каждый раз после мужниных объятий Марина проводила несколько часов в молитве, неподвижная и подавленная невозможностью удовлетворить супруга, на коленях на каменном полу, по которому гуляли сквозняки. Но втайне она любовалась этими своими страданиями, потому что они отличали ее от обычных женщин и приближали к святости. Педро объяснял ей, что между супругами не может быть греха прелюбодеяния, ибо цель брачного союза — дети, но Марина все равно леденела до мозга костей, едва муж к ней прикасался. Старания исповедника принесли свои плоды: страх преисподней и представление о постыдности тела прочно укоренились в ее душе. За все время супружества Педро не видел ни одной части тела жены, кроме лица, рук и иногда ступней. Он постоянно чувствовал искушение сорвать с нее проклятую рубашку, но ужас, читавшийся в ее глазах при одном приближении к ней, останавливал его. Этот ужас разительно отличался от нежности взглядов, которые она кидала на него днем, когда оба были одеты.

Марина была пассивна не только в любви, но и во всех других сторонах совместной жизни: у нее никогда не менялось выражение лица или настроение, она была тихой овечкой. Такая покорность раздражала Педро, хотя он и считал ее очень женственной чертой. Когда Марина была еще совсем девочкой, ему хотелось сохранить ее невинность и чистоту, которые привлекли его поначалу, но теперь он жаждал, чтобы она взбунтовалась и сбросила с себя эту маску смирения.

Благодаря недюжинной храбрости и способности к командованию Вальдивия очень быстро получил чин капитана, но, несмотря на прекрасную карьеру, он не гордился своим прошлым. После разграбления Рима его одолевали неотвязные кошмары, в которых постоянно появлялась фигура молодой матери, собирающейся, обняв детей, броситься с моста в обагренную кровью реку. Он знал пределы человеческой гнусности и тьму души, знал, что люди, окунувшиеся в жесткость войны, способны на ужасные поступки, и не чувствовал себя лучше других. Конечно, он исповедовался, и священник всегда отпускал ему грехи, накладывая самое малое покаяние, ведь ошибки, совершенные во имя Испании и Святой Церкви, не могут считаться грехами. Разве он не повиновался приказам вышестоящих командиров? Разве враг не заслуживал самой суровой участи? Отпускаю тебе все прегрешения твои, вольные и невольные, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь. Но тому, кто хоть однажды испытал опьянение от убийства, не может быть ни прощения, ни отпущения грехов, думал Педро. Он получал удовольствие от насилия над другим человеком, — это тайный порок всех солдат, иначе война была бы невозможна. Грубость товарищей в бараках, гортанное рычание, с которым солдаты бок о бок бросались в битву, всеобщее безразличие к боли и страху — все это заставляло его чувствовать себя живым. Тяга к плотоядному удовольствию, которое испытываешь, пронзая человеческое тело шпагой, к дьявольской власти лишать кого-то жизни, к безумию при виде льющейся крови была слишком сильна. Все начинается с убийств по велению долга и заканчивается убийствами в пылу ярости. С этим ничто не может сравниться. Даже в нем, человеке богобоязненном и гордившемся способностью укрощать свои страсти, инстинкт убийства, однажды выпущенный на свободу, был сильнее инстинкта жизни. Жратва, разврат и убийства — вот к чему сводится всякий мужчина, полагал его друг Франсиско де Агирре. Единственный способ спасти свою душу — не поддаваться искушению взять в руки шпагу. Стоя на коленях перед главным алтарем собора, Педро де Вальдивия поклялся посвятить остаток жизни сотворению добра, служению Церкви и Испании, больше не совершать беззаконий и жить дальше в соответствии со строжайшими моральными принципами. Он много раз бывал в шаге от смерти, но Господь сохранил ему жизнь, чтобы он искупил свои ошибки. Педро повесил свою толедскую шпагу рядом с мечом легендарного предка и вознамерился остепениться.

Славный капитан превратился в мирного сельского жителя, чей ум занят житейскими делами: скотом и урожаями, засухами и холодами, спорами и незаконным сожительством среди крестьян. Педро проводил жизнь читая, играя в карты и слушая бесконечные мессы в соборе. Так как он интересовался законами и правом, к нему приходили люди за юридическим советом, и даже судейские чиновники прислушивались к его слову Самой большой его отдушиной были книги, особенно хроники путешествий и географические карты, которые он изучал в мельчайших подробностях. Он знал наизусть «Песнь о моем Сиде», тешился удивительными рассказами Солина[8] и фантастическими путешествиями Джона Мандевиля[9], но больше всего его занимали сообщения о путешествиях по Новому Свету, которые издавались в Испании. Мысли о подвигах Христофора Колумба, Фернана Магеллана, Америго Веспуччи, Эрнана Кортеса и других знаменитых путешественников не давали ему уснуть. Вперив взгляд в парчовый балдахин кровати, он грезил наяву о том, что однажды станет первооткрывателем отдаленных уголков земли, завоюет их, заложит новые города, принесет веру Христову диким народам к вящей славе Господа и имя его будет выгравировано огнем и мечом на страницах Истории.

Его супруга между тем вышивала золотыми нитями ризы священникам и читала одну молитву за другой, будто нескончаемую литанию. Несмотря на то что Педро несколько раз в неделю отваживался воспользоваться постыдным отверстием в ночной рубашке Марины, детей, столь им желанных, так и не появлялось. Так проходили годы, медленно и докучно, то в полузабытьи пылающего лета, то в уединении зимы в нестерпимой суровости Эстремадуры.



Несколькими годами позже, когда Педро де Вальдивия уже смирился с тем, что ему суждено бесславно состариться рядом со своей супругой в безмолвии дома в Кастуэре, к ним заехал путник, который привез письмо от Франсиско де Агирре. Приезжего звали Херонимо де Альдерете, родом он был из Ольмедо. У него было приятное лицо, копна кудрявых волос цвета меда, пышные турецкие усы с напомаженными и загнутыми вверх кончиками и пылающие глаза мечтателя. Вальдивия принял его с гостеприимством порядочного испанца и предложил остановиться в своем доме, который, конечно, не отличался роскошью, но все же был удобнее и безопаснее, чем постоялый двор. Дело было зимой, и Марина распорядилась затопить камин в гостиной, но горящие дрова не справлялись даже с полумраком, не говоря уж о сквозняках. В этой спартанского вида комнате, почти лишенной мебели и украшений, и проходила большая часть жизни супругов. Там Педро читал, а Марина занималась рукоделием; там они обедали и там же оба, преклонив колени перед алтарем, стоявшим у стены, молились. Марина подала мужчинам терпкого домашнего вина, колбасу, сыр и хлеб, а затем удалилась в свой угол вышивать при свете свечи, пока они беседовали.

У Херонимо де Альдерете была задача навербовать людей для путешествия в Новый Свет, и, чтобы соблазнить народ, он рассказывал на площадях и в тавернах завлекательные россказни о домашней утвари из чистого золота, висящей на толстой серебряной проволоке. В письме, которое Франсиско де Агирре написал своему другу Педро, тоже говорилось о Новом Свете. Альдерете восторженно повторял своему амфитриону расхожие сказки о невиданных возможностях, которые таит в себе этот континент. Он говорил, что не видит места для благородных подвигов в Европе, которая прогнила, одряхлела, погрязла в политических заговорах, в придворных интригах, в проповедях еретиков, всяких лютеран, по чьей милости разделился христианский мир. Будущее — за океаном, уверял он. Большой простор для свершений есть в Новом Свете, или Америке — такое имя дал этим землям один немецкий картограф в честь Америго Веспуччи, хвастливого мореплавателя-флорентийца, которому честь их открытия вовсе не принадлежит. По мнению Альдерете, эти земли следовало бы назвать в честь Христофора Колумба — Христофорией или Колумбией. Но, с другой стороны, название уже дано, и это далеко не главное, продолжал он. В Новом Свете были особенно нужны честные и бесстрашные идальго, со шпагой в одной руке и крестом в другой, жаждущие открывать и завоевывать. Невозможно даже вообразить себе просторы тех земель, бескрайнюю зелень лесов, полноводность прозрачных рек, глубину и спокойствие озер, богатство золотых и серебряных жил. Там можно добывать не столько сокровища, сколько славу, жить полной жизнью, сражаться с дикарями, исполнять свое высшее предназначение и, с Божьей помощью, основать династию. Все это и гораздо большее возможно в тех далеких пределах империи, уверял он, где летают птицы с роскошным оперением и живут женщины с кожей цвета меда, нагие и сговорчивые. «Простите меня, донья Марина, это всего лишь образное выражение…» — добавил здесь Альдерете. В испанском языке недоставало слов, чтобы описать все то изобилие, которое дарила тамошняя земля: жемчужины размером с перепелиное яйцо, золото, буквально падающее с деревьев, и столько свободной земли и индейцев, что любой солдат может сделаться владельцем имения с целую испанскую провинцию. Но самое главное — то, что все эти народы ожидают воспринять весть об Истинном Боге и благодать испанской цивилизованности. Альдерете добавил, что их общий друг, Франсиско де Агирре, тоже собирается отправиться в Новый Свет и его жажда приключений столь велика, что он готов покинуть свою возлюбленную супругу и пятерых детей, которые у него появились на свет за эти годы.

— Так вы полагаете, что для людей вроде нас еще остались возможности на новом континенте? — недоверчиво спросил Вальдивия. — Прошло уже сорок три года со времен первого прибытия Колумба в те края и двадцать шесть лет с тех пор, как Кортес завоевал Мексику…

— И ровно столько же — двадцать шесть — с тех пор, как Фернан де Магеллан начал кругосветное путешествие. Как видите, земель становится все больше и наши возможности безграничны. Для нас открыт не только Новый Свет, но и Африка, Индия, Филиппинские острова и многое другое, — с убеждением отвечал молодой Альдерете.

