Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Антония Байет

АНГЕЛ СУПРУЖЕСТВА

I

Лилиас Папагай старалась не давать воли воображению. В ее ремесле оно было необходимо, но поскольку вызывало подозрительность, его приходилось сдерживать, обуздывать. Софи Шики, обладавшая способностью видеть своими глазами и слышать своими ушами гостей-призраков, была заметно флегматичнее и приземленнее. Так что они стали отличной парой медиумов;[1] миссис Папагай интуитивно почувствовала, что у них все будет отлично получаться, когда ее соседка миссис Поуп впала в истерику, услышав, как новая гувернантка беседует в детской с кузиной Гертрудой и ее малышом Тобиасом, утонувшими много лет назад.

— Они сидят за столом, — сообщила хозяйке Софи Шики, — а их одежда, хотя совсем свежая и сухая, пахнет соленой водой. Они спрашивают, где часы деда, что стояли в углу детской.

Тобиас любил смотреть, как улыбающиеся солнце и луна на циферблате догоняют друг друга. Миссис Поуп продала часы и не хотела теперь ничего об этом слышать. Миссис Папагай предложила хрупкой, бесстрастной мисс Шики пожить у нее, и та, собрав свои нехитрые пожитки, перебралась к ней. Сама миссис Папагай на сеансах ограничивалась пассивным письмом (по общему признанию, весьма многословным) и считала, что Софи Шики способна творить настоящие чудеса. Софи и в самом деле изумляла и ошеломляла всех, хотя и не часто. Но скупость ее откровений убеждала присутствующих в их подлинности.

Однажды ненастным вечером 1875 года женщины шли по маргитской[2] набережной, направляясь к миссис Джесси на спиритический сеанс. На Лилиас Папагай, шагавшей впереди, было густого винного цвета шелковое платье с оборчатым шлейфом и шляпа, отягощенная загадочно мерцавшим плюмажем из чернильно-черных перьев с изумрудными крапинками, с радужно-синими, как стрекоза, и ультрамариновыми пятнами; элегантные хвостовые перья соседствовали с крыльями вроде тех, какие старые живописцы изображали на шлеме и сандалиях Гермеса. На Софи Шики было серо-сизое шерстяное платье с белым воротничком, в руке она держала удобный черный зонтик.

Солнце, огромный багровый диск цвета свежего ожога, опускалось на серую воду, и потоки рубиново-золотого света проливались вниз сквозь сито стальных облаков, как отблеск огня сквозь начищенную решетку камина.

— Взгляни-ка, — сказала Лилиас Папагай, повелительно взмахнув рукой в перчатке. — Видишь Ангела? Он облечен в облако, над головою его радуга, и лицо его как солнце, и ноги его как столпы огненные. В руке у него книжка раскрытая.[3]

Она-то видела, как ноги колосса из облачных мускулов и жил упираются в море, видела его огненно-красный лик и пылающие ступни. Она понимала, что преувеличивает. Но ей так хотелось увидеть, как множество невидимых небожителей плывут к своей цели, затеняя солнце перистыми крыльями. Она знала, что их мир проникает в наш мир, он пронизывает и серый незыблемый Маргит, и Стоунхендж, и Лондон. Софи Шики заметила, что закат сегодня и в самом деле очень живописен. Огненная нога ангела вспыхнула и вытянулась, пустив розовую рябь по хмурой воде. Серое, пухлое, облитое золотом тулово ангела изгибалось и скручивалось.

— Как я люблю смотреть на закат! — сказала Софи Шики. У нее было бледное, как полная луна, лицо с рябинками от перенесенной в легкой форме оспы, усыпанное кое-где веснушками. Высокий лоб и пухлые бесцветные губы, обычно покойно сомкнутые, как сложенные ладони. Длинные, шелковистые и почти невидимые ресницы; из-под тяжелых темно-русых прядей виднелись уши в прожилках. Она бы не удивилась, скажи ей кто, что солнце и луна для обычного глаза человека постоянного размера, примерно с гинею. А миссис Папагай, вслед за Вильямом Блейком, была склонна видеть в небесных светилах неисчислимое Воинство Небесное, восклицающее: «Свят, свят, свят Всемогущий Господь Бог», или вместе с Эмануэлем Сведенборгом[4] видеть легионы небожителей, огненными сферами проплывающих в вышине. Над головой сердитые чайки дрались за лакомый кусочек. Но вот, пронзительно крича и хлопая крыльями, они тучей взмыли ввысь, и ангел миссис Папагай распался на куски и расплавился. Его прощальный свет на миг зарумянил бледное лицо Софи. Они ускорили шаг. Миссис Папагай никогда никуда не опаздывала.



В гостиной миссис Джесси собралась обычная компания. Комната была неуютной; миссис Джесси никогда не заботилась об уюте, кое-где лежала пыль, мебель поцарапана, кружевные занавеси слегка потерты. В застекленных шкафах много книг; вазы и ящики с коллекциями камней и ракушек тоже копили пыль. В окне установлена до блеска начищенная латунная подзорная труба; отдельный шкаф занимали другие навигационные приборы: секстант, хронометр и компасы. На малиновом бархате сияли «Medaille de Sauvetage en Or»,[5] выбитая для капитана Джесси по особому распоряжению Наполеона III, и серебряная медаль Королевского общества спасения утопающих, похожая на лунный диск величиной с тарелку. Обе награды капитан Джесси получил, уже выйдя в отставку и поселившись в Маргите: трижды в отсутствие обычной спасательной шлюпки он собирал местных рыбаков, спускал лодку, сам становился к румпелю и выходил спасать корабли, застигнутые в море штормом или сильной волной. Трижды — с французского, английского и испанского кораблей — он спасал всех до единого членов экипажа. Это случилось еще до их знакомства с миссис Папагай, и теперь она готова была часами слушать подробный рассказ капитана об этих таких реальных и таких романтичных спасательных экспедициях и словно воочию видела, как беснуется море, бушуют, ревут, вздымаются и рассыпаются волны, меж бегущих грозовых туч вспыхивают искорки звезд, далекие огни набережной прокалывают кромешную тьму, а бесстрашный капитан Джесси умело крепит канаты; окатываемый потоками воды, карабкается по кренящейся палубе, спускается по мокрому трапу в каюту, где кипит и клокочет вода, чтобы спасти маленького юнгу-француза, и надевает на щуплое полуживое тельце свой спасательный пояс, хотя сам, как почти все капитаны, не умеет плавать.

— Ричарду страх неведом, — говаривала миссис Джесси звучным, уверенным голосом, а капитан застенчиво кивал и бормотал, что, мол, правда, страхом природа забыла его наделить, что он действует безоглядно и так, как ему представляется необходимым в ту минуту, что, по его разумению, страх, несомненно, полезен большинству людей, но только ему он неведом, он не знает, что это за штука такая, а ведь верно говорят, что истинное мужество доступно лишь тем, кто умеет бояться; а он, точно принц из сказки, не помнит уже из какой, не представляет себе, что такое чувство страха; хотя вроде, если припомнить и подумать как следует, замечал страх в других, правда, долго он над этим не размышлял, почти совсем не размышлял. Капитан Джесси был многословен и говорил нескладно; странно было слышать такую речь из уст этого солидного, энергичного человека.

Высокий, подтянутый, седовласый, с окладистой седой бородой, капитан стоял у камина и беседовал с мистером Хоком. Последний совмещал много должностей: был дьяконом Новоиерусалимской Церкви, редактором «Духовного листка», доверенным лицом Фонда помощи морякам, а по вечерам — председателем на сеансах. Внешне мистер Хок ничем не походил на ястреба;[6] это был круглый человечек (миссис Папагай называла его про себя яблочком) с круглым брюшком и круглыми, лоснящимися красными щеками, на которые с круглой, розовой плешивой головы падали волнистыми прядками рыжеватые волосы. По ее оценке, ему было за пятьдесят; он был холост. Они с капитаном Джесси вели беседу, почти не слушая друг друга. Мистер Хок был знатоком богословия. В свое время он перебывал ритуалистом, методистом, квакером, баптистом, теперь же нашел успокоение, — кто знает, временное или постоянное — в лоне Новоиерусалимской Церкви, которая явилась в духовный мир в 1787 году, когда приказал долго жить старый религиозный порядок и Эмануэль Сведенборг, духовный Колумб, совершив странствия по многочисленным Небесам и Преисподним Вселенной, открыл для себя, что Вселенная есть форма Богочеловека, причем все духовное и сущее соответствует одной из частей тела этого бесконечного Великого Человека.

Капитан Джесси и мистер Хок пили чай. Капитан Джесси рассказывал, что чайные кусты разводят на горных склонах Цейлона, и расхваливал чай, который пил когда-то: «Он ароматный и свежий на вкус, сэр, как здешний настой листьев малины; чай, который перевозят в ящиках, обитых внутри свинцом, отдает плесенью, а для тех, кто пил его на его родине из простых глиняных чашек, не больше вот этой солонки, чай имеет вкус земли, сэр, и солнца, не чай — настоящий нектар». Мистер Хок рассказывал также о пристрастии Сведенборга к кофе и о том, что люди неумные утверждали, что его видения — следствие чрезмерного количества выпитого кофе и его пагубного влияния на организм.

— Ибо кофе, полагают они, воздействуя на темперамент, вызывает возбуждение, бессонницу, приводит к аномальным реакциям мозга и воображения, вызывает фантастические видения и логорею. Я допускаю подобное воздействие кофе, я сам это наблюдал. Но только недалекий человек станет утверждать, что «Аркана» или «Дневник» получены благодаря кофейнику. Тем не менее и в этом кроется истина: Бог сотворил Вселенную, а следовательно, все сущее, — и кофейный куст, и кофейные бобы. Если кофе располагает к ясновидению, не понимаю, почему средство может повредить цели. Провидцы, несомненно, такие же упорядоченные организмы, как и любой кристалл, и при необходимости они способны извлекать пользу из наркотика и из любого плода. Мы живем в век материализма, капитан Джесси: нет более метафизики, миновало то время, когда что-либо происходило из ничего. Если видения хороши, то, по-моему, столь же хорош их материальный источник. Пусть видения служат показателем качества кофе и наоборот.

— Зеленый чай тоже вызывает галлюцинации, — отвечал капитан Джесси. — На нашем судне был матрос-индиец, так ему в парусах все время мерещились черти, покуда помощник не заставил его пить меньше чая.

Миссис Папагай подошла к миссис Джесси; та сидела на софе с миссис Герншоу и разливала чай в чашки, расписанные гирляндами из пухлых розовых бутонов и ярких незабудок. Миссис Герншоу была в черных траурных шелках, ее пышные каштановые волосы покрывал черный кружевной чепец, большой эбеновый медальон на цепочке из резных гагатовых звеньев покоился на ее полной груди. У нее была кремового оттенка кожа, глаза — большие, прозрачно-карие, но вокруг них лежали синевато-серые тени, а губы — искусанные и поблекшие. Она недавно похоронила пятую за последние семь лет крошку, Эми Герншоу: они жили недолго — от трех недель до одиннадцати месяцев; всех их пережил маленький Джекоб, болезненный трехлетний малыш. Мистер Герншоу разрешал жене посещать спиритические сеансы, но сам на них не появлялся. Он был директором школы и твердо держался христианской веры в ее довольно мрачном варианте. Он был убежден, что смертью дочерей Бог испытывает его и наказывает за маловерие. В спиритизме он, однако, не видел ничего дурного и порочного, ибо и ангелы, и духи — постоянные персонажи Старого и Нового Заветов. По мнению миссис Папагай, он позволял жене посещать сеансы, потому что она постоянно выплескивала на него свои страдания, что, в свою очередь, было для него нестерпимо, лишало его душевного покоя. Ни его натура, ни профессия не допускали несдержанность чувств. Если бы Анни обрести утешение, в доме сделалось бы спокойнее. Во всяком случае, миссис Папагай, великая мастерица сплетать картину из разрозненных тонких нитей слов, чувств и взглядов, полагала, что он рассудил именно так.

