Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Звонков Андрей

Закон сохранения

1

МНЕ ОТМЩЕНИЕ

И оставь нам долги наши,

якоже оставляем и мы должником нашим…

из молитвы \"Отче наш\"

Доктор Кабанов, или, как его называли коллеги за глаза — Наф-Наф, или уважительно — Доктор Наф-Наф, именно Наф-Наф, потому что тот был самым умным и дальновидным поросенком. Кличка эта приклеилась к Виталию Васильевичу давно и настолько крепко, что даже начмед однажды на утренней конференции, обратился к нему не как надо, а по кличке. Да не то что бы обратился, а просто привел в пример, \"Что вот доктор Наф-Наф, врач высшей категории и не считает лишним почитывать литературу, а вы — молодежь…\" договорить он не успел. Покраснел и под тихое ржание молодежи — ординаторов и интернов извинился. На что Кабанов, и в самом деле похожий на сытого розового поросенка, сидя с безмятежным видом, махнул рукой, \"Ничего, Артемий Николаевич, хоть горшком назовите…\"

Медсестры доктора Кабанова уважали и любили, реаниматологи из отделения общей реанимации уважали, но не могли понять, отчего это Наф-Наф, отработав 10 лет в реанимации по травме, вдруг неожиданно перешел в кардиореанимацию к инфарктным больным. Кто-то из молодых высказался — постарел, мол, спокойной работы ищет… спать ночами. Однако мнение это не поддержалось, теми, кто Кабанова знал давно и уход его в инфарктное отделение бегством, а уж тем более, поиском легкой работы не считал.

Так вот, доктор Кабанов, вошел в ординаторскую. Ну вошел и вошел, что особенного? На столе пачка свежих историй, поступивших по дежурству больных, над столом по мониторам бегут кардиограммы тяжелых, за столом сидит один интерн, на диванчике другой. Все как всегда. Виталий Васильевич снял халат, повесил его в шкафчик и остался в хирургическом костюме, он привык так, снял с крючка фонендоскоп, и кивнул молодежи: \"пошли\". Дежуривший ночью врач уже обстоятельно рассказал ему кто и с чем поступил, что было сделано, как дела на утро. Теперь Наф-Наф, должен был увидеть все это сам.

Они переходили от койки к койке, смотрели женщин и мужчин, слушали, выстукивали, ощупывали, исследуя по методике ГПУ (глаз, палец, ухо), которая за два с лишним века не изменилась, потом протягивали сквозь пальцы длинные ленты скоропомощных кардиограмм, разворачивали широкие портянки своих, снятых в отделении по дежурству.

Наконец, они перешли в шоковую палату, куда вечером поступил пятидесятипятилетний мужчина с огромным заднеперегородочным инфарктом. Еще до конференции, придя на работу и переодеваясь, Кабанов долго, минут 10, стоял перед монитором в ординаторской, и ощущал, как нехорошее предчувствие разливается в груди. Будто в собственном сердце возник большущий кусок мертвой ткани, которую безжалостные импульсы и живые мышцы, трепали и дергали. На мониторе ясно рисовалось нарушение проводимости, ритм медленно снижался. Теперь Доктор Наф-Наф, оставив на закуску этого последнего пациента, вошел к нему в палату. За спиной двигались интерны и медсестра.

Мужчина, лежавший под простынкой, свернувшись калачиком, на боку, разогнулся и медленно лег на спину, открыл бледно-голубые глаза. Вдруг также медленно стал подниматься, пытаясь сесть, он опирался об край кровати костяшками пальцев обильно украшенных татуировками. Простынка сползла с плеч и целая картинная галерея открылась медикам. Сразу бросались в глаза две многоконечные звезды на ключицах, портрет Ленина и храм с многочисленными куполами. Кабанову ничего не надо было объяснять, он сам еще в интернатуре работал в Сургутской горбольнице, а там таких субчиков хватало, так что читал эту накожную грамоту Наф-Наф легко. Понял он, что перед ним вор, что дал этот вор клятву верности воровскому братству, что не из последних в воровской иерархии. А по числу куполов на храме выходило, что не менее четверти века провел нынешний пациент в местах лишения свободы.

Интернов, загомонивших за спиной вполголоса, он одернул: \"Помолчите\", и обратился к больному:

— Рассказывайте.

— Да что рассказывать? — больной говорил гулко, будто в бочку, но при этом на выдохе ясно слышались булькающие хрипы. — Ты, доктор и сам видишь, — он завернул правую руку за шею и похлопал себя по спине, где топорщились позвонки, — остеохондроз у меня, видишь? Так прихватил, сил нет. Печет и печет. — Он снова уперся в кровать, но обессилев, повалился на подушку. — Я ведь вчера впервые приехал в Москву. Мне разрешили. Не поверите, за двадцать пять лет, меня ни разу не кололи. Я пятаки ломал руками, подковы разгибал. — он закашлялся, — Меня женщина ждала. Я, не поверишь, бегом поднялся на пятый этаж, и тут меня скрутило. — Он засмеялся, — такой сюрприз. Она открывает дверь, а я падаю. Боже мой, как стыдно! — он вдруг дернул плечами и поспешно закрыл лицо руками. — Я никогда не болел! Я двадцать пять лет отсидел в совокупности. От звонка до звонка! А она ждала меня. Ну, как же так? — Кабанов, привыкший слышать от подобных пациентов лишь жаргонную \"феню\", был приятно поражен.

Осмотрев и выслушав больного, Кабанов развернулся и, подпихивая интернов, вышел из палаты. В ординаторской он снова повесил фонендоскоп, или \"уши\" на крючок. Сел за стол, посидел минут пять молча, прислушиваясь к себе, затем глазами показал интерну на стол с пачкой историй. Один из двух сел писать под диктовку, потом они поменялись. Истории заполнялись в том же порядке, что и осматривали больных. Последней была история бывшего зэка. В финале перед назначениями вывели диагноз: Острый инфаркт миокарда и еще подробности, уточнения.

Расписывая назначения, Кабанов, понимал, что шансов у этого больного практически нет. Еще по дежурству, когда сроку инфаркта было час-полтора, Леня дежурант, сделал все, чтобы сохранить те участки сердечной мышцы, что было возможно. И сдал утром тяжелого до крайности больного, искренне верящего, что плохо ему от остеохондроза. Он еще при поступлении удивленно уставился на Леню и возмущенно говорил: \"Что вы мне несете?! Какой инфаркт?! Откуда?! Меня первый раз в жизни так много кололи!\"

Днем интерны просили, дать им поучиться. Наперебой предлагали попытаться поставить интракардиальный стимулятор, чтобыв помочь умирающему сердцу, Кабанов разрешил. Один успешно спунктировал подключичную вену, второй настроил кардиостимулятор-мыльницу, потом они долго возили гибким металлическим электродом в сердце, пытаясь навязать ритм. Однако, ничего не выходило. Наконец, Доктор Наф-Наф, велел им оставить больного в покое. Он со страхом ждал ночи, когда останется один с больными. Кроме него в отделении будет только медсестра. Незаменимый помощник, умница, исполнительная и красивая девочка Марина. Но Виталий Васильевич боялся не нехватки рук, и не то чтобы он не любил когда умирали его больные. А кто любит? Просто он умирал вместе с ними. Умирал от боли, от бессилия, от безысходности. От какой-то детской обиды, когда старшеклассник отбирает у тебя обеденный полтинник, и ты ничего не можешь сделать. Потому что он сует тебе под нос здоровенный прокуренный кулак с желтыми от \"примы\" ногтями и говорит словами Саида: \"Не говори никому. Не надо\".

Самое странное, что долгое время ничего подобного не было. Он работал нормально. Трудился в общей реанимации, спасал, кого мог спасти, пытался спасти безнадежных, гонял родственников в поисках крови, плазмы и дефицитных препаратов. Дневал и ночевал с переломанными в автокатастрофах больными. Выхаживал, сдавал регулярно кровь. И довольно спокойно воспринимал смерть, когда вроде бы все сделано и больше ничего уже не сделаешь. Как вдруг что-то неожиданное случилось — он начал физически ощущать умирание каждого своего больного, а потом и не только своего, а всех, какие поступали в отделение. Достаточно было Кабанову заглянуть в палату, где лежит умирающий, чтобы включиться, а потом и краем уха услышать о таком.