Он повторил Вальдивии то, о чем рассказывал во всех уголках Испании: историю о завоевании Перу и о потрясающих воображение тамошних богатствах. Несколько лет назад двое никому не известных солдат, Франсиско Писарро и Диего де Альмагро, присоединились к группе людей, которые поставили себе целью добраться до Перу. Презрев достойные гомеровских поэм опасности, они совершили два путешествия — отправились на кораблях из Панамы и поплыли вдоль изрезанного побережья Тихого океана, ощупью, без карт, постоянно держась южного направления. Они руководствовались рассказами, слышанными от индейцев из разных племен о месте, где домашнюю утварь и мотыги делают из чистого золота и украшают изумрудами, где ручьи — из жидкого серебра, а листья на деревьях и жуки-скарабеи — золотые. Так как точно не было известно, где находится цель их путешествия, им приходилось часто бросать якорь и высаживаться на землю, чтобы осмотреть земли, на которые доселе не ступала нога европейца. В этом тяжелом путешествии многие испанцы погибли, а другим, чтобы выжить, пришлось питаться змеями и другими ползучими гадами. Во время третьей экспедиции, в которой Диего де Альмагро не участвовал, поскольку был занят набором новых солдат и поиском денег для снаряжения еще одного корабля, Писарро и его люди наконец достигли страны инков. В полузабытьи от усталости и жары, затерянные между морем и небом, испанцы сошли со своих порядком потрепанных кораблей и ступили на блаженную землю с плодородными долинами и величественными горами, совершенно не похожую на пропитанные ядовитыми испарениями джунгли севера. Их было шестьдесят два конника-оборванца и сто шесть измученных пехотинцев. С большой осторожностью они стали продвигаться вглубь страны: солдаты шли в тяжелых доспехах, осеняя дорогу крестом, с заряженными аркебузами и шпагами наголо. Навстречу им вышли люди с кожей древесного цвета, одетые в тонкие разноцветные ткани; они говорили на языке с певучими гласными и очень испугались пришельцев, потому что никогда в жизни не видели ничего похожего на этих бородатых существ, будто бы наполовину зверей, наполовину людей. Впрочем, и сами пришельцы удивились не меньше, потому что не ожидали найти такую развитую цивилизацию, как эта. Они были поражены тамошними произведениями архитектуры и инженерными сооружениями, тканями и драгоценностями.

Инка Атауальпа, властитель этой империи, находился тогда не в столице, а на термальных источниках с целебной водой, где его окружали тысячи придворных и роскошь, сравнимая с роскошью двора Сулеймана Великолепного. Туда, к Атауальпе, прибыл один из капитанов отряда Писарро, чтобы пригласить Великого Инку на переговоры. Правитель империи в окружении пышной свиты принял капитана в белом шатре, украшенном цветами и фруктовыми деревьями в горшках из драгоценных металлов, среди бассейнов с теплой водой, где нежились сотни принцесс и играли стайки детей. Инка был скрыт за занавесью, потому что никому не позволялось смотреть на него. Но затем любопытство Атауальпы взяло верх над нормами этикета, и он приказал убрать ткань, чтобы как следует рассмотреть бородатого чужеземца. Так капитану удалось лицезреть монарха. Инка был молод, с приятными чертами лица и восседал на золотом троне под балдахином, украшенном перьями попугаев. Несмотря на странные обстоятельства, искра взаимной симпатии вспыхнула между испанским офицером и знатным индейцем кечуа. Атауальпа пригласил чужестранцев на пир, где кушанья подавали на блюдах из чистого золота и серебра с узорами из аметистов и изумрудов. Капитан передал Инке приглашение Писарро, хотя и мучился угрызениями совести, зная, что Писарро хочет заманить правителя в ловушку и взять его в заложники, — это была обычная стратегия завоевателей в подобных случаях.

Посланнику Писарро хватило нескольких часов, чтобы проникнуться уважением к туземцам: они вовсе не были дикарями, а, наоборот, обладали более высокой культурой, чем многие европейские народы. Он с удивлением обнаружил, что инки имеют обширные сведения в области астрономии и создали солнечный календарь; кроме того, они вели точный учет жителей своей обширной империи, располагавшей безупречной системой общественных учреждений и прекрасной армией. Письменности, однако, у них не было, оружие они использовали примитивное, не знали колеса и не имели ни вьючных, ни верховых животных, а разводили только лам — изящных овечек с длинными ногами и томными глазами. Этот народ поклонялся Солнцу, богу, который требовал человеческих жертвоприношений только в исключительно сложных ситуациях вроде болезни правителя или неудач на войне — тогда нужно было смягчать гнев божества, принося в жертву молодых девушек или детей.

Поверив лживым обещаниям дружбы, Великий Инка и его многочисленные придворные прибыли без оружия в Кахамарку — город, где Писарро приготовил им ловушку. Правитель империи путешествовал в золотом паланкине, который носили его министры, а за ним следовал целый сераль прекрасных девушек. Испанцы перебили тысячи придворных Инки, пытавшихся защитить его своими телами, и взяли Атауальпу в плен.

— Все только и говорят, что о перуанских сокровищах. Разговоры об этом, словно лихорадка, будоражат пол-Испании. Скажите, правда ли то, что рассказывают о Перу? — спросил Вальдивия.

— Чистая правда, хоть это и может показаться невероятным. В обмен на свое освобождение Инка предложил Писарро столько золота, сколько войдет в комнату в двадцать два фута в длину, семнадцать футов в ширину и девять в высоту.

— Но это же просто сказочное богатство!

— Это самый большой выкуп в истории. Писарро получил его в виде украшений, статуэток и ваз, но потом все это переплавили в слитки и поставили на них клеймо испанской короны. Но все это богатство, которое подданные Атауальпы проворно, как муравьи, снесли из разных, самых дальних уголков империи, ничуть не помогло Инке. Писарро, продержав его в заточении девять месяцев, приговорил к сожжению на костре. В последнюю минуту сожжение было заменено на более мягкую казнь — удушение гарротой. Писарро пошел на это смягчение, когда Инка согласился принять крещение, — поведал Альдерете и добавил, что Писарро полагал, что имеет все основания так поступать, так как пленник якобы, даже находясь в темнице, подстрекал народ к восстанию. По сведениям доносчиков, в Кито было двести тысяч индейцев кечуа и еще триста тысяч на Карибских островах; они пожирали человеческое мясо и собирались выступить войной против конкистадоров, находившихся в Кахамарке, и только смерть Великого Инки заставила их отказаться от этого намерения. Только позже выяснилось, что этого огромного войска вовсе не существовало.

— В любом случае непонятно, как такой небольшой кучке испанцев удалось покорить настолько развитую цивилизацию, как вы описываете. Ведь речь идет о территории, превосходящей по площади Европу, — заговорил Педро де Вальдивия.

— Это была очень обширная империя, но вместе с тем хрупкая и молодая. Когда туда прибыл Писарро, ей было не более века. К тому же инки привыкли к роскоши и изнежились. Они ничего не смогли противопоставить нашей отваге, более совершенному оружию и конным солдатам.

— Полагаю, что Писарро заключил союз с врагами Инки, подобно тому как поступил Эрнан Кортес в Мексике.

— Совершенно верно. Атауальпа и его брат Уаскар враждовали друг с другом, чем и воспользовался Писарро, а потом и Альмагро, который прибыл в Перу чуть позже и подоспел как раз, чтобы разбить их обоих.

Альдерете объяснил, что в Перу ни один листок не мог качнуться без соизволения властей: все жители были рабами. Часть налогов, которые платили подданные, Инка пускал на пропитание и поддержку сирот, вдов, немощных и стариков, а остальное откладывал на черный день. Но, несмотря на такие разумные меры, до которых Испании далеко, народ ненавидел своего правителя и его двор, потому что жил в подчинении у касты воинов и жрецов-орехонов. По его словам, народу было все равно, под чьей властью жить — под властью инков или под властью испанцев, поэтому они не оказывали особого сопротивления захватчикам. В любом случае смерть Атауальпы означала полную победу Писарро: лишившись головы, империя развалилась.

— Судьба этих двоих, Писарро и Альмагро, незаконнорожденных и не получивших образования, может служить лучшим примером того, чего можно достичь в Новом Свете. Они не только стали богачами, но и получили множество почестей и титулов от нашего императора, — добавил Альдерете.

— Все говорят только о славе и богатстве, рассказывают только об удачах: о золоте, жемчуге и изумрудах, о покоренных землях и народах, — а об опасностях умалчивают, — с некоторым вызовом промолвил Вальдивия.

— Вы совершенно правы. И опасностей там множество. Чтобы завоевывать эти девственные земли, нужно быть не робкого десятка.

Вальдивия покраснел. Неужто этот юноша сомневался в его храбрости? Но тут же он рассудил, что даже если так, то собеседник имеет на это полное право. Ведь даже сам Вальдивия стал в себе сомневаться, уже давно не имея случая проверить свою отвагу. Мир менялся семимильными шагами. Ему выпало родиться в эпоху, когда наконец стали открываться загадки Вселенной: не только стало ясно, что Земля круглая, но даже некоторые уверяли, что она вертится вокруг Солнца, а не наоборот. А чем занимался он, пока все это происходило? Считал овец и коз, собирал желуди и маслины. Вальдивия снова почувствовал, что все это ему наскучило до глубины души. Он был по горло сыт заботами о скоте и пашнях, игрой в карты с соседями, мессами и молитвами, перечитыванием одних и тех же книг, почти сплошь запрещенных инквизицией, и годами мучительных и бесплодных объятий с женой. Судьба в образе этого молодого человека, искрящегося воодушевлением, снова постучалась в дверь Вальдивии, как это было в те времена, когда он воевал в Ломбардии, Фландрии, Павии, Милане, Риме.

— Когда вы отправляетесь в Новый Свет, Херонимо?

— В этом году, если будет на то Господня воля.

