Королева же мать, Гормлайт, страшила меня, и не только потому, что слишком походила на Фрейдис, устроившую резню в Винланде. В ней была расчетливая холодность, которая время от времени проглядывала из-под изящных манер. Она все еще была очень красива, стройна, изящна и сохранила молодую грацию, так что со своими зелеными глазами и надменным видом напоминала мне презрительную кошку. Манеры у нее были прекрасные — она снисходила даже до низкого мальчишки-псаря, порою бросая ему слово, — но в ее вопросах крылась суровая жесткость, и коль скоро ответ ее не устраивал, она привычно не замечала его и давила на человека до тех пор, пока не получала другой, желаемый ответ. Я видел, что она любит козни, расчетлива и может заставить своего сына, ослепительного Сигтрюгга, поступить именно так, как ей нужно.
А нужна ей была власть. Подслушивая разговоры за высоким столом и расспрашивая исподтишка других слуг, я узнал, что Гормлайт не столько не соответствовала своим притязаниям, которые были всем известны, сколько ей не дали развернуться.
— Она вышла за Бриана, надеясь управлять королем Ирландии, — сказал мне кто-то из слуг. — Но это не получилось. У Бриана оказались свои представления о том, как должно править страной, и скоро ему так надело ее вмешательство, что он посадил жену под замок на три месяца. Пусть Бриан уже стар, но это не значит, что он позволит управлять собой.
— А что, королева-мать действительно столь властолюбива? — спросил я.
— Подожди — и увидишь, — ответил слуга, ухмыляясь. — Она отправила сына на Оркнеи, чтобы заручиться поддержкой Сигурда Толстого, предложив себя как наживку на крючке. Она сделает все, лишь бы посчитаться с королем.
Только в самой середине марта, почти семь недель спустя, я понял, что имел в виду слуга. Все это время я как домочадец Сигтрюгга выполнял работы по дому, учился говорить по-ирландски с рабами и низшими слугами, а также кормил и обучал двух собак, бывших под моей опекой. Коль скоро из моего рассказа можно сделать вывод, будто норвежцы народ неблаговоспитанный, будто все они неумытые дикари, славные только шумными попойками и грубыми замашками, стало быть, мое описание неверно. Норвежцы становятся чистоплотны, как только появляется такая возможность, и, как это ни невероятно, мужчины их — большие щеголи. И, само собой разумеется, конунг Сигтрюгг вообразил себя законодателем хорошего вкуса и манер. А мне в итоге то и дело приходилось гладить тяжелым, гладким камнем одежды его придворных, расправлять швы многочисленных парадных одеяний и плащей, которые они часто меняли, и расчесывать не только грубую шерсть двух собак, но еще и головы конунговых советников. Все они были очень внимательны к своим прическам, и даже точно установили длину и толщину зубьев расчесок. В Дублине была особая лавка, куда меня посылали покупать расчески на смену, требуя, чтобы сделаны они были из рогов красного оленя, а не из обыкновенных коровьих.
За полуденной трапезой, однажды в начале весны, мне открылась вся полнота притязаний Гормлайт и как безжалостно она прокладывала путь к достижению своей цели. Я ввел в большой дом своих двух волкодавов, усадил их подле сидения конунга и стал сзади, чтобы следить за ними. Конунг Сигтрюгг чрезвычайно блюл свое конунгово достоинство, и меньше всего на свете мне хотелось, чтобы один из этих больших серых псов, вдруг вскочив, вырвал еду из его конунговой руки, покуда конунг трапезует.
— Ты уверен, что Сигурд намерен сдержать свое слово? — спрашивала у него Гормлайт.
— Совершенно, — отвечал ее сын, грызя куриную ногу зубами и пытаясь не закапать жиром свою парчовую рубаху. — Он старого склада, у него только одна радость — дай задумать и осуществить набег. Ну, и хитер тоже. У него при дворе собрались крепкие ребята — исландцы, беглые норвежцы и прочие. И он прекрасно понимает, что война в Ирландии надолго займет их, так что им будет не до заговоров против него самого на Оркнеях.
— А как ты думаешь, сколько человек сможет он привести?
— Сможет поднять от восьми сотен до тысячи, так он сказал.
— Но ты не уверен?