Он не сразу понял, что происходит. Ходил к другу-психиатру, рассказал о своих ощущениях. В беседе вдруг вспомнил, что даже, когда они с напарником делили ночь, чтобы в часы затишья подремать часок-другой, он в полусне, а иначе спать на дежурстве невозможно, определял момент смерти. Напарник проводил реанимацию вдвоем с медсестрой, и в дополнительных руках необходимости не было, поэтому, заботясь о коллеге, никто Кабанова не будил. А тот просыпался и сидел, скорчившись на диване, пока в палате \"качали\" больного, в какой-то момент вдруг становилось спокойно и легко, в глуцбине груди будто образовывалась пустота, и Виталий Васильевич понимал — все кончено. Реанимационные мероприятия оказались неэффективны. Из-за этого и перевелся, в конце концов, доктор Наф-Наф в кардиореанимационное отделение. Больных поменьше и умирают реже. Но большого облегчения он не получил. Странное его заболевание прогрессировало. Когда в новостях сообщали, что где-то произошла катастрофа или теракт и погибли люди, он воспринимал это как снежную лавину, волна душевной боли выводила из себя. Землетрясение в Спитаке, чуть не убило его. Когда диктор сообщил о катастрофе, Кабанов, был на профессорском обходе в толпе студентов, интернов и аспирантов. Вся эта толпа вошла в палату, и не успели больные выключить радиоточку, как новость будто гром среди ясного неба обрушилась на доктора. Никто ничего не понял. Кабанов, за доли секунды понявший и почувствовавший боль и ужас тысяч погибающих людей, потерял сознание и грохнулся посреди палаты. Потом он неделю сидел на бюллетени. Он рискнул рассказать о своей болезни приятелю и тот посоветовал использовать старое средство. \"выпей водки, — сказал он. Помнишь, как в \"Хануме\"? Ходит грузин по сцене с кувшином и говорит: \"пей вино и все пройдет\". Вот и пей.\" Водки не оказалось, талоны были давно отоварены или сменяны на что-то. В общем, Кабанов, взял у старшей сестры стакан спирта, дома, пока семья отдыхала на даче, развел его и, когда накатило в очередной раз, жахнул, закусив по совету старших соленым огурчиком с куском сала, положенного на кус бородинского хлеба. Ничего не произошло. Потом Кабанов утратил ощущение своего здорового тела, а все чувства умирающих больных сохранились, он принял еще дозу, надеясь, что, наконец сознание среагирует на спирт. Среагировал организм. Кабанов обнаружил себя под утро лежащим возле унитаза, дрожащим, потным с гудящей головой и ясной памятью. Он помнил все, он видел себя как бы со стороны. Ничего не мог сделать, тело его двигалось по кухне, потом ползло в туалет, и освобождало желудок от принятого яда. А Кабанов-сознание, видя эти телесные муки, усмехался над собою — дураком, горько мучаясь от всей известной боли. И отрезвев, он забрался под одеяло, и выл \"за что мне это? За что?\" Потом, уже пошел к однокашнику-психиатру, и тот ужаснулся, помня того еще Кабанова — студенческого, увидев бледную небритость и ввалившиеся горящие глаза, в которых билась боль сотен, а может быть тысяч людей. Они сидели, разделенные столом, психиатр, никак не понимающий проблемы Виталия Васильевича, рекомендовал попринимать разные психотропные препараты. А Кабанов качал головой. В конце концов психиатр, то ли отчаявшись, то ли вдруг осененный новой идеей, предложил:

— А давай-ка, попробуем отыскать причину. Или хотя бы определить момент, когда это началось? Может, мы сможем найти способ помочь тебе? Применим, так сказать, психоанализ?

Кабанов пожал плечами. Давай.

Они долго сидели, разбираясь, вспоминая спускались во времени, и вдруг Кабанов сказал:

— Ты знаешь, пожалуй, из наиболее памятных событий того года был вечер встречи выпускников в школе. это важно?

Психиатр, в свою очередь, пожал плечами,

— Важным может оказаться все. Вспоминай, что было на вечере? Подробно. С кем встречался, о чем говорили? Как прошел вечер?

Кабанов задумался. Двадцать лет прошло после выпускного. Он ни разу не приходил в свою школу. Он ее не любил. Он не любил и любил. Как нельзя не любить место которому отдал годы, как нельзя не любить людей с которыми жил, учился. Наконец он сказал:

— В общем, ничего особенного. Из всего нашего класса пришло человек десять-одиннадцать. мы были десятым выпуском этой школы. На вечер встреч пришло больше девчонок. У меня с ними никогда проблем не возникало, — он усмехнулся. — а из ребят?.. только Геша Никулин, да Серега Крылов.

— А остальные?

— А остальных не было. — Кабанов, нервно размял пальцы. — никого не осталось.

— Как это, не осталось? — Психиатр заинтересованно наклонил голову, и в нем сразу проявилось что-то от внимательной собаки. — А где же они?

— Кто где. Я ведь тоже тогда спрашивал. И вышло что-то необычное. Из четырнадцати парней нашего класса в относительном порядке оказались только трое, я, Никулин и Крылов. А остальные одиннадцать… вот по пальцам: Маринин, Осипов, Дроздов — сидят с разными сроками. Заварзин, Свиридов — погибли в Афгане, Корнеев в доме инвалидов без рук, тоже после Афгана, Карпов и Орлов — пропали без вести. Причем не на войне, заметь а тут уже после службы. Самсонов и Конюхов — спились, один умер от цирроза, второй замерз зимой, подобрали мертвым уже. Валуев — сейчас дома с переломом позвоночника, упал по пьянке с третьего этажа. Вот все одиннадцать.

— Ты сказал, — с девчонками у тебя проблем не возникало, надо полагать — с мальчишками возникало? Какие проблемы?

Кабанов напрягся, нахмурился.

— Проблемы? Это можно назвать проблемами с большой натяжкой. Ты помнишь фильм — \"ЧУЧЕЛО\"?

— Конечно. Дети и подростки жестоки. Это не секрет. Просто педагоги закрывали на это глаза. А психиатрам приходилось расхлебывать тяжелейшие неврозы. Есть замечательная монография Буянова \"Беседы о детской психиатрии\"… — психиатр увлекся.

— Перебью, — хрипло сказал Кабанов, — Там в фильме все события происходят за одну четверть. Два месяца., - Психиатр замолчал, — А я переживал и терпел то же самое в течение десяти лет. Это можешь представить? — Психиатр пожал плечами.

— Попытаюсь.

— Попытайся. Попытайся вспомнить себя в десять — одиннадцать лет, когда каждый проходящий мимо, считает своим долгом стукнуть тебя. Иногда совсем не больно, символически. Просто так. Ни за что. Просто потому, что не получит сдачи. А значит, можно совершенно безнаказанно бить. Причем, с каждым годом все изощреннее. А тебе приходилось пытаться развязать брюки затянутые тройным узлом, и обоссанные, чтоб ты не мог развязать их зубами, после физкультуры, когда все идут на урок, а ты в одних трениках сидишь и воешь в раздевалке? А потом учитель тебе вставляет за опоздание на урок и лепит двойку, только за это. И это еще цветочки. А тебя вшестером били в школьном саду, ногами? И снова просто так. Под предлогом снижения процента успеваемости в классе из-за твоих двоек? Ладно, я не люблю плакаться в жилетку. Я прожил это. Пережил. Двадцать лет прошло с тех пор, даже двадцать три года, и я не хочу вновь вспоминать. Хотя и не забуду никогда. Я перенес почти десять лет издевательств и унижений.

— Ты двадцать лет носил в себе такую обиду? И ни разу не пытался отомстить или простить и забыть? Может быть, достаточно было тебе просто дать сдачи. Ведь если бы ты сразу попытался защитить себя ничего бы этого не было.