— Можете на меня рассчитывать, — сказал Педро де Вальдивия шепотом, чтобы Марина не слышала этих слов. Взгляд его был прикован к висевшей над камином шпаге из толедской стали.



В 1537 году я попрощалась со своими родными, которых мне больше не суждено было увидеть, и отправилась вместе со своей племянницей Констансой в прекрасный город Севилью, благоухающий цветами апельсиновых деревьев и жасмином, а оттуда водным путем по прозрачным волнам Гвадалквивира — в шумный порт Кадис с его мощеными узкими улочками и мавританскими башнями. Там мы сели на трехмачтовый корабль водоизмещением двести сорок тонн. Командовал этим тяжелым и медленным, но надежным судном капитан Мануэль Мартин. Шла погрузка: перед кораблем стояла вереница матросов, которые передавали из рук в руки разнообразные грузы. Тут были бочки с водой, пивом, вином и оливковым маслом, мешки с мукой, вяленое мясо, живые птицы и даже корова и две свиньи, которые должны были пойти на еду во время путешествия, а также несколько лошадей — они в Новом Свете ценились на вес золота. Я проследила, чтобы мои тщательно увязанные тюки были поставлены туда, куда указал капитан Мартин. А первое, что я сделала, оказавшись вместе со своей племянницей в нашей крошечной каюте, — поставила алтарь для фигурки Девы Заступницы.

— Пуститься в такое путешествие — очень смелый поступок, донья Инес. Где именно вас ожидает ваш супруг? — поинтересовался Мануэль Мартин.

— По правде сказать, мне это неизвестно, капитан.

— Как это? Разве он не ждет вас в Новой Гранаде?

— Последнее письмо мне он отослал из места под названием Коро, что в Венесуэле, но это было уже довольно давно, и вполне возможно, что он уже не там.

— Но Новый Свет занимает территорию более обширную, нежели все остальные известные нам земли, вместе взятые! Вам будет непросто отыскать своего супруга.

— Я буду искать его, пока не найду.

— И как же вы намерены это делать, сударыня?

— Да как обычно, буду расспрашивать людей…

— Ну что ж, желаю вам удачи. Я первый раз выхожу в море с женщинами на борту. Очень прошу вас и вашу племянницу вести себя благоразумно, — добавил капитан.

— Что вы имеете в виду?

— Вы обе молоды и хороши собой. Без сомнения, вы догадываетесь, о чем я говорю. После недели в открытом море матросы начнут страдать от отсутствия женщин, а так как у нас на борту две дамы, соблазн будет очень велик. Кроме того, у моряков есть суеверие, что женщины в море приносят бури и другие несчастья. Так что для вашего же блага и собственного спокойствия, я бы просил вас держаться подальше от моих людей.

Капитан был галисийцем невысокого роста, широкоплечим и коротконогим, с горбатым носом, маленькими крысиными глазками, задубевшей от соли и ветра кожей. Он начал плавать в тринадцать лет юнгой и мог по пальцам одной руки пересчитать, сколько лет он с тех пор провел на суше. Его грубая внешность совсем не вязалась с изящными манерами и благородством души, которое проявилось чуть позже, когда он пришел мне на помощь и спас от большой опасности.

Жаль, что в те времена я не умела писать, потому что именно тогда стоило бы начать делать заметки. Хотя тогда я еще и подумать не могла, что моя жизнь будет достойна рассказа, то путешествие следовало бы описать в мельчайших подробностях. Ведь мало кто пересекал соленый простор океана, мало кто переживал эти свинцовые волны, кишащие невидимой для глаза жизнью, это безумное изобилие и ужас, пену, ветра и одиночество. В этом повествовании, которое я пишу спустя много лет, мне хочется быть как можно ближе к правде. Но воспоминания своенравны: это приправленная фантазией смесь того, что было, с тем, чего хотелось. Грань, отделяющая реальность от вымысла, очень тонка, и в моем возрасте уже малоинтересна, ведь все относительно. Память ведь тоже приукрашена тщеславием. Сейчас на стуле рядом с моим столом сидит Смерть и поджидает меня, а у меня еще достает тщеславия не только на то, чтобы румянить щеки, когда приходят гости, но и на то, чтобы продолжать это повествование. А что может быть претенциознее, чем писать историю собственной жизни?

Я никогда раньше не видела океана. Мне представлялось, что это что-то вроде очень широкой реки, но я и вообразить себе не могла, чтобы не было и намека на другой берег. Я старалась не делать никаких замечаний, чтобы скрыть свое невежество и страх, который охватил все мое существо, когда корабль вышел в открытое море и начал покачиваться на волнах. Нас было семь пассажиров, и все мы, кроме Констансы, у который был очень крепкий желудок, страдали от морской болезни. Мне было так плохо, что на второй день я попросила у капитана Мартина дать мне лодку, чтобы я могла на веслах вернуться обратно в Испанию. Капитан расхохотался и заставил меня выпить пинту рома, что помогло мне перенестись в другой мир на тридцать часов, по прошествии которых я вернулась к жизни, изможденная и зеленая. Только тогда я смогла выпить бульон, которым моя заботливая племянница поила меня с ложечки. Суша осталась далеко позади, и мы плыли по темным водам под бескрайним небом, совершенно беззащитные. Я не понимала, как капитан ориентируется в этом неменяющемся пейзаже, пользуясь астролябией и сверяясь по звездам на небосклоне. Он меня заверил, что волноваться нечего, что он совершал такое плавание много раз и маршрут прекрасно известен испанцам и португальцам, которые ходят по нему уже несколько десятков лет. Навигационные карты больше не хранились в тайне, и даже проклятым англичанам они известны. Другое дело — Магелланов пролив или побережье Тихого океана. Карты тех мест, как объяснил мне капитан, моряки защищают ценой своих жизней, потому что они дороже всех богатств Нового Света.

Я так и не привыкла к движению волн, скрипу рей, скрежету железа и непрестанному клокотанию парусов на ветру. По ночам я не могла заснуть. Днем я мучилась от тесноты и взглядов мужчин, которые смотрели на меня, как голодные псы на еду. Мне приходилось бороться за то, чтобы поставить на очаг наш котелок, и за то, чтобы уединяться в гальюне, который представлял собой ящик с дырой над бездной океана. Констанса, в отличие от меня, ни на что не жаловалась и казалась даже довольной. По прошествии месяца путешествия запасы продовольствия стали заканчиваться, а выдачу воды, уже вонючей, строго ограничили. Я перенесла клетку со своими курами в нашу каюту, потому что стоило их оставить без присмотра, как пропадали яйца, и два раза в день, привязав шнурком за лапу, выгуливала птиц по палубе.

Однажды мне пришлось воспользоваться чугунной сковородой, чтобы защититься от самого дерзкого из всех матросов, некоего Себастьяна Ромеро. Я до сих пор помню это имя, потому что знаю, что нам с ним суждено встретиться в чистилище. В хаосе корабельного быта он не упускал ни малейшей возможности завалиться на меня, объясняя свою неустойчивость сильной качкой. Я несколько раз говорила ему, чтобы он оставил меня в покое, но это только еще больше распаляло его. Однажды ночью он застал меня одну в малюсеньком пространстве под палубой, где располагалась кухня. Прежде чем ему удалось схватить меня, я затылком почувствовала его зловонное дыхание и, недолго думая, резко повернулась и стукнула его сковородкой по голове, точно так же, как несколькими годами ранее поступила с беднягой Хуаном де Малагой, когда тот попытался ударить меня. Голова у Себастьяна Ромеро оказалась не такой крепкой, как у Хуана, и матрос, раскинув ноги, повалился на пол, где и оставался без движения несколько минут, пока я искала какие-нибудь тряпки, чтобы перевязать ему голову. Кровотечение у него было не такое сильное, как можно было бы опасаться, но лицо потом распухло и сделалось цвета баклажана. Я помогла ему подняться, и, так как никому из нас не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал о произошедшем, мы договорились, что Себастьян «ударился головой о балку».



Среди пассажиров корабля был некий хронист и рисовальщик по имени Даниэль Бельалькасар, на которого короной была возложена задача рисования карт и записи наблюдений. Это был мужчина лет тридцати с лишним, поджарый и крепкий, с угловатым лицом и желтоватой кожей, как у андалусца. Он часами ходил от носа корабля к корме и обратно, чтобы поддерживать мышцы в тонусе, носил короткую косичку и золотую серьгу в левом ухе. Единственный раз, когда кто-то из команды позволил себе отпустить шуточку в его адрес, он ответил насмешнику сокрушительным ударом в нос, и больше его никто не беспокоил.

Бельалькасар начал путешествовать очень молодым и успел побывать в дальних странах Африки и Азии. Как-то он рассказал нам, что однажды он попал в плен к Барбароссе, грозному турецкому пирату, и его продали в рабство в Алжир, откуда ему удалось сбежать спустя два года, пережив множество тягот. Он всегда носил под мышкой толстую тетрадь в парусиновой обложке, куда записывал свои мысли мелкими, как муравьи, буквами. Он развлекался тем, что рисовал моряков за работой и — особенно часто — мою племянницу.

Констанса готовилась уйти в монастырь и одевалась как послушница, в платье, сшитое ею самой из бурого сукна, а голову покрывала платком из той же ткани: он закрывал ей пол-лба и завязывался под подбородком, не оставляя на виду ни единого волоса. Однако даже это ужасное одеяние не могло скрыть ни ее горделивой осанки, ни прекрасных глаз, черных и сияющих, как маслины. Бельалькасару сначала удалось упросить ее позировать ему, потом — уговорить снять с головы платок и наконец — чтобы она распустила старушечью кичку и позволила ветру играть ее черными кудрями. Что бы там ни значилось в скрепленных государственными печатями документах о чистоте крови нашего семейства, я подозреваю, что в наших жилах течет немалая доля сарацинской крови. Констанса без своего ужасного платья походила на одалиску на турецких коврах.