— Ну, матушка, я гостил там не так долго, чтобы пересчитать их, — ответил Сигтрюгг обидчиво, вытирая руки о льняное полотенце, которое держал перед ним паж. Сигтрюгг много заимствовал из иноземного чина.
— По моим сведениям, ярл Оркнеев сможет, пожалуй, поднять сотен пять или, может быть, шесть, не больше. А этого недостаточно, — сказала она.
Было очевидно, что мать конунга уже знает ответ на свой вопрос.
Сигтрюгг хрюкнул. Он заметил в голосе матери суровую нотку и знал, что сейчас последует приказание.
— Нам нужно больше войска, чтобы наверняка сладить с этим выжившим из ума Брианом, — твердо продолжала Гормлайт.
— И где ты думаешь найти их?
— Недавно с острова Мэн прибыл купец, и он сообщил мне сегодня поутру, что там на якоре стоит большой флот викингов. Они действуют под началом двух опытных вожаков. Одного зовут Бродир, другого — Оспак Косоглазый.
Сигтрюгг вздохнул.
— Да, матушка. Я знаю их обоих. С Бродиром познакомился два года назад. Свирепый с виду. Волосы носит столь длинные, что затыкает их за пояс. Конечно, привержен старой вере. Говорят, что сам он — ведун.
— Я полагаю, тебе необходимо залучить их обоих вместе с их людьми в наше войско, — твердо сказала его мать.
Сигтрюгг сперва заупрямился, по нему это было видно, но потом решил согласиться. Полагаю, он давно уже отказался от попыток оспаривать мнение своей матери, ибо прекрасно знал, чем это закончится.
— Хорошо, — сказала она. — Отсюда до Мэна меньше дня пути.
Мне показалось даже, что вот сейчас конунг найдет какое-нибудь возражение, но он лишь помолчал немного, потом раздраженно бросил куриную кость собакам и, забыв про пажа с полотенцем, утер рот полой и, нарочито отвернувшись, завел разговор с женой.
Желание Гормлайт для Кетиля было приказом. Управитель страшился ее, и в тот вечер он суетился особенно, подгоняя придворную прислугу. На рассвете «Пенящий море» должен был быть готов к отплытию. Сигтрюгг отправлялся на Мэн.
— И ты, — со злобой сказал Кетиль, — ты тоже отправишься. Вместе с этими псами. Конунг решил, что они будут неплохим подарком тем двум разбойникам. Полагаю, он скажет, будто это боевые собаки, наученные биться. Я-то знаю, им больше по нраву валяться весь день на подстилках и ловить блох. Но, по крайней мере, мы от них избавимся.
Было холодно, сыро, и плавание длилось в два раза дольше ожиданного. Мои подопечные были в самом жалком состоянии. Они скреблись о покатые борта, дрожали, их рвало, и, рухнув на днище в который раз, они лежали там, как при последнем издыхании, когда «Пенящий море» обогнул южную оконечность острова Мэн и на веслах медленно вошел в закрытый залив, где стоял на якоре флот викингов. Мы подходили осторожно, все щиты висели на бортах, корабельщики старательно выказывали свою покорность, а Сигтрюгг с телохранителями стоял на носу, все безоружные и без доспехов, давая понять, что они идут с миром. «Пенящий море» был явно самым большим кораблем в заливе, но и он не выдержал бы совместного нападения викингов. Оспак и Бродир собрали три десятка судов.
Стороны не настолько доверяли друг другу, чтобы вести переговоры на одном из судов, поэтому совет держали на берегу в палатке. Ясное дело, Сигтрюгг захотел, чтобы его собаки были выставлены напоказ. Я притащил двух ослабевших от морской болезни псов, да и мне самому было почти так же холодно и худо, как им, когда я занял свое место в свите. Не обращая ни малейшего внимания на резкий ветер и дождь-косохлест, время о времени стучавший по палатке, Оспак и Бродир стоя слушали предложение Сигтрюгга. Теперь я уже достаточно его знал, чтобы понять происходящее. Он обстоятельно описал величину и богатство владений ирландского короля и прибавил, что Бриан Борома слишком стар, чтобы успешно защищать имущество королевства. В пример его слабеющих сил Сигтрюгг привел то, как он дурно обошелся со своей женой Гормлайт. Он посадил ее под замок на три месяца, не помыслив, что это оскорбление ее роду, дому конунгов Лейнстера. Бриан Борома стар и немощен, хватка у него ослабла. Понадобится только хорошо подготовленное нападение, чтобы лишить его власти и открыть Ирландию для грабежа.