Миссис Папагай любила истории. Она плела их из сплетен и наблюдений, она рассказывала их себе по ночам или когда шла по улице, она постоянно старалась не пропустить ни одной сплетни, разузнать всю подноготную, чтобы постичь хитросплетения судеб, проследить причинно-следственные цепочки чужих жизней. Внезапно овдовев и оставшись без средств к существованию, она взялась было записывать свои истории, надеясь заработать, но либо не владела словом, либо писать для публики ей претило — как бы там ни было, но из-под ее пера выходила неживая, приторно-сладкая писанина, неинтересная даже ей, и тем более другим. (Иное дело — бессознательное письмо) Она вышла за капитана торгового корабля мистера Папагая, метиса по происхождению, потому что, как Отелло Дездемону, он очаровал ее рассказами о своих подвигах и лишениях в дальних странах. Десять лет назад он утонул где-то в Антарктике; она считала его мертвым, потому что вот уже десять лет ни о «Калипсо», ни об экипаже не было никаких вестей. Первый раз она посетила сеанс, чтобы узнать, вдова она или нет, и получила, как это часто бывает, двусмысленный ответ. Сеанс проводила самоучка, очень взволнованная своей недавно открывшейся чудесной способностью, она продиктовала ей послание от Артуро; для вящей достоверности он упомянул о своих черных вьющихся волосах, золотом зубе, кольце-печатке с сердоликом и велел передать милой возлюбленной, что обрел покой и ей желает покоя и радости, ибо грядет время, когда прежнее небо и прежняя земля минуют, и моря уже не будет, и Бог отрет всякую слезу c очей их.[7]

Миссис Папагай не была вполне уверена, что это послание Артуро, — тот выражал свои чувства обычно короче, грубее и озорнее, к тому же он не смог бы обрести покой, довольство и радость там, где нет моря, Артуро не умел сидеть сложа руки, а море — его запах, его дыхание, его неспокойная, опасная, бездонная пучина — тянуло его к себе как магнит. Впервые самостоятельно попробовав бессознательное письмо, миссис Папагай получила послания от Артуро, этот факт она не подвергала сомнению, Артуро из прошлого или настоящего, живого или, быть может, мертвого, оплетенного путами водорослей или путами ее памяти. Послушные пальцы выводили ругательства на языках, неизвестных ей, она и не думала переводить их, ибо и без того хорошо знала, о чем приблизительно говорят все эти «эфы, коны и куны» — такими короткими словами Артуро выражал как гнев, так и острое наслаждение. Она произнесла нараспев:

— О, жив ты или мертв, Артуро? — и получила в ответ:

«озорная раковины корабль путы морская трава песок песок бейся бейся море[8] озорница Лилиас, infm che\'l marfu sovra noi richiuso».[9]

Из этого она заключила, что муж все-таки утонул и, погибая, боролся со смертью. Тогда она надела траур, взяла к себе двух жильцов, начала писать роман и все дальше уходила от реальности в бессознательное письмо. Мало-помалу она вошла в круг тех, кто пытался установить контакт с миром духов. Она стала желанной гостьей на сеансах в частных домах, ибо в ее присутствии незримые пришельцы всегда выстукивали послания усерднее и были более подробны и впечатляющи, чем их обычные туманные фразы. Она научилась входить в транс; транс несколько напоминал обморок: жар сменялся ознобом, выступал холодный липкий пот, подкатывала тошнота; правда, ее угнетало то, что она, умная и добропорядочная женщина, теряет над собой контроль. Находясь на другом конце кремового туннеля, в который она попадала, точно сквозь сетку, она наблюдала, как ее ботинки колотят по ковру, слышала, как надрываются ее бедные голосовые связки, когда хриплые чужие голоса говорят через нее. Только теперь она совершенно уверилась, что пассивное письмо — не плод ее сознания. Через нее говорили то добрый дух по имени Помона, то другой, по имени Даго, назойливый и озорной. После того как Софи Шики стала ее напарницей, она реже входила в транс, ибо Софи ускользала в другой мир без всякого усилия, оставляя на земле лишь холодную как лед оболочку, и тогда ее дыхание едва затуманивало серебряную ложку. Она рассказывала о странных видениях и передавала странные речи, она могла с поразительной точностью указать, где искать потерянную вещь или пропавшего родственника. Миссис Папагай была убеждена, что при желании Софи может заставить духа материализоваться, как это делали знаменитая Флоренс Кук со своей напарницей Кэти Кинг. Софи не было свойственно любопытство, и она не видела собственной выгоды, а потому спросила: «Зачем это?» и добавила, что не представляет, зачем бы мертвым желать вновь обрести тело, ведь их бестелесное бытие намного лучше. «Они не для того существуют, чтобы разыгрывать цирковые фокусы, — говорила она. — Материализация повредит им». Миссис Папагай, будучи умной женщиной, согласилась с ней.

Исподволь, при помощи маленьких хитростей, им удалось выскользнуть из мира чисто любительского, домашнего спиритизма и попасть в утонченный мир платных медиумов. Ничего вульгарного они себе не позволяли, лишь принимали «благодарность» от джентльменов, устраивавших сеансы, и брали гонорар за консультации. «Разве я не вправе, миссис Папагай, отблагодарить вас за ваши таланты, как благодарю священника, хорошего музыканта или целителя? Всем нам необходимо уберечь душу в нашем бренном теле до наступления того благостного момента, когда мы перешагнем могильную черту и соединимся с Ними».

Миссис Папагай была женщиной думающей, обладавшей пытливым умом. Родись она веком раньше, она была бы увлекающейся богословием монахиней, родись веком позже — изучала бы философию, психологию или медицину в университете. Она часто задавалась сложными вопросами, например таким: «Почему только сейчас, лишь с недавнего времени мертвые при помощи стуков, посланий, эманации, материализации и произвольно двигающихся книжных полок стали вторгаться в мир живых?» Историю она знала неважно, хотя прочитала все романы Вальтера Скотта, но считала, что было время, когда мертвые уходили далеко в мир иной, откуда нет возврата. Однако и во времена Учителей, и еще раньше, во времена Пророков, в мир людей вплывали прекрасные ангелы, принося с собой яркий, мягкий свет, небесную музыку, волнуя людей своим таинственным и вещим появлением. Отцы Церкви тоже их видели, а некоторые видели и мятущихся духов. Являлся призрак отца Гамлета, завернутые в саван мертвецы визжали и болтали вздор на улицах Рима; и в Англии, конечно же, на больших и малых дорогах, в старых домах всегда водились и до сих пор водятся призраки — стучат по ночам, испускают неприятные запахи, издают завораживающие вибрирующие звуки, жутко таращат на вас глаза, заставляют вас леденеть от ужаса и нагоняют тоску, — разные призраки: буки, кикиморы, привязчивый сердитый мертвец фермер, молодая женщина, испытывающая жуткие муки.

Но откуда они явились и что нужно им, этим полчищам ночных гостей, дядюшкам и тетушкам, поэтам и художникам, невинным младенцам и буйным утопшим морякам, которые стоят за каждым стулом, заключены в каждом шкафу, которые во множестве собираются в саду и толпами взбираются по лестнице? На стенах старых церквей, на алтарной стене Сикстинской капеллы[10] сидит на привычных местах рядом друг с другом небесная паства с золотыми нимбами над головой, а грешники стонут и извиваются в руках черных демонов с жаркими алыми языками, которые влекут их в преисподнюю. Быть может, наши новые знания о мире потревожили и тех и других? Звезды сияют, рассекая пустоту, — мы знаем теперь, что они всего лишь солнца, которые могли бы сжечь наш маленький мир, как уголья сжигают апельсиновую косточку. А под геенной расстилаются зеленые луга Новой Зеландии и красные австралийские пустыни. «Теперь мы знаем это, — размышляла миссис Папагай, — и представляем мир именно таким; небо и ад все меньше для нас значат. Но мысль, что по смерти мы превратимся в ничто, как кузнечики или убойный скот, эта мысль нам невыносима. И мы просим их, наших ангелов, прийти и успокоить нас. И они приходят, приходят на наш зов».

Но в глубине души она знала, что ходит на сеансы, пишет, выстукивает, и кричит не ради успокоения, а ради настоящего, ради более полновесной жизни сегодня, — не ради жизни После, которая никогда не изменится. Иначе что бы ожидало ее, бедную вдову не вдову, как не тоскливое существование в замкнутом пространстве? Она терпеть не могла болтовни о чепчиках, вышивках и вечных недоразумениях со слугами — ей хотелось подлинной жизни. И общение с мертвыми было наилучшим способом узнавать, исследовать и любить живых, но не такими, какими они становились во время чайной церемонии, а как людей с душой, тайными желаниями и страхами. Они открывались перед ней, миссис Папагай, — людям своего круга они не доверились бы никогда. Миссис Джесси пусть и не была богата, но происходила из благородной семьи, а капитан — из мелкопоместных дворян. Если бы не Духовный мир, который уравнивает великих и малых, миссис Папагай не имела бы возможности общаться с четой Джесси.

II

Миссис Джесси была маленькая красивая женщина лет шестидесяти с небольшим. Ее импозантная голова казалась великоватой для щуплого тела. У нее были очень ясные голубые глаза и глубоко изрезанное морщинами смуглое цыганское лицо с резко очерченным профилем. Красивые темные с проседью волосы все еще были пышными; она подвязывала их изящными лентами. Ее руки напоминали птичьи лапки, взгляд проницательный, птичий, голос удивительно глубокий и звучный. Ее сильный линкольнширский акцент очень удивил миссис Папагай. Миссис Джесси говорила с апломбом: в тот вечер, когда они познакомились, присутствующие завели речь о разных стадиях горя и миссис Джесси кивала с видом знатока:

— Мне это знакомо. Я это пережила, — подхватывала она, словно трагический хор. — Я все пережила. Мне все это знакомо. Я не желаю нового чувства. Мне известно, что такое душа как камень.

Этот воодушевленно-однообразный пафос напомнил миссис Папагай «Никогда» жуткого ворона мистера По, к тому же миссис Джесси неизменно сопровождал ее любимец, ворон по кличке Аарон; она привязывала его за кожаный поводок к запястью и кормила сырым мясом из зловещего мешочка, который ворон носил на себе. Помимо Аарона на сеансах присутствовал Мопс, уродец серого, будто слон, цвета, чьи мелкие, тоже цвета слоновой кости зубы нависали над вывороченными губами; у него были умные, выпученные карие глаза. Мопс был невосприимчив к всплескам эмоций сидящих у стола и обычно дремал на кушетке, а в наиболее напряженные моменты даже храпел, фыркал или чавкал во сне. Иногда и Аарон нарушал глубокую сосредоточенность — начинал стучать когтями, хрипло каркать или, встряхиваясь, шуршал перьями.

Миссис Джесси была героиней трагической истории. В юности, девятнадцатилетней девушкой, она полюбила, и ее полюбил блестящий молодой человек, университетский друг ее брата; он приехал в гости в дом приходского священника, где в уединении жила ее семья, и очень скоро осознал, как близки их души. Он попросил ее стать его женой. Но вмешался Рок в лице искушенного и честолюбивого отца юноши. Ему запретили видеться с нею и объявлять о помолвке до тех пор, пока ему не исполнится двадцать один год. Наконец этот день настал; несмотря на долгую разлуку и враждебность отца, влюбленные упорно хранили друг другу верность. Объявили о помолвке, и молодой человек приехал на Рождество к своей невесте и ее родным. Потом они стали посылать друг другу нежные письма. Летом 1833 года он уехал с отцом за границу. Он написал ей по пути из Пешта в Вену, называя ее «Ma douce amie».[11] А в начале октября брат миссис Джесси получил письмо от дядюшки молодого человека. Миссис Папагай знала наизусть начало этого письма. Его читала ей своим глубоким меланхоличным голосом миссис Джесси; строки этого письма, слово в слово, задумчиво бормотал капитан Джесси.