— Ты говоришь, как мой отец. Царство ему небесное. Я попытался. Однажды, я начал махать кулаками, это было классе в третьем, не помню. Расквасил нос кому-то. Меня вызвали к завучу, всю вину за драку свалили на меня и отец дома выдрал, для профилактики за двойку по поведению. Но дело не в этом, я просто не могу никого бить. Мне было плохо от одного осознания, что я кому-то причинил боль, страдание… ты понимаешь, сама мысль, что я кого-то ударю, для меня дикая.

— Ну хорошо, ты мог бы перейти в другую школу, наконец.

— Открытие. Я сменил 3 школы. Они повторяли одна другую. Мало того, отец постоянно говорил, \"раз бьют, значит есть за что… ищи причину в себе\". Последние три класса были самыми страшными. Но зачем тебе все это? Я после школы жил нормально. Мы разбежались, я их не видел, и забыл и даже, наверное, простил. — Кабанов, усмехнулся. — Но ты знаешь, когда я был тогда на вечере встреч, на какое-то мгновение в нашем классе я вновь ощутил себя школьником. Это было так ужасно, что когда я узнал, о гибели и несчастьях наших ребят из класса, мелькнула мысль, что за все надо платить, а я ощутил такое удовлетворение, этакое состояние отмщения… они заплатили. Ерунда какая! Мне стыдно за эту мысль до сих пор. Я спрашиваю себя: зачем я пошел на этот вечер? И получается, мне хотелось показать, что вопреки всем прогнозам, \"Хряк — дурак, чмо, дубина\" — я в полном порядке… Я добился всего, о чем мы в те годы мечтали — нормальной семьи, уважения и любви. Спокойного уверенного бытия. А школа с ее кругами ада осталась как бы в другой жизни.

— Значит, тебе было стыдно? — Психиатр заинтересованно смотрел на Кабанова, — Виталий, а не может твое состояние быть гипертрофированным чувством вины? Так в чем ты можешь быть виноват? В законной ненависти к обидчикам? Так это когда было. Удовлетворение от того, что возмездие за твои обиды свершилось, хоть и без твоего участия? — Психиатр, почувствовав догадку, решил закрепить успех — Ведь уже от того, что ты осознал, создал в себе причинно-следственную связь, тебе должно было стать легче. Скажи, а сейчас ты как себя чувствуешь? Полегче не стало?

— Отчего бы это? Только от того, что я перевалил свои старые проблемы и несчастья на твои плечи?

— И это немало, весьма немало!

— Ну, не знаю… может, раньше я обратился бы к священнику, если б жил в прошлых временах. Сейчас пришел к психиатру. Благо, есть однокашник, с которым можно посоветоваться, и он не поставит тебя на учет и не отправит в дурдом… а насчет вины… не знаю. Мне как-то некогда и неохота было думать. Да и какое отношение к моим школьным проблемам имеют страдающие сейчас люди? И почему я раньше имел этот защитный барьер, который, кстати, и ты имеешь, а теперь у меня его нет.

Кабанов, вспомнил эту беседу у психиатра, когда они вышли из шоковой палаты. Психиатр Сашка Ермаков, с которым они заканчивали институт, толковый парень. И, слава Богу, не трепло. Не хватало еще что б в больнице слухи пошли о болезни доктора Наф-Нафа.

Ему тогда, после сеанса психоанализа, на некоторое время и в самом деле стало полегче. А в голове засела когда-то, кем-то брошенная фраза \"не согрешишь, не покаешься\". Но никак она не связывалась с кабановской сверхчувствительностью. Хотя, как будто, после беседы, что-то ослабло в душевных струнах Кабанова и чувствительность эта немного притупилась, он стал \"держать удар\" но только лишь на несколько часов. Мысль же, о собственной вине, возникшая еще во время беседы, продолжала точить. Психиатр оказался прав, все началось после этого вечера встреч. Вот до двадцатого февраля он один, а после — другой. Ну точно, он двадцать первого дежурил и привезли девушку из аварии. Он принял ее, заинтубировал, и полез с лапароскопом в живот, там было месиво. Вот тогда он впервые ощутил ужас умирания… Когда про диагностическому дренажу из живота пошла розовая жидкость вместо крови… Точно — двадцать первого. Он объяснял себе, что все равно ничего не мог поделать… Разрывы внутренних органов, массивное кровотечение… \"Травма — не совместимая с жизнью\" Он же не Бог. Просто доктор. Пусть неплохой, но чудес делать не умеет. Легче не становилось. И все повторялось. С каждым больным все острее и страшнее. Он уже старался спасти больного, не только исполняя свой долг врача, но и чтобы в очередной раз не пережить муки умирания, несовместимости с жизнью. Как же это больно и страшно. И как же легко потом… на мгновение. Отчего страшно? Было что-то неосознанное. Отчего страшно? Ведь все мы смертны. Все. Так чего бояться? Чего боится тот зэк-инфарктник, что лежит сейчас в шоковой палате? Почему он боится даже поверить в инфаркт и все пытается убедить Кабанова в остеохондрозе? Потому что, признав факт и неизбежность своей скорой смерти, он должен признать и свою неготовность к ней. Вот что.

Наступил вечер. Несколько больных они перевели из блока интенсивной терапии в отделение, двоих привезла скорая. Никто не умер, день катился к завершению. Один интерн ушел домой, другой остался дежурить в отделении и пошел на вечерний обход по палатам, давление померить у больных, дневнички записать в истории.

Доктор Наф-Наф, Виталий Васильевич Кабанов лежал на диванчике и смотрел на монитор по которому суетилась кардиограмма зэка. Вот зэк заворочался и кривая пошла сполохами, мышечная наводка, вот улегся на боку и кривая опять стала чистой и четкой. Зубцы рисовали инфаркт, зубец \"пе\" гулял по линии как хотел, в своем ритме… предсердия сокращались отдельно от желудочков, левый желудочек, качал кровь еле-еле, правый справлялся неплохо. Избыточное давление крови в легких выжимало воду в просвет. Почки, стимулированные мочегонными, кое-как справлялись с этой водой. Через нос в легкие на вдохе поступал кислород со спиртом. Надпочечники из последних сил выделяли адреналин, сжимая мелкие сосуды рук и ног… Сколько он еще протянет? Ночь, день? Стимулятор не зацепил. Перегородка, где проходят проводящие пути — почти мертва. Какие-то еще живые клетки пропускают или генерируют импульсы сами.

Виталий Васильевич не заметил, как задремал.

Они стояли в школьном саду, перед ним Осипов, Маринин, чуть за ними Дроздов, Корнеев и Самсонов, а Конюхов позади Кабанова или как его тогда звали — Хряка. Конюх встал на четвереньки. Я знал, что он рядом и можно было бы двинуть с силой ногой назад, как говориться куда придется. Сам виноват. Но это будет первый удар, а Осипов с Марининым только этого и ждут, будут потом во все горло орать, что Хряк драку первый начал. Ничего не докажешь. Они заманили его. Знали о его страсти к книгам, сказали что за будкой кто-то выкинул кипу старых книг. А он, дурак — купился. Пошел смотреть. Но его уже ждали. Потом, он вырвался и побежал, ноги онемевшие еле подчинялись, и он, чуть не обмочившись от страха, в последний момент, не упал, а совершив страшный финт, и оставив все пуговицы от куртки на утоптанной земле, припустил и остановился только через квартал. Его не преследовали. А зачем? Он завтра сам придет. И тогда разговор продолжится. Ведь не ходить в школу нельзя. Придет как миленький. И тогда его — козла, либо подловят в туалете, либо во дворе. Терпеть все перемены невозможно, а с урока отлить не отпускают. Он шел к дому и глотал слезы. Некому его защитить. Некому. Был бы Бог. Но ведь его нет. Да и как к нему обратишься? Нет, это как-то смешно даже. Как бабки в церкви. Я — пионер. Многие у нас уже комсомольцы. А я в Бога верю? Нет, бред какой-то. Верю, не верю. Не важно. Он тогда с яростью отчаянья посмотрел вверх на облака и подумал, если Ты есть, отомсти за меня. Помоги! Накажи их! Я не могу же! И пионер Кабанов Виталик, по прозвищу Хряк, неумело кулаком перекрестился.