Пришел день, когда провизии осталось так мало, что мы начали голодать. Тут я вспомнила о своих пирожках и убедила кока — негра из Северной Африки с лицом, испещренным шрамами, — дать мне немного муки, жира и вяленого мяса, которое я, перед тем как готовить, вымочила в морской воде. Из своих собственных запасов я добавила маслины, изюм, вареные яйца — мелко нарубленные, чтобы их казалось больше, — и тмин, дешевую приправу, которая Придает кушаньям очень интересный вкус. Я бы что угодно отдала за пару луковиц, которых так много было в родной Пласенсии, но на корабле лук давно вышел. Я приготовила начинку, замесила тесто и зажарила пирожки — потому что печки не было. Пирожки стали пользоваться таким успехом, что начиная с того дня почти все стали приносить мне что-нибудь из своих личных запасов для начинки. Я делала пирожки с чечевицей, с горохом, с рыбой, с курицей, с колбасой, с сыром, с осьминогом и даже с акулой — и таким образом заработала уважение всей команды и пассажиров. Но еще больше меня стали уважать после бури, когда мне пришлось прижигать раны и врачевать переломы нескольким морякам, чему я научилась, помогая монашкам в больнице в Пласенсии.

Это было единственное достойное упоминания происшествие, если не считать бегства от французских корсаров, подстерегавших испанские корабли. Если бы пиратам удалось нас настичь, то — как объяснил капитан Мануэль Мартин — нас ожидал бы печальный конец, потому что они были очень хорошо вооружены. Поняв, какая опасность нависла над нами, мы с племянницей опустились на колени перед алтарем Девы Заступницы и обратили к ней горячие мольбы о спасении. Она услышала наши молитвы и совершила чудо: послала такой густой туман, что французы потеряли из виду наш корабль. Правда, Даниэль Бельалькасар сказал, что этот туман висел над водой еще до того, как мы начали молиться, и рулевому нужно было лишь направить судно туда.

Этот Бельалькасар был человек маловерный, но занятный. По вечерам он развлекал нас рассказами о своих путешествиях и о том, что ожидает нас в Новом Свете. «Там нет ни циклопов, ни великанов, ни людей с четырьмя руками или с песьими головами, но, без сомнения, вы встретите там множество дикарей и злодеев, особенно среди испанцев», — шутил он. Он уверял нас, что не все жители нового континента дикари: ацтеки, майя и инки гораздо цивилизованнее нас, — по крайней мере, они моются и не кишат вшами.

— Алчность, одна лишь алчность правит там, — продолжал он. — Тот день, когда мы, испанцы, впервые ступили на эту новую землю, стал последним для тамошних цивилизаций. Поначалу они приняли нас хорошо. Любопытство взяло верх над осмотрительностью. Увидев, что странным бородачам, вышедшим из моря, нравится золото, этот мягкий и бесполезный металл, которого у них в изобилии, они стали дарить его пришельцам полными пригоршнями. Но скоро наши ненасытные аппетиты и неуемная спесь стали оскорбительны для них. Еще бы! Наши солдаты насилуют их женщин, входят в их дома и берут без позволения все, что им приглянется, а со всяким, кто пытается помешать им, расправляются ударом сабли. Эти пришельцы провозглашают, что эта земля, куда они только что прибыли, принадлежит правителю, живущему далеко за океаном, и хотят, чтобы местные жители поклонялись каким-то скрещенным палкам.

— Не говорите так, сеньор Бельалькасар! Вас же сочтут предателем и еретиком, — беспокоилась я.

— Но я же говорю чистую правду. Вы сами скоро увидите, что конкистадоры совершенно потеряли стыд: приезжают нищими, ведут себя как воры, а потом становятся важными господами.

Три месяца, проведенные в море, казались мне долгими, как три года, но в это время я наслаждалась свободой. За мной никто не наблюдал: рядом не было ни родственников — не считая застенчивой Констансы, — ни соседей, ни священников; мне не нужно было больше ни в чем ни перед кем отчитываться. Я распрощалась с черными вдовьими платьями с корсажем, сдавливавшим тело. Даниэль Бельалькасар, в свою очередь, убедил Констансу отказаться от монашеских одеяний и носить мои юбки.

Дни тянулись бесконечно, а ночи — еще дольше. Грязь, теснота, плохая пища, которой к тому же недоставало, скверное настроение моряков — все это превращало плавание в настоящий ад. Но, по крайней мере, нам не встретились ни огромные змеи, способные проглотить корабль целиком, ни чудовища, ни тритоны, ни сирены, которые сводят с ума своим пением, ни души утопленников, ни корабли-призраки, ни блуждающие огни. Об этих и других часто встречающихся в море опасностях нам рассказывали моряки, но Бельалькасар утверждал, что никогда ничего подобного не видел.

Наконец одним августовским вечером мы подошли к берегу. Морская вода, прежде темная и непроглядная, стала небесно-голубой и прозрачной. На лодке мы направились к ребристому, как водная зыбь, песчаному берегу, на который тихо набегали волны. Моряки предложили донести нас до берега, но мы с Констансой подняли юбки и пошли вброд — мы предпочли показать щиколотки, чем позволить мужчинам взвалить нас себе на плечи, как мешки с мукой. Я никогда не думала, что море может быть теплым — с борта корабля оно казалось ледяным.

Деревня состояла из нескольких хижин из тростника с крышами из пальмовых листьев. На единственной улице была непролазная грязь, а церкви не существовало вовсе — только крест из двух бревен на возвышенности отмечал место дома Божьего. Немногочисленными обитателями этой затерянной деревушки были проезжие моряки, люди с черной и с бурой кожей, — это помимо индейцев, которых я тогда увидела впервые, — все полуголые, несчастные оборванцы. Нас обнимала плотная зеленая жаркая природа. Влажность проникала даже в мысли, а солнце пекло неумолимо. Одежда была невыносима, и мы скинули воротники, манжеты, чулки и туфли.

Очень скоро я выяснила, что Хуана де Малаги в этой деревне не было. Единственный, кто припоминал его, был отец Грегорио, горемычный монах-доминиканец, больной малярией и состарившийся прежде срока: ему едва было сорок лет, а выглядел он на все семьдесят. Он уже двадцать лет жил в диких лесах, просвещая людей и проповедуя веру Христову, и в своих скитаниях пару раз встречался с моим мужем. Падре подтвердил, что Хуан, как и многие потерявшие рассудок испанцы, был занят поисками мифического золотого города.

— Высокий, красивый, любитель держать пари и пить вино. Симпатичный, — так описал Хуана монах.

Это не мог быть никто иной.

— Эльдорадо выдумали индейцы, чтобы избавиться от чужаков: чтобы в погоне за золотом те умирали, — добавил священник.

Отец Грегорио уступил нам с Констансой свою хижину, чтобы мы могли отдохнуть, пока моряки пьянствовали, распивая крепкую пальмовую настойку, и принуждали индианок удовлетворять свои плотские надобности в обступавшем деревню лесу.

Несмотря на то что по пятам за нашим кораблем много дней плыли акулы, Даниэль Бельалькасар бросился в море и несколько часов отмокал в кристально чистой воде. Когда он снял с себя рубашку, мы увидели, что спина у него исполосована шрамами от ударов хлыстом, но он не стал утруждать себя объяснениями, а просить его рассказать об этом никто не решился. За время путешествия мы уже поняли, что у этого человека настоящая мания мыться, и, по-видимому, он встречал народы, у которых это в обычае. Он предлагал, чтобы Констанса вошла в воду вместе с ним, пусть даже одетая, но я ей этого не позволила: я обещала ее родителям вернуть ее в целости и сохранности, а не обглоданную акулами.

Когда зашло солнце, индейцы зажгли костры из сырых дров, чтобы отпугивать москитов, которые тучами роились над деревней. Дым слепил глаза, и дышать становилось почти невозможно, но иначе было еще хуже: стоило только немного отойти от огня, человека окружало целое облако насекомых. Мы поужинали мясом тапира — животного, напоминающего свинью, и жидкой кашицей из растения, которое зовут маниокой. Вкус у этой еды был непривычный, но после трех месяцев на рыбе и пирожках этот ужин нам показался просто королевским. В тот же вечер я впервые попробовала пенистый напиток из какао, немного горький, несмотря на все пряности, которыми его сдабривают[10]. По словам отца Грегорио, ацтеки и другие индейцы используют плоды какао как монеты, так что для них это драгоценность.

Вечер мы провели, слушая рассказы святого отца о его приключениях: он не единожды уходил далеко в джунгли, чтобы обращать там души в веру Христову. Он признался, что в молодости и его преследовала безумная мечта об Эльдорадо. Он плавал по реке Ориноко, местами безмятежной, как озеро, местами — бурной и клокочущей. Он видел огромные водопады, которые низвергаются будто с облаков и разбиваются внизу в пену и светящиеся радугой брызги; зеленые туннели в лесах, погруженные в вечные сумерки, потому что лучи солнца не могут пробиться сквозь густую растительность. По его рассказам, там росли плотоядные цветы, пахнущие падалью, и другие — нежные и благоуханные, но ядовитые. Еще он говорил о птицах со сказочно красивым оперением и о стаях обезьян с человеческими лицами, которые внимательно следят за нарушителями спокойствия, выглядывая из листвы.

— Для нас, приехавших из засушливой и суровой Эстремадуры, где одни камни и пыль, все это — просто рай, недоступный воображению, — восхитилась я.

— Это рай только на первый взгляд, донья Инес. В этом пышущем жаром мире, болотистом и алчном, полном ядовитых гадов, все портится в мгновение ока, особенно человеческие души. Джунгли превращают людей в негодяев и убийц.

— Те, кто идет туда из одной корысти, уже испорчены, падре. Джунгли лишь обнажают сущность людей, — возразил Даниэль Бельалькасар, который лихорадочно записывал слова монаха в свою тетрадь, потому что сам намеревался совершить путешествие по Ориноко.