«Милостивый государь.
Я пишу Вам, исполняя волю несчастных близких, которые, переживая безутешное горе, не нашли в себе сил лично написать Вам.
Ваш друг и мой любимый племянник, Артур Галлам, оставил нас, — Богу было угодно восхитить его от земной жизни в тот лучший мир, для которого он был создан…
С бедным Артуром случился легкий приступ лихорадки — это бывало с ним часто… он приказал растопить камин… и продолжал говорить с обычной веселостью, как вдруг лишился чувств, и его дух отлетел без боли… доктор пустил кровь, а по обследовании составилось общее мнение, что ему не суждено было долго жить…»


Услыхав, что прибыла почта, молодая женщина сошла вниз и заставила пораженного брата прочитать ей письмо — свет померк в ее глазах, и она упала в глубокий обморок, но пробуждение было еще ужаснее, еще тяжелее, чем первый удар, рассказывала миссис Джесси, и миссис Папагай верила каждому слову, даже переживала это, так искренне и деликатно та повествовала.

«Он отошел совсем тихо и незаметно, — рассказывала миссис Джесси, — его отец долго еще сидел рядом с ним у камина, ничего не подозревая, полагая, что он занят чтением, пока его не насторожило чересчур затянувшееся молчание, а может, что-то показалось ему странным; мы не знаем наверное что, а он не припомнит. Но когда он заговорил с моим дорогим Артуром и дотронулся до него, то обнаружил, что его голова лежит на кресле несколько неестественно, ответа не последовало. Тогда послали за хирургом; тот вскрыл локтевую вену и вену на запястье Артура, но тщетно, он ушел безвозвратно».

Год после этого черного дня она провела безвыходно в спальне, убитая горем, лишь потом она вновь предстала перед родными и друзьями; миссис Папагай представляла эпизод ее возвращения не глазами юной особы, как она воображала себе сцену, когда ее героиню настигает Рок, но видела все вопрошающими глазами присутствующих: вот она, с трудом сохраняя гордую осанку, едва передвигая ноги, входит в комнату; она в глубоком трауре, но с белой розой в волосах, как нравилось ее Артуру. Она вернулась в сей мир, но была не от мира сего, ее душа была больна, погружена во мрак. Поздно, слишком поздно — так часто бывает в трагедиях — суровый отец раскаялся в своей жестокости и пригласил возлюбленную сына в свой дом, где при жизни любимого она так и не побывала; она сделалась сердечной подругой его сестры, «вдовствующей дочерью» его матери, и ей, по слухам, назначен был щедрый ежегодный пенсион в триста фунтов. Такие вещи держат в тайне, но все о них наслышаны; молва передает новость из гостиной в гостиную, люди восхищаются щедростью и в то же время с усмешкой спрашивают: «Отчего подобная щедрость: назначено ли ей купить любовь? или утишить чувство вины? или сохранить вечную верность умершему?» Последнее осуществить, очевидно, не удалось, ибо появился капитан Джесси. Миссис Папагай не знала точно, откуда он взялся. Ходили слухи, что замужество невесты Артура жестоко разочаровало и старого мистера Галлама, и ее брата Альфреда, близкого друга Артура. Миссис Папагай показали — под строжайшим секретом — письмо от поэтессы Элизабет Барретт[12] (написанное до того, как она сделалась миссис Браунинг, и до того, как сама присоединилась к блаженному сонму духов), где она называла поведение миссис Джесси «позорящим женскую половину человечества» и «верхом гнусности». Капитана Джесси — тогда, в 1842 году, он еще был лейтенантом Джесси — мисс Барретт презрительно именовала «неотесанным лейтенантишкой». Она клеймила презрением жениха и невесту за то, что они не отказались от ежегодного пенсиона, выплату которого старый мистер Галлам, будучи человеком благороднейшим, решил не прекращать. И выказывала крайнее негодование по тому поводу (миссис Папагай временами была расположена считать это поэтическим и романтическим), что своего первенца они назвали Артуром Галламом Джесси: «То была отчаянная попытка проявить „чувство“, но попытка эта провалилась», — тогда, много лет назад, заявила мисс Барретт.

«Возможно, миссис Браунинг была бы милосерднее», — раздумывала миссис Папагай. Когда она сама бежала из дому и вышла замуж, ее умение сочувствовать чудесным образом проявилось.

Миссис Папагай хотелось представлять это крещение как залог вечной памяти, как Жизнь после Смерти для умершего возлюбленного, подтверждение дивной общности Духовного мира — для тех, кто верит в этот Мир. Ибо не сказал ли сам Господь Бог: «На небесах не будут ни жениться, ни замуж выходить»?[13] С другой стороны, Эмануэль Сведенборг, побывавший на Небесах, видел бракосочетания Ангелов, соответствующие Единению Христа и Его Церкви, и потому держался иного мнения, по крайней мере умел объяснить, что имел в виду наш Господь — ведь супружеская любовь так важна для Ангелов. Имя Артур Галлам Джесси не принесло старшему сыну особого благополучия. Он выбрал карьеру военного, но, казалось, жил в собственном мире, возможно потому, что, как и у отца, его ярко-голубые глаза не глядели дальше собственного носа. Его черты, как у отца и младшего брата, были романтически красивы и выражали мягкое добродушие. Его крестным отцом стал старый мистер Галлам, он же был крестным отцом старшего сына Альфреда, также названного Артуром в память об усопшем. На сей раз это никого особенно не возмутило, так как Альфред Теннисон написал свою «In memoriam», сделавшей Артура Галлама, А.Г.Г., спустя двадцать лет со дня его смерти объектом национального траура, а позже люди начали путать молодого, блестящего Артура с покойным, всеми оплаканным принцем Альбертом[14] и, конечно же, с легендарным королем Артуром, цветом рыцарства и душой Британии.

Софи Шики знала наизусть большие отрывки из «In memoriam». Она любила стихи, но совершенно не интересовалась романами, что миссис Папагай считала причудой ее вкуса. Она говорила, что любит ритм и ее воодушевляет поэзия, в первую очередь ритм, а уж потом смысл. Самой миссис Папагай нравился «Энох Арден»,[15] трагическая история моряка, который потерпел кораблекрушение, а по возвращении домой обнаружил, что жена благополучно вышла замуж и обзавелась детьми; моряк прожил остаток дней и умер в добродетельном самоотречении. Сюжет поэмы напоминал миссис Папагай сюжет собственного неудачного романа: моряк, один из всей команды уцелевший после пожара на судне в безбрежном океане, несколько месяцев провел на плоту под знойным солнцем, был спасен, некоторое время его удерживали у себя влюбленные в него таитянские принцессы, потом его захватили в плен пираты, после этого его насильно завербовали на военный корабль, который разгромил пиратов, он был ранен в жарком бою — наконец, возвратился к своей Пенелопе и обнаружил, что она вышла замуж за ненавистного кузена и стала матерью кучки малышей, похожих на него, но не от него. Этот последний момент миссис Папагай считала изящным трагико-ироничным штрихом, но она не сумела живо изобразить ни пожар на корабле, ни рабство, ни Таити, ни команду вербовщиков, хотя Артуро довольно часто живописал ей все это, когда они гуляли в Даунсе или сидели вечером у камина. Она до сих пор тосковала по Артуро, тем более что после него у нее никого больше не было. В поэме Лауреата[16] ей больше всего нравился стих, где говорится о том, какими бедами чревато возвращение мертвеца в мир живых:



Когда б мертвец в родимый дом,
Восстав, вернулся из могилы,
В супруге он и детях милых
Холодный встретил бы прием.
Его, согретые вином,
Добром родные поминали,
По нем скорбели и скучали,
И часто плакали по нем.
Он к ним пришел.
И что же зрит?
Его любовь — жена другого,
Наследник-сын, хозяин новый
Земель, — и алчен, и сердит.
Пусть даже сына не расстроит
Отца любимого приход, —
Смятенье страшное взорвет
Столпы домашнего покоя.
Но ты, мой друг, вернись скорей!
Пусть время все переменило.
Душа тебе не изменила,
Как прежде, ты желанен ей.



«Но ты, мой друг, вернись скорей», — шептала миссис Папагай, и с нею эти слова шептали королева и бесчисленные вдовые мужчины и женщины, сливая голоса в едином вздохе безнадежной надежды. Того же, определенно, желала и она — Эмили Теннисон, Эмили Джесси, — та самая Любовь, которую молодой человек «вкусил умом одним», которой не коснулся: ведь она призывала его на сеансах, она жаждала видеть его и слышать, для нее он был жив, несмотря на то что умер сорок два года тому назад — срок, в два раза длиннее, чем его земная жизнь. Общаться с ним напрямую не удавалось даже Софи Шики, и миссис Папагай, не понаслышке знакомая с самообманом и проделками воображения, не уставала восхищаться упрямым нежеланием миссис Джесси принимать на веру ложные послания озорных фантомов, двигать коленями стол и побуждать их с Софи приложить больше усилий.

— Он ушел слишком далеко, — сказала однажды Софи. — Ему нужно о многом подумать.

— Он и всегда много думал, — ответила миссис Джесси. — А за могильной чертой, говорят, мы остаемся прежними, лишь продолжаем путь, начатый при жизни.

III

Широкая и пухлая софа с высокой спинкой, на которой сидели Эмили Джесси и миссис Герншоу, была обтянута набивной материей. Рисунок набойки был выполнен Уильямом Моррисом; узор из черных ветвей, беспорядочно на первый взгляд сплетшихся, повторялся с геометрической периодичностью на таинственном, темно-зеленом фоне. Эмили, неисправимо, как и вся ее семья, романтичная, сразу же вспоминала густой лес, заросли падуба и вечнозеленые лесные прогалины. Ветви были усыпаны белыми звездочками цветов, а сквозь их гущу выглядывали малиновые и золотистые гранаты, синие и розовые хохлатые птички с кремовой, в крапинку грудкой и крестообразным клювом — фантастическая помесь волнистого амазонского попугайчика и английской дерябы. Эмили не гналась за роскошной обстановкой и не увлекалась домашним хозяйством: она полагала, что в жизни есть вещи, более достойные внимания, чем фаянс и воскресное жаркое; но софа доставляла ей удовольствие, доставлял удовольствие правильный узор, сплетенный мистером Моррисом из волшебных предметов; этот рисунок навевал воспоминания о детстве, о белом пасторском доме в Сомерсби.[17] Их было одиннадцать детей; они играли в Арабские ночи и в Камелот; ее рослые братья в масках и с рапирами фехтовали на лужайке, выкрикивая: «Получи-ка, гнусный изменник!» или с палками в руках, как Робин Гуд, обороняли от деревенских мальчишек мосток через ручей, впоследствии увековеченный в поэме. Все тогда было двойственно — было явью и было любимо; было здесь и сейчас, излучало волшебство и выдыхало слабый холодный аромат утраченного мира, королевского фруктового сада, сада Гарун аль Рашида. Окна готической столовой, которую вместе с кучером Хорлинсом собственноручно построил их отец, из которого энергия била ключом, представлялись живому воображению двояко: они могли служить рамами картин, на которых красовались одетые по последней моде дамы, готовые упорхнуть на свидание, а могли быть окнами волшебного замка, у которых Гиньевра и Лили Мейд с бьющимся сердцем ожидали своих любимых. Софа с рисунком мистера Морриса соединяла оба мира: на ней можно было отдохнуть, и она заключала намек на Райский сад. Эмили это нравилось.