Разбудил какой-то грохот и звон в коридоре. Двойной ритмичный, будто шаги Командора из Маленьких трагедий Пушкина, с одной маленькой поправкой — гость должен быть не каменным а жестяным. Доктор Наф-Наф выглянул в коридор, перед медсестрой стояла женщина из вновь поступивших. На ногах у женщины были надеты… железные судна. Доктор, увидев эту картину, чуть не упал от хохота, он удержался, не рассмеявшись, наблюдал за картиною.

— Вы ж сами сказали, — оправдывалась женщина, — что в них надо в туалет ходить.

У медсестры не было слов. Поднимая бровки и тараща глаза, она молча разводила руками и загоняла женщину в палату, будто курицу в курятник.

— Ложитесь немедленно! — вдруг прорезался ее голосок, — Вам нельзя вставать!

Виталий Васильевич вернулся в ординаторскую, на часах было полвторого. Неплохо поспал. Прислушался к себе, пока вроде тихо. Бывали затишья, когда он ничего и не чувствовал.

Сон. Что-то снилось такое… не помню. Доктор Наф-Наф, напрягся, воспоминания ускользали, оставляя легкую тревогу. Что-то очень важное было. А что?

Нет. Не вспомню. Опять прилег, прислушался. В палате ворочалась и ворчала беспокойная женщина, прошла тихо по коридору медсестра, вынесла судно. На мониторе струилась кардиограмма умирающего, ритм упал до 60 и периодически снижался до 56 и снова поднимался до 60. Кабанов заглянул в палату, по дозатору шли кардиотоники, поддерживающие ритм сердца, оставалось еще полбанки, часа на три. Зэк — инфарктник, заворочался, будто почуял доктора, забубнил: \"Доктор мне бы грамм сто на грудь принять. Сразу полегчает. А то вы меня только запахом травите…\" Кабанов пробормотал: \"Лежи, лежи, нельзя тебе сто граммов\", а сам подумал, почему нельзя? Ему все теперь можно. И спросил:

— Грудь не болит?

— Нет. Спина болит и руки, но сейчас меньше. Только спать не дает. Хочу заснуть и не могу. Страшно, что не проснусь.

Доктор Кабанов подошел к медсестре, полулежащей в кресле у письменного стола, на посту, наклонился:

— Сделай ему морфинчику кубик. — и вернулся в ординаторскую.

Через десять минут зашла медсестра, дала историю на подпись. Доложилась, что все сделала.

И снова он наблюдал за кривой на кардиомониторе, пока веки не начали смыкаться.

Сегодня мой последний день. Совсем последний. Странно звучит, \"совсем\". Как будто может быть не совсем? Последний, завтрашнего — нет. Я вижу себя. Как странно я себя вижу — сверху и сбоку. Но это я. Я иду. Куда? Мне надо отдать долг. Деньги? И деньги. И еще что-то, не могу понять пока, что. Но долг есть. Даже не долг, долги. Их так много, что я боюсь не успеть. Мне просто не хватит времени рассчитаться с долгами. И Я — тот, что внизу очень беспокоюсь, мне нехорошо. Тревожно. И я тот, что наверху и сбоку, вижу это беспокойство и мне приятно. Все правильно. Я тянул до последнего дня, а теперь суечусь… Так мне и надо. Побегай. И главное вспомни все долги… ни одного не забудь. Ни одного. За свою жизнь ты стольким задолжал… Я езжу по городу. Какой это город? Не важно. Это мой город. Все мои кредиторы тут… Все. Я отдаю долги. Их принимают, кто с благодарностью, (спасибо.) — Господи, да за что? Это вам спасибо, вы выручили меня тогда, а я свинтус, тянул до последнего дня; кто с безразличием (ну вернул и вернул, хорошо, что не забыл), кто с раздражением и ненавистью (сволочь, а где ты был, когда мне так было нужно, чтобы ты вернул свои долги?), отдаю, отдаю. А их все больше и больше. Я листаю свои записи, вычеркиваю, но они вновь появляются на страничках, уже другие. Откуда? А я это я верхний и сбоку вписываю их тебе. Ты забыл, но я-то помню. Мне остается все меньше времени. Совсем не осталось, я отдаю последний долг моим друзьям, моим погибшим друзьям и прошу вас — простите меня. Все. Я еду домой. Есть еще одна важное дело, я должен увидеть моих близких, жену, детей. Они знают, что сегодня мой последний день. Как я вас люблю. Вот и моя дверь. Остались часы, минуты. Я посижу с вами, обниму вас. Мы просто помолчим.

Я, тот что сверху и сбоку удивлен, я успел отдать почти все долги, почти все…Остались те, которые уже не отдашь, и я могу позволить себе последние мгновенья провести с родными моими.

Дверь открывает жена, где-то в глубине квартиры девочки теща. Они встречают меня. Они не расстроены. Правильно. Я не хочу, чтобы вы расстраивались. Не надо. Я сделал, что мог, чтобы у вас было все… Я не успел вас вырастить, но видно не судьба. Будьте счастливы.

Я в прихожей. Мне неуютно. Все не так. Все. НЕ та прихожая. Обои не те. Обои. Вешалка. Не та. Другая мебель в комнатах. Откуда? А куда делась моя старая, уютная, я же с тобой, любимая, копил на гарнитур, мы же вместе тащили нашу кровать на санках зимой, где все это?

Все чужое. А где мои костюмы? Я хочу переодеться в выходной костюм. Его нет. Что ты говоришь? Я не понимаю, что? И тихий невнятный голос: \"Ну ведь тебя же завтра уже не будет, и мы все сделали так, как уже давно хотели\".

Как это? Но ведь сейчас я еще здесь! Я здесь, с вами! Завтра будет завтра! Неужели после меня ничего не останется? Боже, как мне больно! Совсем ничего? Почему?! Почему?…

Медсестра трясла Кабанова за плечо.

— Доктор, проснитесь!

Виталий Васильевич бросил взгляд на экран монитора, 46 в минуту. Муть какая-то в глазах, слезы?

На четвереньках выбежал в коридор, не успевая подняться, и влетел в палату, головой толкнув распашные двери. Следящая система среагировала бы, когда ритм сердца снизится до 45. Зэк спал, ритм упал до 46. Кабанов покрутил дозатор, дождался пока цифры на экране не поднялись до 56 и потом к 60. Вот так.

Вернулся в коридор, подошел к медсестре.

— Спасибо.

— Не за что. Вы стонали, Виталий Васильевич. Я решила вас разбудить.

— Да? Сильно?

— Прилично. Что-то приснилось?

— Не помню. — Кабанов покривил душей. Последний сон он запомнил, и в ушах его продолжал звенеть собственный крик — \"ПОЧЕМУ?\".

На часах полшестого утра. Ложиться бессмысленно. Доктор Кабанов скатал одеяльце. Спрятал бельё в шкаф. Сел за стол и начал писать четырехчасовые наблюдения. Записал изменение дозы кардиотоников зэку. Теперь еще осталось в восемь оставить запись и отчитаться на утренней конференции. Только бы никого не привезли до 9 утра.

В семь зашел интерн, бродивший по отделениям всю ночь. Оказалось, что кроме него на весь корпус врачей нету, пришлось обойти, кроме своего отделения еще три. А что поделаешь, лето, отпуска. Одна надежда на студентов-субординаторов, да на интернов.

В восемь утра пришел Леонид, принимавший зэка позавчера вечером. Первым делом взгляд на монитор.

— Ну, как он?

— Стабильно хреново. Ребята днем пытались навязать ритм интракардиальным, ничего не вышло. Блокада нарастает, дозу кардиотоников я поднял в трое. Пока ритм держит.

— Хм. Интракардиальным. Я вечером на час-полтора сумел навязать черезпищеводным стимулятором, а потом ку-ку… Где-то сформировался очаг эктопии, дает импульсы, и слава богу…

— Я посмотрел твои записи…

— Он сам спит, или на медикаментах?

— Морфин в два ночи, и до сих пор. В пять ритм свалил до 46, пришлось усилить дозатор.

— Ясненько. За ночь кто-нибудь поступил?

— Было. — Кабанов рассказал про женщину и эпизод с суднами на ногах. — Ты понял? Маринка ей что говорит? — чтобы в туалет ходить!

— А с чем больная?