В ту первую нашу ночь на суше капитан Мануэль Мартин и некоторые другие моряки отправились спать на корабль, чтобы охранять груз. Так, по крайней мере, они сказали, но мне кажется, что на самом деле они просто боялись змей и других ползучих гадов джунглей. Остальные, по горло сытые теснотой корабельных кают, предпочли разместиться в деревне. Утомленная Констанса сразу же заснула в гамаке, который нам позволил занять падре, под грязной тканью, служившей пологом от москитов, а я чувствовала, что мне предстоит провести несколько бессонных часов. Ночь была очень темная, и во тьме чувствовалось какое-то таинственное присутствие: воздух был наполнен звуками и запахами. Все это пугало. Мне представлялось, что меня окружают те существа, о которых рассказывал отец Грегорио: огромные насекомые, ядовитые змеи, которые убивают на расстоянии, невиданные и страшные хищники. Но пуще всех этих природных ужасов я боялась пьяных людей. Мне было не сомкнуть глаз.

Прошло два или три бесконечных часа, и я наконец начала дремать. Вдруг я услышала какое-то движение вблизи хижины. Сначала я подумала, что это какое-то животное, но тут же вспомнила, что Себастьян Ромеро остался на суше, и заключила, что именно этого человека, оказавшего вне власти капитана Мартина, мне стоило сейчас опасаться. И я не ошиблась. Если бы я спала, Ромеро, наверное, удалось бы исполнить свое намерение, но, на его несчастье, я поджидала его с арабским кинжалом в руке, маленьким и острым, как игла, — я купила его в Кадисе. Лачуга освещалась только отблеском догорающих в очаге углей, на которых жарили тапира. Но дверной проем ничем закрыт не был, так что глаза у меня привыкли к полутьме. Ромеро вполз на четвереньках, принюхиваясь, как собака, и приблизился к гамаку, где я должна была лежать вместе с Констансой. Он уже протянул руку, чтобы отдернуть москитный полог, но застыл в таком положении, почувствовав острие кинжала у себя на шее, за ухом.

— Я смотрю, ты не учишься на ошибках, подлец, — тихо сказала я, не повышая голоса, чтобы никого не разбудить.

— Чтоб тебя черти взяли, шлюха! Игралась со мной три месяца, а теперь притворяешься, что не хочешь того же, что и я! — злобно прошипел моряк.

Констанса проснулась и закричала от страха. На ее крики сбежались отец Грегорио, Даниэль Бельалькасар и еще несколько человек, спавших неподалеку. Кто-то зажег факел, и Ромеро грубо вытолкали из нашей скромной обители. Отец Грегорио распорядился привязать его к дереву, пока из его головы не выветрится туман пальмовой настойки. Но и привязанным Ромеро долго выкрикивал угрозы и проклятия, пока наконец на рассвете не затих от усталости, и мы, все остальные, тоже смогли заснуть.

Несколько дней спустя, загрузив на борт свежей воды, тропических фруктов и солонины, капитан Мануэль Мартин повел корабль по направлению к Картахене, которая уже тогда была портом исключительной важности, потому что именно оттуда отправлялись в Испанию корабли, груженные сокровищами Нового Света. Воды Карибского моря были голубые и прозрачные, как в бассейнах мавританских дворцов. Воздух полнился дурманящими запахами цветов, фруктов и пота. Стена, выложенная из неотесанных камней, соединенных смесью извести с бычьей кровью, сверкала под беспощадными лучами солнца. Сотни индейцев, нагих и в кандалах, подгоняемые ударами кнута надсмотрщиков, тащили огромные камни. Эта стена и крепость защищали испанский флот от пиратов и других врагов империи. На волнах покачивались несколько кораблей, бросивших якорь в бухте: некоторые из них были военные, некоторые — торговые, было даже одно судно, привезшее из Африки рабов для продажи на ярмарке. Этот корабль отличался от всех других тем, что от него исходил удушливый запах человеческого ничтожества и зла.

По сравнению с любым городом в старой доброй Испании Картахена была сущей деревней, но в ней уже были церковь, прямые улицы, дома с белеными стенами, добротные особняки администрации, товарные склады, рынок и таверны. Над городом на холме возвышалась крепость, еще не достроенная, но уже ощетинившаяся пушками, направленными в сторону бухты. Население было разношерстное. Мне показались очень красивыми тамошние женщины, решительные и в открытых платьях, особенно мулатки. Я решила остаться в этом городе на некоторое время, потому что выяснила, что мой муж был там чуть больше чем за год до моего приезда. В одной лавке даже хранился узел с одеждой Хуана, которую он оставил в залог, пообещав заплатить долг по возвращении.

В единственной гостинице в Картахене не принимали женщин без сопровождения, но капитан Мануэль Мартин, знакомый с множеством людей, подыскал нам жилье, которое можно было снять. Найденное пристанище состояло из одной просторной, но почти пустой комнаты с дверью, выходившей на улицу, и узеньким окном. Из мебели там были только потрепанная кровать, стол и скамейка, на которой мы с племянницей разложили свои пожитки. Не мешкая, я стала предлагать местным швейные услуги и искать общественную пекарню, чтобы печь пирожки, потому что сбережения мои таяли гораздо быстрее, чем я предполагала.

Едва мы расположились в новом жилище, как к нам с визитом явился Даниэль Бельалькасар. Комната у нас еще была заставлена тюками, так что он со шляпой в руке присел на край кровати. У нас нечего было предложить ему, кроме воды, которой он выпил один за другим два стакана. Пот лил с него градом. Долгое время гость молчал, с преувеличенным интересом рассматривая утоптанный земляной пол, а мы ждали, что будет дальше, столь же смущенные, как и он.

— Донья Инес, я пришел, чтобы засвидетельствовать вам свое почтение и просить руки вашей племянницы, — выпалил он наконец.

От удивления я потеряла дар речи. Я никогда не замечала между ними ничего, что бы указывало на романтические отношения, и на секунду подумала, что Бельалькасар от жары лишился рассудка, но выражение восторга на лице Констансы заставило меня опомниться.

— Но девочке всего пятнадцать лет! — воскликнула я в ужасе.

— Здесь девушки выходят замуж рано, сударыня.

— У Констансы нет приданого.

— Это не важно. Я никогда не поддерживал этот обычай. Даже если бы у Констансы было королевское приданое, я бы не взял его.

— Моя племянница хочет стать монахиней!

— Раньше хотела, сударыня. Теперь нет, — пробормотал Бельалькасар, а Констанса подтвердила это ясным и звонким голосом.

Я объяснила им, что не в моей власти разрешать племяннице выходить замуж, тем более — за безвестного искателя приключений, человека, у которого даже нет дома и который проводит жизнь, записывая всякие глупости в тетрадку, и к тому же в два раза старше Констансы. На что он намеревается содержать ее? Может, он хочет, чтобы она вместе с ним путешествовала по Ориноко и рисовала портреты каннибалов? Констанса, красная от стыда, прервала мою речь, чтобы сообщить, что противиться уже поздно, потому что на самом деле перед лицом Господа они уже муж и жена, хотя перед людским законом — еще нет. Так я узнала, что на корабле, пока я по ночам пекла пирожки, эти двое в кровати Бельалькасара занимались тем, чего им обоим очень хотелось. Я уже замахнулась, чтобы отвесить Констансе парочку вполне заслуженных пощечин, но Бельалькасар удержал мою руку.

На следующий день они сочетались браком в церкви Картахены. Свидетелями на свадьбе были я и капитан Мануэль Мартин. Обвенчавшись, новобрачные поселились в гостинице и начали приготовления к путешествию по джунглям, чего я и опасалась.



В первую же ночь, которую я провела одна в съемной комнате, произошло одно крайне неприятное событие, которого, может быть, я могла бы избежать, если бы была более осмотрительна.

