Тим Северин
Дитя Одина
ПРОЛОГ
«Святому и благоверному наставнику моему аббату Гералъдусу на личное прочтение и рассмотрение некиих богопротивных обстоятельств, доселе бывших в сокрытии, с превеликим смущением и сомнением от содеянного, пишу сие, смиренно взыскуя наставления. Прибегаю же к сему, крепко памятуя о делах диавола, навострившего шипов многие тысячи и капканы на стопы неосторожно ступающего, а паче о том, что единой лишь милостью Его спасаемся от оплошки и силков, порождаемых злобою. Уповаю же, что по прочтении рукописи, к сему прилагаемой, уяснится тебе, отчего не посмел я обратиться за советом и помочью ни к единому из нашей братии, дабы не посеять в общине огорчения и разочарования. Ибо, сдается мне, что гадюку пригрели мы на груди своей, и тот, кого мы почитали братом во Христе, тот, монах ложный, именем Тангбранд, оказался самозванцем и, воистину, источником зла.
Как ведомо тебе, досточтимый господин мой, по твоему же велению я, недостойный слуга твой, начал полное и доподлинное описание манускриптов и прочих рукописей, сохраняемых ныне в обители. Поставленный библиотекарем аббатства нашего, приступил я к делу сему с должным тщанием, как велел ты мне, и, утруждаясь таково, обнаружил упомянутую рукопись в собранье священных книг, где лежала она среди прочих манускриптов, никем не замеченная. И как не было на ней никакого заглавия, а начертана она четким почерком, рукою писца умелого, то и начал я — да простится мне грех самонадеянности — разбирать ее, полагая, что сие есть житие одного из святых, наподобие всеблаженной памяти Уилфреда, чьи деяния, пресветлые и поучительные, записал столь искусно мой предшественник, преученейший отец Эддиус Стефанус.
Но иное попустил Господь, и нашел я вместо ожидаемого повесть некую, в коей правда подменяется лицемерием, воздержание — многогреховностью, вера истинная — суеверием языческим. Из той же повести многое не внятно уму моему, а иное, что смутно постиг, то молитвой и постом тщусь из мыслей изгнать. Но в иных местах — и сие меня ввергло в сомнение — сообщается о великом числе отдаленных земель, где, воистину, семя истины произрастет, как на почве плодороднейшей, коль посеет в нее сеятель, веры истинной преисполненный, в единого Бога верующий и на милость его уповающий.
А кто труд сей писал, в том сомнения нет. Он же памятен в нашей обители многим братиям нашим, старожителям, коих, исподволь выспрашивая, разыскал я доподлинно, что пришел он к нам человеком уже в летах, сильно израненным, жизнью потраченным и нуждающимся в помощи. По его же повадке и учености положила братия, что допрежде подвизался он в святых орденах. Но то было одно лишь лукавство и лжа искусная, ибо сей его подлинный труд свидетельствует о порочности его пути и неправде сердечной. Верно сказано: не восстать человеку, в искушение впавшему, не подняться из топей греха, коли не будет на то Божьей милости.
Также вызнал я, что сей лже-Трангбранд проводил часы многие, уединившись в скриптории, за работой смиренной и ревностной. Принадлежности же для письма ему были даны, ибо он был копиист отменный и во многих художествах искусный, даром что летами ветх и глазами слеповат. А на деле, как сидел он, склоненный над рукописанием, сокрывая дела свои от чужих глаз, то никто и не видел, что он творит. Сатана же водил рукой его, ибо вместо священного он начертывал свое тайное и темное. Посему я не медля велел никаких же отныне письменных принадлежностей никому не давать без особой на то нужды. На другое же не достало мне ни разума, ни учености: богохульна ли сия рукопись — то не мне судить. А равно, изничтожить ли ее следует или должно сохранять ее, поелику в ней писано о незнаемом и неведомом, — то не мне решать. Ибо сказано: «Много странствовавший знает многое, многоопытный же здраво молвит».
Два других фолианта из тех сохраняю в сокрытии, ибо мыслю найти в них продолжение богохульного сего и злостного жития. Не читал я их — ожидаю веления твоего. А иных, святой отец, частей сего писания греховного, право слово, у нас не имеется. Ибо сделан мною обыск в нашем книжном собрании со всем тщанием, не оставил ли каких еще следов тот мнимый монах, что бежал из обители неожиданно и потайно, и вот — нет ничего. Полагали же в обители, ибо тайно творил он дело свое, что сей мнимый монах ушел от нас, помутившись рассудком по дряхлости лет, и все ждали, не вернет ли его благодетель какой или весть придет о кончине его. Не случилось сего. Из того же, что писано им, уясняется: не впервой ему, знать, утекать, аки татю в нощи, от сообщества доверчивых и честивых сотоварищей. Да простится ему сей грех.
Совокупно со всей общиной, наш учитель возлюбленный, уповаю на твое вдохновенное свыше водительство, и подай тебе Всемогущий Господь всяких благ и благополучия. Аминь».
Этельред, ризничий и библиотекарь.
Писано в месяце октябре в год от Рождества Господа нашего одна тысяча семидесятом.
ГЛАВА 1
В трапезной обсуждали новость, я же про себя посмеивался. Толковали, будто из Бремена, что за Северным морем, от епископа Бременского и Гамбургского послан в мир монах, имя же ему Адам, и поручено ему вызнать все возможное о далеких землях и народах и составить для Христовой церкви подробнейшее описание всех, хотя бы смутно известных стран ради будущего, надо думать, крещения их в веру истинную. И вот, странствует он, высматривает и выспрашивает у странников, и беседует с паломниками, что вернулись из паломничества, и с послами иностранными, да еще составляет и рассылает опросные листы. Знал бы этот монах Адам… Знал бы он, что здесь, в этом монашеском омуте, обретается человек, который мог бы поведать ему о неведомых странах и чудесных делах больше всякого из тех свидетелей, коих он столь прилежно допрашивает.
Жить бы мне, поживать по-прежнему, провождать бы смиренно остатние годы в этом затхлом углу, куда я угодил семидесяти лет от роду, да не слышать бы речей о том немце неутомимом. Продолжал бы я переписывать священные книги, украшать затейливыми буквицами — пусть другие писцы, мои соработники, думают, будто я творю во славу Господа. А на самом-то деле мне приятно сознание, что все эти завитушки причудливые и узоры замысловатые нам достались от язычества, того самого, что ругательно ныне именуется идолопоклонством. Болтовня же их в трапезной меня понудила отыскать местечко поукромнее в нашем тихом скриптории, в самом дальнем углу, да и взять перо и начать писать житие мое и странствия, о которых им ничего не ведомо. Любопытно мне, каково бы им было, моим сотоварищам, знай они, что средь них потихоньку живет человек из того, для них страшного, племени северных «варваров»? Ведь одна только память о нас по сей день заставляет их дрожать спиной. Одна мысль, что бок о бок с ними, облачившись в сутану с наголовником, обитает один из пришельцев с тех «длинных кораблей», полагаю, вдохнула бы новую жизнь в молитву, что недавно я вычитал на полях старинной хроники: «Упаси нас, Господи, от неистовства иноплеменных».
А еще эти воспоминания предназначены помочь мне, старику, скоротать остатние дни. Все лучше, чем просто сидеть и следить, как со светом играет тень на листе пергамента, покуда другие писцы горбятся над столами за моей спиной. А коль скоро мой тайный труд должен упасти меня от скуки, то начну без промедления — как вбивал в мою юную голову мой учитель-бритт, а с тех пор минуло полсотни лет, — и начну, как положено, с того, с чего все начинается.
Мне в рождении удача не сопутствовала. Угораздило явиться на свет спустя сколько-то месяцев от начала тысячелетия, в страшный год, когда многие ждали, а иные даже с радостью, предреченного конца света и великого Армагеддона, о котором столь много писано у отцов христианской церкви. Да еще и родился не там — ибо не мне суждено было стать средь народа нашего, невесть куда заброшенного, первенцем на далекой земле, что лежит на западе за морем, о которой поныне, кроме смутных отрывочных слухов, ничего не ведомо. В мое время называлась она Винландом, плодородной землей. Повезло же моему сводному брату — волей случая он стал первым и, похоже, единственным светлокожим, родившимся в мир на тех отдаленных брегах. О себе же могу сказать, что провел в той земле три года без малого — и никто из наших не мог бы похвастаться, что прожил там дольше моего. А поскольку я был еще мал, эти годы накрепко запечатлелись во мне. Как сейчас, предстают предо мной глухие, без конца и края леса и темные воды рек, а в них серебристые всплески лососей, и олени ветверогие с их побежкой размашистой, и те местные жители, коих мы называли скрелингами. Глаза у них были раскосые, да и вид вообще был препакостный. И они-то, в конце концов, нас изгнали с того берега.
Я же родился на суше куда менее обширной: на Версее, маленьком, покрытом дюнами острове, что лежит к северу от берегов Шотландии, среди прочих островов, открытых всем ветрам. Острова те монахи-географы именуют Оркадами, или Оркнейскими островами. Вот на том острове я и сделал свой первый вдох. А сидело тогда на Берсее всего две сотни жителей, обитавших в полудюжине домов да в дерновых хижинах, окружавших единственное крупное строение — замечательный длинный дом, очертаниями схожий с перевернутой лодкой. Таковые дома я встречал впоследствии и в других поселениях. Этот же служил главной ставкой оркнейского ярла. Лет пятнадцать спустя, когда я разыскивал следы моей матери — ибо, едва я научился ходить, она меня бросила, точно ненужную вещь, — вновь довелось мне там побывать. И вдова предыдущего ярла, Хокона, поведала мне обо всех обстоятельствах моего рождения.
Моя мать, по словам вдовы прежнего ярла и матери нового, была женщиной крупной, широкой в кости, мускулистой и внушающей страх. Глаза у нее были зелено-карие, глубоко сидящие, брови темные и хорошо очерченные. Единственное, что ее красило, была длинная грива прекрасных каштановых волос. Да еще к тому времени она стала сильно полнеть. Родом же она была из семьи наполовину норвежской, наполовину ирландской, но ирландская кровь взяла в ней верх. В этом нет у меня сомнений, потому что — так уж судьба ей судила — по себе она оставила память ужасную, ибо дано ей было необычное и опасное дарование, устрашающее как мужчин, так и женщин, и, однако же, привлекающее, коль скоро случится им с этим встретиться. Больше того, признаюсь, кое-что от нее перешло ко мне и стало причиной некоторых самых необычайных событий, со мной произошедших впоследствии.
Вдова ярла поведала мне, что рожденье мое было не в радость моей матери. Оно было позором ей. Ибо я родился незаконным.
Торгунна, моя мать, появилась на Берсее неожиданно, за год до того. Приплыла из Дублина на торговом корабле и привезла с собой немалую поклажу пожитков. Но ни родни при ней, ни мужа не было, и какая причина понудила ее пуститься в странствие, тоже неведомо. Но была она женщина явно богатая и знающая себе цену, и ярл Хокон и его семья радушно ее приняли, уделили ей место среди своих домочадцев. Вскоре стали поговаривать, будто мать моя — нежеланный отпрыск одного из наших северных вождей, пытавших счастья в Ирландии. Он женился на дочери мелкого ирландского правителя. Эта догадка, по словам вдовы ярла, основывалась на том, как надменно держала себя Торгунна, и к тому же всем было известно, что Ирландия кишмя кишит корольками и вождями кланов с великими притязаниями и малыми средствами, в чем и мне самому довелось убедиться, когда я был там рабом.
Торгунна прожила в доме ярла осень и зиму. Обращались с ней как с домочадцем. Но не столько привязались к ней, сколько уважали за крутой нрав и силу. А потом, ранней весной, в год перед тысячелетием, вдруг обнаружилось, что она затяжелела. То-то новость была. Никто и подумать не мог, что Торгунна еще способна зачать. Сама же она, по обычаю многих женщин, не любила толковать о своих годах, а расспрашивать ее, хотя бы исподволь, никто не осмеливался — слишком она была крута. На вид ей давали лет пятьдесят с небольшим и считали, что детей у нее быть уже не может, да и не могло быть никогда. Столь могучего она была телосложения, что до шестого месяца по ней ничего заметно не было, а потому эта новость всем казалась и вовсе неимоверной. Сперва попросту никто не поверил, потом вспомнили, о чем чесали языки всю зиму: что Торгунна — ведунья. Как еще могла женщина ее лет зачать, а тем более — и это главное, — как иначе она сумела бы завлечь отца ребенка?
— А насчет того, кто твой отец, никаких сомнений не было, — сказала мне вдова ярла. — Разумеется, по этому поводу другие женщины много ревновали и злобствовали. Ведь был он смел и пригож, и намного моложе твоей матери. Люди никак не могли взять в толк, как он подпал под ее чары. Говорили, будто сварила она любовное зелье и подлила ему в снедь, или напустила на него иноземное колдовство, или сглазила.
Еще больше, понятное дело, разъяряло недоброжелателей то, что ни Торгунна, ни ее любовник даже и не пытались скрывать свою связь. Всегда они сидели рядом, смотрели друг на друга, а вечером у всех на глазах уходили в свой угол в длинном доме и спали под одним плащом.
— Еще больше смущало людей то, что недели не прошло со дня, как отец твой прибыл на остров, а она его уже оплела. Только он ступил на Берсей, а она уже им завладела. Кто-то верно заметил — был он при ней вроде красивой игрушки в руках великанши, что взяла она себе на потеху.
Кто же был он, тот пригожий мореход, мой родной отец? Корабль его оказался на Берсее осенью, а приплыл из Гренландии, самой дальней из северных земель. Был он зажиточный хуторянин и рыбак, второй сын основателя небольшого поселения, из последних сил выживавшего в той покрытой льдами стране. Отца его звали Эйрик Рауда, или Эйрик Рыжий. (Постараюсь давать перевод везде, где потребно, ибо в странствиях приобрел некоторое знание многих языков и почти беглость в иных.) Самого же его звали Лейв. Хотя чаще слышал я, как его называли люди Лейвом Счастливчиком, а не Лейвом, сыном Эйрика. Был он, подобно многим в его роду, человек суровый, твердый и во всем независимый. Был он статен, силен и на редкость упрям — это качество полезно для всякого первопоселенца, коль оно сопрягается с привычкой к тяжелому труду. Черты лица имел тонкие (я в него пошел), лоб широкий, глаза светло-голубые, нос большой, но когда-то сломанный да таким и оставшийся. Люди говаривали, что он из тех, с кем лучше не спорить, — я того же мнения. Коль скоро он что решил, переубедить его не было почти никакой возможности. В споре он мог стать резок и даже груб, но обыкновенно был вежлив и сдержан. Его уважали, и был он многим славен.
Лейв не предполагал зимовать на Берсее. Он плыл в Норвегию из Гренландии прямым путем, пролегавшим обычно южнее Овечьих островов, которые северный народ называет Фарерами. Но пал на море туман не ко времени, а встречный восточный ветер, дувший два дня кряду, отнес его далеко к югу, и тогда он решил переждать непогоду где-нибудь на Оркнеях. Зимовать на Берсее он никак не собирался, ибо спешил по порученью отца, и весьма немаловажному. Вез он на продажу кое-какие гренландские товары — вполне обыкновенные: китовую кожу, моржовые шкуры и сыромятные ремни из моржовой кожи, немного домашнего полотна, несколько баррелей китового жира и всякое другое. Но главное, он должен был от имени отца явиться ко двору норвежского конунга Олава, сына Трюггви, который именно в то время пребывал в самой горячке, усердствуя обра-тить всякого в свою веру, — унылое облачение этой веры сам я ношу ныне.
Семьдесят лет только и слышу похвальбы христианской церкви, что она одолеет все препоны смирением и миром, распространив слово Божье одной только силой своего примера и мученичества. А на деле, я же знаю, как обратили в эту мнимо мирную веру большую часть северного народа — угрозой меча да излюбленного нашего орудия, секиры, или же бородатого топора. Не обошлось, разумеется, и без истинных мучеников за Белого Христа, как народ наш поначалу называл его, — неотесанные земледельцы в медвежьих углах вздернули пару-другую слишком рьяных священников с выбритыми макушками. Но то были крайности, и случалось то скорее в хмельном раже, а не по рвению к язычеству. Да и жертвы те были ничтожны, коль сравнить с числом мучеников старопрежней веры. Тех из них, кто отказывался или медлил с обращением, конунг Олав уговаривал, и грозил им, и запугивал, и казнил. Слово Божье явилось им распрями и кровопролитием. Так что вовсе неудивительно, что легко им верилось в предреченную всеобщую распрю и погибель.
Однако отвлекся я в сторону. Эйрик послал сына своего Лейва в Норвегию во избежание бед. Даже в далекой Гренландии были наслышаны о религиозном рвении конунга Олава. Его посланники уже побывали и в Исландии с запросом, чтобы все исландцы приняли новую веру, хоть и не были они подданными конунга. Исландцы же перетревожились, как бы конунг Олав не прислал к ним миссионерский флот, оснащенный оружием более веским, чем епископские посохи. Коль скоро Исландия будет покорена, то же что говорить о вовсе бессильной Гренландии? Пара кораблей с королевскими наемниками — и малое поселение будет разорено, семья Эйрика лишится прав владения, и править будет кто-нибудь из людей конунга; примет Гренландия власть Белого Христа, а подпадет под власть Норвегии. Потому-то должен был Лейв явиться загодя, будто жаждет вызнать подробней о новой вере и даже испросить, чтобы в Гренландию был послан священник для обращения поселенцев — то была хитроумная выдумка Эйрика, ибо всю свою жизнь оставался он приверженцем исконной веры. Я же думаю, что Лейву от отца было тайное поручение: коль сыщется такой священник, при первой же возможности оставить эту досужую тварь на первом попавшемся берегу.