— Первый приступ стенокардии на фоне гипертонического криза. Ночку наблюдал, сейчас переведем в отделение, я переводной уже написал.

— За это спасибо.

В коридоре, две медсестры перекатывали кровать с больной в отделение. Уже уходя с пачкой историй под мышкой, Кабанов услышал, как взревел контрольный монитор на посту у медсестры, и Леонид и обе медсестры, рванули в шоковую палату…

На утренней конференции, Доктор Наф-Наф докладывал о поступивших, рассказывая о больном с обширным инфарктом, он вдруг сильно побледнел и оперся о трибуну. Начмед, озабочено посмотрел на него.

— Виталий Васильевич, вам плохо?

— Нет. Ничего, — а про себя добавил, — просто умер человек, которого ждали.

2

АЗ ВОЗДАМ!

Дежурная медсестра заглянула в ординаторскую, глазами обшарила небольшое пространство и, убедившись, что доктора Кабанова там нет, обратилась к двери в туалет:

— Виталий Васильевич, вас вызывает главный.

— Иду, — сдавленно донеслось через дверь.

Доктор Наф-Наф пошумел водой, в ординаторской взял накрахмаленный голубой колпак, визит к главному врачу дело серьезное, спросил себя, не стоит ли еще и маску повесить на уши? Решил, что это уже перебор, и, оставив за старшего в блоке второго ординатора, ушел в административный корпус.

По пути Наф-Наф гадал, зачем он мог понадобиться главному? Так ничего и не придумав, вошел в приемную. Секретарь нажала на кнопку селектора и, не поздоровавшись с доктором Кабановым, доложила:

— Он пришел, Рашид Шарифович.

— Пусть заходит, — донеслось из селектора.

Секретарь открыла первую дверь тамбура, ведущего в зал главного врача. Кабанов вошел. Главный сидел за столом, белоснежный хрустящий халат его и высокий сходящийся на вершине колпак, в народе называемый \"колун\", не соизволили подняться навстречу входящему. Встал и встретил рукопожатием, сидевший тут же, сбоку от огромного стола для совещаний, начмед. Он, не выпуская руки, проводил Виталия Васильевича и усадил за тот же стол напротив себя.

Главный молчал. Начмед улыбался, а Кабанов, сев в три четверти к обоим, смотрел вопрошающе. Пауза затягивалась. Доктор Наф-Наф знал эту склонность к актерству у Главного, поэтому не торопил. Начмед не встревал. Наконец, главный сказал:

— Виталий Васильевич, мы попросили вас прийти, — \"ого!\", — подумал Наф-Наф, — \"попросили?\", — что бы предложить вам… — главный затянул новую паузу. \"ну!\" — молча подталкивал его Наф-Наф, — \"Уйти по собственному? Да вроде, не за что. Заведовать отделением? Что-то я не слышал о свободных вакансиях. НУ! Же!\" — чтобы предложить вам временно, — главный усилил это слово, — занять должность Артемия Николаевича.

Кабанов изумился.

— Временно, потому, что дело это для вас непривычное. Хотя я надеюсь, что мы с вами сработаемся и в дальнейшем. К сожалению, для нас, Артемию Николаевичу предложили перейти на работу в главк, и он согласился. Вместо себя он лучшей кандидатуры найти не смог, да и я тоже.

Кабанов никак не мог выйти из состояния изумления.

От таких предложений отказываться не принято. Хотя, кому он должен? Главному? Дудки. А что ему даст эта должность кроме нервотрепки и прекращения лечебной работы? Зарплату? Несомненно. Власть? Естественно. Авторитет? Ну его и сейчас хоть на стенках развешивай. Влияние на половину врачей клиники? Однозначно.

Нет, ну начмед — зараза. Он отличный мужик, но зараза. Мог бы утром предупредить, я б хоть чуть-чуть готов был бы к этому разговору. Мне б солидности, как у Артемия, или амбиций выше макушки, как у Главного. А то кто я? Доктор Наф-Наф? Самый умный поросенок?! Неважно, что самый умный, все равно — поросенок.

Сразу вспомнилось, давно дело было. Лет восемь назад. Он готовил к переводу молодого парня, после ДТП. Тот поступил никакой, описывать его переломы, травмы, не хватит времени. Первые две недели Кабанов вытягивал его из тяжелейших нарушений свертывающей системы крови, потом из комы связанной с ушибом мозга и соответствующим отеком, потом из присоединившейся из-за перелома ребер и ушиба легкого пневмонии и протчая и протчая… наконец, переборов все ловушки подстроенные коварным организмом парня, Кабанов, приведя его в приличное состояние, готовил переводной эпикриз и душевном порыве напевал прицепившуюся песенку из спектакля \"Три поросенка\", который ставили в детском саду у дочки, — \"Я на свете всех умней, всех умней…\". Вошедшая в этот момент новенькая ординаторша Ирочка Муравьева, обращаясь к Кабанову, сказала:

— Доктор Наф-Наф! Выписываете своего?

Все, сказала, приклеила. И хотя, она потом, извинялась на дежурстве, слово не воробей, вылетит, не поймаешь. Давно уже Ирочка заведует реанимацией в другой больнице, а Кабанов перевелся в кардиологию, но кличка, что второе имя… Наф-Наф.

Главный, наконец, встал и, подойдя к Виталию Васильевичу, пожал руку.

— Поздравляю. Приказ о вашем назначении ио начмеда я подпишу сегодня, к своим обязанностям приступите через неделю. Недели вам хватит, чтобы подобрать себе замену?

Доктор Наф-Наф тоже встал, и ощущая рукопожатие ответил крепко, потом выговорил немного невпопад:

— Постараюсь, — и повернувшись к Артемию Николаевичу, — я хотел бы с вами поговорить.

Тот радушно улыбнулся.

— Ну разумеется. Пойдемте ко мне.

Главный подождал стоя, пока они вышли.

В кабинете зама по лечебной работе, более известного как начмеда, они уселись за журнальный столик. Артемий Николаевич включил электрический чайник, а Кабанов, которого уже потряхивало от возбуждения, сквозь зубы процедил:

— А предупредить нельзя было, Артемий Николаевич? Я как дурак был, ей Богу!

Начмед сел напротив и без смущения ответил:

— Если б я все мог знать заранее, проблем было бы значительно меньше.

Они некоторое время сидели молча, отхлебывая чай и, заедая его конфетами из подарочной коробки. Потом Кабанов сказал:

— Откуда мне ждать подвоха, Артемий Николаевич?

Начмед нахмурился.

— Постарайся отвертеться от пищеблока.

— В каком смысле?

— В прямом. Сейчас пробу снимает Зинаида Николаевна, пусть и дальше снимает.

Кабанов удивился. Он раньше никогда не задумывался об этом. Как и все дежурные врачи и медсестры, ел, то, что приносила буфетчица, или не ел, а сразу выбрасывал в унитаз. Но понимал, что \"гнать волну\" бессмысленно. От чего зависело качество привозимой еды, не знал никто.

— Значит, связываться не надо? Не советуете?

— Плетью обуха не перешибешь, — сказал начмед. — себе дороже.

— Ну что ж, спасибо за напутствие. — Доктор Наф-наф допил чай, доел конфету из коробки, прокатал между пальцами фольговый фантик, и точно бросил его в мусорную корзинку, стоявшую у двери. — Пойду работать.

Начмед поднялся, протянул руку. Кабанов ответил на рукопожатие.

— Я вас не оставлю, Виталий Васильевич. Все телефоны для связи передам, и надеюсь, нам вместе многое удастся. И будьте аккуратны в отношениях с Рашидом Шарифовичем. Он очень обидчивый человек. И злопамятный. Думаю, вы это и так знаете.

Кабанов молча кивнул, и вышел.

Довольно резкий и неожиданный поворот в карьере и всей жизни. Лечить, учить молодежь, быть подчиненным и самостоятельным одновременно, все это уже стало привычным, ровным. Каждый день был известен заранее. Семья, работа, выходные… подворачивающаяся иногда халтура, если вдруг звонил кто-нибудь из старых друзей и просил проконсультировать своего знакомого или родственника, довольно щедро оплачивая такую консультацию. Периодические споры с доцентом кафедры, паразитирующей на инфарктном отделении. Доцент, постоянно пытался навязать свои методики лечения. Кабанов же, периодически сажая доцента в лужу на простых вопросах, противостоял этим попыткам. Теперь настырный доцент дорвется. А может наоборот мне удастся его более эффективно посылать? — думал Виталий Васильевич, идя длинными подземными коридорами в свой корпус. В конце концов, я теперь буду руководить всей терапией клиники. Но отделению внимания придется уделять меньше. Кого же оставить за себя?