Из страха перед тараканами, которые вылезают в темноте, большую часть ночи я держала зажженной одну свечу, хотя, строго говоря, такая роскошь мне была не по карману, ведь свечи стоили очень дорого. Я лежала на кровати, едва прикрытая тонкой рубашкой, задыхаясь от жары и не в силах заснуть, и размышляла о судьбе своей племянницы, как вдруг услышала удар в дверь. На двери был засов, но я забыла задвинуть его. После второго удара ногой с двери слетел крючок, и на пороге появилась фигура Себастьяна Ромеро. Я успела вскочить, но матрос толкнул меня, повалил обратно на кровать и, изрыгая проклятья, накинулся на меня. Я стала отбиваться ногами и царапаться, но тут на меня обрушился мощный удар, от которого у меня перехватило дыхание и на несколько мгновений пропало зрение. Придя в себя, я обнаружила себя полностью обездвиженной: матрос лежал на мне, придавив всем своим весом, и бормотал похабности, брызжа слюной мне в лицо. Я чувствовала его смрадное дыхание, чувствовала, как его пальцы впились в мое тело, как его колени пытаются раздвинуть мне ноги, как его окаменевший детородный орган уперся мне в живот. Боль от удара и паника затуманили мне рассудок. Я закричала, но он одной рукой зажал мне рот, так что мне стало нечем дышать, а другой пытался управиться с моей рубашкой и со своими штанами, что было совсем не просто, потому что я извивалась, как змея. Чтобы заставить меня замолчать, он влепил мне увесистую пощечину и принялся стаскивать с меня одежду двумя руками. Тут я отчетливо поняла, что силой мне от него не освободиться. Мгновение я размышляла над возможностью покориться в надежде, что унижение будет недолгим, но злоба ослепляла меня, и к тому же я не была уверена, что даже после этого он оставит меня в покое: он мог бы и убить меня, чтобы я не донесла на него. У меня был полный рот крови, но я умудрилась попросить его быть со мной аккуратней, чтобы мы оба могли насладиться процессом, сказала, что спешить некуда, что я хочу дать ему то, чего он жаждет. Я не помню всех подробностей той ночи. Наверное, я гладила его по голове, шепча все те непристойности, которые я слышала в кровати от Хуана де Малаги, и это как будто бы успокоило его ярость, потому что он отпустил меня и встал на ноги, чтобы снять штаны, которые уже были спущены до колен. В это время я нащупала под подушкой кинжал, который всегда держала рядом, и крепко сжала его в правой руке, пряча ее у себя под боком. Когда Ромеро снова навалился на меня, я позволила ему пристроиться, обвила ногами его тело, а левой рукой обняла за шею. Он испустил довольное хрюканье, думая, что я наконец решилась покориться, и вознамерился воспользоваться всеми преимуществами ситуации. Тут я подняла кинжал, схватила его двумя руками, прикинула, в какое место его лучше воткнуть, чтобы ранить его как можно серьезнее, и, собрав все силы в смертельном объятии, вонзила кинжал в тело Ромеро по самую рукоять. Проткнуть ножом мускулистую спину мужчины, да еще в таком положении, совсем не просто, но страх помог мне: на карту была поставлена жизнь — либо его, либо моя. Я испугалась, что промахнулась, потому что в первый момент Ромеро не дрогнул ни мускулом, как будто не почувствовал укола лезвием, но через мгновение он глухо завыл и скатился на пол, упав между сложенных там тюков. Он попытался подняться на ноги, но так и остался на коленях, с выражением удивления, которое тут же превратилось в ужас. Он закинул руки назад в отчаянной попытке вытащить кинжал из раны. Мои знания о человеческом теле, которые я почерпнула, ухаживая за ранеными в больнице у монашек, сослужили мне добрую службу и на сей раз: удар оказался смертельным. Матрос продолжал корчиться на полу, а я смотрела на него, сидя на кровати, готовая, если он начнет кричать, броситься на него и заткнуть ему рот чем придется. Но он не кричал: изо рта у него вырывались только противное бульканье и розоватая пена. Спустя некоторое время, показавшееся мне вечностью, он затрясся как одержимый, изрыгнул поток крови и немного погодя упал на пол и затих. Я еще долго сидела неподвижно, пока немного не успокоилась и не смогла начать трезво мыслить. Затем я убедилась, что он больше никогда не будет двигаться. В тусклом свете единственной свечи было видно, что кровь впиталась в землю пола.

Остаток ночи я провела рядом с телом Себастьяна Ромеро, сначала молясь Пресвятой Деве, чтобы она простила мне этот тяжкий грех, а потом размышляя, как мне поступить, чтобы избежать последствий. Я не знала законов этого города, но если они были те же, что и в Пласенсии, то меня посадили бы в тюрьму и держали бы там до тех пор, пока мне не удастся доказать, что я действовала в целях самозащиты, а это очень непростая задача, ведь подозрения судей всегда падают на женщин. У меня не было никаких иллюзий: я понимала, что нас, женщин, частенько обвиняют в пороках и грехах мужчин. Какое мнение составил бы суд о молодой одинокой женщине? Они бы сказали, что это я заманила невинного моряка к себе в дом, а потом убила его, чтобы ограбить.

На рассвете я накрыла труп одеялом, оделась и отправилась в порт, где еще стоял на якоре корабль капитана Мартина. Капитан выслушал мою историю до конца, не перебивая, жуя табак и задумчиво почесывая лоб.

— Судя по всему, этим делом придется заняться мне, донья Инес, — твердо сказал он, когда я закончила свой рассказ.

Он пришел в мое скромное жилище в компании с моряком, которому доверял, и они вместе унесли тело Ромеро, завернув его в кусок парусины. Я не знаю точно, что они сделали с ним, но думаю, что привязали к нему камень и бросили в море, а там уж рыбы позаботились о дальнейшей судьбе его останков.

Мануэль Мартин посоветовал мне скорее уехать из Картахены, потому что тайна, подобная этой, не может оставаться тайной бесконечно долго. Поэтому через несколько дней я простилась с племянницей и ее мужем и отправилась в компании двух других путешественников в город Панаму. Несколько индейцев несли наш багаж и вели нас через горы, леса и реки.

Панамский перешеек — это узкая полоска земли, отделяющая наш европейский океан от Южного моря, которое еще называют Тихим океаном. В ширину этот перешеек меньше двадцати лиг, но там отвесные горы, густые джунгли, ядовитые источники, гнилые болота и зараженный зловонием и лихорадкой воздух. Там полно воинственных индейцев, водоплавающих и сухопутных ящеров и змей, но пейзажи там потрясающие, а птицы — неземной красоты. Нас постоянно сопровождали крики обезьян, этих любопытных и дерзких зверушек, которые спускались с деревьев, пытаясь утащить у нас что-нибудь из провизии.

Джунгли — это лесная чаща, сумрачная и таящая угрозу. Мои спутники шли с оружием в руках и не спускали глаз с индейцев, которые могли предать нас при малейшем недосмотре, как предостерегал нас отец Грегорио. Он же предупредил, что в джунглях водятся крокодилы, которые утаскивают своих жертв на дно рек; красные муравьи, которые нападают миллионами, проникают через все отверстия в тело и пожирают человека изнутри в считаные минуты; жабы, от ядовитой слюны которых можно ослепнуть. Я старалась не думать ни о чем из этого, потому что иначе бы я окаменела от страха. Как говорил Даниэль Бельалькасар, не стоит заранее страдать от несчастий, которые, быть может, вовсе не произойдут.

Первую часть пути мы проделали на весельной лодке, в которой гребли восемь индейцев. Я была рада, что со мной нет племянницы, потому что гребцы были почти нагие, и должна признаться, что, хотя вокруг открывались величественные виды, мой взгляд частенько падал туда, куда бы мне смотреть не следовало.

Остаток пути мы проделали верхом на мулах. С последней горной вершины нам открылись бирюзовое море и туманные очертания города Панамы, задыхающегося в жаркой испарине.

Глава вторая

Америка

1537–1540



Педро де Вальдивии было тридцать пять лет от роду, когда он вместе с Херонимо де Альдерете прибыл в Венесуэлу — в маленькую Венецию, как ее в шутку назвали первые путешественники-европейцы, увидев ее болота, каналы и хижины на сваях. Педро оставил дома хрупкую Марину Ортис де Гаэте, пообещав вернуться богатым или забрать ее к себе, как только это будет возможно, хотя это было весьма слабым утешением для покинутой молодой женщины. На путешествие в Новый Свет он потратил все, что у него было, и даже больше (часть необходимой суммы он взял в долг). Как и всякий, кто ехал попытать счастья в новые земли, он поставил все свое имущество, честь и жизнь на карту этого предприятия, хотя все завоеванные территории и пятая часть других богатств — если они были — отходили испанской короне. Как говорил Бельалькасар, если искатели приключений действовали с разрешения короля, то их действия назывались завоеванием, а если без такового — разбоем и грабежом.

Берег Карибского моря с его прозрачными водами, переливчатыми песками и изящными пальмами встретил путешественников обманчивым спокойствием. Но стоило путникам войти в лес, как они оказались в кошмарных джунглях. Им приходилось прорубать себе путь мачете, и они двигались вперед, оглушенные влажным жаром и беспрестанно атакуемые москитами и неизвестными животными. Они шли по болотистой почве, утопая до самых бедер в мягкой гнилостной жиже, отяжелевшие и неповоротливые, покрытые отвратительными пиявками-кровопийцами. Они не снимали доспехи, потому что опасались отравленных стрел индейцев, которые тихо и незаметно следовали за ними, скрытые густой листвой.

— Главное — не попасть в руки дикарей живыми! — предостерег спутников Альдерете и напомнил им, как конкистадор Франсиско Писарро во время своей первой экспедиции по югу континента вместе с группой своих людей вышел к покинутой жителями деревне, где горели костры. Голодные испанцы подняли крышки котлов и с ужасом увидели, что за суп в них варился: человеческие головы, руки, ступни и внутренности.

— Это было на западе, когда Писарро искал Перу, — уточнил Педро де Вальдивия, считавший себя хорошо осведомленным в вопросах открытий и завоеваний новых земель.

— Местные карибские индейцы тоже людоеды, — возразил Херонимо.

В сплошной зелени этого первобытного мира, будто предшествующего Творению, в этом бесконечном, закольцованном лабиринте без времени и истории ориентироваться было невозможно. Если бы путники хоть на несколько шагов отошли от берегов рек, джунгли поглотили бы их навсегда, как случилось с одним из их людей, который, спятив от тоски и страха, ринулся в папоротники, призывая на помощь мамочку.

Они молча продвигались вперед, подавленные одиночеством бездны неба и печалью мерцающих звезд. В воде кишели пираньи, которые, почуяв запах крови, набрасывались скопом и обгладывали доброго христианина в считаные минуты так, что только чистые белые кости указывали на то, что он вообще когда-то существовал.

При всей роскоши природы есть в джунглях было нечего. Съестные припасы закончились очень быстро, и люди начали страдать от голода. Иногда им удавалось убить обезьяну, и ее съедали сырой, пытаясь не обращать внимания на ее человекоподобный вид и противный запах, потому что развести костер в этом вечно влажном лесу было очень трудно. Они травились неизвестными плодами и по целым неделям не могли продолжать путь, мучаясь приступами рвоты и нещадным поносом. У них вздувались животы, выпадали зубы, их трясла лихорадка. Один из их людей умер, истекая кровью даже через глазницы, другого поглотила трясина, третьему раздробила кости анаконда, ужасная водяная змея толщиной с человеческую ногу и длиной как пять копий. Воздух был горячий, как пар из котла, да вдобавок гнилостный и зловонный, как дыхание дракона. «Это царство Сатаны», — говорили солдаты. Так, наверное, и было, потому что в людях там разгоралась злоба, и они каждую минуту бросались друг на друга. Руководителям отряда стоило неимоверных усилий поддерживать хоть слабое подобие дисциплины и принуждать солдат продолжать путь. Единственной приманкой, которая заставляла идти вперед, был сказочный Эльдорадо.