В их гостиной в Сомерсби тоже стояла софа, желтая софа. На ней сиживала со штопкой миссис Теннисон, а вокруг нее, словно выводок щенят, как волны на неспокойном море, резвились малыши. В тот единственный рождественский вечер на ней сидели Эмили и Артур, великолепный Артур с точеными чертами лица, знаток женских причуд и кокетства. Он, ее суженый, обнимал ее за плечи, его осторожные губы касались ее щеки, уха, смуглого лба, ее губ. Она до сих пор помнила, как он мелко-мелко дрожал, колени, казалось, его не слушались, помнила, как было страшно ей. Сейчас она уже не могла припомнить, чего боялась тогда: обрушившихся на нее чувств, того ли, что, возможно, не так отвечала на ласки, или того, что теряла голову. Его губы были сухими и теплыми. Позже он часто писал о той желтой софе, софа постоянно присутствовала в его письмах — таинственный материальный предмет, напоминающий о нематериальном — вперемежку с чосеровскими вздохами, доносившимися словно из рыцарского романа:



Увы, Эмилия моя.
Увы, в разлуке ты и я.
Увы, царица сердца.



Он опустил и начало, и конец этого плача:



Увы, кончина! Увы, Эмилия моя!
Увы, в разлуке ты и я!
Увы, царица сердца и жена!



И она до сих пор временами твердила про себя: «Увы, царица сердца и жена». Только его женой она не стала. Бедный Артур. Бедная Эмили, которой нет больше, девушка с длинными темными локонами и белой розой в волосах. Те осторожные объятия так растревожили ее тело и мысли, что она целых два дня пролежала в постели, хотя его краткий визит длился жалкие две недели. Из своего укрытия она писала ему записочки на очаровательно неумелом (его слова) итальянском языке, а он терпеливо исправлял ошибки и возвращал листок ей, пометив его там, где запечатлел поцелуй. «Poverina, stai male. Assicurati ch\'io competisco da cuore al soffrir tuo,[18] благородный рыцарь Артур».

Миссис Герншоу не обращала внимания на узоры софы. Она рассказывала Эмили и Софи Шики, которая устроилась рядом на скамеечке для ног, о своем горе.

— Она была такой крепенькой, миссис Джесси, так бодро размахивала ручками и сучила ножками, так покойно смотрела на меня, в ее глазках светилась жизнь. Муж говорит, что нельзя так привязываться к малышкам, потому что им совсем недолго быть с нами… но как не привязаться, это ведь так естественно? Они растут у меня под сердцем, а я со страхом и трепетом чувствую, как они шевелятся.

— Они стали ангелами, миссис Герншоу.

— Иногда я в это верю. Но иногда воображаю разные ужасы.

— Расскажите, о чем вы думаете постоянно, вам станет легче, — сказала Эмили Джесси. — Мы, те, кто ранен в самое сердце, переживаем и за других, нам предназначено нести и чужое горе. Мы плачем вместо них. В этом нет ничего постыдного.

— Я рождаю смерть, — мысль эта постоянно тяготила миссис Герншоу. Она хотела еще добавить: «Я сама себе внушаю ужас», но передумала. Ее неотступно преследовало воспоминание о сведенных судорогой маленьких ручках, о жесткой, холодной, мертвой постели.

— Мы одинаковы, живые ли, мертвые ли — безразлично. Как грецкие орехи, — сказала Софи Шики.

Она словно воочию увидела маленькие, скрюченные тельца в маленьких ящиках, похожие на мертвые белые дольки орехов в коричневой кожуре, увидела слепое острие, похожее на головку червя, пробивающееся к свету и веселой листве. Она часто «видела» послания. Она не знала, были то ее мысли или мысли других, или они приходили к ней Извне. Возможно, и другие получали послания.

К разговору присоединились капитан Джесси и мистер Хок.

— Грецкие орехи? — начал капитан Джесси. — Я большой любитель грецких орехов. На десерт, с портвейном они отменно вкусны. И зеленые, молочные орехи тоже хороши. Грецкий орех похож на человеческий мозг. Бабушка рассказывала мне, что грецкие орехи используются в деревенских снадобьях, но это скорее чародейство, чем медицина. А что бы сказал о таком сравнении Эмануэль Сведенборг, мистер Хок? Я имею в виду энцефаломорфность грецкого ореха?

— Мне не приходилось встречать в его трудах рассуждений о грецких орехах, капитан Джесси, хотя его наследие столь обширно,[19] что где-то, не исключено, может таиться указание и об этом. Кстати, мне вспоминается наша ведунья, госпожа Юлиана Нориджская:[20] во время одного откровения она увидела на своей ладони все сущее в виде ореха и услышала слова Бога: «Все будет хорошо. Ты сама увидишь, что все будет хорошо». Я думаю, что она увидела в руке мысль одного из Ангелов — ангельская мысль, попав в мир духов и людей, — приняла форму ореха. В этом смысле Юлиану можно считать предтечей нашего духовного Колумба.

Тот рассказывает, что в мире духов ему довелось увидеть в руке сэра Ганса Слоуна[21] прекрасную птицу. Эта птица нисколько не отличалась от обыкновенной земной птахи, однако Сведенборгу было открыто, что это не птица, а ничто иное, как любовь Ангела; и когда любовь иссякла, исчезла и птица. Сам Ангел не мог видеть птицу, в облике которой его чувство проникло в мир духов, ибо Ангелы видят все сущее в высочайшей форме, то есть в Богочеловеке. Сведенборг говорит, что Ангелы высочайшего ранга представляются тем, кто приближается к ним снизу, человеческими младенцами (однако себе они видятся иначе), ибо их нежные чувства рождаются, когда соединяются в супружеской любви любовь к Добру, то есть Ангел-отец, и любовь к Истине, то есть Ангел-мать.

Пребывая в мире духов, Сведенборг видел птиц, и ему было откровение, что в форме птиц в Великом человеке предстают рациональные идеи, так как голова соответствует небу и воздуху. Ему даже довелось ощутить падение Ангелов, составивших себе ложное представление о разуме и инфлюксе:[22] его жилы и кости потрясла жестокая дрожь, и он увидел трех птиц: одну черную и уродливую и двух светлых и прекрасных. Эти реальные птицы были мыслями Ангелов — в такой форме явились его чувствам прекрасные рассуждения и отвратительное заблуждение. Ибо миры строятся на соответствиях, и всякая сугубо материальная вещь находит свое соответствие в сугубо Божественном, то есть в Богочеловеке.

— Очень занятно, очень занятно, — с нетерпением заметил капитан Джесси. Сам большой говорун, он не мог молча слушать, как мистер Хок разматывает перед ними бессчетные нити, связывающие Богочеловека с земными, перстными людьми. Начав говорить, мистер Хок уже не способен был остановиться и продолжал толковать им «Аркану», «Принципы»[23] и «Clavis Hierogliphica Arcanorum et Spiritualium», тайны инфлюкса и духовного очищения, супружеской Любви и загробной Жизни. Чтобы возможно полнее представить слушателям свои религиозные убеждения, он жонглировал богословскими понятиями, подбрасывая их одновременно в воздух, как шары, и они сливались в стремительном мелькании в сплошную дугу, которая на миг, во время пространного отступления касательно птиц, представилась Софи Шики стайкой порхающих зобастых голубей и горлиц.

— В том мире, то есть в мире духовном, — продолжал мистер Хок, — свет исходит от духовного солнца, и обитатели того мира не могут видеть соответствующего ему материального солнца из нашего мертвого мира. Наше солнце — непроницаемая тьма в их глазах. Тот мир населен множеством духов, которым отвратительно все материальное, например духами с планеты Меркурий — в Великом человеке они соответствуют памяти о сущем, отвлеченной от этого сущего. Сведенборг посетил их и с их согласия показал им земные луга, земли под паром, сады, леса и реки. Но духи выказали отвращение, отвращение к материальности всего этого. Они любят отвлеченное знание, поэтому они заполонили луга змеями и омрачили их, а реки сделали черными.

Сведенборг добился большего успеха, показав им красивый сад, полный огней и светильников, — и то и другое было понятно духам, так как свет олицетворяет истину. Они приняли и ягнят, поскольку агнец олицетворяет невинность.

— Они похожи на проповедников, — заметила миссис Джесси, — эти духи с планеты Меркурий. Мыслят одними отвлеченностями.

— Они похожи на дикарей, — подхватил ее муж. — Люди, которые ходили в плавание с капитаном Куком, рассказывали, что новозеландские дикари не сумели увидеть их корабль, стоявший на якоре в гавани. Они как ни в чем не бывало занимались своими делами, будто никакого корабля и не было: рыбачили, купались, разводили костры и пекли на них рыбу — в общем, жили повседневными заботами. Но как только шлюпки были спущены и взяли курс на берег, пришельцев тут же заметили, и среди дикарей сделалось большое волнение: они толпой сбежались к воде и принялись размахивать руками, вопить и плясать. Но корабль они так и не увидели. Можно было бы подумать, что по аналогии они приняли корабль за большую белокрылую птицу или за дух, просто не понимая, что они видят, но не тут-то было: они вообще не видели его, не способны были видеть. По-моему, это говорит в пользу теории, утверждающей, что мир духов смыкается с нашим и пронизывает его, как ходы долгоносиков пронизывают хлеб, и мы не видим его только потому, что еще не развили в себе необходимого способа мышления, понимаете? Мы подобны этим вашим меркурийцам или меркурианам, которым отвратительны земные поля и все прочее, мы как те несчастные ангелы, для которых свет нашего солнца — кромешная тьма.

В это время Аарон, который устроился на подлокотнике софы, взмахнул черными крыльями, почти сведя их над головой, и вновь уселся, шурша перьями и резко подергивая головой. Потом бочком подобрался к мистеру Хоку, и тот нервно отодвинулся. Как большинство внушающих страх тварей, Аарон, казалось, возбуждался, чуя чужое волнение. Он открыл сине-черный клюв, каркнул и склонил голову набок, наблюдая за произведенным эффектом. Его веки были, как и клюв, синеватыми и походили на веки пресмыкающегося. Миссис Джесси сердито дернула за поводок. Однажды мистер Хок спросил у нее, почему ворона зовут Аарон (сам он полагал, что птицу назвали в честь брата Моисея, первосвященника, которому Бог заповедал носить ризу с золотыми позвонками и яблоками). Но оказалось, что ему дали имя мавра из «Тита Андроника»,[24] пьесы, с которой мистер Хок, не обладавший теннисоновской эрудицией, совсем не был знаком.

— Это был черный как смоль малый, который гордился своей чернотой, мистер Хок, — пояснила вкратце миссис Джесси. Мистер Хок заметил, что, по поверьям, вороны предвещают дурное. Если следовать толкованию, которое дал Слову Сведенборг, Ноев ворон олицетворяет ум, блуждающий над океаном ошибок.

— А филины и вороны олицетворяют наши тяжкие и неискоренимые заблуждения, — добавил он, поглядывая на Аарона, — потому что филин живет во тьме ночной, а ворон черен. Исайя говорит: «…и филин и ворон поселятся в ней».[25]

— Вороны и совы — тоже Божьи твари, — запальчиво возразила миссис Джесси. — Я не верю, мистер Хок, что сова, эта красивая, мягкая и наивная птица, может нести в себе зло. Вспомните сипух, которые отзывались вордсвортовскому Мальчику,[26] когда тот ухал по-совиному. В детстве и мой брат Альфред умел подражать всякой птице и дружил с целым совиным семейством — по его зову совы слетались ему на руки за кормом, а одна даже поселилась у нас под застрехой и прогуливалась вместе с братом, усевшись ему на голову.

Черты лица миссис Джесси, как это обыкновенно бывало, смягчились при воспоминании о Сомерсби. Она взяла кожаный мешочек и поднесла ворону кусочек требухи. Дернув клювом, он схватил его, подбросил, перевернул и проглотил. Эти кусочки мяса зачаровывали миссис Папагай. Каждый раз после обеда миссис Джесси незаметно прибирала в свой мешочек остатки жаркого со стола. Да, было в миссис Джесси что-то отталкивающее, как было в ней, разумеется, и нечто чистое и трагическое. Рядом с немигающей птицей и острозубой, головастой уродливой серой собачонкой она словно беззащитная перед непогодой каменная голова меж двух горгулий на церковной крыше, — вообразила на миг миссис Папагай, — проходят столетия, ее сечет ветер и мочит дождь, но голова смотрит так же неотрывно, что-то терпеливо высматривая в дали.