Еще Эйрик велел сыну поставить перед конунгом Олавом щекотливый вопрос об объявлении Эйрика вне закона. Эйрик был объявлен вне закона в Исландии — следствие некоей давней распри, еще той поры, когда был он склонен улаживать споры точеным лезвием — и вот, надеялся он, что благосклонность конунга заставит некоторых обиженных исландцев подумать дважды, есть ли смысл и дольше длить эту кровную вражду. А для облегчения дела Эйрик придумал — по его соображению, то был искусный ход — привлечь конунга надлежащим подарком, настоящим гренландским полярным медведем для королевского зверинца.
То был несчастный полу дохлый от голода медвежонок, обнаруженный по весне кем-то из людей Эйрика на тающей льдине. Льдину, верно, оторвало от ледника теченьем и унесло в открытое море так далеко, что и полярному медведю не под силу было доплыть до берега. Звереныш, когда его нашли, был настолько слаб, что вовсе не сопротивлялся, и охотники — они искали китов — заловили его в сеть и принесли домой. Эйрик понял, на что может сгодиться найденыш, и шесть месяцев спустя несчастного зверя снова опутали сетью и погрузили на посольский корабль Лейва. К тому времени, когда корабельщики увидали Берсей, белый медведь был едва жив, и все думали, что он сдохнет. Скверным состоянием зверя Лейв прекрасно воспользовался как причиной для зимовки на Берсее — медведю, мол, надо оправиться и откормиться на свежей сельди. Впрочем, это же служило поводом и для недобрых шуток, мол, медведь и моя мать Торгунна схожи не только нравом и походкой, но также и ненасытностью.
В апреле задул попутный и, по всей видимости, устойчивый западный ветер. Лейв со своими людьми поспешно нагрузил корабль, поблагодарил ярла за гостеприимство и был готов отплыть в Норвегию. Вот тогда-то Торгунна отвела Лейва в сторону и спросила, не хочет ли он взять ее с собой. Эта мысль пришлась ему не по душе, ведь он запамятовал сообщить Торгунне, что у него уже есть жена в Гренландии и едва ли ей придется по нраву такой заморский товар.
— В таком случае, выбирать не приходится, — сказала Торгунна. — У меня будет от тебя ребенок. И это будет мальчик.
Лейв удивился, отчего Торгунна так уверена, что родится мальчик, а она продолжала:
— При первой нее возможности отошлю его к тебе.
По словам Лейва, который передал мне этот разговор, когда мне шел одиннадцатый год и я жил с ним в Гренландии, моя мать, говоря, что отошлет меня, выказала не больше чувств, чем если бы речь шла о новой рубахе, которую она сошьет для Лейва и отправит ему, когда та будет готова. Но потом она смягчилась и добавила:
— В конце концов, коль будет такая возможность, я, пожалуй, приеду в Гренландию сама и найду тебя.
В этом деле мой отец повел себя действительно очень достойно. Вечером перед отплытием он подарил своей грозной любовнице прекрасный непромокаемый гренландский плащ, сколько-то денег, тонкий браслет из почти чистого золота и пояс с пластинами из моржовой кости. Этот богатый дар стал еще одной соринкой в глазу у тех старых ведьм, которые говорили, что Торгунну оставили в трудном положении и так ей и надо. Как бы там ни было, Лейв продолжил свое прерванное плавание, благополучно добрался до Норвегии и произвел там прекрасное впечатление. Конунг Олав приветливо принял его, любезно выслушал то, что тот имел сказать, и оставил почти на все лето околачиваться при своем дворе, отпустив обратно в Гренландию только когда задули попутные ветры ранней осени. Что же до бедолаги полярного медведя, то первое любопытство скоро улеглось. Поначалу им восторгались и с ним нянчились, а потом отослали на королевскую псарню и преспокойно о нем забыли. Вскоре после этого он заразился от собак чумкой и умер.
Я пришел в этот мир примерно в то же время, когда полярный медведь покинул его. Позже шаман лесного народа в Пермии, в полярной зоне, сказал мне, что дух умирающего медведя, преодолев расстояние, переселился в меня в момент моего рождения. Конечно, в это я не очень-то поверил, но шаман, твердя, что так оно и есть, относился ко мне с уважением, если не со страхом, ибо пермцы почитают медведя наисильнейшим среди духов. Что бы там ни говорили о переселении душ, но я родился без особого труда и волнений в летний день того года, который нынешние мои сотоварищи, с благочестивым видом сидящие за моей спиной, называют годом девятьсот девяносто девятым от рождества Господа нашего.
ГЛАВА 2
Она нарекла меня Торгильсом, обычным среди северного народа именем, от имени любимого их рыжеволосого бога. От него же происходят не меньше четырех десятков других мужских имен — от простого Тора до Торстейна и Торвальда, и вдвое меньшее число женских, включая имя моей матери, Торгунна. Может быть, Торгильсом звали ее отца, не знаю. Хотя позже, пытаясь понять, почему она не дала мне ирландское имя, тем самым почтив род своей матери, я сообразил: она предвидела, что детство я проведу среди домочадцев моего отца. Живи я с ирландским именем среди норвежцев, это дало бы им повод полагать, что я из рода рабов. Ибо в Исландии, да и всюду у нас, ирландское имя вроде Кормака или Ниалла означает, что человек происходит от ирландцев, взятых в плен во времена набегов.
Нарекая меня норвежским именем, Торгунна по установленному обряду окропила меня водой. Мои братья во Христе, сидящие здесь, в скриптории, немало удивились бы, узнав, что в крещении младенца водой нет ничего нового. Язычники-северяне, нарекая ребенка, совершают то лее. И хотел бы я спросить у моих соседей-начетчиков, обретает ли невинное дитя спасение после точно такого же обряда, но по языческому обычаю.
Как раз в год моего рождения на Альтинге — общей сходке исландцев — было решено принять христианство, и решение это привело к великому среди них несогласию, о чем я поведаю в свое время. Итак, родившись на сломе тысячелетий, когда Белый Христос неумолимым приливом нахлынул в мир, я получил имя языческое. И точно так же, как Кнут, король Англии, у которого я ходил в учениках придворного поэта, я быстро понял, что прилив этот остановить невозможно, но решил, что постараюсь не захлебнуться в нем.
Моя мать не собиралась держать меня при себе ни дня дольше необходимого. Даже имея на руках плачущего младенца, она по-прежнему твердо держалась своих намерений. Деньги, полученные от Лейва, давали возможность нанять кормилицу, и не прошло и трех месяцев от моего рождения, как она начала изыскивать возможности покинуть Берсей и двинуться дальше, в Исландию.
Торговое судно, на котором она туда прибыла в начале зимы, бросило якорь у Снефеллснесса, длинного мыса на западном берегу. Поскольку почти все корабельщики родом были с Оркнейских островов или ирландцы и среди исландцев родни не имели, то и не знали, где лучше стать на стоянку. Потому они решили ждать на якоре, пока весть об их прибытии не разойдется по хуторам этого края, а потом уж перейти в самую подходящую гавань и начать торговлю. В Исландии ценится привозная роскошь. На всем огромном острове нет ни единого города, ни даже приличного размера деревни, нет и настоящего рынка. Народ там пасет свои стада и располагает усадьбы по самому краю этой каменистой земли там, где имеются пастбища. Летом отгоняют скот в глубь страны, на высокогорные луга, а зимой приводят обратно в хлева и кормят сеном. Сами они едят пищу грубую — кислое молоко и творог с мясом, или рыбу, или дичь, когда удается ее добыть. Незамысловата их жизнь. Носят они простую домотканую одежду, и притом, будучи превосходными мастерами, не имеют, из чего мастерить. На острове нет леса, и корабли они получают из Норвегии уже готовыми. Неудивительно, что исландцы всегда не прочь примкнуть к викингам и грабежом добыть предметы роскоши, которых нет у них дома. К тому же набеги дают выход присущей исландцам драчливости, а иначе она, драчливость, обращается на них самих и приводит к ужасным распрям и кровной мести, чего не удалось избежать и мне.
Здесь, пожалуй, постараюсь изъяснить несведущим чужакам, что значит «викинг». Слышал я, к примеру, что так именуют всякого, кто приходит из «виков» — сиречь заливов, бухт и фьордов северной страны, особенно Норвегии. Это неверно. Северный народ называет викингом человека, который выходит в море, чтобы сразиться или совершить набег — либо как воин в походе, либо как простой разбойник. Потерпевшие от таких набегов нередко переводят слово «викинг» словом «пират», и то правда, что некоторые из нас с этим согласны. Но для большинства набег — благое дело. В глазах большинства викинги — смелые воины, которые взыскуют удачи, ловят случай на море и надеются возвратиться с большой добычей и славой, добытой храбростью и отвагой.
Эта новость — что в Снефеллснесс прибыл торговый корабль и стал на якорь у Рифа — распространилась по хуторам быстро. Многие решили подойти на лодке к стоящему на якоре кораблю, чтобы первыми увидеть груз и купить или обменять приглянувшийся товар. Они скоро вернулись с вестью, что на борту корабля находится некая таинственная и явно богатая женщина с Оркнейских островов, впрочем, о ребенке ничего не было сказано. Понятное дело, среди жен, живших на берегу, это известие вызвало немалое любопытство. Куда она направляется? Как одета? Не родственница ли она кому в Исландии? Каковы ее намерения? Особа, которая взялась ответить на эти загадки, была едва ли не столь же грозной, как моя мать, — Турид, дочь Барка, жена зажиточного хуторянина Тородда Скатткаупанди и сводная сестра одного из самых влиятельных и хитрых людей в Исландии, Снорри Годи, человека столь гибкого, что он умудрялся быть в одно и то же время последователем Тора и Белого Христа. Этот человек не единожды определял пути моей жизни. Именно он, Снорри, много лет спустя рассказывал мне об отношениях между Турид, дочерью Барка, и моей матерью, как они начались со стычки, развились в настороженное перемирие и завершились непристойными событиями, которые навсегда остались в памяти здешнего народа.
Все знали о необычных запросах Турид из Фродривера, что рядом с Рифом, где она и Тородд хозяйствовали на большой усадьбе. Она была на редкость тщеславной женщиной, любившей одеваться так броско, как только возможно. У нее было много платьев и завидное собрание драгоценностей, которым она без всякого зазрения хвасталась перед соседями. Она была из тех женщин, которые, дабы прослыть добрыми хозяйками, покупают дорогую утварь для дома — наилучшие, сколь возможно, настенные ковры, самые красивые скатерти и прочее — и приглашают как можно больше гостей, чтобы показать им все это. Скажу короче: она была женщина хвастливая, самовлюбленная и считавшая себя выше всех своих соседей. А то, что она приходилась сводной сестрой Снорри Годи, лишь усиливало ее гордыню. Снорри слыл одним из первых людей в округе, пожалуй, и во всей Исландии. Его семья была из первых поселенцев, и он обладал властью годи, местного выборного, хотя в случае со Снорри этот титул был наследственным, только имена менялись. Земли его, обширные и ухоженные, делали его человеком состоятельным, да к тому же, на них располагалось главное святилище бога Тора. Имея столь могущественного и знаменитого родича, Турид не считала нужным стеснять себя обычными условностями. Она прославилась долгой любовной связью с соседним фермером — Бьерном Брейдвикингакаппи. Люди поговаривали, что Бьерн был отцом одного из сыновей Турид. Но Турид не обращала внимания на сплетни — в этом отношении, как и в некоторых других, обе женщины, Турид и моя мать, были схожи. И вот они встретились на палубе торгового судна.
Моя мать повела себя наилучшим образом. Турид вскарабкалась на борт из маленькой весельной лодки, доставившей ее к кораблю. Тот, кто поднимается на корабль из лодки, обычно попадает в невыгодное положение. Вновь прибывшему нужно перевести дух, выпрямиться, найти, за что уцепиться, чтобы не упасть либо на палубу корабля, либо обратно в лодку, и только потом удается оглядеться. Турид была сбита с толку, увидев мою мать, которая с бесстрастным видом сидела на большом сундуке на корме и без малейшего интереса наблюдала, как она перебирается через борт. Мать не выказала желания ни подойти поздороваться с Турид, ни помочь ей. Такое невнимание уязвило гостью, и, отдышавшись, она сразу приступила к делу. И совершила ошибку, обратившись к моей матери как к странствующей торговке.
— Хочу взглянуть на твой товар, — заявила она. — Коль найдется у тебя что-то приличное, я готова хорошо заплатить тебе.
Спокойное лицо моей матери почти не изменилось. Она не торопясь встала во весь свой рост, чтобы Турид успела оценить дорогую ткань хорошо пошитого плаща и тонкую финифть фибулы ирландской работы.
— Я ничего не покупаю и не продаю, — холодно ответила она, — но милости прошу посмотреть мой гардероб, коль скоро этим интересуются даже здесь, в Исландии.
В ее презрении был намек на то, что исландские женщины никак не могут быть знакомы с новыми модами.
Мать ступила шаг в сторону и открыла сундук, на котором прежде сидела. Она стала перебирать великолепное собрание лифов и вышитых юбок, а еще там было два плаща из очень тонкой шерсти, несколько отрезов шелка и несколько пар прекрасных кожаных туфель — хотя, следует признать, не особенно изящных, ибо нога у моей матери была необыкновенно большая. Цветом же — мать особенно любила темно-синий и красно-карминный цвета, получаемые из дорогих красителей — и качеством эта одежда не шла ни в какое сравнение с той, что была на Турид. Глаза у Турид загорелись. Она не столько позавидовала гардеробу моей матери, сколько возжаждала его. Ей очень хотелось заиметь хоть что-то из этого, но главное, чтобы в Исландии, особенно в Фродривере, никому другому ничего не досталось.
— Есть ли у тебя где остановиться, пока ты гостишь в наших краях? — спросила она со всей приятностью, на какую была способна.
— Нет, — ответила моя мать, которая сразу поняла, чего хочет Турид. — Было бы неплохо некоторое время пожить на берегу и надеть что-нибудь более изящное, чем это дорожное платье. Но не слишком ли моя одежда хороша для здешней жизни в такой глуши? Я собирала свой гардероб, думая больше о пирах и великих торжествах, чем о том, чтобы носить все это на борту корабля или надевать, отправляясь в гости на берег.
В голове у Турид все уже сложилось. Пусть ничего купить не удастся, но, по крайней мере, надменная иноземка будет носить эту одежду в доме у Турид, и все будут это видеть, а со временем, глядишь, можно будет уговорить гостью продать что-нибудь хозяйке.
— Почему бы тебе не остановиться у меня на хуторе в Фродривере? — предложила она. — Места в доме хватит, и тебе будут рады.
Однако моя мать была слишком умна, чтобы, приняв приглашение, оказаться в долгу перед Турид, и она без труда обошла эту ловушку.
— Я бы с радостью приняла твое приглашение, — ответила она, — но при одном условии — я отработаю свое содержание. Буду рада помочь тебе в работе на хуторе за приличный стол и крышу над головой.
Вот тут-то, надо полагать, я и запищал. Мать невозмутимо посмотрела на сверток из одеяла, скрывавший меня, и продолжила:
— Я скоро отошлю ребенка к отцу, так что дитя не слишком долго будет беспокоить твоих домашних.
Сундук с вещами Торгунны закрыли и заперли. Второй, еще более тяжелый сундук был поднят из кладовой и погружен в лодку. С этой поклажей две женщины — и я с ними — были бережно переправлены на берег, где Турид ждали слуги и лошади, чтобы отвезти нас на хутор. Здесь я должен добавить, что лошади в Исландии особой породы, это крепкие животные, довольно лохматые и часто норовистые, но способные нести немалый груз доброй рысью и отыскивать дорогу среди верещатников и коварных болот, отделяющих один хутор от другого. Усадьбы в Исландии бывают очень большими. Пастбища порой простираются на расстояние дневного перехода в глубь страны, и удачливому хуторянину вроде рогатого мужа Турид — Тородда — приходится держать три-четыре десятка мужчин и женщин, как рабов, так и вольных.