Он по прежнему очень остро переживал за всех страдающих и умирающих, хотя и не подавал виду. Избыточная острота сопереживания, незаметно, сама собой ослабела, перестала быть изнуряющей, но и в равнодушии оставаться не позволяла. Он заметил, что повышенная чувствительность его подсознательно заставляла искать наиболее эффективные способы лечения, не давать кафедралам и интернам проводить, казавшиеся ему рискованными, эксперименты с лекарствами или исследованиями на тяжелых больных. Недавно он капитально поцапался с пресловутым доцентом, когда тот со студентами три часа крутил больного с сердечной недостаточностью, замеряя у него \"легочную воду\". Кабанов выгнал всех из шоковой палаты, привел доцента в ординаторскую, и медсестры впервые услышали, как ругается доктор Наф-Наф через закрытую дверь.

Вернувшись от главного, Кабанов сразу включился в работу. За полтора часа его отсутствия поступили двое больных…

* * *

Вот уже два месяца как Виталий Васильевич Кабанов стал и.о. начмеда, согласно приказу главного врача. В клинике это назначение встретили по-разному. Кто близко знал Кабанова, тот с радостью, кто понаслышке или вообще не знал, тот настороженно, памятуя истину \"новая метла по-новому метет\". По совету старого начмеда, Кабанов открестился от снятия проб в пищеблоке перед обедом, оставив эту привилегию за заместителем по хирургии. И вот позавчера на совещании у главного тот объявил:

— УБЭП провел неплановую проверку нашего пищеблока. С поличным на выходе задержаны пять работников. При составлении акта, двое написали чистосердечное признание. — главный при этих словах поморщился. — трое отрицают свою вину, утверждая, что им продукты в сумки подбросили. Единственный, у кого ничего не оказалось — зав производством. Я пригласил его на наше совещание.

Зав производством, довольно молодой мужчина, в белоснежном халате и пилотке, смущенно поднялся и разводил руками. Главный продолжал: — Как вы можете объяснить факт хищения?

Зав производством или по-простому — шеф-повар, выдавил:

— за всеми невозможно уследить, Рашид Шарифович. Я ежедневно контролирую закладку, все в порядке. Продукты отпускаются нормально. И, кстати, все эти продукты были куплены в соседнем магазине. У меня есть чеки на всю сумму. — зав производством извлек пачку чеков, которые он в шесть утра вместе с директором магазина пробил на кассовом аппарате вчерашним числом. Деньги он внес из своего кармана.

— Все это ваши работники купили в магазине? — Главный поднял со стола бумажку: — общее число продуктов таково: шесть килограммов масла сливочного, четыре с половиной килограмма вырезки говяжей, пятнадцать килограммов сосисок, шесть килограммов сахара, вареной колбасы четыре батона на шесть с половиной килограммов. Четыре килограмма риса. Крупы перловой два килограмма, Гречневой крупы четыре килограмма, Лука репчатого три килограмма… — Главный перевел дыхание, — и это еще не все, там зелени разной еще шесть пунктов и два килограмма поваренной соли. Вам не кажется, что люди с зарплатой в тысячу — тысячу пятьсот рублей такими объемами покупать не в состоянии. Хотя, это уже не важно. К сожалению, одна из женщин написала чистосердечное признание.

Шеф-повар заломил ручки. Об этом он еще не знал. В отчаянии он простонал:

— Наверное, ее запугали, запутали. — Главный смотрел на эти мучения с явным удовольствием.

Кабанов все это время чиркающий карандашиком в блокноте, сложил все килограммы и разделил на пять, получилось больше десяти на человека. Учитывая, что четверо из них женщины пенсионного возраста, получалось довольно сурово. Интересно, а они по столько каждый день выносят? Или в УБЭП знали, что именно вчера вечером надо их брать? Позвонить, что ли Максакову?

Максаков Александр Сергеевич — начальник УБЭП округа полковник милиции, год назад благодаря решению врача скорой помощи попал в отделение Кабанова, а не в центральный госпиталь ГУВД со свежим инфарктом, от которого через сутки после кабановского лечения не осталось и рубца на кардиограмме. С тех пор Максаков считал себя должником Наф-Нафа, к праздникам присылал пакет с одной двадцатой ведра \"Смирновской\" и копченостями. И позванивал, приглашая то на рыбалку, то на охоту. О назначении Кабанова начмедом клиники, наверное, знал. Но не позвонил. Почему? Виталий Васильевич задумался и не слышал, что главный закончил возить мордой по столу Шеф-повара, и велел всем идти.

— Все свободны, Виталий Васильевич, или вам есть, что сказать?

— Нет. — Кабанов поднялся, понимая намек главного \" Ну, давай, позвони Максакову, тебя он послушает, и ты станешь своим в доску, и уже не и.о. а просто начмед\", — К сожалению, я никак не могу это событие комментировать. Видимо, не красть они не могут.

Главный опять надел непроницаемость на физиономию.

Днем Кабанову позвонил Максаков.

— Здарова, Док! — прорычал полковник. — Поздравляю с новым назначением! Я звонил в отделение, а мне говорят, ты в начальниках уже! Хорошо хоть телефон дали, не пришлось по своим каналам искать. Ну, как ты там?

— Привет, — Кабанов был рад, что полковник бодр и свеж. — Все нормально.

— Да ладно — нормально! Я тут отъезжал на пару недель, а мои ухари наехали на вашу харчевню. Правда, жалоб от больных столько навалило, что не наехать не могли. — Максаков приглушил тон, — я тебя не подставил?

— Нет, Саша, все нормально. — Кабанов невольно тоже перешел на полушепот, — я до пищеблока не касаюсь. Не моя епархия.

— А как же пробы снимать? — Максаков знал все тонкости досконально.

— Утром и вечером пробы снимают дежурные врачи, а в обед ходят главный с замшей по хирургии. Саш, мне все это до фонаря. Чего ты хочешь?

— Да так, сегодня на летучке доложили об успехах, вот и решил позвонить, посоветоваться. Все ж таки, пока я у вас лежал, кормили неплохо.

— Еще бы! Шеф-повар сегодня тряс пачкой чеков, убеждая главного, что они все это купили для дома.

— Ага. А эта, как ее, Сафронова Евдокия Ивановна, кореньщица, накатала ЧП, — Максаков перевел, — чистосердечное признание. Уже дело завели. Что скажешь?

— А чего ты от меня ждешь? Я ей не родственник. Раскаялась? Хорошо. — он понимал, что Максаков ждет от него просьбы похерить эту бумажку с признанием кореньщицы. Но не дождется. — В конце концов, и без того на кормежку больных выделяются слезы, а они еще и прут у них!

— Ну, как скажешь. Я передаю дело в прокуратуру.

Кабанов пожал плечами.

— Передавай.

— Слушаюсь, доктор. Ты как насчет рыбалки? Найдешь пару дней? — Максаков был в своем репертуаре. Виталий Васильевич понял, что теперь не открутиться. Придется ехать.

— Найду.

Полковник обрадовался, словно ребенок.

— Все, заметано! Я те позвоню. Возьмешь дня три, махнем на Волгу, накормлю шашлычком из осетрины! Ты чуешь?

— Чую. — и Кабанов потянул ноздрями, будто и в самом деле чуял аромат шашлыка.

— Ну, до встречи!

— Пока.

Такой вот разговор. Перепуганная насмерть кореньщица пишет чистосердечное признание. Главный знает. Шеф-повар знает. Эта писулька у них словно кость в горле. А Кабанов только что ее пропихнул насколько возможно глубже. Ну их к черту!