Оба викинга внимали безучастно. Из них двоих Бродир был наиболее представительный. Оспак же складнее и обыкновеннее, если не считать странного разворота его левой глазницы, от чего и пошло его прозвище, Косоглазый. Бродир же был огромен, почти на голову выше товарища. Все в нем было большим. Крупное грубое лицо, ноги как столбы, таких больших кистей и стоп я никогда не видел. Однако самым примечательным были волосы. Как сказал Сигтрюгг своей матери, Бродир отрастил их такими длинными, что они доходили до пояса, и приходилось засовывать их за кушак. Этот великолепный водопад волос был необычного для северянина аспидно-черного цвета.
Встреча не привела к какому-либо твердому решению. И Оспак, и Бродир сказали, что им нужно посоветоваться со своими кормчими и что Сигтрюгг узнает их решение завтра утром. Однако, когда мы шли обратно по усыпанному галькой берегу к нашей лодке, Сигтрюгг отвел Бродира в сторону и предложил ему продолжить обсуждение наедине. Часом позже великан-викинг поднялся на борт «Пенящего море» и, пригнувшись, вошел под полосатый навес шатра, поставленного для защиты от непогоды. Бродир провел там почти час, беседуя с Сигтрюггом. На тесном корабле невозможно уединиться, и каждое слово их было слышно сидевшим по соседству на скамьях. Бродир хотел узнать побольше о положении в Ирландии, о том, кто поддерживает верховного короля и как будет поделена добыча. В своих ответах Сигтрюгг смягчал условия предлагаемого союза. Он обещал Бродиру первый выбор при дележке всего награбленного, обещал, что тот получит особую награду, и что его доля будет, скорее всего, больше, чем у Оспака, потому что под началом у Бродира больше кораблей и больше людей. Наконец, поскольку Бродир все еще не решался ввязаться в эту распрю, Сигтрюгг поставил на кон то же, что и на Оркнеях: он обещал Бродиру, что Гормлайт выйдет за него, коль скоро с Брианом Борома будет покончено, и это откроет Бродиру путь к королевскому престолу. И я заметил, что кое-кто из наших корабельщиков отвернулся, пряча лицо, когда конунг давал это пустое обещание.
Но и Бродир был не простак.
— Полагаю, ты совсем недавно то лее самое предложил Оркнейскому ярлу, — прогрохотал он.
Сигтрюгг не смутился.
— Ну да, так оно и было, но когда я вернулся в Дублин, оказалось, что Гормлайт передумала. Она сказала, что предпочла бы взять в мужья тебя, а не Сигурда Смелого — хотя он тоже из лучших мужей, — и мы договорились, что Сигурду ни к чему знать о перемене в наших намерениях.
Именно в этот момент Сигтрюгг заметил меня. Я сидел, притулившись к борту корабля, с одной из собак, которая уныло лизала мне руку. С запозданием Сигтрюггу пришло в голову, что я мог быть соглядатаем Оркнейского ярла.
— В знак моей дружбы, — ровным голосом продолжал он, — мне бы хотелось оставить тебе этих двух великолепных ирландских волкодавов. Пусть они напоминают тебе о роде твоей будущей жены. Давай же заключим эту сделку и скрепим ее этим даром. — Он протянул ладонь, схватил Бродира за правую мускулистую руку, и они дали клятву дружбы. — Ты должен прийти в Дублин со своими кораблями в течение месяца и постараться уговорить Оспака.
Бродир встал. Такой он был великан, что приходилось ему наклоняться, дабы не обтирать черной головой мокрую ткань шатра. Уходя, он обернулся и сказал мне:
— Эй ты, пошли.
И мне снова пришлось тащить несчастных псов к борту драккара. А когда они, не желая прыгать, заскулили и уперлись на краю бездны, разделявшей корабль и лодку, Бродир, шедший впереди, просто ухватил собак за шкирки и швырнул вниз, словно щенят.
На другое утро я проснулся после ночи, проведенной между двумя собаками на носу корабля Бродира, и посмотрел туда, где «Пенящий море» стоял на якоре. Большого драккара не было. Сигтрюгг решил, что дело сделано, и ускользнул ночью, взяв курс на Дублин, вне всяких сомнений, чтобы доложить матери, что теперь она предложена двум горделивым вождям.