Итак, моя мать прибыла в Фродривер на своих собственных условиях — как работающая гостья дома, в чем нет ничего необычного, ибо в исландской усадьбе от всех ждут помощи в повседневной работе. Даже Турид пришлось снять свою хорошую одежду и взяться за грабли вместе с остальными работниками или доить в хлеву коров, хотя чаще этим занимались рабыни и жены хуторян победнее, нанятые на работу. Но чтобы моя мать спала в общем помещении, где большая часть работников располагается на ночь среди тюков соломы, которые днем служат сиденьями, — об этом не могло быть и речи. Мать потребовала, чтобы ей предоставили угол в каморке по соседству со спальней Турид и ее мужа. Турид решила, что моей матери понадобился собственный угол, чтобы быть одной со своим ребенком, но поняла истинную причину, когда на следующий день Торгунна распаковала большой сундук. Мать вынула из заверток две прекрасные, сделанные в Англии льняные простыни, изящно вышитые синими цветами, и такую же наволочку, а также великолепное стеганое одеяло и тонкое покрывало. Потом она спросила у Турид, может ли усадебный столяр сделать особую кровать с балясинами. Когда все было готово, Торгунна достала набор вышитых занавесей, чтобы развесить вокруг кровати, и даже — чудо из чудес — полог над самой кроватью. Кровать с четырьмя балясинами, украшенная таким образом, была для Турид невиданным дотоле зрелищем и ошеломила ее. Она не смогла удержаться и спросила, не продаст ли моя мать эту великолепную утварь. Мать вновь отказала ей, на этой раз с еще большей откровенностью, ответив хозяйке, что не намерена спать на соломе. Турид никогда больше не попросила Торгунну продать что-либо, ей пришлось довольствоваться другим — она тайком водила своих гостей поглазеть на эту удивительную вещь, пока Торгунна работала где-нибудь в поле.
Моя мать, как я уже говорила, была охоча до противоположного пола. Берсейская история повторилась снова, почти в том же виде. В Фродривере мать скоро увлеклась человеком много моложе себя, почти мальчиком. То был Кьяртан, сын одного из мелких хуторян, работавший у Турид. Четырнадцати лет от роду, он был хорошо развит, особенно между ног, но парнишку так смущали частые ухаживания моей матери, что он был готов бежать, едва она приближалась к нему. Соседи тратили немало времени на рассуждения, удалось ли моей матери соблазнить его, и потешались и посмеивались, сравнивая Турид с ее любовником Бьерном, и Торгунну, бегавшую за юным Кьяртаном. Может быть, благодаря их общей склонности к любовным приключениям, Турид и Торгунна в конце концов прекрасно поладили. Разумеется, у Турид не было причин жаловаться на вклад моей матери в работу на усадьбе. За два неполных года, что Торгунна провела на усадьбе Скатткаупанди, она неукоснительно и в срою очередь садилась за огромный ткацкий стан, на котором женщины бесконечно ткали длинные полосы wadmal, узкой шерстяной ткани. Эту ткань исландцы используют для всего — от шитья одежды до седельных попон, а грубая холстина, сшитая впродоль в одно полотнище, идет на паруса.
Торгунна исполняла и свою — надо сказать, немалую — долю работы вне дома, особенно во время сенокоса. Для исландца заготовка сена — главная страда года: траву надо косить, ворошить, сгребать и укладывать в стога, чтобы зимой было чем кормить скотину, которую скоро пригонят с дальних летних пастбищ.
По просьбе матери столяр смастерил ей особые грабли. Они были длиннее, тяжелее и шире обычных, и мать никому не разрешала к ним прикасаться.
И вот настал день, который навсегда останется в памяти жителей Фродривера. Случилось это на второй год пребывания моей матери в Исландии, в конце heyannir, или сенокоса, во второй половине августа. День выдался отменный, в самый раз для сушки сена — жаркий и чуть ветреный. Всем, кто был дома — а не было только пастухов, пасших коров и овец на горных пастбищах, — Тородд велел идти ворошить сено вокруг усадьбы. Люди широко разошлись по лугам, но к полудню небо начало быстро заволакивать. Туча набегала нехорошая — темная, зловещая, набрякшая дождем. Заходила она с северо-востока и ширилась. Люди в тревоге поглядывали на небо, все еще надеясь, что дождь пронесет и сено не намокнет. Но туча все больше темнела и уплотнялась, пока не стала черной, как ночь, и все поняли, что ливня не избежать. Тородд велел работникам спасать сено от дождя, метать в копны каждому на своем участке, и был немало удивлен, когда Торгунна пропустила его слова мимо ушей. Казалось, она была не в себе.
Дождь усилился. Продолжать не имело смысла, и Тородд созвал работников на полуденный перерыв в главный дом, поесть грубого хлеба и сыра. Но Торгунна снова пропустила его приказание мимо ушей, равно как не обратила ни малейшего внимания на остальных работников, бежавших мимо нее к хутору. Она продолжала ворошить сено широкими медленными сильными взмахами своих особенных грабель. Тородд еще раз позвал ее, но Торгунна будто оглохла. Она не бросила работу, даже когда разразился ливень и все спрятались под крышу. Ливень тот был совершенно необыкновенный. Он пал на Фродривер, и только на Фродривер. На всех остальных хуторах дождя не было, и сено у них не пропало. Только на усадьбе Скатткаупанди все вымокло. Само по себе это не слишком странно. Любой местный не раз видел такое — налетит туча, извергнет отвесные потоки воды на одно какое-нибудь место, и так же вдруг дождь прекратится, выйдет солнце, и земля начинает дымиться от жара. Но этот ливень в Фродривере был необычен по-другому — туча пролилась не дождем, а кровью.
Вам, верно, это кажется нелепостью. Но разве это менее вероятно, чем то, что я слышал от людей, несомненно умных и образованных, будто при великом апокалипсисе с неба низойдут огонь и сера? Разумеется, жители Фродривера и округи клянутся, что с неба падала не вода, а темно-красная кровь. От нее сено стало красным, в углублениях образовались кровавые лужи, и Торгунна промокла под кровавым дождем. Она вернулась в дом, по-прежнему немотствуя, как будто в столбняке, и одежда на ней была насквозь мокрая. Когда одежду стали выжимать, полилась кровь.
Тородд спросил у нее, что означает эта гроза. Есть ли это какое-то знамение? Коль скоро так, что же оно предвещает? Торгунна никак не могла выйти из своего странного состояния и не отвечала. Тородду показалось, будто душа ее отлетала куда-то и еще не совсем вернулась в тело, и что здесь замешано что-то потустороннее. Его мнение подтвердилось, когда все вернулись на покос. Солнце уже снова выглянуло, и кошенина дымилась от жары. Вся, кроме одной полосы. То было место, где работала Торгунна. Здесь сено все еще лежало мокрое, темным пятном на склоне, и хотя Торгунна тоже вернулась к работе, непрестанно вороша скошенную траву, работники заметили, что сено у нее не сохнет. Мокрое и сплющенное, оно прилипало к земле, дурно пахло, и тяжелое грабловище грабель Торгунны оставалось мокрым. Вечером Тородд повторил свой вопрос.
— Была ли эта странная гроза предзнаменованием, Торгунна? — спросил он.
— Да, — ответила моя мать. — Это было предзнаменованием для одного из нас.
— Для кого? — спросил Тородд.
— Для меня, — последовал спокойный ответ. — Думаю, скоро я от вас уйду.
Она направилась к своей великолепной кровати, ступая с таким трудом, будто у нее свело мышцы. Утром она не появилась к общему завтраку, после которого работники должны были отправиться на покос, и. Тородд пошел навестить ее. Он осторожно кашлянул перед занавеской у кровати с четырьмя балясинами, и Торгунна позвала его. Он сразу же заметил, что она сильно вспотела и подушка у нее намокла. Он начал было спрашивать, как, мол, она себя чувствует, но Торгунна оборвала его с обычной своей беззастенчивостью.
— Пожалуйста, слушай внимательно, — сказала она. — Мне недолго осталось быть в этом мире, и ты здесь единственный человек, у кого хватит ума исполнить мои последние пожелания. Коль скоро не исполнишь, ты и твой дом пострадают. — Голос у нее был гортанный, говорила она явно через силу. — Когда я умру, а это будет скоро, ты должен устроить так, чтобы меня похоронили в Скалхольте, а не здесь, на этой отдаленной усадьбе. Когда-нибудь Скалхольт станет местом известным. И еще я хочу, — и это очень важно, — чтобы ты сжег все мои постельные принадлежности. Повторяю — все.
Наверное, вид у Тородда был смущенный, потому что Торгунна продолжала:
— Знаю, твоей жене очень хочется все это прибрать к рукам. С того самого дня, как я приехала сюда, ей не терпится заполучить простыни и подушки и все прочее. Но повторяю: сожги все. Турид может взять мой алый плащ — о нем она тоже мечтала с самого моего приезда, и он сделает ее счастливой. Что же до остальных моих вещей, продай мою одежду тем, кто ее купит, из этих денег вычти расходы на похороны, а остаток отдай церкви вместе с этим вот золотым кольцом, — и она сняла золотое кольцо, которое носила с того дня, как приехала, и протянула его Тородду.
Через несколько дней она умерла. Одна из женщин, живших в доме, отдернула занавесь и увидела, что она сидит в кровати и челюсть у нее отвисла. Понадобилось трое сильных мужчин, чтобы поднять тело и вынести в сарай, где его завернули в кусок несшитого льна, и тот же столяр, что делал для нее особенную кровать, сколотил гроб, достаточно большой, чтобы вместить ее тело.
Тородд искренне старался выполнить последнюю волю Торгунны. Он велел разломать кровать; раму, матрас и всю утварь вынесли во двор. Столяр порубил раму и четыре балясины на растопку, и костер был готов. Тут вмешалась Турид. Она сказала мужу, что это пустая трата — уничтожать такие прекрасные вещи, которым нет замены. Такого они нигде не смогут купить. Тородд напомнил ей о последней воле Торгунны, но Турид надулась, а потом обняла его и принялась соблазнять. В конце концов, бедняга пошел на уступки. Гагачий пух, подушки и покрывало будут брошены в огонь; остальное она может сохранить. Турид немедля схватила простыни, занавеси и вышитый полог и бросилась с ними в дом. Когда она вернулась, Тородд уже ушел со двора на луг, так что Турид подбежала к костру и умудрилась спасти покрывало, прежде чем оно загорелось. Впрочем, выложить его перед мужем она осмелилась нескоро.
События, которые предшествовали внезапной смерти моей матери, включая и кровавый дождь, представляются вполне объяснимыми: она сильно простудилась, промокнув под ливнем, да еще не переоделась в сухое, и простуда обернулась смертельной лихорадкой. Ее настойчивое пожелание, чтобы постель ее была сожжена, тоже понятно: она боялась, что подхватила что-нибудь вроде чумы. У нее, возможно, были какие-то познания в медицине, которые позже я встречал у священников и жрецов в Ирландии, и она знала, что постель больного принято сжигать, чтобы не дать поветрию распространиться. Что же до красного дождя, то я, будучи в землях византийского императора, своими глазами не раз видел дождь бледного красного цвета — столько в той дождевой воде мелких песчинок, что обрати лицо к небу и открой рот, и они заскрипят на зубах, и вода эта не утоляет жажды. Или опять же, когда я служил при дворе Кнута в Лондоне, южный ветер принес однажды красный дождь, который оставил на земле пятна, похожие на засохшую кровь, словно небо сплюнуло сочиво из десен. Еще я слышал, что в странах, где земля извергает огонь и дым, выпадают красные дожди — а как заметил бы Адам Бременский, в Исландии есть места, где дыры и трещины в земле изрыгают огонь, дым и пар и даже выделяют ярко-алую грязь. Впрочем, жители Фродривера готовы были дать любую клятву, христианскую или языческую, что в тот день на них с неба лилась настоящая кровь, а не окрашенная вода. Они также были уверены, что Торгунна и красный дождь связаны неким таинственным образом. Моя мать прибыла с Оркнейских островов, говорили они, а для исландцев всякая женщина оттуда — особенно такая таинственная и замкнутая — скорее всего, вельва. А что такое вельва? Это ведьма.
Наверное, ведьма — не совсем точное слово. Ни англо-саксонский, ни латынь, ни нормандский французский, — три языка, чаще прочих употребляемые здесь, в скриптории, — не передают точного значения слова volva, как его понимает языческий Север. Латинское толкование «прорицательница, прозревающая будущее», подходит ближе других, то же и «провидица» в английском. И все же ни одно из этих слов не включает в себя полного значения слова «вельва». Вельва — это женщина, которая занимается seidr, магическими обрядами. Она знает заклинания, ворожбу, мир духов и способы общения с ним — все это и еще многое другое, и состоит в сношениях со сверхъестественным. Есть и мужчины, занимающиеся seidr, — seidrmanna, однако подобных мужей не столь много, как женщин, обладающих знаниями и умениями, и к мужчинам следует приложить слово «ведун». Когда вельва или ведун умирают, этому предшествуют знаки и предзнаменования, и красный дождь в Фродривере куда более верный знак, что моя мать обладала способностями к ведовству, чем глупые россказни о любовном зелье, которым она опоила моего отца.
Это подтверждается и тем, что случилось дальше.
На следующее утро гроб с телом моей матери приторочили к вьючному седлу самой крупной из лошадей в конюшне Тородда, и небольшой отряд направился к Скалхольту, где мать завещала похоронить ее. Сам Тородд остался в усадьбе, ему нужно было присматривать за уборкой последнего сена, но он отрядил четырех работников с вьючными лошадьми. Они поехали к югу обычной дорогой через верещатник. Дорога была нетрудна, верещатник к концу лета высох, и обычно топкие места спокойно выдерживали тяжесть лошадей, так что продвигались быстро. Задерживал их только гроб, который то и дело соскальзывал набок, грозя упасть на землю. Гроб — неудобный груз для вьючного седла. Ежели его приторочить сбоку, как огромный деревянный сундук, нужен такой же груз на другом боку, чтобы лошадь могла удерживать равновесие. У этих людей не было достаточно тяжелого противовеса гробу, и первые полчаса само седло все время сползало набок, заставляя сопровождающих так затягивать подпругу, что бедная лошадь едва могла дышать. В отчаяньи люди были готовы вынуть тело из деревянного ящика и приторочить, завернутое в саван, с другой стороны вьючного седла, как это и следовало сделать с самого сначала. Но они были чересчур напуганы. Они уже шептались между собой, что Торгунна была вельвой, которая станет являться им, если ее потревожить. Потому они двигались дальше, как могли, слишком часто останавливаясь, чтобы подтянуть ремни. К полудню пришлось перегрузить гроб на другую вьючную лошадь, потому что первая уже едва тащила ноги.
Когда этот странный караван поднялся в горы, погода ухудшилась. Налетела буря с дождем и снежной крупой, и когда они добрались до брода через реку Нордур, вода в ней уже начала прибывать, и брод стал глубоким. Они осторожно перешли на другой берег и к вечеру добрались до маленькой усадьбы в местечке, которое называлось Нижний Мыс. Здесь их старшой, крепкий работник по имени Хрольф, решил, что разумнее будет дождаться дня. Впереди брод через реку Хвит, сиречь Белую, и Хрольфу не хотелось переходить ее в темноте, тем паче если вода все еще прибывает. Он спросил у хозяина усадьбы, можно ли им остаться на ночь. Хозяин сказал, что они могут лечь в доме, но час уже поздний, его не предупредили, он никого не ждал, а потому и накормить их нечем. Ответ был неучтив, но люди из Фродривера радовались хотя бы крыше над головой, несмотря на то, что придется им лечь спать с пустыми желудками. Они сняли гроб с телом моей матери, отнесли его в пристройку, накормили и напоили лошадей и поставили их в загон рядом с домом, а седла занесли в дом.
Домочадцы уже улеглись, и путники устраивались поудобней на тюках соломы, которые служили сиденьями по всей длине главного дома, как вдруг услышали странный звук. Он донесся из кладовой. Одна из служанок повила туда узнать, в чем там дело, и увидела мою мать, совершенно голую. Она стояла в кладовой и готовила еду. Бедная служанка была так потрясена, что даже не закричала. Она бросилась к спальному чулану, где хозяин с женой тоже укладывались спать, и выпалила, что видела в кладовке дородную голую женщину, и кожа у нее мертвенно бледная. Женщина брала хлеб с полки, а на столе уже стоял полный кувшин молока. Хозяйка пошла посмотреть, и действительно там была Торгунна, спокойно нарезавшая на тонкие полоски сухую баранью ногу и укладывавшая куски на деревянную доску. Хозяйка не знала, что делать. Она никогда не встречалась с моей матерью и не могла понять, кто это, и была в полном недоумении от этого видения. Тут, услышав суматоху, появились люди из Фродривера, везшие гроб. Они, конечно, сразу узнали Торгунну, во всяком случае, так они говорили потом. Хрольф шепнул хозяйке, что это видение — дух или призрак Торгунны, и мешать ей опасно. Он сказал, что хозяйка должна очистить главный обеденный стол, чтобы Торгунна могла накрыть его. Потом сам хозяин пригласил гостей на вечернюю трапезу, в которой прежде им было отказано. Они расселись, и Торгунна, как всегда молчаливая, стала прислуживать им, поставила на стол еду и тяжелой поступью вышла из комнаты. И больше не появлялась.
В столь неурочный час люди из Фродривера сели ужинать, не забыв совершить над едой крестное знамение, а хозяин тем временем отыскал немного святой воды и стал кропить ею все углы в доме. Теперь хозяйке уже ничто не казалось слишком обременительным. Она дала путешественникам сухую одежду, а мокрую повесила на просушку, принесла одеяла и подушки, чтобы им было удобнее спать, в общем, суетилась ради них как можно больше.