Полдня Виталий Васильевич разбирал огромные пачки накопившихся историй, читал, выписывал ляпы, делая пометки для замечаний лечащим врачам и заведующим отделениями. В обед вскипятил чайник, запер дверь, позвонил в секретариат и предупредил: \"Меня нет полчаса\". Развернул пару бутербродов. Слушая новости по радио, прихлебывал чай. В дверь один раз крепко стукнули. Кабанов решил, пока не доем — не открою.

Убравшись, он прополоскал рот последним глотком чая, и отпер дверь. Кабанов не успел сесть за стол, как к нему, не спросясь, вошел мужчина. Как определил доктор Наф-наф — из новых русских. Двубортный пиджак клубный, с металлическими пуговицами, черная рубашка без воротника, поверх нее золотая цепь, не очень толстая, но очень красивого плетения без креста, как это часто бывает, на пальце перстень \"гайка\" с камушком. Лет ему около тридцати, стрижка дорогая, очки не темные но дымчатые в золотой оправе. Кабанов приготовился, что его начнут просить насчет места в одноместной палате и денег предлагать.

Вошедший, не представившись, спросил:

— Вы — Кабанов?

— Да. А чем могу?

— Мне сказали, вы можете помочь моей матери.

— А что с ней?

— Ее вчера замели, — неожиданно сказал посетитель. Он говорил довольно правильно, не прибегая ни к распальцовкам, не употребляя ни \"типа\", ни \"чиста\", ни \"конкретно\". Только это — \"замели\" диссонировало.

— В каком смысле?

— В прямом. — посетитель, откинулся на стуле и заложил ногу за ногу, — она работает у вас в пищеблоке. Так ее с сумкой менты вчера взяли. Они так наехали, что мать написала чистосердечное.

Изумлению Кабанова не было предела. У кореньщицы-пенсионерки, которая за семьсот пятьдесят рублей в месяц картошку чистит, сын — бизнесмен, и далеко не бедный! А она еще и ворует. Интересно — зачем? Внукам на подарки? Он спросил:

— И чем я могу помочь?

Сынок изящно покрутил пальцами в воздухе.

— Мне сказали, вы можете.

Интересно, кто это ему сказал?

— Весьма сожалею. Но мне нечем ей помочь. — Кабанов встал, давая понять, что разговор закончен.

Сынок старался сохранять интеллигентность, не трогаясь с места, он продолжал, и в голосе его появились просящие нотки.

— Послушайте, я не знаю, зачем матери нужна была эта колбаса, сосиски и масло. Мы не нуждаемся. Но я не могу уговорить ее не работать. Это дурь какая-то, глупость! Мне сказали, что у вас близкие отношения с начальником УБЭП. — Кабанов усмехнулся.

— Это что, намеки?

— Да какие намеки? — Сынок шутку не принял, он повторил, — мне сказали, вас он послушает. Попросите его убрать её бумажку. — Видно было, что привыг либо приказывать либо покупать, а просить для него непривычно.

— Молодой человек, я повторяю, мне очень жаль, но я не могу вам помочь, — ответил Кабанов. — слухи о моей дружбе с начальником УБЭП сильно преувеличены.

Наступила пауза. Сынок замер на стуле перед Кабановым, а Виталий Васильевич сел обратно за стол. Через минуту, сынок раскрыл барсетку, пошевелил в ней пальцами правой руки и, выдернув пачку стодолларовых бумажек, бросил ее на стол. Выражение лица его изменилось.

— Здесь на шестерку хватит. Тебе достаточно, доктор? Или мало? Скажи — сколько? Ну, позвони начальнику! Тебе что, трудно? Ну, откажет, так откажет. Я обратно не возьму. Но хоть позвони!

Кабанов собрал деньги, на вскидку определил, около трех тысяч. Сколол их скрепочкой и, гордясь собой, кинул сынку на колени.

— Убирайтесь. Я не буду звонить.

Сынок убрал деньги в барсетку, поднялся и, направляясь к двери, процедил:

— Козел! — и хлопнул дверью. Виталий Васильевич не обиделся, но вспомнил: \"А за козла — ответишь!\"

На рыбалке, в компании Максакова и еще двух мужичков, под жареную на костре осетрину и \"Столовое белое Љ21\" Виталий Васильевич рассказал полковнику об этом визите и как он выпроводил сынка. Максаков с сожалением посмотрел на Кабанова. Виталий не донес до рта стопочку и спросил:

— Ну что? Что ты смотришь?

— Я думаю, сынок прав. Тебе что деньги не нужны?

— Полковник! Ты упрекаешь, что я не взял взятку? — Кабанов усмехнулся. — Куда мы катимся?! Начальник УБЭП… — он не договорил.

— Да плевать мне на такие взятки. Это ничто! А вот когда подпись чиновника в префектуре стоит тридцать или пятьдесят тысяч долларов? Только подпись! А сто тысяч? Ты вообще видел эти деньги? Это годовой бюджет района, округа. И ведь дают! И берут! А то, что тебе давал этот козлик, это — тьфу! — Максаков лежа у костра, поменял позу, налил себе еще, подцепил на вилку сочащийся жиром, обильно посыпанный перцем кусок осетрины, держа ее в левой, правой ухватил стопочку с водкой. — ну, давай! Медик! Будем здоровы! И не говори, что не пьешь!

— Я и не говорю. Я — малопьющий!

— Ну, слава Богу, что не совсем непьющий! И не куришь? — Кабанов покачал головой:

— Не научился раньше, а сейчас уже не хочу учиться.

— Виталий, только не говори, что к женщинам равнодушен!

— Не скажу… — прокряхтел Кабанов, выпив свою стограммовку.

Максаков проглотил свои сто граммов из запотевшего стаканчика, откусил и прожевал кусочек желтого дымящегося мяса.

Напарники — рыбачки, капитан Поляков и рыбачок Леонидыч, молчали. В разговор не вступали. Максаков их взял для компании. Леонидыч — местный, у него приезжие переночевали, а утром едва забрезжил рассвет, Леонидыч с Поляковым вытащили сеть, выбрали полуметровых стерлядок, которых Максаков сразу же начал приготавливать по-своему, и двух метровых осетров.

Виталий Васильевич с удивлением наблюдал, как Максаков мнет буханки черного хлеба и обильно пропитывает водкой. Полученную смесь он начал наталкивать в жабры стерлядкам. Леонидыч, тем временем, скатал сеть. Всю мелочь и ненужную рыбу он покидал обратно в реку. Потом саперкой на берегу откопал что-то вроде могилки, в которую ведром натаскал воды, а Максаков бережно укутав пьяных стерлядок в холстину опустил в эту воду.

— Вот, — довольно сказал он, — пусть подождут. Это нам домой.

С осетрами Леонидыч обошелся строго, головы порубил и кинул в котел — уху варить, а мясо Максаков нарезал желто-белыми полосками и уложил в кастрюле с лучком, перцем и каким-то душистым белым соусом.

Капитан Поляков, которого Виталий определил в роль вроде адъютанта у полковника, из машины принес целый веник удочек и ведро с наживкой. Максаков выдал доктору пару удилищ, пару взял себе, скомандовал,

— Пошли ловить к ухе навар!

К полудню они смотали удочки, собрали всю выловленную рыбку, Ленидыч передал ее капитану, чистить, а сам большой ложкой выловил из бульона осетровые головы и принялся отделять от хрящей и мяса кости. Максаков же насаживал на шампуры подмариновавшуюся осетрину. В родничке лежали еще шесть пар бутылочек \"Смирновской\". Кабанов, напрягаясь внутренне, спросил:

— Это все нам?

— Не раскатывай губов, — сказал, насмехаясь, Максаков, — пара, ну тройка — нам, а остальное — стерлядкам, им надо до завтрашнего вечера дожить.

И вот сейчас они уже похлебали густой, заправленной пшенкой ухи, усидели одну бутылочку, и под шашлык начали вторую.

Максаков доел кусок, лег поудобнее и сказал,

— Я тут вспомнил старый стишок, уж и не помню откуда знаю, только в памяти осел, — он продекламировал:

На свете всяко может быть.

Мать может сына позабыть,

С любимой может муж расстаться,

Но чтобы медик бросил пить,

Курить, (пардон) е…..ться?

Нет, этого не может быть!