Ближе к вечеру Бродир поманил меня к себе. Он сидел у подножия мачты, держа в одной руке толстый кусок высушенной на ветру баранины, а в другой — нож. Отрезая пласты мяса, он совал их в рот, скрытый в роскошной бороде, и рассматривал меня весьма внимательно. Наверное, он полагал, что я соглядатай, приставленный к нему Сигтрюггом.
— Как твое имя и откуда ты? — спросил он.
— Торгильс, господин. Я родился на Оркнеях, но вырос в Гренландии и провел некоторое время в месте, которое называют Вин ланд.
— Никогда не слыхивал о таком, — хрюкнул он
— В последнее время я жил в Исландии, в Вестфьорде.
— А кто был твой хозяин?
— Ну, поначалу я был в услужении у Снорри Годи, но он отослал меня жить к одному из своих людей по имени Транд.
Бродир перестал жевать, лезвие ножа почти касалось его губ.
— Транд? А каков он с виду?
— Статный человек, господин. Не такой, как вы. Но высокий, и он прославленный воин.
— Какой шлем он носит?
— Шлем на старый лад, вроде миски с наглазниками, а внутри там есть руны, он их мне показал.
— Ты знаешь, как читаются эти руны? — спросил Бродир.
— Да, господин.
Бродир отложил в сторону баранью лопатку и задумчиво посмотрел на меня.
— Я знаю Транда, — спокойно сказал он. — Мы вместе участвовали в походе в Шотландию несколько лет назад. Что-нибудь еще он рассказал о себе?
— Ни о себе, ни о своем прошлом, господин. Но он и впрямь пытался научить меня кое-чему из исконных путей.
— Значит, ты ученик в ведовстве? — медленно проговорил Бродир.
— Ну, вроде, — ответил я. — Транд научил меня кое-чему, но я прожил у него всего несколько месяцев, а остальные знания я получил случайно.
Бродир повернулся и глянул из-под навеса на небо, на облака, не предвещают ли они перемену погоды. Небо все еще было затянуто низкой пеленой. Он повернулся ко мне.
— Я был когда-то последователем Белого Христа, — сказал он. — Почти шесть лет. Но мне всегда было не по себе. Меня крестил один из этих бродячих священников, и с того мгновения удача словно отвернулась от меня. Мой старший сын — он, верно, немного моложе тебя — утонул случайно в лодке, а мои викинги приносили мало добычи. Те места, на которые мы делали набеги, оказывались либо бедными, либо носители ждали нас и сбегали, прихватив все имущество. Тогда-то я и встретился с Трандом. Он собирался побывать у своей сестры, которая была замужем за одним дублинцем, человеком с запада. Мы как раз собирались устроить скорый набег на одно шотландское поселение, и тогда он присоединился к моей дружине. Перед этим он принес жертву Тору и бросил жребий, и предсказал, что нас ждет удача и мы получим какую-то особую добычу. Схватка была жарче, чем мы ожидали, потому что в ту ночь в селении остановился королевский сборщик налогов со своим отрядом, а мы этого не знали. Однако мы их разогнали, а когда увидели свежевзрыхленную землю и стали копать там, то нашли наскоро зарытый ими ящик с данью, а всего в нем было двадцать марок рубленого серебра. Мы были в восторге, и я заметил, что Транд не забыл принести часть этого клада в жертву Тору. С тех пор я поступаю так же до и после каждого боя. Я спросил Транда, не останется ли он со мной, мне нужен такой ведун, но он ответил, что должен вернуться в Исландию. Такое он дал обещание.
— Обещал, наверное, Снорри Годи, господин, — сказал я. — Снорри до сих пор прибегает к советам Транда.
— Значит, говоришь, ты изучал ведовство под руководством Транда?
— Да, но всего несколько месяцев.
— В таком случае посмотрим, способен ли ты на что-то большее, чем ходить за собаками. В следующий раз, когда я буду приносить жертву Тору, ты мне поможешь.