Было ли видение Торгунны искусным розыгрышем? Договорились ли оставшиеся без ужина люди из Фродривера с какой-то женщиной, чтобы та сыграла роль Торгунны? В доме было темно, и свечей не зажигали, пока Торгунна, подав еду, не ушла, так что подмена и немного лицедейства вполне могли удаться. Нагота — хороший прием, ибо большинство людей слишком стыдятся рассматривать того, кто совершенно гол. С другой стороны, кого там можно было уговорить сыграть роль Торгунны? Любую из своих местные женщины узнали бы тотчас, а среди сопровождавших гроб были одни только мужчины. И все же подозрительно: слишком уж явление Торгунны оказалось на руку людям, везшим тело в Скалхольт, где они, завершив путь, передали гроб христианскому священнику только что построенной церкви и вручили ему деньги, завещанные Торгунной. А уж на обратном пути они не упускали возможности рассказать о странных событиях той ночи в Нижнем Мысу, и в каждом хуторе, встречавшемся по дороге, им предлагали еду, пиво и кров.
Верю ли я, что призрак моей матери явился в Нижнем Мысу? Когда бы здесь, в скриптории, я поведал эту историю, кое-что переиначив, сказав, что она явилась в чудном сиянии и с Библией в руках, мои товарищи без колебаний приняли бы мой рассказ. Так почему бы и хуторянам из Снефеллснесса не верить? Они такие же верующие, как и святые отцы. Вряд ли кто в той далекой земле сомневается, что Торгунна явилась, чтобы проучить скупца, хозяина Нижнего Мыса, и хотя сему могут быть вполне земные объяснения, покуда таких объяснений нет, я готов принять сверхъестественное. В своей жизни и странствиях я видел много странного, не поддающегося обычным истолкованиям. Спустя несколько лет после смерти матери я еще раз столкнулся с призраком, и накануне великой битвы мне было чудесное и ясное предзнаменование, которое сбылось в точности. Не однажды я был свидетелем событий, уже виденных мною прежде, я твердо в этом уверен; порою в сновидениях мне предстает прошлое, но иногда и будущее. Ведовское искусство, коль в нем упражняться, можно усовершенствовать, но все же главное — это природные способности, а они чаще всего передаются по наследству. Вельвы и ведуны появляются в одном роду из поколения в поколение. Я столько времени потратил на описание странных обстоятельств смерти Торгунны и посмертного ее явления по одной причине: мать не одарила меня ни любовью своей, ни заботами, но завещала мне странный и беспокойный дар — ясновидение, дар, который время от времени проявляется во мне и над которым я не властен.
ГЛАВА 3
Обо мне Торгунна на смертном ложе не упомянула, ибо к тому времени уже отослала меня к отцу. Мне было всего два года. За это я на нее не в обиде. Отослать двухлетнего ребенка, точно поклажу, может показаться жестоким, но ничего необычного в таком поступке нет. У северного народа принято отдавать детей на воспитание и обучение в соседние семьи. Это связывает две семьи и может оказаться полезным при тяжбах или распрях между исландцами. Почти в каждой семье наряду со своими есть приемные дочери или сыновья, и привязанность между приемышами и своими бывает столь же сильна, как между родными братьями и сестрами. Кроме того, в Фродривере все были наслышаны о том, что я — сын Лейва, сына Эйрика. А значит, меня отсылали на воспитание не в чужую семью, а к родному отцу, в Гренландию, где он жил со своим отцом, Эйриком Рыжим. По сути же, это оказалось лучшим из всего, что мать сделала для меня, — в итоге второго в моей жизни морского путешествия оказался я на попечении женщины, которая стала мне больше матерью, чем родная. Гудрид, дочь Торбьерна, по праву славилась добротой, заботливостью, умом, трудолюбием, красотой и великодушием.
Гудрид приплыла со своим мужем, купцом Ториром, человеком с востока (так в Исландии именуют норвежцев), как раз в то время, когда моя мать, во исполнение обещанного моему отцу, искала, с кем бы переправить малолетнего сына в Гренландию. Вполне возможно, она уже предчувствовала свою скорую смерть. Торир же был первым, кто решил наладить постоянный торговый путь между Исландией и Гренландией. Когда его корабль пришел в Снефеллснесс, Торгунна изложила свою просьбу Гудрид, и та согласилась отвезти меня.
Торговое судно Торира было не из тех «длинных кораблей», которые стали страшной легендой и притчей во языцех среди беспечно живущего священства. «Длинный корабль» — судно боевое, дорогостоящее, не слишком удобное и не годящееся для торговли. Длиной в двадцать шагов, шириной же в пять, с днищем плоским, как блюдо, оно не способно принять на борт достаточно груза. Еще хуже, на взгляд купца, что для весельного хода потребно слишком много гребцов, однако и под парусом — а всякий разумный мореход отдаст предпочтение парусу — «длинный корабль» требует от корабельщиков особой сноровки, ибо имеет каверзную привычку черпать бортом воду, а то и опрокидываться под тяжестью паруса. Судно Торира не было и тем небольшим, глубоко сидящим суденышком, на каких исландцы в хорошую погоду крадутся вдоль берега или добираются до островов, где пасут свой мелкий и крупный скот. Его судно было настоящим кнорром, полностью оснащенным широкобортным кораблем, наиболее пригодным для морской торговли. Оно могло нести дюжину голов крупного скота в загоне в среднем трюме, имело одну мачту, оснащенную широким прямоугольным парусом из домотканого сукна, и проходило расстояние от Исландии до Гренландии за шесть dogur — дневных переходов — обычная мера, которой там пользуются (Адаму Бременскому пришлось бы попотеть, попытайся он перенести это расстояние на карту). Впрочем на этот раз кнорр Торира был гружен не скотом, а норвежским лесом. И случилось так, что именно этот груз спас нам жизнь.
Всякий разумный человек, пускаясь в плавание между Исландией и Гренландией, памятует о судьбе флота второго Вереселения. Семнадцать кораблей тогда вышло в море, почти все были кноррами. Почти половине из них удалось добраться до места, Остальных противный ветер отбросил назад, некоторые дотянули до Исландии, иные затерялись в море, и о них ничего больше не слышали. Торир, будучи опытным мореходом, лучше многих знал, чего следует опасаться. В открытом море между Исландией и Гренландией случаются ужасные бури, когда неистовый южный ветер, дуя встречь течению, вздымает волны, подобные горам. Они способны сокрушить самый прочный корабль, и хотя кнорр приспособлен к мореходству лучше иных судов, но и он — всего лишь игрушка стихий, как и всякое другое судно. Кнорр может выдержать бурю, но при этом удержать его на курсе нечего и думать. Корабельщики без конца вычерпывают воду, заливающую палубу, заделывают, как могут, течи в обшивке, крепят грузы, которые, перекатываясь по палубе, способны проломить борт, а тем временем кормчие пытаются удержать судно под нужным углом к волне. Многодневный же шторм уносит корабль так далеко, что корабельщикам невозможно определить, где они находятся, и они только приблизительно знают, в какой стороне лежит суша, и плывут в том направлении, надеясь в конце концов добраться до земли и уж там определить, куда же их занесло.
Торир еще прежде говорил с людьми, которые плавали между Исландией и Гренландией, так что самый безопасный и короткий путь ему был известен. Идти следует, имея белую вершину Снефеллсйокуля прямо за кормой, покуда она видна. Коль повезет, увидишь впереди высокие горы Гренландии прежде, чем Снефеллсйокуль исчезнет за горизонтом. В худшем случае день или два придется плыть в открытом море, пока впереди не появится белый исполин Гренландского ледника. Дальше, имея берег по правому борту, иди до южной оконечности этой огромной и страшной земли. Затем, держась берега, плыви на север, пока не доберешься до Браттахлида, самого благоуспешного поселения в Гренландии и дома Эйрика Рыжего.
Кнорр Торира хорошо слушался руля. Он пересек широкий пролив и уже был в виду южной оконечности Гренландии. Казалось, что морской переход прошел удачно. Корабль обогнул мыс и направился на север, к фьорду Браттахлид, когда, как назло, вдруг пал густой, липкий туман. Обычно при тумане море спокойно или бывает небольшая волна. Чуть подует ветер, и туман исчезает. Но в Гренландии все иначе. Там настоящий шторм может случиться и при густом тумане, непроглядном и опасном, и тогда при упорном ветре приходится идти вслепую. Вот это и погубило кнорр Торира. Идя фордевиндом при плохой видимости, стараясь не отдалиться от берега, почти уже в виду Браттахлида — будь погода получше — тяжело груженый корабль наскочил на шхеры. Его выбросило на камни в цепочке островов, днище оторвалось, и кнорр погиб. Будь он гружен чем иным, а не лесом, он сразу затонул бы. Но стиснутые в трюме бревна и тес превратили его в спасательный плот. Корабельщики и все прочие, числом шестнадцать, включая и меня, счастливо избежали гибели. Когда волна улеглась, они через прибой и брызги перебрались на островок, покинув разбитый кнорр, который продолжал раскачиваться и скрипеть, пока с отливом вода не ушла, оставив на камнях груду останков. Тогда потерпевшие кораблекрушение добрались до него, забрали доски и лес и столько парусины, что ее хватило на небольшую палатку. Они отыскали кое-какую кухонную утварь и пищу и устроили лагерь на дерновом островке, продуваемом ветрами. С корабля удалось спасти питьевой воды на несколько дней, кроме того, этот запас можно было пополнить дождевой водой. То, что от жажды и голода не умрут, они понимали. Но на этом их надежды кончались. Они потерпели крушение в одной из самых пустынных частей ойкумены (воистину, хотел бы я знать, ведает ли Адам Бременский хоть что-нибудь о ней), выжить там еще можно, но вероятность, что тебя кто-нибудь найдет, очень мала.
Их спасла необыкновенная острота зрения некоего человека.
Даже теперь я пишу это с гордостью, ибо тем необычайно зорким человеком был мой отец Лейв. Мальчишкой я много хвастался остротой своих глаз, говоря, что унаследовал этот дар от отца — в отличие от ясновидения, которым меня одарила мать и о котором я всегда предпочитал помалкивать. Но чтобы стало ясно, какому случаю мы обязаны нашим спасением, следует вернуться на четырнадцать лет назад от того дня, к плаванию, во время которого другие мореходы сбились с пути в таком же, обычном для Гренландии, штормовом тумане.
Тогда кормщик по имени Бьярни, сын Херйолфа, прошел мимо своей цели — Браттахлида — и, пройдя несколько дней вслепую при сильном ветре, оказался в том неприятном положении, которое северные мореходы называют halfvilla — он заблудился в море. Когда туман рассеялся, он увидел перед собой скалистый берег, покрытый густым лесом, но пустынный и совершенно незнакомый. Бьярни во время шторма вел свой кнорр по ветру и смог приблизительно определить, в каком направлении лежит Гренландия. Он повернул корабль в ту сторону, несколько дней шел вдоль берега, но в конце концов сумел добраться до Браттахлида, принеся весть о новой привлекательной лесистой земле. Как раз в то время, когда моя мать искала, с кем бы отослать меня к отцу, Лейв решил отправиться к той неведомой земле и исследовать ее. Ради этого он купил старый корабль Бьярни, веря в морскую примету, что судно, однажды благополучно вернувшееся домой, вернется и в другой раз.
Он как раз возвращался из этого плавания, когда кнорр Торира выбросило на камни, и это можно посчитать чудесным совпадением. Лейв стоял у руля, борясь со встречным ветром и упорно правя против него, так что кто-то из его людей, насквозь промокших от брызг, возроптал:
— Зачем ты забираешь так круто к ветру?
Лейв смотрел вперед, ожидая, когда покажется берег Гренландии.
— Северное течение сносит нас к югу больше, чем мне хотелось бы, — ответил он. — Еще немного мы пройдем этим курсом. А у берега возьмем ветер.
Спустя какое-то время другой из его людей крикнул, что видит впереди шхеры.
— Я знаю, — ответил Лейв, известный своей невероятной зоркостью. — Я давно их вижу, и кажется, на одном из островов что-то есть.
Тогда остальные корабельщики, которые, спасаясь от ветра, лежали скорчившись на палубе, с трудом поднялась и стали всматриваться. Они увидели низкие черные скалистые берега, но никто, кроме моего отца, все еще не мог разглядеть темного пятнышка — крыши нашего самодельного убежища. Я уже говорил, разубедить моего отца всегда было нелегко, и его люди знали, что уговаривать его изменить курс — дело пустое. Так что судно направилось прямо к шхерам, и спустя полчаса уже все могли видеть кучку потерпевших кораблекрушение, которые стояли и размахивали кусками полотна, привязанными к палкам. Это казалось чудом, и когда бы я сам своими ушами не слышал эту историю раз сто в Браттахлиде, где прошло мое детство, то вряд ли поверил бы такому совпадению — чтобы кнорр, потерпевший крушение, оказался на пути корабля, которым правил человек с необыкновенным зрением, да еще там, где за последние четырнадцать лет никто ни разу не проплывал. Именно после этого случая Лейв получил прозвище Heppni, Счастливчик, хотя на самом деле счастливчиками были шестнадцать спасенных.
Лейв искусно провел свой корабль под прикрытием шхер, бросил якорь и спустил с палубы корабельный челн. Человек же, который спрыгнул с палубы в эту лодочку и сел на весла, сыграл в моей жизни немалую роль — то был Тюркир Германец, и я думаю, что Тюркир потому так много возился со мной в детстве, что был моим спасителем. Тюркиру суждено было стать первым и в каком-то смысле главным моим наставником в исконной вере, именно под водительством Тюркира я сделал свои первые шаги по той дороге, которая в конце концов привела меня к исповеданию Одина Всеотца. Но об этом будет рассказано в свое время.
— Кто вы и откуда? — крикнул Лейв, когда они с Тюркиром приблизились к скале, на краю которой сгрудились потерпевшие кораблекрушение. Тюркир табанил веслами, держась на безопасном расстоянии. Меньше всего моему отцу хотелось принять на борт шайку отчаянных головорезов, которые, потеряв свой корабль, могли бы захватить его судно.
— Мы из Норвегии, через Исландию шли в Браттахлид, когда наскочили на этот риф, — крикнул Торир в ответ. — Меня зовут Торир, я кормчий и владелец судна. Я — мирный торговец.
Тюркир и Лейв успокоились. Имя Торира было известно, и он считался честным человеком.
— Тогда я приглашаю вас на мой корабль, — крикнул Лейв, — а потом в мой дом, где о вас хорошо позаботятся.
Они с Тюркиром развернули лодчонку и подвели ее кормой к скале. Первой в лодку сошла Гудрид, держа под мышкой двухгодовалого ребенка, которого она по просьбе Торгуйны обещала доставить отцу. Так и получилось, что Лейв Счастливчик случайно спас своего незаконного сына.
ГЛАВА 4
Жена Лейва, Гюда, вовсе не обрадовалась, узнав, что едва начавший ходить Торгильс, спасенный на море, есть плод недолгой связи между ее мужем и какой-то немолодой женщиной с Оркнейских островов. Она отказалась принять меня под свой кров. Остереглась, уже зная, что такое незаконный ребенок в семье, на примере дочери ее свекра. Моей тетке Фрейдис, внебрачной дочери Эйрика, было тогда лет двадцать, и она жила с Эйрикссонами. То была злобная смутьянка, впоследствии сыгравшая неприглядную роль в моей жизни, хотя в то время она казалась не более чем вздорной и злопамятной молодой женщиной, которая только и знает, что ссориться с родней. Поскольку Гюда не хотела заиметь в своем доме еще одного кукушонка, то и договорилась отдать меня на воспитание. Так я попал на попечение к настоящим наставникам и провел детство не с отцом, но с Гудрид, которая жила рядом. Надо полагать, Гудрид считала себя в ответе за мою судьбу, коль скоро именно она привезла меня в Гренландию. Кроме того, полагаю, было ей одиноко, потому что, осев в Гренландии, она вскоре потеряла мужа, Торира. Он прожил в Эйрикс-фьорде совсем немного, его сразила жестокая лихорадка. Эта хворь, должно быть, прибыла с его кораблем, потому что Торир и большая часть его людей первыми начали кашлять и харкать кровью. Мор унес восемнадцать человек, среди них Торира, а под конец умер старый боевой конь, мой дед Эйрик рыжий.
Говорили, будто Гудрид взяла меня вместо ребенка, которого она сама по бесплодию своему не могла родить, будучи женой Торира. Скорее всего, так говорили завистницы, желавшие найти в ней хоть какой изъян, дабы умалить ее редкостную привлекательность — она была из тех женщин, красота которых не увядает до конца жизни. Я помню ее бледную прозрачную кожу, длинные белокурые волосы и серые глаза на тонком правильном лице, хорошо очерченный нос, изящный рот и подбородок с чуть заметной ямочкой как раз посередке. Но молодая вдова Гудрид, даже будь у нее свои дети, все равно непременно взяла бы меня, я в этом уверен. Женщины добрее невозможно себе представить. Она всегда была готова прийти на помощь — принести еду недужному соседу, одолжить кухонную утварь тому, кто собрался устроить пир, да еще и взять половину стряпни на себя, или побранить детей, зачинщиков драки, и утешить побитых. О ней в Браттахлиде все были высокого мнения, я же ее просто обожал. Никогда не знав родной матери, я принял Гудрид в этой роли как нечто само собой разумеющееся, и, думаю, Гудрид справилась с этим делом куда лучше, чем могла бы угрюмая Торгунна. Терпение Гудрид было неистощимо, когда речь шла о детях. Для меня и дюжины моих сверстников дом Гудрид стал средоточием нашего мира. Играя на лугу или высматривая рыбу с берега фьорда и бросая камешки в студеную воду, мы обычно кончали тем, что кричали: «Бежим к Гудрид!» и мчались по кочковатой земле, как зайцы, к боковой двери, что вела на кухню, и с шумом вваливались туда. Гудрид ждала, пока не появится последний из нас, потом ставила на стол большой кувшин кислого молока и наливала нам, а мы сидели рядком, примостившись на высокой деревянной скамье.