Мистер Хок предложил, если все готовы, составить круг. В середину комнаты перенесли круглый стол, накрытый бархатной скатертью с бахромой, а капитан Джесси расставил стулья, разговаривая с ними, как с живыми: «Ну же, двигайся, не будь таким неуклюжим, вот здесь и стой». Миссис Джесси принесла достаточное количество бумаги, перьев и карандашей, большой кувшин с водой и стаканы для всех. Они уселись в полутьме, освещаемой лишь дрожащими языками огня в камине. Миссис Папагай объяснила, что именно в такой обстановке проводят сеансы прогрессивные спириты. Духи боятся яркого света, точнее, он их стесняет, потому что его лучи имеют неподходящую структуру, — такое объяснение устами американского медиума Коры Таппан дал дух одного ученого, но идеально подходит для них успокаивающий фиолетовый свет. Эмили Джесси любила свет камина. И верила искренне, что дух переживает тело и мертвые желают общаться с живыми. Как и ее брат Альфред, как тысячи мятущихся верующих, тревоги которых он нередко выражал в своих стихах, она остро желала убедиться, что душа бессмертна и за гробом сохраняет индивидуальность. Альфред же с годами все с большей горячностью высказывался по этому поводу. Если жизни за гробом нет, — кричал он друзьям, — если его сумеют в этом убедить, он бросится в Сену или Темзу, засунет голову в духовой шкаф, примет яд или выстрелит себе в висок из пистолета. Она часто вспоминала его строки:



Иные верят, что, за жизнь
Вобрав в себя кусочки Я,
Становится по смерти всяк
Частицей мировой Души.


То вера смутная и злая.
Я верю, дух пребудет вечный
В обличье вечном, и при встрече
Я друга без труда узнаю.



Ей нравился стих. Нравилась строчка «То вера смутная и злая». Она любила и огонь в очаге, вернее, детская половина ее души, которая ждала чудес, любила. В маленьком домике пастора их было одиннадцать детей; они играли у очага в деревенские игры, пугали друг друга жуткими байками, пересказывали свои волшебные видения. Старик отец сходил с ума: его изнуряли беспричинные припадки ярости, мучили несбывшиеся надежды и разочарование. К тому же, если говорить откровенно, его убивал алкоголь. Половина детей постоянно были в подавленном состоянии, а Эдвард, о котором старались не вспоминать вслух, был на постоянном содержании в заведении для душевнобольных в Йорке. Септимус все время лежал у камина в депрессии, а Чарлз пристрастился к опиуму. И все же они были счастливы тогда, она хорошо помнила, что тогда они были счастливы. Они радовались темноте и с восторгом пересказывали друг другу загадочные происшествия. Так, самый младший, Горацио, направляясь в сумерках домой мимо Сказочного леса, что между Харрингтоном и Баг Эндерби, увидел, как мелькает за деревьями жуткая голова, видно отрубленная, и таращится на него из-за изгороди. Не прошло и недели после смерти отца, как Альфред, в надежде, как сказал он, увидеть отцов дух, торжественно заявил, что проведет ночь в его постели. Без отцовских воплей и буйства в доме стало так удивительно тихо и покойно, что девочки стали упрашивать брата не беспокоить смятенный дух. Но Альфред во что бы то ни стало хотел осуществить свой нечестивый замысел, внушавший ему благоговение и ужас. Он закрылся в душной комнатушке и погасил свечу. А наутро рассказал им, что ночь прошла спокойно, он много думал об отце, о его недовольстве жизнью и страдании, о его мощном уме, о припадках болезненной рассудительности и, вглядываясь в темноту, все ждал, что сейчас высокая и грозная фигура отца прошествует мимо него. «Или схватит тебя, невежу, за глотку», — добавил Горацио. «Да ни за что он к тебе не явится, — сказала Сесилия. — Ты такой рассеянный, такой тупой». — «Тем, у кого богатое воображение, духи не являются», — согласился Альфред и начал рассказывать им, как один крестьянин видел призрак убитого фермера, из груди которого торчали вилы. Артур Галлам рассказывал, как в Кембридже Альфред читал свою единственную прозу «Духи» «апостолам», молодым ученым, которые стремились совершенно изменить мир, сделать жизнь справедливой и прекрасной.[27] «Стоило на него посмотреть, милая Нем: он был ужасно красив и страшно стеснялся и тушевался. Он оперся на камин, долго смотрел в рукопись, а потом начал читать зловещим голосом, словно сиднеевский рассказчик,[28] и мрачным своим видом едва не напугал нас всех до смерти».

Как-то раз, уже в Сомерсби, он прочитал первую часть этого сочинения братьям и сестрам:


«Имеющий власть говорить о духовном мире говорит о высоком простыми словами. Он рассказывает о жизни, и о смерти, и о том, что после смерти. Он приподнимает вуаль, но некто за нею закутан в саван, еще более непроницаемый. Он приподнимает облако, но затемняет горизонт. Золотым ключом он отпирает решетчатые врата склепа, распахивает их — и на свет из глубинного мрака выходят колоссы прошлого, majores humano; кто-то — как жил, бледный лицом, с легкой улыбкой на устах; иной — как умер, все еще окоченевший от внезапного холода смерти; третий — как был погребен, с закрытыми веками, завернутый в погребальные пелены.
Слушатели жмутся друг к другу; они боятся вздохнуть, пугаются стука своих сердец. Одинокий, как горный поток в тихую ночь, голос рассказчика заполняет мертвую тишину…»


Артур любил, когда они собирались вместе и начинали рассказывать истории. Дома у него, говорил он, все так правильно и строго. Из всей детворы, почти столь же многочисленной, как и Теннисоны, до зрелого возраста дожили только он сам, один брат и сестры. За ними неусыпно присматривали, их малейшее недомогание всех пугало, ими дорожили, их оберегали от опасностей, их воспитывали в добродетели, но усвоенные уроки спрашивали строго. Им не позволяли носиться по полям, кувыркаться в кустах изгороди, стрелять из лука, ездить верхом сломя голову.

— Как я люблю вас, — говорил он Теннисонам, и его худощавое лицо пылало от счастья. Он знал, что они тоже любят его и испытывают радость в общении с ним, — он был великолепен, чист и добродетелен, его ждало великое будущее министра или философа, поэта или принца. Матильда называла его «король Артур» и увенчивала лавром и зимним аконитом. Он был снисходителен к Матильде, хотя та была непредсказуема, грубовата и резковата: в детстве ее стукнули по голове, и она немного повредилась. В отличие от Альфреда, Матильда видела призраков. Однажды они с Мэри увидели, как высокая белая фигура, с головы до ног закутанная в саван, прошла по дорожке мимо их дома и исчезла за живой изгородью там, где не было прохода. От испуга с Матильдой случилась истерика; она рыдала, скулила, как собачка, и в смертельном ужасе каталась по постели. А несколькими днями позже Матильда пошла в Спилсби и принесла с почты то страшное письмо:


«Ваш друг и мой любимый племянник, Артур Галлам, оставил нас, — Богу было угодно восхитить его от земной жизни в тот лучший мир, для которого он был создан…
По возвращении в Вену из Буды он умер от апоплексического удара. Его останки прибудут домой из Триесты».


IV

Мистер Хок рассадил всех. Сам он, взяв Библию и положив перед собой «Небо и Ад» Сведенборга, сел между Софи Шики и Лилиас Папагай. Рядом с ней сели миссис Джесси и дальше — миссис Герншоу. Капитан Джесси сел между миссис Герншоу и Софи Шики. Так обычно рассаживаются за обеденным столом, когда женщин больше, чем мужчин. В начале сеанса по обыкновению мистер Хок читал им из Сведенборга и Библии. Эмили Джесси недоумевала, с какой стати мистер Хок взял на себя обязанности председателя, ведь он даже не медиум. Как-то она рассказала ему про их удачные, пусть и жутковатые, осторожные спиритические опыты и обрадовалась, когда он попросил позволения присутствовать на них.

Как ее старший брат Фредерик и сестра Мэри, она была ревностным членом сведенборгианской Новоиерусалимской Церкви и убежденным спиритом. Хотя спириты признавали Сведенборга, совершившего столь знаменательное путешествие по миру духов, отцом новой веры, все же ортодоксальные сведенборгиане смотрели на них с недоверием и опаской: спиритизм набирал силу и угрожал лишить их паствы. Новоиерусалимская Церковь не наделила мистера Хока высоким правом рукополагать, он был странствующим проповедником без права возглавлять общину, но с правом просвещать — его должность, без устали твердил он всем, Сведенборг называл «жрец», «каноник», а также «фламен».[29]

Мистер Хок начал читать:


«Земная Церковь пред Господом есть один Человек. Церковь разделяется на общины, и каждая община тоже Человек, и все, кто внутри этого Человека, пребывают на Небесах. Каждый член Церкви есть ангел небесный, ибо становится ангелом по смерти. Скажу более, Земная Церковь и ее ангелы составляют не только внутренние части Великого Человека, но и наружные его члены, которые назову хрящами и костьми. Потому Церковь и Человек соответствуют, что земные люди наделены телом, и дух человеческий облечен в естественное. Так сопрягаются Небо и Церковь, Церковь и Небо».


— Сегодня я прочитаю вам из Откровения, — продолжал он. — Глава двадцатая, стихи с одиннадцатого по пятнадцатый:


«И увидел я великий белый престол и Сидящего на нем, от лица Которого бежало небо и земля, и не нашлось им места.
И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих перед Богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими.
Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам своим.
И смерть и ад повержены в озеро огненное. Это — смерть вторая. И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное».


Внимая словам Откровения, миссис Папагай, как и всегда, дрожала от восторга. Она любила их звучную внушительность, любила эти зловещие цвета: алый, золотой, белый и черный цвет Преисподней. Она с самого детства была влюблена в эти неземные картины и образы: вот ангелы навеки свивают небо, как свиток книжный, и золотые смоквы звезд падают в море огненным дождем, здесь драконы и мечи, кровь и мед, армии саранчи и легионы ангелов непорочной белизны, с пламенными очами, и они бросают в стеклянное море шапки золотые. Она беспрестанно задавалась вопросом: почему все так любят неистового Иоанна и его ужасное Откровение, и, как хороший психолог, находила этому не одну причину. Люди любят пугаться — только посмотрите, с каким удовольствием они читают самые жуткие рассказы мистера По про все эти колодцы и маятники, про заживо погребенных. Но дело не только в этом, размышляла она, люди хотят верить, что над ними будет Страшный суд: жизнь стала бы им в тягость, знай они наверное, что она лишена значимости в Очах Кого-то свыше, кто наблюдает за нами и сообщает нашей жизни ценность. Ибо, не будь смерти и Страшного суда, не будь неба и ада, чем бы отличался человек от растений, от бабочки или мясной мухи? Если бы смысл жизни заключался только в том, чтобы сидеть за чаем, а затем ожидать времени сна, зачем дано мне то многое, о чем я гадаю, на что уповаю, чего страшусь; то, что пребывает вне моей полной, стесненной корсетом груди; то, что не имеет отношения к обыденным кухонным хлопотам. К чему эти эфирные исполины и жена, облеченная в солнце, и ангел, на нем стоящий?[30] Миссис Папагай не удавалось вовремя прервать свои размышления. Следовало же, легко взявшись за руки, составить круг, слиться воедино и сидеть в тишине, открыв ожидающий, расслабленный мозг для духов, так, чтобы они могли говорить через него. Первое время они задавали духу вопрос и ожидали ответного стука — один раз значило «да», два раза — «нет», и сейчас еще им приходилось вздрагивать, когда из-под стола раздавалась внезапно дробь сильных ударов или столешница под их пальцами начинала ходить ходуном. Но теперь все чаще они дожидались, пока дух сам заявит о своем присутствии, после чего приступали к бессознательному письму. Этой способностью обладал каждый, и все, за исключением капитана, воспринимали послания, сжатые, а иногда пространные, и вчитывались в них, пытаясь истолковать. А потом, если им сопутствовала удача, устами Софи Шики или ее собственными (что случалось реже) с ними говорили пришельцы. Иногда Софи их видела и описывала остальным. Однажды ей явились покойные племянники миссис Джесси, дети ее сестры Сесилии — Эдмунд, Эмили и Люси (первый умер в тринадцать лет, вторая — в девятнадцать, а последняя только прошлым летом двадцати одного года отроду). «Духи были вялы и печальны, — вспоминала миссис Папагай, — хотя, по их словам, в Солнечной стране среди цветов и фруктовых садов жили в счастье и трудах праведных». Бракосочетание Сесилии прославлялось в эпилоге «In memoriam» как триумф любви над смертью. Миссис Папагай ясно представляла, как туфельки невесты ступают по старому церковному кладбищу, где под плитами покоятся мертвые. «Мы живем в юдоли слез, — размышляла миссис Папагай, — и нам необходимо знать, что где-то есть Летняя страна. Будущее дитя, на которое уповал Лауреат, родилось и умерло, как умер и А.Г.Г.» Последнего, несмотря на все ее старания и даже старания Софи, не удавалось призвать на сеанс.