Объединенный флот Бродира и Оспака стоял у острова Мэн еще десять дней. Оба вождя встречались и расходились, Бродир пытался убедить Оспака войти вместе с ним в союз конунга Сигтрюгга. Эти два человека были побратимами, но Оспака обидело, что Бродир слишком занесся, решив стать мужем Гормлайт, и он полагал, что это нарушает их первоначальное соглашение о совместном походе. Желания у Оспака были проще, чем у Бродира. Он скорее искал поживы, а не славы, и чем ярче Бродир расписывал богатство конунга Сигтрюгга и его преимущества как союзника, тем больше Оспак видел в Дублине нечто такое, что следует пограбить. Посему отвечал он уклончиво, упирая на то, что союз с конунгом Сигтрюггом опасен. Король Бриан, замечал Оспак, всегда считался лучшим из воинов, и хотя сам король постарел, у него есть четверо крепких сыновей, и все они показали себя в битвах способными военачальниками.
Наконец все эти сомнения довели Бродира до отчаяния, и он предложил Оспаку попытать будущее, а потом уж решать, в какую сторону следует направиться. Оспак тоже был приверженцем исконной веры и сразу же согласился, после чего на берегу поставили парильню. Я уже сказывал, что северяне народ чистоплотный, когда это возможно. Среди прочего есть у них обычай париться в бане с кипящей водой. В Исландии, где горячая вода бьет прямо из-под земли, это дело простое; но и норвежцы не прочь попариться, хотя это уже сложнее. Для этого нужно поставить маленькую, со всех сторон закупоренную хижину, наносить туда раскаленных камней, а потом поливать их холодной водой так, чтоб она наполнилась паром. Коль повторять так до крайности, поддавая все больше пару, у людей от жара и нехватки воздуха кровь приливает к голове, и порою они теряют сознание. Транд говорил мне, как это делается, чтобы вызвать состояние полусна-полуяви и, при удаче, вызвать видения и даже полет духа.
Пока на берегу ставили парильню, Бродир воздвиг маленький алтарь из прибрежных камней, такой же, какой сделал в Винланде Торвалль, и попросил меня вырезать заклинательные руны на кусках плавника. Когда каленые камни с ведром воды внесли в парильню, Бродир взял мои дощечки с рунами и, одобрив начертанное, положил их на жар. После того как последние пряди серого дыма взвились над маленьким костерком, он разделся догола, обмотал волосы вкруг головы и втиснул свое огромное тело в хижину. Я закрыл проем куском тяжелой ткани и подумал вдруг, что все это похоже на шалаш шамана скрелингов.
Бродир оставался в парильне чуть ли не целый час. Когда же вылез оттуда, то был угрюм и не сказал ни слова, но, быстро одевшись, приказал своим людям отвезти его на корабль. Видя его лицо, никто на борту не посмел выспрашивать, были ли ему видения, и если были, то какие. На другой день он повторил все с тем же результатом. Из повторного испытания он вышел еще более угрюмым, если такое возможно, еще более серьезным, чем вчера. Тем же днем к вечеру он подозвал меня и сказал, что назавтра моя очередь.
— Транд не стал бы тратить свои знания на того, у кого нет зрения. Завтра займешь мое место в парильне; посмотрим, что ты увидишь.
Я мог бы признаться ему, что в том нет нужды, что мне уже все известно. Те две ночи, когда Бродир проходил испытание в парильне, меня посещали неистовые видения. Уже зная достаточно о своих способностях, я понимал, что каждое мое сновидение как-то связано с предыдущим. В первом сне я находился на борту стоящего на якоре судна, и вдруг меня оглушил страшный шум, и с неба начал падать кипящий кровавый дождь. Люди вокруг пытались укрыться от этого ливня, и многие из них обварились. Один из них получил такие ожоги, что умер. Сон во вторую ночь был таким же, только после кровавого ливня мечи сами повыскакивали из ножен и принялись сражаться друг с другом, и еще один корабельщик погиб. Посему, едва дверная завеса парильни закрылась за мной и я вылил воду на камни и почувствовал обжигающий пар на губах, в ноздрях и глубоко в легких, как тут же глаза мои сомкнулись, и я вновь оказался в своем сне. Теперь небо не источало кровавый дождь, а изрыгало одного за другим разъяренных воронов, точно черные трепещущие тряпки. Птицы каркали и бросались вниз, их клювы и когти были железные, и они клевали нас и били так злобно, что нам пришлось укрыться щитами. И в третий раз мы потеряли одного воина. Ему выклевали глаза, и лицо его было, как кровавая каша, он сослепу наткнулся на борт, споткнулся и рухнул в воду, и утонул в растекающихся розовых прядях собственной крови.