Все расхохотались. Кабанов немного смутился. А Максаков продолжал:

— Ну что? Верно? — Виталий засмущался. Вот полковник — зараза. Неймется ему. — Ты сам говорил, что к женщинам неравнодушен!

— А ты меня теперь с рыбалки в бордель поведешь? — парировал Кабанов. Максаков вскочил на колени, глаза горят, хмель в башку двинул.

— А что? Можно и в бордель!

По выражению лица капитана, Виталий Васильевич понял, что Максаков запросто может повести доктора в бордель, и постарался перевести тему. Но тот сам, немного утих и сказал:

— А зачем тебе в бордель? У тебя там такие сестрички… Одна Мариночка!.. — он мечтательно причмокнул губами. — Эх, кабы не сердце. Я б себя проявил. — Он обратился к остальным собеседникам, но больше к Леонидычу, — Ты-то Сашка видел ее, — Поляков кивнул, — А тебе я скажу, необычной красоты девушка и не замужем! — он потянулся к ополовиненной бутылочке. Наливая себе и остальным, спросил Кабанова:

— А вот скажи, отчего она замуж не выйдет никак? Или уже побывала?

— Ну ты спросил! — Удивился доктор, — я что, у нее в подружках? Кажется, она была замужем. А что сейчас, не знаю.

Максаков снова обратился к Леонидычу:

— Доктор, — он показал на Кабанова, — инфаркты лечит, мастер. Но я тебе скажу, его медсестры одним своим присутствием заставляют себя почувствовать мужиком и захотеть жить! Вот что важно! — он снова повернулся к Виталию Васильевичу, — А ты помнишь попика? Ну, священник со мной лежал? Как его? — он пощелкал пальцами, — Отец Владимир! Он тоже Мариночку без внимания не оставлял.

Кабанов вспомнил. Тогда прошлогодней зимой и Максаков, и отец Владимир, в миру Свешников Владимир Матвеевич, поступили в один день. Кажется, днем, к обеду привезли полковника, а под утро, к концу дежурства, поступил Свешников после всенощной службы в храме. Священнику повезло. Относительно, конечно. Инфаркта заработать он не успел, но несмотря, что нет еще и пятидесяти заработал, или как он сам, шутя говорил — \"заслужил\", пока только приличный приступ стенокардии, но все, как говорится, впереди! Если, конечно, не лечить.

Доктор Наф-Наф отнаблюдав обоих положенные сутки, положил их в одной двухместной палате рядом с инфарктным блоком. Кабанов дежурил через три ночи на четвертую, и вот они — милиционер и священник часиков в десять с коробками конфет, печеньем и бутербродами, пробирались в ординаторскую к Кабанову, заваривали чай и вели умные беседы до полуночи. В двенадцать Кабанов выгонял обоих спать. Умным людям интересно общаться друг с другом, особенно таким разным. Спокойный, порой немного унылый Виталий Васильевич, рассудительный отец Владимир и взрывной и шумный Максаков, прошедший все ступенечки ментовской карьеры от участкового до начальника УБЭП. Они были друг другу интересны.

Однажды Кабанов, использовав прием Атоса, подставил вместо себя некоего мифического друга или знакомого, рассказав собеседникам о своей проблеме, что мучила его не один год и лишь недавно стала потихоньку отпускать. Полковник милиции и священник слушали внимательно, не перебивая, Виталий Васильевич же сбиваясь и путаясь, запинаясь и подбирая слова, постоянно выдавая себя, рассказал о наказании, что испытывал \"его знакомый коллега\". Максаков хлопнул ладошками по коленям и сказал:

— Не вяжется как-то, Васильич. По твоей теории выходит: и меня, и многих моих… за ошибки… когда невинные страдают… а что греха таить, оно бывает. Уже такие муки адовы должны пытать… а оно как-то нету. А, отец Владимир, что скажете?

— А что сказать? — священник отпил чаю, сделал паузу — если с материалистических воззрений исходить, то у вашего коллеги и в самом деле гипертрофированная совесть и чувство ответственности, что в общем-то неплохо. Если же хотите услышать мое мнение, мнение служителя церкви, то тут незачем глубоко искать — Бог постоянно испытывает нас. Нет такого, чтоб он обращал пристальное внимание то на одного, то на другого. И ваш коллега, как мне видится, это ощутил.

Виталий Васильевич задумался. За столом воцарилось молчание. Доктор попытался облечь мысль в правильные слова и спросил:

— А не может быть так: Бог услышал просьбу мальчика и выполнил ее, но услышал Он и то злорадство, что испытал уже взрослый человек тогда, на вечере встреч, и своеобразно наказал его за это? Или все-таки угрызения совести за то проклятие? А может быть так, что друг мой закомплексовал от того, что счел себя услышанным?

Максаков крякнул: \"Ну, ты сказал!\", отец же Владимир вдруг изменился в лице, внезапно он стал другим.

— Да с чего вы это взяли? Да кто он такой, этот ваш друг? Бог не делает исключений ни для кого, но все, что делается, исходит только от него! И то, что случилось с врагами и обидчиками коллеги вашего, все это закономерно! Сам же он тут совершенно не причем! Простил ли бы он их тогда или, как было, проклял, все шло бы так, как шло! Не надо ставить себя в исключительное положение. Мы все для Него равны. Постарайтесь это понять! Может быть, тогда и станет легче?! Вы и так очень близки к осознанию этого! — так отец Владимир подытожил свое понимание проблемы, мучившей Кабанова. Виталий сделал слабую попытку исправить его, но Свешников махнул рукой, — Оставьте, Виталий Васильевич! Стоит ли продолжать кривить душой? Когда вы только начали рассказывать эту историю, стало ясно, что все это личное. Уж извините. И мне искренне хотелось бы вам помочь.

Максаков молчал, пораженный. Не было ни проповеди, ни цитирования Писания. Но казалось, что от слов отца Владимира прошел ветерок по тесной ординаторской, шевельнул кипу кардиограмм на столе, колыхнул занавеску и улетел в коридор, в сторону палат.

Полковник разрядил тишину.

— Да, Васильич, уж извини, но и мне притворяться не гоже. Я тоже не дурак, понял. Но можешь не беспокоиться, я хоть и не поп, но сохраню, как тайну исповеди, твою откровенность. В общем, не бери в голову, все пройдет.

И в самом деле, после той беседы все стало проходить. Полковник с отцом Владимиром выписались через три недели. Максаков еще месяц оттягивался в кардиологическом санатории в Крыму, а Свешников появился спустя полгода, привез бочонок меда и оставил в руках Кабанова Библию, огромную, толстенную в кожаном переплете с золотым тиснением. Доктор держал ее в руках: тяжелая, теплая. Но, несмотря на тяжесть, вес не ощущался и не тяготил, как когда иные тома тяжеленные поднимаешь с кряхтением. Он, понимая невероятную ценность этой книги, сделал слабую попытку вернуть.

— Нет, Виталий Васильевич, — сказал отец Владимир, — она ваша. Я понимаю, что вы отягощены материалистическим воспитанием, но мне кажется, уже близки к пониманию и принятию Бога в сердце своем. Не хочу ускорять события, каждый плод должен созреть. Буду рад видеть вас в нашем храме.

Как ни силился вспомнить Виталий Васильевич, чтобы Свешников как-то выказывал свои симпатии Мариночке или еще кому-нибудь из медсестер, не мог вспомнить. О чем и сказал, изрядно захмелевшему Максакову.

— Было, было — отозвался полковник, — это ты не видел. А он, хоть и \"особа духовного звания\", — проблеял Максаков мартинсоновским голоском из \"Ночи перед рождеством\", — а мужик! Он потом что-то бормотал… молился, наверное… Что-то я пьяный совсем! Доктор, ну хрен ли ты не пьешь? Мы что, тут втроем все выпьем?

Поляков и Леонидыч дружно показали свои пустые стопочки.

— Наливай! — сказал Леонидыч. — Доктор он — меру знаит! Не гони.

— Я шашлычок наворачиваю, — ответил Кабанов. — Изрядный ты шашлычок зажарил. Не кривя душой, скажу, такого еще не едал!

Счастливый от похвалы Максаков, сел у костра по-турецки, хмель в глазах пропал.