Огонь в камине горел, на стены и потолок ложились тени. Белая грива капитана Джесси напоминала очертаниями царскую корону, а борода была как у Бога; гладкая, черная голова Аарона отбрасывала дымчатую, дрожащую тень. Огонь, судорожно вспыхивая, неровно освещал их руки. У миссис Джесси кисти рук были длинные и смуглые, как у цыганки, а на пальцах мерцали красным кольца. У миссис Герншоу руки были мягкие, белые, их унизывали траурные кольца с крохотными ларчиками, в которых хранились локоны ее покойных детей. Руки мистера Хока были землистого цвета и поросли редкими рыжими волосками. У него были тщательно ухоженные ногти, и он носил перстенек — печатку с гелиотропом. Во время сеанса он постоянно похлопывал и пожимал руки соседок, как бы ободряя их и успокаивая. Он часто касался миссис Папагай коленями, несомненно, он касался и Софи Шики. Она интуитивно догадывалась, что в этом смысле мистер Хок легко возбудим, что он любит женщин, часто и подолгу думает о них. Она догадывалась, или ей так казалось, что он с удовольствием думает о прохладном теле Софи, мысленно расшнуровывает ее гладкий, простой корсаж и гладит ее белые ноги, спрятанные под серым платьем. Она знала также, хотя была в этом меньше уверена, что Софи равнодушна к нему. «Вот и сейчас, — думала она, — бледная рука Софи неподвижно и бесстрастно лежит в его ладони, даже не увлажняясь от этого прикосновения. Казалось, это совершенно не интересует ее. Возможно, ее успех в духовных предприятиях отчасти объясняется именно ее несокрушимым равнодушием к плотскому. Она чистый и прохладный сосуд, воплощение мечтательного ожидания».

Миссис Папагай было известно, что мистер Хок рассматривает и ее стати как источник земного блаженства. Она ловила его невольно оценивающий взгляд на своей груди и талии, а в напряженные моменты сеанса его теплые пальцы потирали ей ладонь. Несколько раз она перехватывала его взгляд, когда он разглядывал ее пухлые губы и девичьи нежные локоны. У нее не было намерения поощрять его к большему, но и решительной отповеди она не давала ему, когда он чересчур долго глазел на нее или прикасался к ней. Она взвешивала «за» и «против». Она считала, что побудить мистера Хока просить руки способна любая женщина при условии, что она достаточно пышногруда и чувствует к нему расположение. Но желает ли она сделаться миссис Хок? Сказать откровенно, она желала Артуро и повторения «брачных восторгов», как выражается Сведенборг. Она желала засыпать в мужских объятиях, в аромате супружеского ложа. Артуро учил ее многому, а она была способной ученицей. Он набрался мужества и рассказал жене, распахнувшей от удивления глаза, о том, что повидал в разных портовых городах, о женщинах, с которыми нескучно проводил время. Рассказал откровенно, а увидев, что жена не оскорбилась, но, напротив, любопытствует о подробностях, рассказал и больше. Да, она могла бы поучить кое-чему мистера Хока или еще кого — то-то бы он подивился. Только способна ли она на это после Артуро? Однажды ей приснился страшный сон: она обнимает Артуро и вдруг оказывается в жадных объятиях огромного морского змея, угря или дракона, выглядевшего так, словно он то ли поглотил, то ли исторг из себя Артуровы члены. Однако те нечастые сны, в которых Артуро как бы воскресал, по пробуждении доставляли ей жуткие мучения. «Но ты, мой друг, вернись скорей», — позвала про себя покойного мужа миссис Папагай. Мистер Хок негнущимся большим пальцем поглаживал ее палец. Она попыталась сосредоточиться на цели сеанса и, взглянув на большое и мягкое лицо миссис Герншоу, напрягшееся в ожидании, пожурила себя за рассеянность.



В отличие от миссис Папагай, Софи Шики ничего не стоило во время сеанса выбросить из головы лишние мысли. Счастливые и немного тревожные состояния души были ей знакомы еще до того, как миссис Папагай уговорила ее заняться спиритизмом профессионально. Ей не стоило ни малейших усилий соскользнуть в другое состояние сознания и выскользнуть из него — она проделывала это с такой же легкостью, с какой облачалась и сбрасывала платье, с какой погружалась в теплую ванну и выходила из нее, с какой окуналась в морозный зимний воздух. Она очень любила один отрывок из Второго послания к коринфянам, который иногда в начале сеанса читал мистер Хок (он помогал ему размышлять о переживаниях Сведенборга), — это был рассказ Павла из двенадцатой главы:

«Знаю человека во Христе, который назад тому четырнадцать лет, — в теле ли — не знаю, вне ли тела — не знаю: Бог знает, — восхищен был до третьего неба. И знаю о таком человеке, — только не знаю — в теле, или вне тела: Бог знает, — что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать.

Таким человеком могу хвалиться; собою же не похвалюсь, разве только немощами моими».

Ей нравилась двусмысленность этой повторяющейся фразы: «в теле ли — не знаю, вне ли тела — не знаю: Бог знает». Слова эти описывали состояние, которое она испытывала сама, а их монотонное журчание, ритм способны были, как и стихи, приводить ее именно в такое состояние. Надо только твердить это про себя — сначала слова становятся необычными, словно обезумели и ощетинились блестящими стеклянными волосками, а потом — совсем бессмысленными и прозрачными, как чистые водяные капли. И вот ты есть — и тебя нет. Софи Шики сидела будто незаметная монахиня, склонив голову; она что-то видела. Что это было? Софи не ощущала большой разницы между существами и предметами из сновидений и теми, которые мельком видишь в окно или над морем за дамбой; существа и предметы из стихов и Библии или те, что являлись в наш мир из ниоткуда, она также могла описывать другим людям, видеть их, обонять, слышать, даже осязать и пробовать на вкус — одни были сладкими, другие отдавали дымом. Когда ночью она лежала в постели в ожидании сна, ей представлялись разнообразнейшие вещи; иногда они маячили в сумраке ночи, иногда пришельцы приносили с собой свой мир — то были разные миры, знакомые и чуждые: пустынные дюны, равнина, поросшая вереском, или сумрачное нутро шкафа, жар костра или отягченный плодами сад. Она видела стаи птиц и облака бабочек, видела верблюдов и лам, черных нагих человечков и спеленатых, с подвязанной челюстью, покойников, прямых как жердь, светящихся. Ей являлись какие-то огненные ящерицы и стада золотых шаров, больших и бесконечно малых, представлялись прозрачные лилии и ходячие пирамиды из стекла. И другие, не поддающиеся описанию существа забредали в ее сознание: проходил, открываясь и складываясь, пурпурный экран камина с бахромчатыми руками, испуская флюиды удовольствия, вспыхивал и взрывался перед глазами сгусток боли, похожий на оранжевого ежа. Многие из своих видений она даже не пыталась описать другим. Они составляли ее личный мир. Но некоторые пришельцы имели обличья и судьбы, их можно было позвать, и они приходили. Постепенно, с трудом, она осознала, что и мертвым, и живым требуется ее посредничество, — оказалось, что живые не видят и не слышат мертвых.

Сегодня, сосредоточившись, она ощутила, что комната наполнена движением. По обыкновению она медленно обвела взглядом круг собравшихся, воспринимая их отстраненно, проникаясь их заботами и мыслями, а потом отвлеклась и прислушалась. Часто за спинами живых толпились существа из другого мира — они хотели попасть в круг, ждали, что их позовут и выслушают; казалось, вот-вот кто-то из них не выдержит, воздух в комнате начнет колебаться, а он захихикает или завоет. Она бесстрастно посмотрела на свою руку — мистер Хок поглаживал ложбинку между ее пальцами — и заставила ее мертвенно похолодеть, рука сделалась холодной как лед, потому что вся кровь отхлынула к сердцу. Она посмотрела на мистера Хока и, как обычно, увидела вместо него багрового, точно обожженная глина или освежеванная туша, зверя, обличьем похожего на Мопса, на фарфорового китайского льва, на красную атласную подушечку, утыканную стеклянноголовыми булавками, — такого же цвета был блестящий кончик известной части тела мистера Поупа, когда однажды, расхаживая во сне, он поднялся к ней в мансарду, зажав эту прямую как палка часть тела в кулаке и сипло постанывая; тогда она сделалась холодной как мрамор, и он, коснувшись ее горячей ладонью, отпрянул, обожженный ледяным холодом.

Миссис Папагай виделась ей такой, какая есть, ибо она любила ее такой, какой она была, и все же, словно царицу Южных морей, ее голову венчал плюмаж из павлиньих перьев, и перьев лирохвоста, и лилейных страусиных перьев. Миссис Герншоу часто казалась влажной с головы до пят; влагой мерцали жирные складки ее тела, и она напоминала то ли русалку, поднявшуюся из морских глубин, то ли морского льва, который сидит на камне и, задрав морду, тоскливо лает. А иногда миссис Герншоу представлялась ей в виде гигантской вазы или огромного бутона, внутри нее шевелились фигурки, похожие на консервированные персики. А по другую руку миссис Герншоу сидел капитан Джесси. Как-то раз, посмотрев на него, Софи увидела огромное белое хохлатое существо с большими мощными крыльями и острым клювом. Существо томилось в его теле, отгороженное от мира, словно прутьями решетки, ребрами капитана, и выглядывало наружу золотистыми нечеловеческими глазами. Позже, определенно это было уже позже, капитан Джесси показал ей пару своих гравюр, на которых изображался огромный белый альбатрос, — капитану доводилось видеть альбатросов во время полярных экспедиций. Он много рассказывал ей о снежных пустынях, о голубоглазых ездовых собаках, которых съедали, как только они выбивались из сил. Рассказывал об изумрудных ледяных расселинах, в которых бесследно пропадали люди.

— Поэт прав, — говорил ей капитан, — лед зеленый, как изумруд, это, моя милая, я говорю вам как очевидец с научной достоверностью.

Что до миссис Джесси, то порой она виделась Софи юной, красивой девушкой с белой розой в черных, точно вороново крыло, волосах, — такой она нравилась ему. Теперь Софи знала, что, бесстрастно вглядевшись, может увидеть в любой женщине призрак юной девы, каковой она была много лет тому назад, и старой карги, в которую суждено ей превратиться. Так что миссис Джесси виделась ей и ведьмой, закутанной в черные, как ночь, тряпки и лохмотья, старухой с заострившимися носом и подбородком, с беззубой гузкой рта. Девушка ждала и надеялась — старуха сидела, сложив морщинистые руки рядом с когтистыми вороньими лапами или поглаживая Мопса по дряблой, складчатой холке.