Бродир разбудил меня. Очевидно, я пролежал в парильне часов шесть, и все это время оттуда не доносилось ни звука. Он ввалился внутрь и нашел меня в бесчувствии. Бродир не стал расспрашивать сразу, но выждал, пока я не оправлюсь достаточно, а потом послал за Оспаком. Тот сошел на берег, и мы втроем отправились в тихое местечко, где нас никто не мог услышать, и там Бродир описал свои видения в парильне. Как я и думал, они почти полностью совпадали с тем, что видел я. Но страшные вороны с железными клювами привиделись только мне. Тогда Бродир прогрохотал:
— У малого есть зрение. Нужно выслушать и его тоже. И я описал, как вороны Одина напали на моих товарищей на корабле и причинили гибель и разрушение.
Только дурак остался бы глух к таким предзнаменованиям, а Оспак был не дурак. Когда Бродир спросил, войдет ли он в союз с конунгом Сигтрюггом, Оспак испросил времени, чтобы все обдумать.
— Мне нужно посоветоваться с моими кормчими, — сказал он Бродиру. — Давай снова встретимся на берегу сегодня вечером, когда стемнеет, и я дам тебе ответ.
Вечером Оспак вернулся на берег уже впотьмах. Его сопровождали все его кормчие. То был нехороший знак. Все они были при оружии, и вид у них был настороженный. Я понял, что они опасаются Бродира, который, кроме немереной силы своей, еще славился несдержанностью. Я успокоил себя мыслью, что среди приверженцев исконной веры существует запрет — не всегда, правда, соблюдаемый, — не во благо разумному убивать человека с наступлением темноты, ибо дух его будет преследовать убившего. Еще до того как Оспак заговорил, было ясно, что он скажет.
— Видения предсказывают самое худшее, — начал он. — Кровь с неба, погибель людей, оружие бьется само с собою, вороны битвы летают. Нет иного толкования, кроме как — быть смерти и войне, и брат пойдет на брата.
Бродир нахмурился. Вплоть до этого момента он надеялся, что Оспак со своими людьми присоединится к нему и что он сможет сохранить объединенную флотилию. Но резкое толкование видений, сделанное Оспаком, не оставляло сомнений: Оспак и его корабли не просто уйдут — он и его люди собираются разделить судьбу людей с запада и сражаться за короля Бриана. С королем, решили они, у них больше шансов победить и получить добычу.
Бродир вышел из себя, хотя всего лишь на мгновение, когда Оспак снова заговорил о воронах, словно это ему только что пришло в голову:
— Может статься, эти вороны — они и есть те самые демоны из преисподней, о которых толкуют христиане. Считается, что они особенно гоняются за теми, кто когда-то пошел за Белым Христом, а потом отвернулся.
Во времена своего христианства Бродир был чем-то вроде священника, об этом я узнал позже. Уязвленный этой колкостью, он шагнул вперед и взялся за меч. Но Оспак сразу отступил и оказался вне досягаемости, а его кормчие сомкнулись позади него.
— Спокойно, — сказал он. — Вспомни, от убийства в темноте не жди добра.
Может быть, убийство человека после захода солнца и было запрещено, а вот уйти, воспользовавшись темнотой, не возбранялось. В ту же ночь Оспак и его кормчие тихо снялись с якоря. Их суда стояли на якоре вместе, ближе к берегу, и корабельщики во время отлива, отталкиваясь шестами, бесшумно прошли мимо нас, пока мы спали. Позже кто-то из наших сказал, что Оспак, видно, наколдовал, чтобы никто из нас не проснулся. На самом деле кое-кто из наших заметил, как отряд Оспака проскользнул мимо в темноте, но разбудить товарищей у них не хватило духа. И все мы знали, что очень скоро мы вновь встретимся — в битве.
ГЛАВА 15
— Что судили норны, того не избежать, — весомо сказал Бродир. Он застегивал пряжки и завязывал тесемки на своей кольчужной рубахе. — Можно только отсрочить время, но и для этого потребна помощь богов.