Для ребенка Браттахлид — место замечательное. Поселение располагается в голове фьорда, глубоко вдающегося в сушу. Эйрик присмотрел это место, когда впервые побывал здесь, и оказался прозорлив. Длинный фьорд защищает от морских туманов и непогоды — во всей округе, если не во всей Гренландии, это самое защищенное и плодородное место. Стоянка для судов безопасна, а берег полого поднимается к всхолмленной луговине, испещренной зарослями карликовой ивы и березы. Здесь, на сухих буграх, Эйрик и его спутники построили и покрыли дерном дома, рядом с домами оградили загоны — в общем, устроили все так, как было на их прежних усадьбах в Исландии. Всего гренландцев не больше трех-четырех сотен, так что места хватит на всех, кто по-настоящему захочет поселиться здесь. А жизнь здесь даже проще, чем в Исландии. С приходом зимы скотину сгоняют с лугов и держат под крышей, кормя сеном, заготовленным за летние месяцы. Люди же кормятся кислым молоком, сушеной рыбой, копченым мясом или солониной, да еще припасами сохраненными с лета. В результате вся пища имеет прогорклый привкус, особенно китовое и акулье мясо, которое зарывают в землю на хранение, а потом выкапывают наполовину протухшим. Зимнее праздное время, долгие темные дни все провождали, рассказывая истории, или спали, или чинили что-нибудь, или играли в нарды и другие игры. Еще играли в старые шахматы — единственный король в центре доски, защищаемый войском от толпы недругов, расставленных по краям. С шахматами о двух королях я познакомился уже будучи юношей, когда вернулся в Исландию, и мне пришлось учиться игре заново.
Дети, едва начавши ходить, уже помогают в повседневных трудах. Нам это давало ощущение собственной значимости. На суше мы с малых лет бегали по порученьям и чистили хлева, потом постепенно научались забивать и свежевать животных и засаливать мясо. На море для начала вычерпывали воду со дна весельных лодок, лотом нам разрешали насаживать наживку на крючки и помогать тянуть сети, потом, наконец, управлять парусом и грести на обратном пути к берегу. В остальном же мы были совершенно невежественны. Вдова Эйрика, Тьодхильд, как-то пыталась выучить нас грамоте и начаткам письма. Но учились мы без особого рвения. Тьодхильд не хватало терпения, а застарелое несогласье между нею и мужем ожесточило ее. Она гневилась на Эйрика, ибо тот не хотел креститься и тем подать пример многим своим сподвижникам. Тьодхильд же была из первых и восторженных последователей Белого Христа, из тех раздражительных христиан, которые вечно стараются навязать свою веру остальным членам общины. Эйрик же оставался закоренелым язычником, и чем больше она пилила его, тем больше он упирался. Он твердил, что уехал из Исландии вовсе не для того, чтобы тащить в своей поклаже новомодную веру. Перед отплытием в Гренландию он принес жертву Тору, а Тор в ответ совсем неплохо присматривает за поселением. Эйрик твердо и определенно сказал жене, что не собирается бросать старых богов и исконную веру. В конце концов распря между ними зашла так далеко, что Тьодхильд сказала, что впредь постарается иметь с мужем как можно меньше дела. Хотя они вынуждены были жить по-прежнему под одной крышей, но для себя она велела выстроить христианскую часовню, очень приметную, на холме возле хутора, так, чтобы она бросалась в глаза Эйрику всякий раз, когда он ступал за порог своего дома. Однако на эту постройку Эйрик выделил жене не слишком много леса, и часовня получилась совсем маленькой, не больше двух маховых саженей по сторонам. Первый христианский храм в Гренландии был так невелик, что вмещал не более восьми человек. Мы, дети, называли его Хижиной Белого Зайца.
На пятое лето моей жизни выяснилось, что приемная моя мать вновь собирается замуж. После уборки сена молодая вдова Гудрид, дочь Торбьерна, и второй сын Эйрика, Торстейн, сыграют свадьбу. Я не ревновал и не обижался. Я был в восторге. Торстейн приходился младшим братом моему отцу, и значит, обожаемая моя Гудрид станет мне настоящей родственницей. Я чувствовал, что этот брак еще больше нас сблизит, но одно тревожило меня — после свадьбы мне придется жить в семье Эйрикссонов, а стало быть, бок о бок с моей противной теткой Фрейдис. Она стала рослой молодой женщиной, широкоплечей и мясистой, с веснушками и вздернутым носом. Своим несколько переспелым видом она привлекала мужчин. И она стала еще злобней. Со своими подругами постоянно строила козни, чтобы причинить неприятности другим, и обычно ей это удавалось. Бывая в отцовском доме, я всегда старался держаться подальше от Фрейдис. Она же, будучи шестнадцатью годами старше, смотрела на меня как на клопа и могла, не задумываясь, силой затолкать в темный погреб и запереть там на несколько часов, никому не сказав ни слова. К счастью, старый Торбьерн, отец Гудрид, тогда еще живой, хотя и очень дряхлый, так обрадовался этому браку, что разрешил молодым поселиться в его доме, стоявшем неподалеку от дома Эйрикссонов.
Свадьба удалась на славу. Чтобы удовлетворить сварливую старую Тьодхильд, справили короткий христианский обряд в Хижине Белого Зайца, но главным событием стал обмен ритуальными дарами, обильное возлияние пива, пронзительная музыка и танцы с топотом, как принято на свадьбах, играемых по старому обычаю.
Еще одно из гренландских воспоминаний: отчетливо помню ясное весеннее утро, льдины плавают по нашему фьорду, они такие белые на серо-синей воде, что от их блеска у меня режет глаза, — а я смотрю на маленькое судно, медленно приближающееся к нам. Это кнорр, потрепанный морем и разбитый, обшивка его посерела от времени. Несколько человек гребут, другие возятся со снастями, пытаясь развернуть прямоугольный парус, чтобы поймать холодное дыхание слабого ветра, веющего с севера, с огромного ледника за вашей спиной, из самого сердца Гренландии. Я посейчас помню, как время от времени гребцы вставали, чтобы веслами, как шестами, оттолкнуться от плавучих льдин, и как медленно, пробираясь меду ними, приближался к берегу корабль. На берегу уже собралась толпа. Люди пересчитывали мореходов и всматривались в лица, пытаясь понять, все те же они или изменились со дня, когда отплыли на запад, за море, обследовать таинственную землю, которую первым увидел Бьярни, а последним посетил мой отец Лейв. Вот киль проскрежетал по гальке, корабельщики, один за другим перепрыгнув через борт, зашлепали к берегу по щиколотку в воде. Толпа встретила их молчанием. Все уже заметили, что одного человека недостает, и у кормила стоял не тот, которого ожидали увидеть.
— Где Торвальд? — спросил кто-то из толпы.
— Умер, — проворчал один из моряков. — Убит скрелингами.
— Что такое скрелинг? — прошептал я одному из моих друзей, Эйвинду.
Мы вдвоем пробились вперед и стояли у самой кромки воды, и мелкие волны омывали наши башмаки. Эйвинд был на два года старше меня, и я полагал, что он знает все.
— Я точно не знаю, — прошептал он в ответ. — Думаю, это означает кого-то, кто слабый, чужой, и мы его не любим.
Торвальда, сына Эйрика, второго моего дядю, я помню смутно. То был веселый, крупный человек с большими руками и свистящим смехом, от него часто пахло пивом. Торвальд со своими людьми отправился на запад восемнадцать месяцев назад, решив начать с того места, откуда ушел Лейв, мой отец. Отец же рассказывал, как выглядит то место: низменность среди скал, серые горы, похожие на плиты, белые песчаные берега, тянущиеся до болотистых топей и болот, огромные тихие леса из темных сосен, запах которых мореходы ощутили еще в море, на расстоянии дневного перехода под парусом. Торвальд решил разведать, живут ли там люди, а коль скоро живут, то нет ли у них чего ценного, что можно купить или отобрать. Если же нет там никого, он займет лагерь, который построил Лейв на берегу Виноградной Страны, и оттуда станет разведывать близлежащие земли — есть ли там пастбища, строительный лес, рыбные ловли и пушной зверь.
Торвальд набрал двадцать пять человек из лучших и одолжил у моего отца кнорр, тот самый, который спас меня в шхерах. Он был искусный кормчий, и кое-кто из его людей ходил с моим отцом и мог служить вожатаем, так что они приплыли прямо туда, где Лейв зимовал четырьмя годами раньше. Люди из Браттахлида снова заняли дома из дерна и бревен, которые выстроил мой отец, и остались на зимовку. Следующей весной Торвальд отрядил людей на маленькой лодке осмотреть побережье дальше на запад. Путь показался им не слишком легким. Не раз они плутали среди островов, бухточек и мелей. Но чем дальше продвигались, тем лучше становилась местность. Травостои там были выше, и появились странные деревья, источающие из надреза сладкий сок, или с маслянистыми орехами, совершенно незнакомыми на вкус. Земли были плодородные, но ни людей, ни следов человеческого жилья лазутчики не обнаружили. Только в самом конце пути, поодаль от берега, наткнулись на грубую постройку из длинных тонких жердей, судя по всему, сделанную человеком. Жерди были перевязаны древесными скрученными корешками — получилось что-то вроде шалаша. Наши решили, что тот, кто поставил этот шалаш, кто бы он ни был, пришел из глубины страны, вроде как наши гренландские охотники, что летом уходят на север ловить карибу. Вокруг не было никаких орудий, ни следов, ничего. И это тревожило — не следит ли кто за ними исподтишка. Они опасались засады.
Тем временем Торвальд все лето отстраивал Leifsbodir, «зимовье Лейва», как все его называли. Люди валили лес, чтобы отвезти его в Гренландию, ловили и сушили рыбу про запас для будущих походов. Рыбы там было превеликое изобилье. Отлогий берег перед зимовьем во время отлива обнажается широкими песчаными отмелями, по которым вода сбегает потоками. Люди придумали ставить мережи из кольев поперек ручья, поток нес рыбу — в основном треску, — и она застревала в ловушках, насухе, беспомощно трепыхаясь. Рыбакам только и оставалось, что бродить по песку да собирать ее.
Спокойно пережив вторую зиму, Торвальд надумал исследовать побережье в противоположном направлении — к востоку и северу. Там местность больше походила на гренландскую — скалистые мысы, длинные фьорды и редкие песчаные отмели, где можно причалить. Но течения приливов и отливов там были сильнее, и на этом Торвальд попался. Однажды кнорр подхватило приливом и швырнуло на скалы у какого-то мыса. От этого удара десять футов киля по носу отломилось, и разошлось несколько досок обшивки по днищу. К счастью, поблизости оказалась отмель, до которой они смогли благополучно добраться, а вокруг было столько строевого леса, что сыскать отличную светлую сосну для замены не составляло труда. Оторванный же кусок киля Торвальд использовал по-своему. Он велел поставить его стоймя, подперев грудой камней, на самой вершине мыса так, чтобы с моря его было видно издалека. Киль послужит доказательством, что Эйрикссоны побывали здесь первыми, коль скоро кто-либо станет оспаривать первенство Гренландии.
Такова была история похода Торвальда, как о ней в тот вечер поведали вернувшиеся. Все жители Браттахлида набились в длинный дом Эйриксеонов, чтобы узнать подробности. Все слушали с восхищенным вниманием. Мой отец сидел среди старших, в середине зала, по правую руку от входа. Мой дядя Торстейн — рядом с ним.
— А что же насчет Торвальда? Расскажи в точности, что с ним случилось, — попросил мой отец.
Вопрос он задал человеку, который пошел с Торвальдом вожатаем, тому самому Тюркиру, гребцу, который спас Гудрид и меня в шхерах.
Здесь я должен рассказать о Тюркире. В юности он был захвачен на германском берегу и выставлен на невольничьем рынке в Норвегии, в Каупанге. Там его и купил мой дед, Эйрик Рыжий, во время одной из своих поездок на восток. Приобретение оказалось необыкновенно удачным. Тюркир отличался трудолюбием и выносливостью, а со временем и необычайной преданностью моему деду. Он быстро освоил наш язык, обнаружив, что donsktunga не слишком далек от его родного, но так и не избавился от акцента, гнусавил, говорил в нос и всякий раз, разволновавшись или разъярясь, переходил на язык своего народа. В конце концов Эйрик настолько доверился Тюркиру, что поручил ему присматривать за Лейвом, моим будущим отцом, и учить его всякому полезному делу, благо сам Тюркир был мастер на все руки. Он умел вязать хитрые узлы, годные на разные случаи, мог подрубить дерево так, чтобы оно упало в нужную сторону, мог сделать гарпун из прямой ветки, умел из куска мыльного камня выдолбить горшок для стряпни. Кроме того, он владел искусством великим и удивительным, которое сродни божественному, — он умел работать со всяким металлом, выплавить грубое железо из куска болотной руды или приварить стальной край к топору, а потом набить узор из серебряной проволоки на плоскость.
Мы, мальчишки, побаивались германца. Нам он казался древним, хотя было ему, наверное, не больше шестидесяти. Он походил на тролля — низкорослый и тощий, с копной черных волос и свирепыми угрюмыми глазками, глядевшими из-под нависшего лба, отчего их взгляд казался еще и необычайно хитрым. Но храбрости ему было не занимать. Во время первого путешествия Лейва в неведомую страну именно Тюркир по своей воле взялся быть разведчиком. Его германское племя — народ лесной, и лазить по чащам и перебираться через топи, кормясь ягодами и скудным припасом, Тюркир почитал за пустяк. Не найдя чистой проточной воды, он пил из луж, спал на земле и будто не чувствовал ни холода, ни зноя, ни сырости. Именно он нашел дикий виноград, который, как считают некоторые, дал имя Винланду. Как-то он вернулся в лагерь Лейва с гроздью этих плодов и был столь взволнован, что, вытаращив глаза, бормотал что-то по-германски, так что Лейв решил, что он пьян или ему что-то привиделось. На самом же деле Тюркир просто радовался своей находке. В последний раз он видел свежий виноград в детстве, в своей Германии, и, когда бы не он, ни отец мой, ни его спутники, пожалуй, так и не узнали бы, что это за дикий фрукт. Но едва Тюркир объяснил, что это виноград, мой отец тотчас понял значение находки. О, на доказывала, что ново-найденной земле свойственны столь мягкие погоды, что виноград — для норвежца фрукт заморский — произрастает на ней в диком виде. Поэтому он нарек эту землю Винландом. Хотя, конечно, нашлись неверы, которые, когда он вернулся, стали говорить, что он столь же великий обманщик, как его отец. Назвать дикую страну именем, которое напоминает о солнечном свете и крепком вине, было не меньшим обманом, чем назвать землю скал и ледников Гренландией — Зеленой страной. Впрочем, отец был достаточно хитер и на это обвинение нашелся что ответить. Он сказал, что, назвав землю Винландом, имел в виду не землю винограда, а землю пастбищ, потому что vin по-норвежски означает луг.
— Мы подновили киль и пошли дальше, — сказал Тюркир в ответ на вопрос о Торвальде. — На десятый день мы наткнулись на устье широкого пролива между двумя мысами. Место казалось добрым, и мы свернули туда, чтобы обследовать его. Дальше увидели язык суши, густо поросший зрелыми деревьями, — он делил фьорд на два рукава. Место казалось превосходным для поселения, и Торвальд в шутку бросил — и мы все это слышали, — вот, мол, наилучшее место, где ему хотелось бы провести остаток своей жизни. — Тюркир замолчал. — Не стоило говорить такое. Это значит искушать богов.
Мы отрядили на берег разведку, — продолжал он, — и те, вернувшись, доложили, что на дальнем берегу этого полуострова есть удобное место, где можно пристать к берегу, но там лежат три каких-то черных горбатых предмета. Сначала они приняли их то ли за моржей, то ли за туши небольших китов, выброшенных на берег. Потом один человек признал в них лодки, сделанные из шкур. Много лет назад он участвовал в набеге на Ирландию и на западном берегу видел похожие лодки, настолько легкие, что их можно на руках вынести на сушу и перевернуть вверх дном.
Мысль, что эти лодки принадлежат диким ирландцам, должен сказать, была не так невероятна, как может показаться. Когда норвежцы впервые прибыли в Исландию, то обнаружили на острове кучку ирландских монахов-отшельников, живших в пещерах и маленьких хижинах, трудолюбиво выстроенных из камней. Коль скоро этим монахам удалось пересечь море между Шотландией и Исландией на хрупких коясаных лодках, почему бы им не забраться еще дальше? Но Торвальд в этом усомнился. Тюркир рассказал, что Торвальд послал его с дюжиной вооруженных людей подобраться к странным лодкам по суше, а сам с остальными пошел на веслах вдоль берега, чтобы подойти с моря. Их ждала совершенная неожиданность. Под перевернутыми лодками спали девять чужаков. Наверное, то были рыболовы или охотники, поскольку вооружены они были луками и стрелами, охотничьими ножами и легкими копьями. Услышав скрип весел, они вскочили на ноги и схватились за оружие. Некоторые грозили, натянув луки и целясь в приближающихся норвежцев. Другие попытались спустить легкие лодки на воду и сбежать. Люди Торвальда, бывшие на берегу, выбежали из-за деревьев и в короткой схватке одолели незнакомцев, всех, кроме одного, которому удалось удрать на самой маленькой из кожаных лодок.