— Давайте споем, — предложила миссис Папагай.

Мистер Хок закончил читать Слово, и теперь ей предстояло направлять присутствующих, настроить их для общения с миром духов. Больше всего она любила гимн «Свят, свят, свят», сочинение епископа Гебера, который любили также Лауреат и Софи Шики; прозрачная радость, словно тысяча стеклянных копий, пронзала Софи, когда пели:



Свят, свят, свят. Святые славят Твою милость,
Скинули в стеклянное море шапки золотые.
Херувим и Серафим пред Тобой склонились,
Бывший, Сущий и Грядущий. Свято Твое имя.



Но миссис Герншоу особенно любила другой гимн, «Приют для младенцев», и еще:



Вкруг Божьего престола в ряд
Святые Ангелы стоят;
Короны златые на них;
Господню Славу зрят они
И сладкозвучный лирный звон
Возносят Богу всех племен.



Поэтому они спели оба гимна, ритмично подымая сцепленные руки и чувствуя, как через обнявшиеся пальцы пробегает теплая струя, электрический пульс, связывающий их с миром мертвых.

Огонь в камине приугас. Сгустилась темнота. Ясным, холодным голосом Софи Шики произнесла:

— Духи здесь, я чувствую их и чувствую запах роз. Кто-то еще ощущает сильный аромат роз?

Миссис Папагай отвечала, что ей кажется, и она ощущает запах. Эмили Джесси втянула носом воздух, и ей тоже показалось, будто слабый розовый аромат пробивается сквозь печеночный дух дыхания Аарона и невыветрившиеся кишечные газы Мопса, по поводу которых благовоспитанные гости никогда не делали замечаний. Мистер Хок все принюхивался и сопел: уф, уф, уф, — так что Софи вежливо попросила его сидеть тихо: если он станет напрягаться, то ничего не увидит и не почувствует, поэтому нужно расслабиться и сосредоточиться.

Вдруг миссис Герншоу воскликнула:

— Я чувствую запах, я его чувствую; он повеял на меня, словно аромат летнего сада. Миссис Папагай проговорила:

— Что-то говорит мне, что нам надо представить себе розовый сад с изгородью и арками из роз, мягкие лужайки и огромные клумбы с розами всех цветов: красными, белыми, кремовыми и всех оттенков розового цвета, и золотисто-желтыми, и тех цветов, которых нет в природе, — огненные розы и розы с небесно-голубой сердцевиной и с сердцевиной как черный искристый бархат.

И они представили себе такой сад. Теперь каждый чувствовал восхитительный аромат. Стол под их руками загудел и затрясся. Миссис Папагай спросила:

— Это дух?

И в ответ раздалось три быстрых утвердительных удара.

— Это дух того, кто нам знаком?

Удары посыпались как горох.

— Я насчитал пятнадцать, — сказал капитан Джесси, — пятнадцать. Пять раз по три. Здесь пять духов, которых мы знаем. Быть может, это ваши малышки, миссис Герншоу.

Боль, надежда и страх миссис Герншоу ворвались в Софи Шики, терзая ее словно гигантский клюв. Она невольно вскрикнула.

— Быть может, это злой дух, — предположил мистер Хок.

— Желаешь ли ты говорить с нами? — спросила миссис Папагай.

Раздались два удара, что означало сомнение.

— Или с кем-то одним?

Снова пятнадцать ударов.

— Или с мисс Герншоу?

Три удара.

— Если мы возьмем перья, ты будешь направлять их? Назовешь нам свое имя?

— Кто должен писать? — спросила у пришельцев миссис Папагай. Затем она одно за другим назвала имена всех сидящих в кругу, и духи выбрали ее, как она предполагала и надеялась. Она чувствовала, что боль и опустошенность прочно связывают сейчас миссис Герншоу и Софи, и по наитию знала, что должна сама взять перо, иначе жажда не будет утолена, но только усугубится. Ей хотелось передать этой несчастной, обездоленной женщине хорошее послание. Про себя она помолилась ангелам, прося утешения для нее: «Пусть она утешится», и, взяв в руку перо, добросовестно очистила от всякой мысли свой ум, чтобы он беспрепятственно пропускал к ее пальцам слова пришельцев.

Каждый раз, когда рука ее начинала писать без всякого понуждения с ее стороны, ее на миг охватывал ужас. Однажды она с родителями гостила у кузена в Саутдаунсе, и ее повели посмотреть, как работает человек, отыскивающий под землей воду: человек шел по лугу, держа в руках раздвоенную ореховую рогатку, и вдруг прутик дернулся и согнулся. Она стояла между отцом и матерью, которые со скептицизмом горожан наблюдали все это, а человек взглянул на нее и, протягивая прутик, сказал: «Ну, теперь ты попробуй». Она отпрянула от рогатки, как от ножа, а отец засмеялся и сказал: «Ну что ты, Лилиас. Это всего-навсего деревяшка». Это и в самом деле была деревяшка, срезанная мертвая веточка, и, взяв ее в руки, она пошла по траве деревянной походкой, чувствуя, что выглядит довольно глупо. И вдруг что-то влилось в прутик и побежало по нему, заставило его брыкаться и извиваться в ее руках, и она завизжала в таком ужасе, что все поверили, никому не пришла мысль, что она может их разыгрывать. Теперь легко было представить тот опыт как случай ранней восприимчивости к силам животного магнетизма. Миссис Папагай рассказывала в спиритических кругах об этом как о проявлении своей духовной силы, о первом указании на то, какие в ней заложены способности. Но тогда она едва не упала в обморок от страха, да и теперь, когда, даже помолившись и преисполнившись надежды, она брала в руку перо, ее одолевал какой-то животный ужас. Ибо перо вело себя так же самовольно, как та ореховая рогатка. Ореховый прутик был посредником между руками девочки и невидимыми протоками холодных подземных вод — это было понятно. Но какая сила заставляла перо брыкаться, извиваться и выписывать буквы?

Обычно миссис Папагай начинала с разрозненных слов и обрывков фраз, но постепенно, изнизываясь друг на друга, слова сливались в цепочки, а из путаницы возникало послание или вырисовывался чей-нибудь портрет — блуждающее перо рисовало выразительные глаза, широкий лоб; бессвязные обрывки слагались в точную, яркую картину. Так было и сегодня:


«Руки руки через руки рука сверху снизу над между под руками пусенькие ручки пусенькие пухлые ручки цветник роз руки запутались в траве морской на голой улице в лысом черепе не черепе детской головке небесные врата открылись в головке холодные руки такие холодные такие холодные руки больше нехолодные цветник роз ЭМИ ЭМИ ЭМИ ЭМИ ЭМИ люби меня я люблю тебя мы любим тебя в нашем розовом саду мы любим тебя твои слезы делают нам больно они обжигают нашу нежную кожу как обжигает лед здесь холодные ручки порозовели мы любим тебя».


— Спрашивайте, миссис Герншоу, — сказала миссис Папагай.

— Вы мои девочки? Где вы?


«Мы растем в розовом саду. Мы твои Эми. Мы смотрим за тобой, мы заботимся о тебе ты будешь с нами еще не скоро не скоро».


— Узнаю ли я вас? — спросила женщина. — Я помню запах их волосиков, — сказала она Эмили Джесси.


«Мы выросли. Мы растем и учимся мудрости. Нам улыбаются ангелы и учат мудрости».


— Может быть, вы дадите совет вашей матушке? — спросила миссис Папагай.

Перо начертило на бумаге размашистую дугу и пошло выписывать заостренные буквы, не похожие на прежние, по-детски округлые:


«Мы видим, что новый братец или сестрица принимает очертания, растет, как семя в темной земле; в наших темных могилах, в нашем розовом саду мы радуемся и уповаем на это дитя. Ожидай ее с надеждой, любовью и верой, не бойся, ибо, если ей велено будет вскоре прийти в нашу летнюю страну, тем будет она счастливее. Будь в этом уверена, это облегчит боль; переживи боль разлуки с ней, как потерпишь боль при ее рождении, наша милая смерть мама, милая смерть, мы любим тебя, люби же ее. Не нарекай ее нашим именем. Мы будем жить вечно. У нас одно имя, но и довольно. Мы пять пальцев одной розовой руки».


Миссис Герншоу словно таяла. Все ее полное тело колыхалось и дрожало, широкое лицо блестело от теплых слез, шея тоже стала мокрой, мелко тряслись ее большие груди, на руках проступили пятна влаги.

— Как же мне назвать ее? Какое имя дать? — спросила она.

Перо замерло, а затем медленно вывело прописными буквами:

«РОЗА, — и после продолжительной паузы: — МУНДИ».

И вновь решительно застрочило:


«Назови ее Розамунд Роза Мира и может быть она погостит подольше на твоей мрачной земле и принесет тебе радость милая мама нам не дано знать так ли это будет но если тому быть не суждено мы с радостью примем в наш цветник новую розу и все же мы верим и надеемся что если ты будешь сильной она тоже будет сильной и проживет с тобою долгие годы милая смерть мама».


Писать «смерть», когда очевидно подразумевается «дорогая»[31] и наоборот, было странностью, присущей бессознательному письму миссис Папагай. Так выходило само собой; и все давно решили не придавать этому большого значения; один мистер Хок искал в сходстве этих слов тайный смысл или умысел. Миссис Папагай немного испугало то, с какой определенностью духи провозгласили, что, во-первых, миссис Герншоу ожидает малютку и, во-вторых, что ребенок будет девочкой. Она тяготела к посланиям более тактичным и двусмысленным, наподобие предсказаний дельфийского оракула. Миссис Джесси отирала слезы миссис Герншоу скомканным носовым платком — тем же платком она, покормив Аарона, вытирала руки. Софи сделалась матово-жемчужного цвета и застыла словно статуя. Мистер Хок, разумеется, принялся рассуждать о том, поддается ли проверке правдивость этого милого, трогательного послания.

— Это — подлинное пророчество, миссис Папагай. Остается решить, ложное оно или истинное. Миссис Герншоу вновь залилась слезами.

— Ах, мистер Хок, все это правда. Все, ими сказанное. Всего неделю назад я догадалась и ни с кем не делилась, даже с моим мужем, но они сказали правду: я жду ребенка и, буду откровенна, меня одолевал страх, а надежда едва теплилась; после того что я пережила, страх мой простителен, и милые малютки поняли и простили меня, и пришли ко мне с утешением. — Ее белая шея дрожала от клокотавших в горле слез: — Я сделала все, чтобы не допустить… я уже не надеялась… мне было страшно, очень страшно.

Миссис Папагай, ужасаясь того, что сейчас предстанет перед ней благодаря ее неукротимому воображению, с нетерпением и гадким любопытством мысленно ворвалась в супружескую спальню миссис Герншоу. Крупная женщина, плача, расчесывает волосы — у нее, должно быть, хорошая щетка с ручкой из слоновой кости, да, и она сидит перед небольшим туалетным зеркалом. На ней черный шелковый — траурный — пеньюар. Она расчесывает свои густые волосы и уже сняла драгоценности: кучка гагатовых и эбеновых крестиков и медальонов, траурных колец и браслетов печально высится меж двух свечей, будто крошечная усыпальница для ее дочек. И входит он, маленький мистер Герншоу; вот именно, он маленький человечек, похожий на черную осу, с густыми, жесткими, черными бакенбардами, которые он отпустил специально, чтобы выглядеть больше и внушительнее; на голове у него — хохол жестких черных волос, похожий на коротко подстриженную конскую гриву. Он подает ей едва заметный условный знак, давая знать о своих намерениях, о тех самых намерениях. Он может по-разному это сделать: может тихонько подойти к ней, поднять прядь волос и поцеловать в печально согнутую шею или просто погладить по голове. И бедняжка все ниже, все ниже склонит голову: она готова исполнить супружеский долг, но страх переполняет ее, страх перед неотвратимым — извержением семени в ее лоно. Тут миссис Папагай попыталась обуздать свое разгулявшееся воображение, но оно вырвалось и снова полетело вперед: и вот мистер Герншоу крепко схватывает жену и теснит ее к кровати. Миссис Папагай взялась и ее представлять. Она снабдила ее бархатным балдахином, но тут же убрала его — слишком не к месту он пришелся. У них кровать большая и мрачная, — решила она, — широкая и пухлая, наподобие самой миссис Герншоу, с алым пуховым стеганым одеялом и свежими, пахнущими лавандой простынями. На эту кровать нелегко взобраться, и вот миссис Герншоу медленно влезает на нее — она уже сняла пеньюар и осталась в одной белой льняной сорочке, отделанной broderie anglaise и черными лентами. Она склоняется над кроватью, и ее груди покачиваются в колоколе сорочки, а он взбирается следом, ухватившись за ее широкие бедра. Да, миссис Папагай видит именно так — этот колючий человечек загоняет ее в постель, словно свинью в тесный загончик. Из-под его полосатой ночной рубашки торчат ноги, словно каракулями испещренные черными волосами. У него худые, сильные, угловатые ноги, они могут ушибить. И вот такой следует диалог:

— Дорогая, я должен…

— Ради Бога, нет. У меня болит голова.