Пальцы его дрожали, когда он возился с завязками, и мне подумалось, что вера его не так сильна, как вера Транда. Кольчужная рубаха Бродира была известна. О ней толковали, как и о шлеме Транда, будто обладает она сверхъестественными свойствами. Говорили, что ни меч, ни копье не может пробить ее брони, а потому носящий ее — неуязвим. И все же мне казалось, что сам Бродир не очень-то верит в колдовские свойства своих доспехов и носит их разве только как талисман, приносящий удачу.
Войско Бродира, почти семь сотен человек, готовилось к бою. Мы стояли на самом конце правого крыла большой союзной рати Сигтрюгга, в которую входили дублинские люди с запада, дружина Сигурда с Оркнеев, дружина конунга Маэла Морта из Лейнстера и прочие ирландские мятежники, воспользовавшиеся возможностью бросить вызов власти короля. За нашими спинами на расстоянии выстрела из лука был песчаный и галечный пологий берег, на который при первых проблесках утра скользнули кили наших кораблей.
Замысел был прост — застать Бриана Борома врасплох. Последние десять дней союзные силы сходились в Дублин по призыву конунга Сигтрюгга, назначившего сбор на конец марта, как раз перед большим христианским праздником. Такая приуроченность мне казалась странной — ведь и Сигтрюгг, и Сигурд Смелый, и Бродир слыли стойкими приверженцами исконной веры. Но в доме конунга, на длившемся бесконечно военном совете, который предшествовал выступлению, Сигтрюгг объяснил причину столь необычного срока, причину, основанную на сведениях, сообщенных Гормлайт. В бытность свою женой Бриана Борома, она обнаружила, что ее бывший муж с возрастом становился все больше и больше одержим своей верой. Видимо, ирландский король поклялся никогда больше не проливать крови в праздничные и священные для христиан дни. Было бы святотатством, говорил он, воевать в дни таинств, для битв эти дни неблагоприятны. Пока Сигтрюгг толковал об этом, иные из норвежских кормчих нервно переглядывались. Сигтрюгг подошел ближе к сути, чем сам понимал. Слухи о бывшем Бродиру видении распространились среди норвежцев, и многие из них думали, что начинать поход при столь неудачных обстоятельствах ни к чему. Бродир не рассказывал о наших видениях на берегу острова Мэн, и я тоже — стало быть, источником был Оспак. С острова Мэн он сразу же отправился в Ирландию, а там — в лагерь Бриана Борома, чтобы предложить королю свои услуги. Похоже, Оспак думал неплохо поживиться в Дублине, потому что в тот же самый день с радостью согласился креститься у ирландских священников. Впрочем, столь малое значение он придавал этому обращению, что, не теряя времени, поведал о видениях с воронами и их толковании, гласившем, что Бродир и его люди обречены.
Гормлайт сама говорила на совете Сигтрюгга, и говорила весьма убедительно. Слава Бриана Борома сильно помогала ему в прошлых его военных успехах, втолковывала она строптивым начальникам ратей. Его войско привержено только ему. Таков ирландский обычай. Здешние воины собираются вкруг главы клана, который слывет удачливым, и когда дело доходит до битвы, им по нраву видеть своего вождя во главе дружины. Посему великий союз Сигтрюгга будет иметь решительное преимущество, коль скоро заставит войско короля вступить в бой, когда сам Борома не сможет участвовать в нем, следуя своей ложной вере. Единственный день христианского календаря, когда Борома обязательно откажется держать в руках оружие, это темный день смерти Белого Христа. Бриан Борома почитает его самым священным днем в году, и в этот день наверняка не сможет сам повести своих людей в бой. Кроме того, добавила Гормлайт, сама тяжкая суть этого дня только сломит боевой дух королевской рати. Иные из вернейших Бриану могут даже последовать примеру своего господина и откажутся пустить в ход оружие. Ее слова произвели впечатление даже на самых сомневающихся участников совета, и ни один голос не поднялся против, когда Сигтрюгг назвал Страстную пятницу самым подходящим днем для нападения. И еще Сигтрюгг предложил ярлу Сигурду и Бродиру вернуться на свои корабли накануне вечером и сделать вид, что они отчаливают. Он надеялся, что соглядатаи короля, находившиеся на горе над рекой, сообщат, что Сигтрюгга покидают многие его союзники, и король решит, что его вмешательства и вовсе не потребуется.