— В жизни не видел, чтобы лодка шла так быстро, — сказал Тюркир. — Казалось, она летит, едва касаясь воды, и нашей лодке за ней было не угнаться. Поэтому мы дали ей уйти.
Восемь скрелингов, которых схватили наши люди, явно не были ирландцами. По словам Тюркира, больше всего они походили на людей-лыжников с севера Норвегии. Низкорослые, широколицые, с темно-желтой кожей и узкими глазами. Волосы у них черные, длинные и клочковатые, а речь гортанная, визгливая, похожая на крики встревоженной сойки. Вся одежда у них была сшита из шкур: кожаные штаны, кожаные куртки с хвостами и кожаные сапоги. Все открытые части тела намазаны жиром или сажей. На вид они — люди, но такие приземистые и темные, словно вылезли из-под земли. Пытаясь вырваться из рук норвежцев, они извивались, кусались и царапались.
Дальше рассказ Тюркира принял мрачный оборот. Один из пойманных скрелингов вывернулся из крепких рук державшего его человека, выхватил костяной гарпун, спрятанный на переду его свободной куртки, и вонзил в бедро обидчику. Гренландец взревел от боли и ярости, ударил этого человека головой о камень так, что тот потерял сознание, а потом в ярости воткнул свой короткий меч в тело пленника. С этого и началась резня. Люди Торвальда набросились на скрелингов, рубя и коля их, словно хищных зверей, до тех пор, пока последний из них не испустил дух. Потом люди Торвальда топорами порубили кожаные лодки в клочья, после чего поднялись по лесистому склону на вершину полуострова, а корабельная ладья пошла обратно к кнорру.
— На вершине мы остановились, — вспоминал Тюркир. — Торвальд дал нам короткую передышку, мы легли на землю и по какой-то странной причине все разом уснули, словно околдованные. Часа через два меня разбудил громкий голос, который воззвал: «Возвращайтесь на корабль! Хотите сохранить свои жизни — возвращайтесь на корабль».
На этом месте рассказа Тюркира некоторые из слушателей обменялись недоверчивыми взглядами. Все знали вторую причуду Тюркира: кроме необычного акцента и странной внешности, у него была привычка к мысленному блужданию. Время от времени он ускользал в какой-то воображаемый мир, где слышал голоса и встречал неизвестных. В таких случаях лицо Тюркира тускнело, он погружался в долгие разговоры с самим собой, непременно на своем германском наречии. Безвредная привычка, и все, кто его знал, переглядывались и поднимали брови, словно говоря: «Ну вот, Тюркир опять взялся за старое, витает в облаках. Чего еще ждать от немца, которого вытащили из его лесов?»
Но в тот вечер в Браттахлиде Тюркир утверждал, что его пробудил от дремоты, последовавшей за смертью скрелингов, громкий голос, необычайно гулкий и раскатистый, подобно грому. Казалось, он звучит то издалека, то прямо над ухом.
Невозможно было понять, с какой стороны — будто с неба или сразу со всех сторон.
Можно предположить, что Торвальд сам не слышал таинственного голоса, но, наверное, нетрудно понять, что он и его люди поступили очень глупо. Тогда он послал человека на открытое каменистое место, откуда просматривался фьорд, я наблюдатель крикнул, что приближается целая флотилия кожаных лодок. Очевидно, скрелинги шли мстить. Оставшиеся на берегу скатилась по каменистому склону, цепляясь за кусты и хватаясь за деревья, и бросились к своему кораблю. Едва оказались на борту, тут же подняли якорь и принялись выгребать прочь из залива, надеясь, что ветер им поможет выбраться, так сказать, сухими из воды. Даже самые бестолковые сознавали, что иначе кнорру не уйти от преследующих его кожаных лодок.
Лодок было по меньшей мере три десятка, и в каждой по трое скрелингов. Оказавшись на расстоянии выстрела, двое из них в каждой лодке сложили весла, достали легкие луки и начали пускать стрелы в норвежцев. Третий же греб, сохраняя расстояние до кнорра и поворачивая лодку так, чтобы товарищам было легче целиться. Торвальд и двое моряков вспрыгнули на гребные скамьи и, размахивая мечами и секирами, призывали скрелингов подойти ближе и сразиться врукопашную. Но туземцы держались поодаль. Норвежцы, вероятно, казались им великанами. Лучники скрелингов сыпали стрелами. Кнорр медленно продвигался к устью пролива, где можно было бы поставить парус. Туземцы не отставали. Стрелы свистели, время от времени хлестко врезаясь в дерево. Лучники скрелингов стреляли, сидя в лодках, и были ближе к воде, чем их противники на кнорре с высокими бортами — это давало преимущество норвежцам. Большая часть стрел уходила вверх и пролетала над головами, не причиняя вреда. Некоторые попали в парус и торчали из него, как иглы дикобраза.
Через полчаса туземцы прекратили стрельбу. У них кончились стрелы, и они видели, что норвежцы уходят полным ходом. Одна за другой кожаные лодки повернули обратно, и кнорр свободно вышел в море.
— Только тогда, — сказал Тюркир моему отцу, — мы заметили, что твой брат Торвальд ранен. Стрела скрелинга нашла щель между верхней доской и его щитом и попала ему в левую подмышку. Это была всего лишь стрела, но она так глубоко вошла в тело, что наружу торчала едва ли на два пальца. Торвальд попытался вытащить стрелу. Но она, предназначенная для охоты на тюленя, имела тройной зубец. Пришлось поворачивать и тянуть изо всех сил, чтобы вытащить ее, и когда стрела наконец вышла, из раны ударила струя темно-красной крови, а на зубцах остались клочья мяса. Торвальд засмеялся своим гулким смехом:
«Это жир моего сердца, — пошутил он. — Я сказал, что хотел был провести остаток своих дней в этом месте, и думаю, так оно и будет. Вряд ли я выживу после этой раны. Коль скоро умру, желаю, чтобы меня похоронили здесь, на верхушке мыса, чтобы со всякого плывущего мимо корабля была видна моя могила».
— Мне очень хотелось исполнить все в точности, как пожелал Торвальд, — закончил Тюркир, гнусавя больше обычного. — Надо было спешить. Мы похоронили Торвальда на мысу, как можно лучше. Но боялись, что скрелинги вернутся, и поэтому выкопали неглубокую могилу и сверху накидали груду камней. Потом взяли курс на зимовье Лейва, чтобы провести там зиму, но в тихую погоду все время были настороже, не появятся ли скрелинги снова.
Заговорил мой дядя Торстейн. Он был огорчен.
— Лейв, — сказал он, — мы не можем оставить тело Торвальда в том месте. Может случиться, что скрелинги найдут его, выкопают и осквернят. Он заслуживает лучшего. Дотуда всего три недели хода под парусом, я хотел бы взять охотников, доплыть до могилы Торвальда, забрать тело и пристойно похоронить его здесь, в Гренландии. Твой корабль только что вернулся и не годится для этого дела. Его нужно вытащить на берег и проконопатить, но у моего тестя Торбьерна есть кнорр, на котором он со своими людьми приплыл из Исландии. Его можно подготовить за два дня. Ради такого дела, уверен, Торбьерн не откажется одолжить его.
Конечно, и моему отцу, и старому Торбьерну, пришедшему послушать, что расскажут вернувшиеся, пришлось согласиться. Это было делом чести, а северный народ, коль и привержен чему, так это чести и славе. Они для настоящего норвежца превыше всего. Он будет защищать свою честь и умножать свою славу всеми возможными способами, не исключая грабительских набегов, мести за оскорбление, лжи и хитрости.
ГЛАВА 5
И все-таки минул целый месяц, прежде чем мой дядя Торстейн отплыл в Винланд. Жалко было идти в такую даль и вернуться с пустым трюмом, без груза леса и рыбы. Поэтому его затея превратилась в нечто большее, чем простой поход за телом Торвальда. Нужно было собрать снаряжение, вызвать людей с пастбищ, куда они ушли со своим скотом, погрузить припасы. Потом кто-то предложил, что неплохо было бы оставить небольшой отряд зимовать в зимовье Лейва, и дело еще больше затянулось. Когда кнорр старого Торбьерна наконец отправился в плавание, он походил скорее на корабль переселенцев, чем на судно, вышедшее в поход. В трюм погрузили шесть коров и нескольких овец, тюки сена, чтобы кормить их, на борту было несколько женщин, в том числе и Гудрид, которая напросилась сопровождать мужа. Меня же на это время оставили с ее отцом.
Поход готовился слишком долго и начался слишком поздно. Торстейн, сын Эйрика, хорошо знал, что такое честь рода, но был слишком нерасторопен и не одарен тем, чем владеет любой хороший кормчий, — везеньем на погоду. Он и его люди вышли из Браттахлида в Винланд, но столкнулись с таким встречным ветром, что почти все лето без толку проболтались в океане. Один раз они оказались в виду Исландии, в другой — заметили птиц, которые, по их мнению, прилетели с ирландского берега. В конце концов, поздней осенью, так и не ступив на землю Винланда, они дотащились до Гренландии. Простаки думают, что всякий корабль или лодка наделены собственным разумом и душой. Они верят, что судно способно само отыскать обратную дорогу домой, точно потерявшаяся кошка или собака, или, как лошадь — в свою конюшню, так и оно может вернуться той же дорогой, которой уже ходило. Это вздор, мечта неофитов в морском искусстве. Коль скоро корабль и ходит проторенными путями, то лишь потому, что правят им опытные мореходы, или у самого судна есть некие особенности — осадка, способность идти против ветра, или что-то еще, — что делает его лучше приспособленным для определенной цели. Не опыт, приобретенный самим кораблем, но искусство кораблевождения и погодное счастье позволяют неоднократно пройти одним и тем же путем. Неудачная попытка Торстейна вернуть домой останки брата — хорошее тому доказательство.
В конце концов, они высадились не в Браттахлиде, а в Пикшевом фьорде, в трех дневных переходах на северо-запад. Там горстка норвежцев уже построила несколько прибрежных хуторов, и Торстейн завел дружбу со своим тезкой, который пригласил его остаться и помочь обрабатывать землю, которой там было в изобилье. Возможно, дядя Торстейн принял предложение потому, что ему было стыдно возвращаться в Браттахлид после такой неудачи и без тела Торвальда. В ту осень из Пикшевого фьорда пришла лодка с этой вестью. Мой дядя просил, чтобы в Пикшевый фьорд прислали его долю семейного скота и других припасов, и рукой Гудрид была добавлена просьба прислать и меня тоже. По всему было видно, что Гудрид все еще привязана ко мне и я заменяю ей ребенка.
Новообретенный товарищ моего дяди был примечательно смугл для северянина, за что его и прозвали Торстейном Черным. Давать прозвище, чтобы, к примеру, отличить этого Торстейна от всех остальных Торстейнов, в том числе и моего отца, — разумный обычай. У большинства норвежцев нет фамилии, но только отчества. Так, я — Торгильс, сын Лейва, сына Эйрика. При таком обилии Лейвов, Эйриков, Гриммов, Оддсов и прочих прозвища весьма полезны. Проще всего дать прозвание по месту жительства — хотя в моем случае это не так-то просто — или по какой-либо примечательной черте человека. Скажем, у моего деда Эйрика Рыжего в молодости были поразительного цвета волосы — цвета земляники; а Лейву Счастливчику, как вам уже известно, с самого начала необычайно везло — он всегда оказывался в нужном месте в нужное время. В Исландии я знавал Торкеля Лысого, Гизура Белого и Хафдана Черного, и слышал рассказы о Торгримме Ведьмолицей, которая была замужем за Тороддом Кривоногим, и про Олава, прозванного Павлином за то, что всегда кичился своей одеждой, а Гуннлауг Змеиный Язык искусно язвил словами.
Вернемся к Торстейну Черному. Он хозяйствовал в Пикшевом фьорде уже пять или шесть лет и весьма благополучно. Расчистил от леса большой кусок земли, выстроил просторный длинный дом и несколько амбаров, оградил пастбище при доме и нанял полдюжины работников. Отчасти такими успехами он был обязан своей жене, предприимчивой и сметливой женщине по имени Гримхильд. Она умело вела домашнее хозяйство, что позволяло Торстейну Черному на воле присматривать за работами в поле и за прибрежной рыбной ловлей. Дом их, разумеется, был достаточно просторен, чтобы в нем могли разместиться мой дядя и Гудрид, не тратя времени и сил на постройку собственного дома, который они привезли с собой. Когда я приехал, обе семьи мирно жили в одном жилище.
И вот, мы подошли к событиям, которые заставляют меня верить, что таинственные дела, сопутствовавшие смерти моей матери, не столь невероятны, как может показаться. В ту зиму моровое поветрие вновь посетило Гренландию, уже во второй раз за неполные пять лет. Эта хворь — проклятие нашей жизни — постоянно посещала нас. Откуда она приходит, мы не знали. Мы знали только, что налетает она вдруг, приносит великие скорби и так же внезапно уходит. Скажу только, что оба раза мор посещал нас осенью и в начале зимы, когда все теснились в длинных домах, без света, без свежего воздуха, среди ужасающей вони. На этот раз в Пикшевом фьорде первым заболел надсмотрщик, человек по имени Гарди. Честно говоря, о нем никто особенно не горевал. Гарди отличался грубостью, ненадежностью и злобой. Трезвый, он бывал достаточно вежлив, но во хмелю был отвратителен, а уж на следующее утро с похмелья и того хуже. И то сказать, когда он слег, все думали, что болезнь эта — следствие очередной попойки, пока не проявились все признаки лихорадки — бледная кожа, запавшие глаза, трудное дыхание, сухой язык и пурпурно-красные пятна по всему телу. Пролежал он недолго и умер, и его почти не оплакивали. Зато все населенье Пикшевого фьорда принялось гадать, кто будет следующим. Эта хворь выбирает жертвы наугад. Она может пасть на мужа, а его жену не тронуть, или унести двух из пятерых детишек, а у остальных троих братьев и сестер даже соплей не будет. Мой дядя Торстейн подхватил заразу, но Гудрид избежала ее. Торстейн Черный уцелел, но его жена Гримхильд умерла. Невозможно предвидеть, кто станет очередной жертвой, но столь же непредсказуем и сам ход болезни. Иной человек угасает в течение недель. Другие сгорают за сутки после появления первых гнойников.
Гримхильд была из тех, кого недуг сожрал быстро. Вечером она пожаловалась на головную боль и головокружение, а наутро уже едва ходила. К вечеру не могла пройти несколько шагов от дома до отхожего места против входных дверей. Гудрид вызвалась помочь ей, а поскольку я оказался рядом, позвала и меня на подмогу. Я стал по одну сторону, чтобы Гримхильд могла опереться на мое плечо. Гудрид стала по другую сторону, обхватив Гримхильд за пояс. Втроем мы медленно вышли за дверь, но не одолели еще и половину пути, как вдруг Гримхильд стала, как вкопанная. Она была смертельно бледна и покачивалась, так что нам с Гудрид приходилось поддерживать ее, чтобы она не упала. На дворе было промозгло, Гудрид надеялась поскорее довести Гримхильд до отхожего места и отвести обратно, в тепло. Но Гримхильд стояла неподвижно. Рука ее на моих плечах была напряжена и дрожала, и у меня на затылке волосы поднялись дыбом.
— Пойдем, — торопила ее Гудрид, — нельзя стоять на таком холоде. От этого лихорадка только усилится.
Но Гримхильд не двигалась.
— Я вижу Гарди, — прошептала она в ужасе. — Он вон там, у дверей, а в руке у него кнут.
Гудрид уговаривала Гримхильд сделать хоть шаг. Но Гримхильд словно окаменела.
— Гарди стоит там, и пяти шагов не будет, — пробормотала она со страхом в голосе. — Он поднимает кнут, чтобы отхлестать работников, а рядом с ним я вижу твоего мужа. И себя я тоже вижу среди них. Как я могу быть там и здесь, и Торстейн тоже? Мы все выглядим такими серыми и странными. — Она была почти без сознания.
— Ну, давай же я отведу тебя обратно в дом, в тепло, — сказала Гудрид, с силой приподняв бредящую женщину, и только так нам удалось повернуть обратно и доковылять до дома.
Мы помогли Гримхильд лечь в спальном чулане, превращенном в лазарет. Мой дядя Торстейн тоже лежал там. Уже неделю его била лихорадка, он дрожал и время от времени бредил.
Гримхильд умерла той же ночью, и к рассвету усадебный столяр уже строгал доски для ее гроба. Наши похоронные обряды были очень простыми. При обычных обстоятельствах богатый хуторянин или его жена, особенно те, кто придерживался исконной веры, могли заслужить похоронный пир и быть погребенными под небольшим курганом на каком-либо видном месте вроде склона холма или на любимом берегу. Но во время морового поветрия такие тонкости никого не волновали. Люди верили, что чем скорее тело будет вынесено из дома и зарыто в землю, тем быстрее блуждающий дух покинет дом и усадьбу. Даже с христианами управлялись быстро. Погребали в наскоро вырытой могиле, в землю над сердцем втыкали шест, и священник, в очередной раз посетив хутор, произносил короткую молитву, шест вытаскивали, а в отверстие вливали миску святой воды. Иногда ставили небольшой надгробный камень, но не часто.