— Я должен. Сжалься, дорогая. Я должен.

— Я не вынесу этого. Мне страшно.

— Господь не оставит нас. Надо лишь следовать Его воле и верить в Его Промысел. — Бакенбарды колют ей лицо, маленькие ручки тискают ее дородное тело, острые коленочки подвигаются ближе к белым бедрам.

— Все же я не…

Миссис Папагай охватывает гнев: человечек оказывается наверху и начинает качаться, вверх-вниз, с животной одержимостью, не обращая внимания на мольбы жены. Но миссис Папагай раскаялась, рассердилась на себя за это сочинительство, вызвавшее в ней столько негодования, и попыталась все представить иначе: два отчаявшихся, любящих друг друга человека, охваченные горем, тянутся друг к другу в темноте, обнимаются, стараясь утешиться, и от тепла сочувствия в них естественно вспыхивает желание. Только эта сцена, в отличие от первой, казалась неправдоподобной. Миссис Папагай вернулась, наконец, к действительности (эти сцены лишь на краткий миг заняли ее воображение) и подумала напоследок: наверное, другие тоже рассказывают себе выдуманные истории; может быть, человек постоянно наделяет ближних, и живых и мертвых, выдуманными чертами; и то, что она минуту назад узнала о сокровенной жизни миссис Герншоу — истинное ли это знание или ложное, или и то и другое, ведь духам было известно, что миссис Герншоу enceinte,[32] — понять ей не дано.

V

— В комнате что-то есть, — произнесла словно во сне Софи Шики. — Между софой и окном. Живое существо. Все посмотрели в темный угол, — тем, кто сидел напротив Софи Шики, и в частности Эмили Джесси, сидевшей прямо напротив, пришлось повернуть голову и вытянуть шею, но они увидели лишь смутные очертания гранатов, птиц и лилий мистера Морриса.

— Вы его ясно видите? — спросила миссис Папагай. — Кто это, дух?

— Вижу ясно. Только не знаю, кто это. Но я могу его описать. Хотя и не полностью: для многих оттенков нет слов в человеческом языке.

— Опишите его нам.

— Он из какого-то вещества, которое походит — как бы сказать поточнее — на витое стекло. То ли сплетенные перья, то ли полые стеклянные трубки; они свиты как пряди волос в косе: как мышцы на рисунках, изображающих человека без кожи, но они из расплавленного стекла. Это существо очень горячее, испускает яркий шипучий свет… очертаниями оно походит на огромный графин или флягу, но оно живое. На продолговатом стеклянном лице пылающие глаза, а впереди предлинный клюв или хобот… длинная шея чуть согнута, и этот нос, клюв или хобот… заправлен в… в… косицы огненной груди. Оно целиком состоит из глаз, оно заполнено золотыми глазами. На нем как бы перья… разноцветные перья в три слоя… не могу разобрать цвета… перья плотные, как густой туман… на шее брыжи из перьев, а посередине туловища что-то вроде мантии… не знаю, есть ли у него шлейф, хвост или крылышки на ногах, не вижу: оно все время колеблется, сияет, искрится, испускает пучки света. Я чувствую, ощущаю, что ему не нравятся некоторые мои слова, сравнения, что они его унижают; когда я сравнивала его с графином и с флягой, ему это не понравилось. Я ощутила его гнев, оно было горячим. Но оно хочет, чтобы я описала его вам.

— Оно настроено враждебно? — спросил капитан Джесси.

— Нет, — медленно проговорила Софи Шики и добавила: — Оно раздражено.



— Иные два — как звездный пояс, облегали чресла,
Скрывая бедра пухом золотым,
Пестревшим всеми красками небес,



— продекламировала миссис Джесси.



— Вы тоже его видите? — спросила Софи Шики.

— Нет. Я цитировала «Потерянный рай». Поэт описывает архангела Рафаила:



Шестью крылами стан
Его божественный был осенен.[33]



Капитан Джесси заметил:

— Про крылья ангелов пишут занятные вещи. Подсчитали, что для того, чтобы уравновесить тяжесть крыльев, ангелу необходима очень высокая грудина, в несколько футов, изогнутая, как киль у птицы, киль огромной птицы.

— Мой брат Горацио, — вступила в разговор миссис Джесси, — однажды наблюдая, как женщина-скульптор покрывает резьбой царские врата, заметил: «Эти ангелы — ну чем не гусыни неуклюжие?», чем очень ее огорчил.

— В подобную минуту, миссис Джесси, — сказал мистер Хок, — вы еще позволяете себе шутить. Какое легкомыслие…

— Мы таковы, какими нас создал всеблагой Господь, — возразила миссис Джесси. — И Он знает, что наше легкомыслие выражает наше благоговение, наш ужас, нашу неспособность постичь чудесное. Трудно предположить, что мисс Шики созерцает сейчас чистый ангельский образ, образ ангела, сотворенного из воздуха, как ангел доктора Донна:[34]



Крыла и лик ее воздушны и едва ли
Не столь же, как у ангела, прозрачны.



Что общего может быть между эфирным ангелом и стеклянной бутылью с хоботом?

Даже в напряженнейшие, драматические моменты сеанс все же оставался просто вечерним развлечением. Нет, нельзя было сказать, чтобы миссис Джесси не верила в то, что Софи Шики видит пришельца из мира иного, — она была убеждена, что Софи в самом деле его видит; однако доля сомнения всегда присутствовала, как и скептицизм, и удобная, неосознанная животная невосприимчивость к невидимому, — все это отрезвляло, удерживало в границах здравого смысла. Мистер Хок заметил тоном знатока:

— Возможно, мисс Шики видит ангельскую мысль, принявшую такой облик в мире духов, находящемся ниже мира ангелов. Сведенборг рассказывает много удивительного об ангельских эманациях, о следах их умственной деятельности, которые сохраняются в нас, чтобы проявиться в будущем. Он, например, полагал, что ангельские эманации достигают младенца еще в утробе матери, в частности останки супружеской любви ангелов (ибо любовь — это живой организм), и при определенных обстоятельствах мы способны ощущать их.

«Даже если перед мистером Хоком, — подумала миссис Папагай, — явится исполинский багровый херувим с огненным мечом, угрожая испепелить его, он все же станет искать этому объяснения; и если звезды посыплются с небес, как плоды фигового дерева, он и тут будет рассуждать об „определенных обстоятельствах“».

Софи Шики смотрела, как блестящее существо из витого стекла кипит и пузырится. Ее бросало то в жар, то в холод; она то вспыхивала, то, когда жаркая волна откатывала, вновь бледнела и коченела. Существо в образе фляги или вазы, наполненное глазами, золотыми глазами, напоминало скопление лягушечьих икринок. Но все же она чувствовала, что это скопление пылающих глаз едва различает ее самое, что существо видит обстановку комнаты и людей не так ясно и четко, как она, Софи, видит его.

— Он говорит: «пиши», — произнесла она сдавленным голосом.

Миссис Папагай в тревоге взглянула на нее и поняла, что ей больно.

— Кто будет писать? — торопливо спросила она. Софи взяла перо. Миссис Папагай заметила, как напряглись жилы на ее шее, и сказала остальным:

— Будьте предельно осторожны. Контакт опасен и болезнен для медиума. Сидите очень спокойно, старайтесь ей помочь.

Перо побежало по бумаге, выводя слова аккуратным, изящным почерком, полная противоположность по-ученически круглому и крупному почерку Софи:



«Ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч.
О вашем легкомыслии я мрачно размышляю,
Ваш долг священен, вам о нем напоминаю:
Должны оплакивать вы вечно нашу Госпожу.
Лаодикия, Лаодикия».



Перо замерло, вернулось к написанному, вычеркнуло «Лаодикия» и медленно и старательно вывело:



«Теодицея новые новиссима.
Домой по сонной глади моря
Везет прах милый, прах один,
Груз черный — сгинувшую жизнь.
Прах. Прах».[35]



Чувства всех присутствующих, такие разные, но слившиеся в один поток, захлестнули миссис Папагай. Благоговейный ужас поразил миссис Герншоу, она с трудом могла дышать. Мистер Хок быстро соображал, что бы могли значить эти слова.

— Это строки из Откровения, глава третья, стихи пятнадцатый и шестнадцатый. Послание обращено к ангелу Лаодикийской церкви: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих». Нам вменяют в вину недостаток усердия. Что значит теодицея, я не знаю; может быть, нам хотят сказать, что в нашем Маргите мы недостаточно ревностно приближаем Царствие Божье. Однако слова не все из одного текста.

— Стихотворная строфа взята из «In memoriam», — сказал капитан Джесси. — В ней речь идет о корабле, который везет домой мертвеца, «груз черный — сгинувшую жизнь». Я всегда восхищаюсь этой строчкой: выходит, что вес груза есть тяжесть пустоты, черноты, сгинувшей жизни. Тяжелы не останки, но то, чего больше нет; этот прием называется парадоксом, не так ли? На море зловещее затишье, по его сонной глади идет под парусами, скользит неслышно, как призрак, корабль и везет…

— Довольно, Ричард, — прервала его миссис Джесси. — Все знают, что эта строфа из поэмы моего брата. Разговаривая с нами, духи часто используют строки из этой поэмы. По-видимому, она им очень нравится, причем они говорят ее языком не только в моем доме — в наших мыслях эта поэма, естественно, занимает много места, — но и в других, во многих других домах.

В полумраке она оборотила к Софи Шики свое смуглое, хищное лицо. Ворон, сидевший с ней рядом, затрещал перьями, собачонка оскалила мелкие острые зубы.

— Помилуйте, к кому же обращены эти слова. Кто послал их?

— И кто эта «наша Госпожа», которую должно оплакивать? — поспешил добавить мистер Хок, всеми силами своего живого ума стараясь разгадать спиритическую головоломку.

Софи Шики пристально посмотрела на пришельца — в его глазах крутились горячие вихри. Она снова взяла перо:



Твой голос в высоте звенит,
И в шуме вод его я слышу;
Тебя в лучах рассветных вижу,
Твой образ — где закат горит.
<Откровение, 2, 4>



Мистер Хок бросился комментировать:

— В Откровении упоминается «Ангел, стоящий на солнце», но это не вторая глава, а семнадцатый и восемнадцатый стихи девятнадцатой главы: «И увидел я одного Ангела, стоящего на солнце; и он воскликнул громким голосом, говоря всем птицам, летающим по средине неба: летите, собирайтесь на великую вечерю Божию, чтобы пожрать трупы царей, трупы сильных…»

— Нам хорошо знакомы эти слова, мистер Хок, — сказала миссис Джесси, — они в самом деле из семнадцатого и восемнадцатого стихов девятнадцатой главы.