По мере того как отряд мучительно продирался сквозь джунгли, вера Педро де Вальдивии в это предприятие все уменьшалась, а недовольство все росло. Это было вовсе не то, о чем он мечтал, скучая в своем имении в Эстремадуре. Педро намеревался сражаться с варварами в героических битвах и завоевывать далекие земли во славу Господа и короля, но он и вообразить себе не мог, что ему придется поднять свою шпагу ту шпагу, которая приносила победы во Фландрии и в Италии, на борьбу с природой. Алчность и жестокость спутников внушали Педро глубокое отвращение: в этих грубых солдатах не было ни капли высоких устремлений и ничего достойного уважения. Не считая Херонимо де Альдерете, который неоднократно доказывал свое благородство, его спутники были негодяи самого низкого пошиба, склочные и склонные к предательству. Стоявший во главе экспедиции капитан, которого Вальдивия сразу возненавидел, был человеком совершенно бессовестным: он грабил, торговал индейцами как рабами и не платил положенную пятину в испанскую казну. «Куда мы стремимся так яростно и отчаянно, если все равно золото с собой в могилу не заберешь», — думал Педро, но продолжал двигаться вперед, потому что отступать было некуда.

Эта безрассудная авантюра длилась несколько месяцев, пока наконец Педро де Вальдивии и Херонимо де Альдерете не удалось отделиться от этого злополучного отряда. Они сели на корабль, отправлявшийся в город Санто-Доминго, что на острове Эспаньола. Там они смогли немного отдохнуть от тягот путешествия. Педро воспользовался случаем, чтобы отослать Марине скопленные деньги — так он поступал и впредь, до самой своей смерти.

В это самое время до острова дошло известие о том, что Франсиско Писарро необходимо подкрепление в Перу. Его товарищ по конкисте Диего де Альмагро отправился на самый юг континента с намерением покорить дикие земли Чили. У этих двух знаменитых конкистадоров были противоположные характеры: при всей своей храбрости Писарро был угрюм, недоверчив и завистлив, а Альмагро — честен, искренен и настолько щедр, что желал богатства только для того, чтобы раздавать его. Неудивительно, что размолвки между этими столь различными, но одинаково честолюбивыми людьми превратились во вражду, хотя когда-то они поклялись в верности друг другу перед алтарем, причастившись одной просфорой.

Инкская империя оказалась слишком мала, чтобы вместить их обоих. Писарро, получив титулы маркиза и губернатора и став кавалером ордена Святого Иакова, остался в Перу вместе со своими грозными братьями, а Альмагро, получив в 1535 году титул аделантадо, с отрядом в пять сотен испанцев и десять тысяч индейцев-янакон[11], отправился в Чили, еще не изведанную страну, название которой на языке аймара означает «конец земли». На этот поход он потратил своих личных средств больше, чем Инка Атауальпа заплатил в качестве выкупа.

Едва Диего де Альмагро со своими людьми отбыл в направлении Чили, во владениях Писарро произошло всеобщее восстание. Как только силы виракочей — так инки звали испанцев — разделились, перуанцы вооружились и поднялись на борьбу с захватчиками. Конкиста империи инков оказалась под угрозой, как и жизни самих завоевателей, которым пришлось сражаться с превосходящими их во много раз силами противника. Франсиско Писарро бросил клич о помощи, который достиг Эспаньолы и был услышан Вальдивией. И храбрый солдат тут же, не колеблясь, решился ехать в Перу.

Одно только название этой страны — Перу — заставляло Педро де Вальдивию думать о невообразимых ее богатствах и утонченной культуре, о которых так красноречиво рассказывал его друг Альдерете. Вальдивия с восхищением представлял себе то, о чем говорилось, хотя, конечно, не все было достойно похвал. Он знал, что инки были жестоки и управляли своим народом, не зная жалости. После битвы, если проигравшие не соглашались полностью подчиниться их власти, они не оставляли в живых ни единой души, а при малейшем проявлении недовольства переселяли целые деревни на расстояния в тысячи лиг. Самым жестоким образом казнили они всех своих врагов, включая женщин и детей. Великий Инка, который брал в жены собственных сестер, чтобы гарантировать чистоту королевской крови, считался воплощением божества, душой империи, ее прошлого, настоящего и будущего. Говорили, что у Атауальпы был сераль в три тысячи девушек и бессчетное множество рабов, что он пытал пленников просто для развлечения и собственноручно отрубал головы министрам. Народ, безликий и безгласный, жил в полном подчинении; его предназначением было с раннего детства до самой смерти работать на орехонов — придворных, жрецов и воинов, которые жили в вавилонской роскоши, в то время как простые люди и их семьи едва выживали, обрабатывая крошечные земельные наделы, которые были у них лишь в пользовании, а не в собственности. Испанцы рассказывали, что многие индейцы предавались содомскому греху, за который в Испании полагается смертная казнь и который порицается также у инков. Прекрасным доказательством блудливости этого народа были керамические статуэтки эротического свойства, их показывали в тавернах, к большому удовольствию присутствующих (те прежде даже не подозревали, что можно предаваться пороку такими разнообразными способами). Те же путешественники уверяли, что матери-индианки собственными пальцами лишают девственности своих дочерей, прежде чем отдавать их мужчинам.

Вальдивия не видел ничего предосудительного в том, чтобы стремиться к богатству, которое можно было найти в Перу, но больше его привлекало не это, а необходимость сражаться плечом к плечу вместе со своими земляками и стяжать славу, которая до тех пор от него ускользала. Это отличало его от остальных участников экспедиции, вышедшей на помощь Писарро: их воодушевлял исключительно блеск золота.

Об этом он сам говорил мне множество раз, и я ему верю, потому что этим объясняются и другие решения, которые он принимал в своей жизни. Так, подстегиваемый неискоренимым идеализмом, несколько лет спустя он бросил наконец приобретенные уверенность в завтрашнем дне и богатство ради того, чтобы попытать счастья в завоевании Чили — в проекте, который не удалось осуществить Диего де Альмагро. Слава, только слава — вот куда всегда указывал компас его судьбы.

Никто не любил Педро больше и не знал его лучше, чем я. Поэтому я имею право говорить о его добродетелях, так же как немного позже мне придется рассказать и о серьезных недостатках, которые у него тоже были. Не скрою: потом он меня предал и вел себя как трус. Но даже самые честные и храбрые мужчины часто предают нас, женщин. А Педро де Вальдивия, смею заверить, был одним из самых честных и храбрых мужчин, прибывших в Новый Свет.



Вальдивия посуху отправился в Панаму, где в 1537 году в числе других четырех сотен солдат сел на корабль, идущий в Перу. Плавание заняло пару месяцев, и, когда Педро достиг своей цели, восстание индейцев было уже подавлено благодаря удачному своевременному вмешательству Диего де Альмагро, который вернулся в Перу как раз вовремя, чтобы объединить свои силы с силами Франсиско Писарро. Продвигаясь на юг, Альмагро перевалил через заснеженные горные вершины, перенес невероятные тяготы и, пройдя через самую жаркую пустыню в мире, вернулся совершенно разбитым. Его экспедиция в Чили добралась до реки Био-Био, той самой, где за семьдесят лет до того отступили инки, тщетно пытавшиеся захватить территории индейцев юга, мапуче. Инки так же, как и отряд Альмагро, не смогли справиться с этим воинственным народом.

Мапуче, «люди земли», так называют они себя сами, хотя сейчас их зовут арауканцами — более звучным именем, выдуманным поэтом Алонсо де Эрсилья-и-Суньигой[12]. Не знаю, откуда он взял такое название, может быть, оно связано с Арауко, полуостровом на юге Чили. Я буду и впредь звать их мапуче — хоть это слово не склоняется и не имеет отдельного множественного числа в нашем языке — до самой моей смерти, потому что так они сами называют себя. Мне кажется неправильным менять им имя только ради того, чтобы легче было рифмовать: арауканец, испанец, францисканец, чужестранец, голодранец, перуанец — и так далее на три сотни страниц.

Алонсо был еще мадридским сопляком, когда мы, первопроходцы, начали сражаться на этой земле. Он не видел начала завоевания Чили, но его стихи об этой эпопее останутся в веках. Когда от отважных основателей королевства Чили не останется даже пыли, нас будут вспоминать, читая творение этого молодого человека, который, правда, не всегда верен фактам, потому что часто приносит истину в жертву рифмам. Кроме того, этот поэт изобразил нас в не очень выгодном свете, и я опасаюсь, что у многих поклонников его таланта останется слегка искаженное представление о том, что такое война в Араукании.

Эрсилья обвиняет испанцев в жестокости и непомерной жажде денег, а мапуче, наоборот, превозносит, приписывая им мужество, благородство, великодушие, справедливость и даже нежность к женщинам. Я полагаю, что знаю этот народ лучше, чем Алонсо, потому что я уже сорок лет защищаю то, что мы построили в Чили, а он пробыл здесь всего несколько месяцев. Я восхищаюсь их отвагой и исступленной любовью к этой земле, но могу заверить, что они — далеко не образчик сострадания и нежности. Романтическая любовь, которой так восхищается Алонсо, встречается у них довольно редко. У каждого мужчины-мапуче несколько жен, с которыми он обращается как со скотиной, пригодной только для работы и производства потомства, — это явствует из рассказов испанок, которые были похищены ими. Унижения, которые этим несчастным женщинам приходилось пережить в плену, таковы, что от стыда они часто предпочитают вовсе не возвращаться в лоно своих семей. Правда, нужно признать, что и испанцы не лучше обращаются с индианками, которые им прислуживают и развлекают их.