Торстейн Черный на следующее утро после смерти Гримхильд как ни в чем не бывало занялся повседневной работой. Так он боролся с нежданным горем. Взяв четырех работников, он отправился на берег, к лодкам, решив на весь день уйти на рыбную ловлю. Я увязался за ними — желая хоть чем-то помочь и не желая оставаться в одном доме с телом Гримхильд. Мы приготовили сети и удочки, погрузили снасти в две лодки и уже было спустили их на воду, чтобы плыть к рыбным отмелям, когда из хутора, спотыкаясь, примчался человек, взмыленный и трясущийся от страха. Он сказал Торстейну Черному, чтобы тот поспешил домой, потому что в лазарете происходит что-то странное. Торстейн бросил весла, которые хотел уложить в лодку, и побежал, тяжело ступая, по узкой тропе к усадьбе. Остальные так и стояли, уставившись друг на друга.
— Что там, на хуторе? — спросил кто-то гонца, который вовсе не спешил вернуться в длинный дом.
— Тело Гримхильд стало двигаться, — ответил он. — Она села в кровати, спустила ноги на пол и попыталась встать. Сам я этого не видел, но одна из женщин закричала, выбежав из спального чулана.
— Лучше пока держаться подальше, — сказал другой работник. — Пусть муж Гримхильд разберется, правда ли это. Я слыхивал об оживших трупах, хорошего от этого ждать не приходится. Давайте спустим лодки и поедем рыбачить. Еще успеем узнать, что там случилось.
Однако в тот день сосредоточиться на рыбалке не удавалось. Люди в двух лодках оглядывались на видимый издалека хутор. Им было не по себе. Я сидел в одной из этих лодок, то вычерпывал воду деревянным совком, то насаживал наживку на крючки — пальцы у меня были маленькие и ловкие — но всякий раз, заметив, как люди оглядываются на усадебный дом, я вздрагивал от дурных предчувствий.
В середине второй половины дня мы вернулись на берег, почистили пойманную треску и сайду, выпотрошили и развесили в сушильне. И совсем не торопились, когда шли по тропе к дому, а я топал позади всех. У двери все остановились. Работники отступили, беспокойно переминаясь и многозначительно поглядывая на меня. Я был еще мальчишка, но они считали меня домочадцем хозяина, а потому считали, что мне и должно войти первым. Я растворил тяжелую тесовую дверь. В длинном доме было необычайно пусто. В дальнем конце на скамьях, прижавшись друг к другу, сидели несколько женщин, жены работников. Они были очень напуганы. Одна из них тихо всхлипывала. Я подошел на цыпочках к спальному чулану и заглянул внутрь. Торстейн Черный сидел на земляном полу, прижав колени к груди и опустив голову. Он смотрел в землю. На кровати перед ним лежало тело его жены. Клинок большого ножа наполовину торчал из ее груди. Гудрид сидела слева, примостившись на кровати, где лежал ее муж. Торстейн, сын Эйрика, тоже сидел, откинувшись на подушку, но вид у него был очень странный. Я подбежал в Гудрид и обнял ее. Она была смертельно спокойна.
— Что случилось? — хрипло спросил я.
— Гримхильд встала. Наверное, ее двойник вернулся и вошел в тело, — ответила Гудрид. — Она бродила по чулану. Натыкалась на стены, как слепая. Натыкалась и бормотала. Тогда я послала за ее мужем. Боялась, как бы она не навела порчу. Ее муж вошел сюда и решил, что Гримхильд одержима. Что она превратилась в упыря. Он схватил нож и воткнул в нее. Чтобы ее прикончить. С тех пор она больше не шевелится.
Гудрид прижала меня к себе.
— Твой дядя Торстейн тоже умер, — спокойно сказала она. — Он перестал дышать после полудня, и я уже думала, что он отошел. Но он ненадолго вернулся. Он подозвал меня и сказал, что знает, что вот-вот умрет, и хочет, чтобы его похоронили не здесь, а там, в Браттахлиде. Я обещала ему это. Потом он велел мне не забывать о том, какую судьбу мне предсказала вельва. Сказал, что он — не тот человек, который мне сужен. Это последнее, что он сказал. Потом упал и больше не шевелился.
Я стоял подле Гудрид, припав головой к ее коленям.
— Не беспокойся, — сказал я Гудрид, пытаясь ее утешить. — Теперь все будет хорошо. Тебя чума не тронет. И Торстейна Черного тоже. Умрут только Свертинг и старик Амунди, которые сегодня были со мной в лодке. Они ведь были вчера ночью на дворе вместе с Гарди.
Ладонью под подбородок она ласково приподняла мне голову и заглянула в глаза.
— Откуда ты знаешь? — тихо спросила она.
— Потому что я тоже их видел, как Гримхильд, все они были там, возле Гарди с кнутом. Вчера ночью, на дворе, — ответил я.
— Понятно, — сказала Гудрид, опустила руку и отвела глаза.
Я был слишком смущен и напуган, чтобы понять смысл того, что произошло. Говорить кому бы то ни было, что я тоже видел двойников на темном хуторском дворе, я вовсе не собирался. И я не мог этого понять. Коль видел я их, то кто ж я такой и как связан с миром духов? Я помнил разговоры о моей родной матери Торгунне и зловещих обстоятельствах ее смерти. Посетит ли меня ее двойник? Это было бы ужасно. Но когда бы я поднял глаза и заглянул в лицо Гудрид, то успокоился бы. Я бы понял, что Гудрид тоже видела еще-не-мертвых и что она владеет даром ведовства гораздо большим, чем я.
ГЛАВА 6
В семь лет все проходит быстро. Зимовать в Пикшевом фьорде, теснясь в доме, где произошли столь непостижимые дела, наши люди, разумеется, отказались, и мы возвратились в Браттахлид.Я же вернулся к обычной детской жизни, к играм с друзьями, которых в Браттахлиде у меня было больше, чем в Пикшевом фьорде. Наши детские игры были разнообразны и шумны. Ростом я был меньше большинства моих сверстников, но восполнял недостаток силы изобретательностью и быстротой ума. К тому же, как оказалось, живостью воображения и способностью к подражанию я превосходил большинство моих друзей. Так что в нашей ватаге именно я стал заводилой, выдумщиком новых игр или новых правил к старым. По весне, когда дни удлинились, мы, дети, выбрались на волю, и те игры, которые зимой в доме были под запретом от взрослых, стали еще более буйными. Чаще всего мы подражали взрослым и, вооружившись самодельными деревянными щитами и деревянными лее мечами, бились, вопя во
всегорло. Разумеется, одна из придуманных нами игр была основана на странствии моего дяди Торвальда. И больше всего нам нравилось изображать героическую смерть его. Самый старший, самый сильный мальчик — его звали Храфн, сколько я помню — играл главную роль: он ходил, шатаясь, по двору, напоказ зажимая подмышку и делая вид, что вытаскивает стрелу.
— Скрелинги застрелили меня, — вопил он. — Я умираю. Вовек не видеть мне родного дома, но я умру смертью героя в дальнем краю.
Потом он поворачивался, выбрасывал руки вперед и падал наземь, притворяясь мертвым, а остальные делали вид, что возводят над телом курган из камней. Зато я верховодил, когда мы садились в воображаемую лодку и гребли или шли под парусом вдоль неведомого берега. Это я придумал страшный водоворот, в который нас едва не затянуло, и морское чудище, скользкие щупальца которого пытались утащить нас за борт. Мои друзья делали вид, что они озирают берег, и выкрикивали, что они видят, — рыщущих волков, огромных медведей, змеев-драконов и прочее. Однажды я выдумал человека-чудовище, и оно, как я утверждал, корчило нам рожи с берега. Это был тролль об одной ноге со ступней, огромной, как блюдо. Он большими прыжками скакал по берегу вровень с нашей лодкой, не отставая, и я, отойдя в сторонку, для наглядности стал показывать — прыгать, держа ноги вместе, и прыгал так, пока не запыхался.
Это безобидное лицедейство привлекло ко мне внимание и обернулось для меня самым неожиданным образом.
Вот когда я и вправду перепугался. На следующий день шел я мимо распахнутой двери большого хлева. Вдруг из тьмы дверного проема высунулась жилистая рука и вцепилась мне в плечо. Меня затащили внутрь, и в полумраке я оказался лицом к лицу с ужасным Тюркиром. Я был уверен, что сейчас меня прибьют за какую-то провинность, и онемел от страха, когда он прижал меня к стене коровника, повернув лицом к себе. Он все еще сжимал мое плечо, и мне было больно.
— Кто тебе сказал об одноноге? — вопросил он со своим сильным акцентом. — Ты говорил с кем-то из корабельщиков об этом?
— Поверни мальчишку, чтобы я мог видеть его глаза, — раздался низкий рокочущий голос, и я увидел второго чело-река, сидевшего на сене в глубине коровника.
До того я его не заметил, но, даже и не глядя, мог бы узнать, кто это, и испугался еще больше. То был Торвалль по прозвищу Охотник.
Из всех мужчин в Браттахлиде мы, мальчики, боялись Торвалля и уважали больше всего. В нашей общине земледельцев и рыбаков он был единственным человеком, предпочитавшим одиночество. Высокий, с обветренным лицом, лет шестидесяти, но все еще бодрый и крепкий, как двадцатилетний, он был изуродован шрамом, который шел от уголка левого глаза к уху. Ухо было частично оторвано по краю, так что Торвалль походил на драного кота, побывавшего во многих драках. Шрам этот — память об охоте, на которой Торвалля покалечил молодой полярный медведь. Оказавшись перед ним в хлеву, я старался не смотреть на этот ужасный шрам, думая про себя, что Торваллю еще повезло, что он не потерял глаз. Но все-таки веко левого глаза у него было опущено, и я гадал, не мешает ли увечье целиться, когда он натягивает свой охотничий лук.
Торвалль был в обычной своей одежде охотника — тяжелые поножи, обвязанные ремнями, крепкие башмаки и куртка с наголовником. Я ни разу не видел его одетым по-другому, и честно говоря, от одежды этой сильно пахло, и запах перебивал даже запах коровника. У Торвалля не было никого, кто бы его обстирывал. Он был холостяк, жил на отшибе, приходил и уходил, когда ему заблагорассудится. Единственным украшением у него было ожерелье из зубов полярного медведя, убитого им. А сейчас он в упор разглядывал меня, и мне казалось, что на меня смотрит какая-то хищная птица.
— Может быть, та женщина рассказала ему. У нее есть зрение, и она много знает о путях, — проговорил он.
Тюркир все еще сжимал мое плечо, чтобы я не выскочил в распахнутую дверь.
— Мы знаем, чем она владеет, но она всего лишь его приемная мать. И потом, ее там не было. Я думаю, мальчик сам видел однонога. Говорят, что женщина Лейва, та, что с Оркнейских островов, знала ведовство. Скорее, мальчишка унаследовал способности от нее. — Он слегка потряс меня, словно проверяя, не загремят ли эти таинственные «способности» у меня внутри.
— Не тряси его, только зря напугаешь. Пусть сам скажет. Тюркир медленно ослабил хватку, но не отпустил меня.
— Ты разговаривал с Гудрид об одноноге? — спросил он. Я был сбит с толку. Я не знал никакого однонога.
— Тварь, которая прыгает вдоль берега на одной ноге.
Тут я сообразил, о чем меня расспрашивают, но совершенно не понимал, почему Тюркир и Торвалль интересуются моим детским кривлянием. Я же не сделал ничего дурного.
— Что еще ты видишь? У тебя бывают странные сны? — Тюркир задавал эти вопросы все настойчивей, и его германский акцент становился все явственнее.
Я не знал, что ответить. Конечно, у меня бывают сны, думал я про себя, но ведь они у всех бывают. Иногда мне снятся кошмары, будто я тону, или меня преследуют чудовища, или комната сжимается вокруг меня, — обычные ужасы. На самом деле я стыдился этих страхов и никогда о них не рассказывал. Откуда у меня взялось представление об одноноге, я понятия не имел. Он мне не снился. Он просто появился у меня в голове, когда я играл с ребятами, и я его изобразил. Но я был еще слишком напуган и молчал.
— Еще что-нибудь необычное приходит тебе в голову, какие-нибудь странные картины? — Тюркир переиначил вопрос, пытаясь меня успокоить.
В голове у меня было пусто. Ради собственного спасения мне отчаянно хотелось ответить, но я не мог припомнить ни единого необычного сна. Однако до меня начало доходить, что мне не нужно бояться этих двух грозных людей. Детским острым чутьем я уловил, что они почему-то нуждаются во мне, в их обращении со мной чудилось скрытое уважение и что-то еще — почти благоговение. Стиснутый грубой хваткий Тюркира, глядя на изуродованное шрамом лицо Торвалля, я осознал, что эти двое ждут от меня чего-то такого, на чтосами не способны, и это почему-то связано с тем, что и какя вижу.
— Яне могу вспомнить ни единого сна, — пробормотал я.
У меня хватило ума посмотреть прямо на Торвалля. Нарочито спокойный взгляд весьма полезен, когда пытаешься убедить собеседника, что говоришь правду, даже если это не так.
Торвалль проворчал:
— Говорил ли ты об одноноге со своей приемной матерью? Или о своих снах?
Я снова помотал головой, все еще не понимая, отчего их так интересует Гудрид.
— Ты знаешь, что это такое? — Тюркир неожиданно поднял свободную руку и показал мне, что лежит у него на ладони.
Это был маленький металлический амулет, квадратный, в виде буквы Т. А еще я заметил, как глубоко въелась грязь и сажа в морщины и линии на его ладони.
— Мьелльнир, молот Тора, — рискнул ответить я.
— Ты знаешь, для чего он Тору?
— Вроде знаю, — пробормотал я.
— Своим молотом он дробит головы тем, кто ему не покорен, и убивает врагов. Испробуешь его на себе, коль проболтаешься кому-нибудь о нашем разговоре.
— Отпусти мальчика, — сказал Торвалль, а потом, взглянув на меня, спросил как бы невзначай: — Не хочешь ли узнать побольше о Торе и других богах? Тебе это интересно?
Предложение показалось мне очень заманчивым. Я уже справился со своим страхом и мотнул головой в знак согласия.
— Ладно, — кивнул Тюркир, — мы с Торваллем на досуге будем учить тебя. Но об этом ты должен помалкивать. А еще ты будешь нам рассказывать все, что тебе снится. Теперь ступай своей дорогой.
Ныне, оглядываясь на тот давний случай, когда двое взрослых мужчин затащили испуганного мальчишку в коровник и учинили ему допрос, я знаю, чего Тюркир и Торвалль пытались от меня добиться и почему так странно вели себя. Опасаясь, что знание исконной веры утрачивается, они решили действовать, когда обнаружили во мне способности к ведовству. Не исключено, что дошли до них рассказы о христианских миссионерах, которые собирают молодежь и женщин и проповедуют им. Не исключено, что Торвалль с Тюркиром решили поступить так же, но тайно и с отбором, когда нашли ребенка, по видимости, имеющего особый талант, а стало быть, одаренного от богов ведовскими способностями, — решили передать ему древнюю мудрость, дабы знания и опыт исконной веры не прервались. Коль скоро таковыми были их намерения, то по крайней мере отчасти моя жизнь оправдала их ожидания. Хотя видели бы они меня здесь, в христианском монастыре, где я скрываюсь, притворяясь правоверным, то преисполнились бы ко мне презрения.
Как сказал мне Тюркир на одном из первых уроков, одноног — это существо, которое он видел собственными глазами, когда с Торвальдом, сыном Эйрика, ходил в Винланд. Одноног этот появился на опушке прибрежного леса, когда их корабль шел мимо. А выглядел он именно так, как я описал его друзьям — странное сутулое тело мужчины, стоящее на одной толстой ноге с одной широкой ступней. И прыгал одноног по берегу в точности, как я, вровень с кораблем норвежцев, не отставая. Однако едва гости повернули корабль к берегу, намереваясь высадиться и поймать однонога, тот развернулся и поскакал к лесу и там исчез под землей, во всяком случае, так показалось издали.
Случай с одноногом — явление любопытное и необъяснимое. Может быть, тут сказалась одна из странностей Тюркина, и он описал свое очередное видение. Однако кое-кто из его товарищей говорил тогда, что видит эту тварь, хотя и не так ясно, как Тюркир, и потому описать в подробностях не может. А вернувшись в Браттахлид, все они помалкивали об этом деле, боясь, что их сочтут глупцами. Мое же подражание этому существу — вплоть до того, как оно не отставало от кнорра, — навело Тюркира с Торваллем на мысль, что мой дух-двойник пребывал тогда на корабле у берегов Винланда, пока сам я оставался дома, в Браттахлиде. Всякий, исповедующий исконную веру, знает, что способность пребывать в двух местах сразу есть верный признак ведовского дара. Ведун от рождения может незримым духом перелетать по воздуху со сверхъестественной скоростью в отдаленнейшие места, а потом возвращаться в смертное тело. Судя по тому, что в скором времени случится со мной в Винланде, Торвалль и Тюркир были правы, предположив духовную связь между мной и этой неведомой землей на западе. И все же я должен признать: то, что я изображал прыгающего однонога, играя с детьми, могло быть чистой случайностью, ибо существа этого больше никогда не видели.