Мапуче превосходят нас в некоторых других вещах. Например, они не знают корысти. Золото, земли, титулы, почести — ничто из этого их не интересует. Крышей над головой им служит небо, а постелью — мох; они свободно бродят по лесам, и ветер играет их волосами, когда они скачут на украденных у нас конях. Другая добродетель, которую я в них высоко ценю, — это верность данному слову. Не они нарушают заключенные соглашения, а мы сами. Во время войны они нападают неожиданно, но никогда не предательски, а в мирное время блюдут уговоры. До нашего прихода они не знали пыток и уважали военных пленников. Худшим наказанием у них считается изгнание, исключение из семьи и племени: этого они страшатся больше смерти. За тяжкие преступления полагается немедленная казнь. Приговоренный к смерти сам копает себе могилу, потом бросает туда палки и камни и называет имена тех существ, которых он хотел бы взять с собой в мир иной, а затем его ударяют топором по голове.

Удивительна сила стихов Алонсо, которыми он пишет Историю, вступает в схватку с забвением и побеждает его. Слова без рифмы, такие как мои, не столь сильны, как поэзия, но все равно я должна рассказать свою версию прошлого, чтобы оставить память о тех тяготах, которые мы, женщины, пережили в Чили и которые почти всегда ускользают от внимания летописцев, с каким тщанием бы они ни писали. По крайней мере, ты, Исабель, должна знать всю правду, потому что ты — дочь сердца моего, хоть и не плоти моей. Наверное, когда-нибудь на площадях будут ставить мои статуи и моим именем, так же как именем Педро де Вальдивии и других конкистадоров, будут называть улицы и города, но сотни других героических женщин, которые основывали поселения, пока их мужчины сражались, будут забыты. Но я отвлеклась. Вернемся к тому, о чем я говорила, ведь времени остается не так много: сердце мое устало.

Диего де Альмагро отступился от завоевания Чили, сломленный необоримым сопротивлением мапуче, недовольством собственных солдат — они были разочарованы отсутствием золота — и дурными известиями о мятеже индейцев в Перу. Он решился возвратиться, чтобы помочь Франсиско Писарро подавить восстание. Вместе им удалось полностью разбить вражеские силы. Империя инков, изможденная голодом, насилием и хаосом войны, склонила выю. Однако, вместо того чтобы отблагодарить Альмагро за помощь, Франсиско Писарро и его братья ополчились против Диего, чтобы заполучить город Куско, который по праву принадлежал ему согласно указу императора Карла V о разделении земель. Для удовлетворения своего властолюбия братьям Писарро не хватало этих обширных территорий с их бессчетными богатствами: они хотели иметь еще больше, они хотели получить все.

В конце концов Франсиско Писарро и Диего де Альмагро взялись за оружие и схватились в местечке Абанкай в кратком сражении, которое завершилось поражением первого. Альмагро, всегда отличавшийся великодушием, необычайно милосердно обращался со всеми пленными, даже с братьями Писарро, своими непримиримыми врагами. Пораженные его поведением, многие солдаты побежденного войска переходили в ряды Альмагро, а его верные капитаны просили казнить братьев Писарро и, воспользовавшись преимуществом, овладеть всей территорией Перу. Альмагро не внял их советам и решил примириться с неблагодарным бывшим соратником, который нанес ему тяжкую обиду.



Как раз в те дни Педро де Вальдивия прибыл в Сьюдад-де-лос-Рейес[13] и встал под начало того, по зову кого явился, — Франсиско Писарро. Уважая законность, он не ставил под сомнение ни полномочия, ни намерения губернатора: ведь это был представитель императора Карла V, и Педро этого было достаточно. Однако Вальдивия абсолютно не желал участвовать в гражданской войне. Он приехал в эти края, чтобы сражаться с восставшими индейцами, но воевать против других испанцев было для него совершенно неприемлемо. Он пытался быть посредником между Писарро и Альмагро, всеми силами стараясь достичь мирного решения спора, и в какой-то момент ему даже казалось, что он вот-вот достигнет цели. Но он не знал характера Писарро, который говорил одно, а втайне замышлял другое. Губернатор просто тянул время беседами о дружбе, вынашивая план, как покончить с Альмагро, и ни на шаг не отступая от мысли о единоличном правлении и захвате Куско. Он завидовал достоинствам Альмагро, его вечному оптимизму и, главное, тому, как любили его солдаты, потому что прекрасно знал, что самого его солдаты ненавидели.

После года дрязг, бесконечных заключений договоров, их нарушений и предательств силы обоих соперников столкнулись при Лас-Салинасе, вблизи Куско. Франсиско Писарро решил самолично не руководить сражением, а отдал войско под командование Педро де Вальдивии, чьи военные заслуги были всем известны. Писарро назначил его главнокомандующим, уважая доблесть, проявленную в битвах под началом маркиза де Пескары в Италии, и большой опыт сражения с европейцами: ведь одно дело — воевать с плохо вооруженными и беспорядочно действующими индейцами и совсем другое — с дисциплинированными испанскими солдатами. Вместо Франсиско в битве принимал участие его брат, Эрнандо Писарро, известный своей жестокостью и заносчивостью. Я подробно об этом говорю, чтобы все встало на свои места и Педро де Вальдивию не обвиняли в зверствах, произошедших в тот день. Я знаю о них не понаслышке, потому что мне пришлось лечить несчастных солдат, чьи раны не заживали и через месяц после битвы. У писарристов были пушки и на двести человек больше, чем у Альмагро. Войска Писарро были хорошо вооружены, у них имелись новые аркебузы и смертоносные шары — вроде мячей из железа, которые в полете раскрывались и выпускали несколько острых лезвий. Кроме того, солдаты Писарро были отдохнувшие, и боевой дух у них был на подъеме, в то время как их противники недавно пережили тяжкие испытания в Чили, а потом подавляли индейское восстание в Перу. Диего де Альмагро был тяжело болен и тоже не участвовал в сражении.

Две армии встретились в долине Лас-Салинас в розовых лучах восходящего солнца. С окрестных холмов за ними наблюдали тысячи тысяч индейцев кечуа, с интересом следившие за тем, как виракочи убивают друг друга, будто бешеные звери. Индейцы не понимали ни церемоний, ни соображений, которыми руководствовались бородатые воины. Сначала они выстроились в стройные ряды, как бы хвастаясь своими начищенными доспехами и удалыми конями, потом опустились на одно колено на землю, и другие виракочи, одетые в черное, совершили какие-то магические обряды с крестами и чашами. Затем они съели по кусочку хлеба, перекрестились, получили благословение и поприветствовали друг друга издали. И наконец, после чуть ли не двух часов такого танца, бросились убивать друг друга. Они делали это методично и ожесточенно. В течение многих часов они бились врукопашную, выкрикивая одно и то же: «За короля и Испанию!» и «На врага! Святой Иаков с нами!». В неразберихе и пыли, которую поднимали подковы коней и сапоги людей, невозможно было различить, кто есть кто: мундиры сделались одинакового глинистого цвета. Индейцы между тем хлопали в ладоши, заключали пари, с наслаждением уплетали жареный маис и соленое мясо, жевали коку, пили чичу, горячились и спорили, а под конец утомились: упорная битва длилась слишком долго.

Под вечер писарристы взяли верх благодаря искусному руководству главнокомандующего Педро де Вальдивии, который был героем того дня. Но последний приказ отдал не он, а Эрнандо Писарро, и приказ этот был: «Рубить головы!» Солдаты, охваченные какой-то непонятной ненавистью, которую потом не могли объяснить сами себе и которой летописцы не находили причины, устроили кровавую баню своим землякам, многие из которых были их товарищами в нелегком деле открытия и завоевания Перу. Они добили раненых альмагристов, а потом ворвались в Куско, где насиловали женщин — и испанок, и индианок, и негритянок без разбору, — грабили и разрушали все на своем пути, пока не выбились из сил. Они расправлялись с побежденными почти с такой же жестокостью, как инки. Впрочем, это слишком сильное сравнение, потому что инки всегда были Неудержимо жестоки, достаточно вспомнить, что они не просто казнили приговоренных к смерти, а вешали за ноги, накрутив им на шею их собственные кишки, или освежевывали и, пока жертвы были еще живы, делали барабаны из их кожи. Испанцы до такого в тот раз не дошли, но, как мне рассказывали некоторые из выживших в этом аду, только потому, что устали. Некоторые из солдат Альмагро — те, кто не погиб от рук соотечественников, — были убиты индейцами, которые после окончания битвы спустились с окрестных холмов с радостными криками, потому что на этот раз жертвами были не они. Они ликовали и глумились над трупами, превращая их в фарш ударами ножей и камней.

Для Вальдивии, который с двадцатилетнего возраста участвовал в сражениях в разных странах и против самых разных врагов, это стало одним из самых постыдных моментов в его военной карьере. Он часто просыпался в моих объятиях, мучимый кошмарами, в которых ему являлись обезглавленные товарищи, так же как после разграбления Рима ему снились матери, убивающие собственных детей и себя, чтобы только избежать издевательств свирепых солдат.



Диего де Альмагро, шестидесяти одного года от роду, истощенный болезнью и чилийской кампанией, был взят в плен, унижен и подвергнут суду, который продлился два месяца и в котором ему не дали возможности защищаться. Когда он узнал, что приговорен к смерти, он попросил, чтобы свидетелем его последних распоряжений стал Педро де Вальдивия, стоявший во главе вражеской армии. Альмагро не нашел никого достойнее своего доверия. У него была еще прекрасная выправка, несмотря на сифилис и раны от множества битв. На лице он носил черную повязку: потерял глаз в одной из стычек с дикарями, еще до открытия Перу. Тогда он собственноручно выдернул из себя стрелу вместе с насаженным на нее глазом и продолжил сражаться. Острый каменный топор отсек ему три пальца на правой руке, но он сжал шпагу левой рукой и так, полуслепой и залитый кровью, бился до тех пор, пока соратники не пришли ему на помощь. Потом ему прижгли рану раскаленным железом и кипящим маслом, что обезобразило его лицо, но не разрушило обаяния его честной улыбки и приятности в обхождении.