Однако это не значит, что оно не существует. Недавно я обнаружил одного такого же здесь, в монастырской библиотеке. Я готовил лист пергамента, соскребывая с него старые чернила, прежде чем отмыть страницу. Пергамент столь дорог, что приходится использовать его повторно, когда слова, начертанные на нем, слишком поблекнут или расплывутся, или устареют, или утратят прежнюю ценность. То была отдельная страница из книги Иезекииля — о демонах Гоге и Магоге. Удаляя старые письмена, я заметил на полях небольшой рисунок. Рисунок довольно безыскусный, но он сразу же привлек мое внимание. Изображен был одноног, именно таким, каким описывал его Тюркир в коровнике шестьдесят лет назад, разве только нарисованное на полях существо с огромной ступней имело к тому же и огромные уши. И оно не прыгало, а лежало на спине, воздев кверху единственную эту ступню. Я смог разобрать чуть видимую подпись «… ног, укрывающийся…», остальное расплылось. От чего укрывался одноног, оставалось догадываться. Если то был винландский одноног, можно предположить, что от снега или дождя. Но в тексте на странице не было ничего, что объясняло бы эту загадку.
В последовавшие месяцы Тюркир и Торвалль частенько забирали меня с собой, якобы как помощника в той или иной работе, на самом же деле, чтобы подальше от чужих ушей мало-помалу посвящать меня в свои верования. Наставники мои не знали грамоты, Тюркир же в особенности отличался безыскусностью. Но обладали оба великим достоинством — ни в малейшей степени не лицемерили они в своих верованиях. Искренность их веры действовала на меня куда сильнее, чем мудрствования софистов. А языческий мир исконной веры настолько зрим для воображения, настолько последователен и привлекателен, настолько приспособлен к жизни на далеком берегу Гренландии вблизи необъятных и таинственных ледяных полей и гор, что нужно было быть совсем тупым учеником, чтобы не отозваться на него.
Тюркир рассказал мне об асах, народе героев, который в давние времена пришел с востока и основал свою столицу Асгард. Глава их, Один, хитрый и безжалостный, с двумя воронами-близнецами на плечах, Хугином и Мунином — Мыслью и Памятью, — был и остается, по утверждению Тюркира, истинным властелином. Когда-то ради познания он пожертвовал собственным глазом, дабы иметь возможность испить воды из источника мудрости, и доныне он ходит по свету в разных обличьях, везде изыскивая все новые и новые знания. Но в мудрости своей он ведает, что обречен, что поведет асов в последнюю битву, когда залает чудовищный пес Гарм, и не сможет защитить мир от сил тьмы, инеистых и горных великанов и других темных чудовищ, которыми, в конце концов, и будет сокрушен. В Вальгалле, в своем дворце, Один собирает людей, павших в бою, героев, испытанных воинов, и там пируют они и пьют в обществе прекраснейших женщин, покуда не будут призваны на последнюю, роковую битву в Рагнарек. Там и они, и все боги найдут свою гибель.
У меня нет ни малейших сомнений в том, что волшебные сказки Тюркира об Одине и его деяниях стали первопричиной моей дальнейшей приверженности к Всеотцу, как всегда именовал его Тюркир. Для меня, семилетнего, было что-то болезненно притягательное в том, как Один допрашивает мертвеца или сидит рядом с повешенными, чтобы вызнать их последние тайны, или как любится невесть с кем. Не меньше привлекала меня его способность менять обличил, и я легко представлял себе, как Отец Богов превращается в хищную птицу, в червя, в змею, в священную жертву, смотря по тому, какую хитрость он замыслил. Впрочем, мне, ребенку, не слишком нравилась темная его сторона — то, что он может схитрить, сжульничать и обмануть, и что зовут его «Безумный». Понятно, что сам Торвалль, в согласии с собственным именем, предпочитал рыжеволосого Тора, сына Одина, который ездит по небу в колеснице, запряженной козлами, и его проезд знаменуется раскатами грома и вспышками молний; Тор правит погодой на море и мечет во все стороны Мьельнир, свой прославленный молот. Торвалль был пылким исповедником бога Тора и очень оживлялся, рассказывая какую-нибудь из своих любимых историй о нем. Помню, однажды, он поведывал мне, как Тор отправился на рыбалку ловить змея Мидгарда, взяв для наживки бычью голову, а когда змей попался на крючок, Тор так сильно потянул удочку, что ногой проломил борт лодки. Говоря это, Торвалль встал — а сидели мы все в том же коровнике, — уперся ногой в ограду стойла и взмахнул руками, изображая своего любимца. Огорожа была сделана плохо и рухнула, подняв тучу пыли. В моих ушах до сих пор звучит громоподобный раскатистый смех Торвалля и его торжествующий крик:
— Вот, так оно и было!
Несмотря на восторги Торвалля и мое мальчишеское уважение к этому крепкому охотнику, я все же предпочитал Одина. Я упивался мыслью о том, что можно разгуливать где угодно и куда угодно прокрасться, изменив облик, набираться ума, наблюдать и управлять всем по своему желанию. Как все дети, я любил подслушивать взрослых, вынюхивая их секреты, и всегда, притаившись за дверью или столбом, я закрывал один глаз в подражание моему одноглазому богу. А еще, если бы моя приемная мать поискала под матрасом, то нашла бы клочок ткани, припрятанный мною. Я воображал, что это Skidbladnir, волшебный корабль Одина, которому всегда дует попутный ветер и который может принять на борт всех асов в полном вооружении, но когда Одину он больше не нужен, Один складывает его и сует в карман.
Через несколько лет, уже будучи подростком, я мало-помалу дошел до мысли, что сам могу быть частью великого замысла Одина. Тогда казалось, что тропа моей жизни все больше направляется прихотью Всеотца, и при всякой возможности я воздавал ему не только молитвой и тайными жертвами, но также подражанием. Отчасти именно поэтому я, будучи неоперившимся птенцом, стремился стать поэтом, скальдом, — ведь Один, обернувшись орлом, украл мед поэзии у стерегшего его великана Суттунга. Еще важнее было то, что моя все возрастающая приверженность Одину подпитывала жажду странствий, данную мне от природы. Когда бы я ни пускался в путь, я знал, что он, Все-отец — величайший из всех, странствующих по свету, — присматривает за мной. В этом смысле он ни разу не обманул меня, ибо я уцелел, в то время как многие мои товарищи по странствиям погибли.
Кроме всего прочего, Тюркир поведал мне и подробности таинственного пророчества, о котором упомянула Гудрид в тот скорбный день в Пикшевом фьорде, когда сидела она у смертного ложа Торстейна, а я проговорился, что видел двойников еще-не-мертвых. Тюркир задержался в своей кузне, где ковал и ладил орудия, необходимые для работ на земле. Гудрид послала меня отнести маленькому германцу ужин.
— Она славная женщина, твоя приемная мать, — сказал Тюркир, отодвигая пустую миску и облизывая пальцы. — Слишком славная, чтобы подпасть под влияние этих безумцев, последователей Белого Христа. Никто не умеет так хорошо спеть колдовскую песнь.
— Что за «колдовская песнь»? — спросил я. — Что это такое?
Тюркир посмотрел на меня исподлобья, и в глазах его мелькнуло подозрение.
— Ты хочешь сказать, что приемная мать тебе не рассказывала о себе и Маленькой Вельве?
— Нет, я даже никогда не слыхал о Маленькой Вельве. Кто она такая?
— Старуха Торбьерг. Она была Маленькой Вельвой, прорицательницей. Уже четыре года, как она померла, и ты действительно не мог ее знать. Но многие знают, и все они помнят ночь, когда Гудрид Торбьернсдоттир раскрыла себя.
Тюркир уселся на низкий табурет рядом с наковальней и указал мне на груду мешков с углем для горна. На них я и расположился. Было ясно, что рассказ будет долгим, но Тюркир считал, что я должен знать все о моей приемной матери.
А все, что касалось моей обожаемой Гудрид, было для меня важно, и я слушал так внимательно, что по сей день слово в слово помню сказанное Тюркиром.
Маленькая Вельва, начал Тюркир, перебралась в Гренландию с первыми же поселенцами, сбежав от докучливых последователей Белого Христа, которые вызвали в Исландии немалый переполох, потребовав, чтобы непременно все уверовали в их единственно правильного бога. Она была последней из девяти сестер, обладавших даром ведовства, и будучи девятой, была одарена больше остальных. Она умела предсказывать погоду, так что хозяева хуторов согласовывали сроки работ с ее советами. Жены же их справлялись у нее, какие имена следует давать младенцам, испрашивали здоровья и процветания для подрастающих детей. Молодые женщины тайком советовались о своих любовных делах, мореходы же отправлялись в путь в благоприятные дни, избранные Маленькой Вельвой. Торбьерг знала, как, согласно исконному обычаю, следует приносить жертвы богам, как молиться.
Осенью того года, когда моя приемная мать в первый раз приплыла в Гренландию, там свирепствовал черный голод. Сперва вымокло сено, потом охотники, ушедшие внутрь страны и вдоль берега добывать тюленя и оленей, несмотря на все свои старания, возвратились почти ни с чем. Двое вообще не вернулись. Пришла безрадостная зима, и люди начали мереть от голода. Все стало настолько плохо, что глава поселения, человек по имени Херьольв, решил спросить у Маленькой Вельвы, есть ли какой способ покончить с голодом. Херьольв устроил пир в честь Маленькой Вельвы, и в ее лице в честь мира духов, куда ей придется войти, коль захочет она отозваться на просьбу. К тому же, этим застольем, на которое уйдут последние запасы, он даст понять богам, что люди верят и полагаются на них.
Последние запасы сушеной рыбы и тюленьей ворвани выставил Херьольв и забил последнюю домашнюю скотину и отдал весь сыр и хлеб. Разумеется, к застолью явились все, и не только ради того, чтобы набить пустые утробы, но чтобы услышать слово Вельвы. Жена Херьольва накрыла стол во всю длину их дома. Во главе стола, в торце, на небольшом возвышении, видимом отовсюду, было устроено почетное место для Маленькой Вельвы — резной деревянный стул с подушкой, набитой куриными перьями.
Пока народ собирался, к Торбьерг послали человека, чтобы он сопроводил ее. Едва она вошла, стало ясно, что Маленькая Вельва понимает всю серьезность положения. Обычно, когда ее вызывали заняться ведовством, она приходила в повседневной своей домотканой одежде, имея при себе только орудие ведовства — деревянный посох примерно трех футов длиной, изрезанный рунами и увешанный потрепанными полосками ткани. Но в тот вечер Торбьерг явилась в большой зал в одежде, которой никто прежде не видел на ней: длинный плащ синего, как полночь, цвета, доходящий почти до земли и скрепленный на груди матерчатыми лямками, вытканными затейливыми узорами из красных и серебряных ниток. Плащ был украшен узорочьем из маленьких камешков, не драгоценных, но простой галькой, крапчатой и с мраморными разводами, обкатанной водой. Камушки поблескивали, словно все еще были мокрыми. То были волшебные «водные камни», о которых говорят, что в них заключаются духи реки. Шею Вельвы украшало ожерелье из разноцветных стеклянных бусин, в основном красных и синих. На поясе, сплетенном из трута, висел большой матерчатый мешок, в котором хранился набор сухих трав, талисманов и прочих орудий ведовства. Ноги были обуты в тяжелые башмаки из мохнатой телячьей шкуры, зашнурованные ремешками с маленькими пуговками на концах. Голова покрыта наголовником из черной ягнячьей шкуры, подбитой мехом белой кошки. Рукавицы тоже были из кошачьей шкуры, но мехом внутрь.
Когда бы не знакомый ведовской посох, гости, пожалуй, не признали бы Торбьерг. Посох из светлого дерева цвета меда, сильно потертый и лоснящийся от долгого употребления, с набалдашником, обитым латунью и тоже усыпанным «водными камешками». Лент на посохе вроде было больше против обычного.
Когда она вошла, Херьольв, ждавший у дверей, чтобы приветствовать ее, удивился, увидев перед собой затылок в черном наголовнике. Торбьерг шла спиной вперед. Все собрание молчало, пока хозяин провожал Торбьерг от входа через весь дом, она же продолжала пятиться, обратившись лицом к входной двери. Хозяин называл по имени каждого присутствующего, мимо кого они проходили. Вельва молчала, поглядывая из-под черного наголовника на лица, и только время от времени посапывала, словно принюхивалась.
Когда Вельва благополучно устроилась на своем высоком месте, подали еду, и все с удовольствием занялись снедью, хотя многие посматривали на Торбьерг — что она делает. Она же вынула из своего мешка латунную ложку и древний нож с рукояткой из моржового клыка и с двумя медными кольцами. Лезвие ножа было сильно источено и поедено ржавчиной, словно долго пролежало в земле, и любопытные заметили, что кончик его сломан. И ела она не ту снедь, что остальные. Она попросила миску жидкой каши, сваренной на козьем молоке, и блюдо, приготовленное из сердец всех животных, забитых для этого пира.
Когда трапеза завершилась и со столов было убрано, Херьольв встал.
— Вельва, надеюсь, ты осталась довольна всем, что было сегодня вечером, — заговорил он громко, так, что голос его заполнил весь длинный дом. — Мы собрались в надежде, что по мудрости своей ты сможешь сказать нам, как долго продлится голод и есть ли возможность покончить с этой бедой.
— Мне нужно побыть в этом доме подольше, — ответила она. Голос у нее был тонкий и с присвистом, словно ей было трудно дышать. — Мне нужно впитать его духов, увидеть знамения, почувствовать его душу. Слишком рано судить. Я буду здесь, на этом сиденье, всю ночь, а завтра после полудня, уверена, смогу ответить на твой вопрос.
Все разочарованно вздохнули. Те, что жили поблизости и могли добраться до дому в темноте, ушли. Остальные заночевали у Херьольва, с тревогой ожидая света, который в это время года приходит так поздно, что сразу же начинает меркнуть, едва коснувшись земли.
На другой день после полудня, когда все снова собрались, произошла заминка. Вельва вдруг заявила, что ей нужна помощь, что нужно, чтобы кто-то пел настоящие ведовские песни, когда ее дух начнет покидать тело. Песни помогут духу высвободиться и начать странствие в другой мир. Все оцепенели от страха. Вельве никогда прежде не требовался помощник. Херьольв обратился к собравшимся в доме, мол, коль кто в силах помочь, прошу выйти вперед. Никто не откликнулся. Вельва сидела на своем высоком месте, щурясь и нетерпеливо оглядывая зал. Херьольв повторил призыв, и все удивились, когда вперед спокойно выступила Гудрид.
— Ты знаешь ведовство? — воскликнул Херьольв. Наверное, не меньше был поражен отец Гудрид, Торбьерн.
Он просто разинул рот от удивления.
— Да, — ответила Гудрид спокойно. — В Исландии я жила приемышем в доме друзей моего отца, у Орма и Халлдис, и Халлдис научила меня ведовским песням. Была бы здесь Халлдис, она сделала бы это лучше, но, думаю, слова я не забыла.
Маленькая Вельва недоверчиво усмехнулась и поманила Гудрид к себе, подавшись вперед, и, наверное, попросила молодую женщину произнести священный стих, чтобы испытать ее, потому что Гудрид пропела какую-то строфу голосом столь тихим, что никто не разобрал и двух слов, и слова эти звучали как-то странно, словно чужие. Маленькая Вельва коротко кивнула и снова откинулась на подушку.
В этом месте отец Гудрид, Торбьерн, обычно очень покладистый, вмешался.
— Я не позволю втягивать мою дочь в ведовство, — громко заявил он. — Это опасное дело. Никто не знает, чем это может кончиться.
— Я не ведунья и не пророчица, но коль скоро могу помочь беде, то готова принять участие, — твердо ответила ему Гудрид.
Такое неповиновение Торбьерну пришлось не по нраву. Он круто повернулся и вышел из дома, расталкивая собравшихся и бормоча, что не желает смотреть на позор дочери.
— Духи все еще подозрительны и не показываются мне, — сказала Вельва после короткого молчания, когда все снова уселись. — Их нужно успокоить и призвать сюда.
Она махнула рукой Гудрид, а та переглянулась с несколькими женами хуторян. Эти женщины выбрались из толпы и по указанию Гудрид стали кольцом, а мужья их смотрели кто с любопытством, кто смущенно. С полдюжины женщин стали лицом друг к другу, Гудрид в середине. Толпа стихла, и Гудрид запела слова ведовской песни. У нее был высокий чистый голос, и пела она, ничуть не смущаясь. В лад ее голосу женщины стали покачиваться, потом взялись за руки, и круг начал медленно вращаться против солнца. Мужья и сыновья смотрели на них, наполовину испуганно, наполовину изумленно. Это было женское дело, нечто такое, о чем мужчины мало знали. Гудрид все пела, стих за стихом, и женщины постарше, сначала тихо, потом громче, повторяли строфы. Некоторым в зале песни эти напоминали колыбельные, слышанные в детстве, но только, похоже, Гудрун, знала все стихи и повороты лада. Так она и пела, без запинки. Наконец ее голос замер, и женщины скользнули обратно в толпу, а Вельва посмотрела на Гудрид.