Однако столь простенькая хитрость явно не удалась. И без того подавленные слухами о воронах, наши рати еще больше были обескуражены зрелищем, которое встретило их, когда они сошли на берег. Перед нами на склоне горы стояли многочисленные ряды королевского войска, и они, понятное дело, ожидали нас. Еще понятней было то, что они без всяких угрызений совести готовы пролить кровь в священный день.
— Ты видишь? — спросил кто-то из людей Бродира, стоявший рядом со мной, когда мы начали строиться. Это был скорее гребец, чем воин, потому что вооружен он был плохо, у него был только дротик и легкий деревянный щит, и на нем не было ни кольчуги, ни шлема. — Я вижу людей Оспака в том ряду, что стоит прямо напротив нас. Вон тот малый с длинной пикой и в сером плаще — Вульф. Он должен мне полмарки серебра, которую он в последний раз проиграл мне в кости, а я не решился насесть на него, чтобы получить должок. У него дурной нрав, вот почему все зовут его Вульф Драчливый. Так или иначе, похоже, с этим долгом мы сегодня все уладим.
Как и я, этот гребец был поставлен в самый задний из пяти рядов в нашей «свинье» — обычном строе северной дружины. Тех, кто лучше иных вооружен, и самых опытных ставят в передний ряд, щит к щиту и не дальше вытянутой руки друг от друга. Недоростки, вроде меня, и легко вооруженные ополченцы заполняют самые задние ряды. Суть же состоит в том, что стена из щитов может принять на себя удар любой силы, и она так плотна, что враг не пройдет сквозь нее, а вклад легко вооруженных ратников весьма незначителен — их дело метать копья поверх голов своих сражающихся товарищей. А что делать именно мне, я понятия не имел. Бродир велел мне взять с собой на берег двух «боевых собак» — так он их назвал, — но для этих привередливых тварей в строе свиньей не было места. Не скажу, что псам это было вовсе не интересно — рвать и кусать вражескую плоть. Они нервно дергались из стороны в сторону, запутывая поводки. Я тянул собак за загривки и, взглянув налево, вдруг с удивлением узнал среди воинов ярла Сигурда по меньшей мере дюжину поджигателей. Они присягнули Сигурду Смелому, и теперь обязаны были исполнять свой долг. Прямо позади них вздымался знаменитый боевой стяг ярла Сигурда с черным вороном. Я увидел его, и тут у меня возникли некоторые сомнения. Неужели я неверно истолковал свое видение? Птицы с железными клювами, налетавшие и рвавшие человеческие тела, — были ли то враги Бродира? Или они возвещали о прибытии в Ирландию Сигурда и его людей под стягом с вороном, который посеет страх в рядах короля Бриана?
Я был в смятении от подобного смешения друзей и врагов. Я сражался бок о бок с теми, кто посчитал бы меня своим недругом, знай они только, какую роль я сыграл на Альтинге. Гребец же, сосед мой по боевому ряду, стоял против товарища, с которым, и месяца не прошло, как играл в кости. То же было и между ирландскими воинами.
— Это ты там, Малдред? — проорал кто-то из наших в переднем ряду.
То был большой, круглоплечий седоволосый воин, хорошо вооруженный и державший в руках тяжелый топор. Он задал свой вопрос через пространство, разделяющее два войска.
— Ну конечно, я, засранец! — крикнули в ответ из королевского войска.
Из противостоящего строя выдвинулся человек, который, если не считать его роста — он был немного пониже — и узорчатого ирландского плаща поверх кольчуги, почти не отличался от нашего дружинника.
— Хватит пердеть, пора и посмотреть, кто из нас двоих лучше! — крикнул наш, и пока обе рати смотрели друг на друга и ждали, словно впереди у них была вечность, противники выбежали вперед, сблизившись так, что можно было достать друг друга топором, и каждый нанес сильнейший удар.
Оба приняли удар на щит и, присев, стали настороженно кружить друг вокруг друга, и когда время от времени один из них прядал вперед, чтобы ударить топором, другой защищался своим круглым щитом и отвечал ударом, не достигавшим цели, потому что противник отскакивал. Когда же обоим вконец надоела эта череда ударов и прылеков, они словно заключили некий взаимный договор о самоистреблении — едва один отбросил в сторону свой щит, чтобы ухватить топор обеими руками, его противник сделал то же самое. И вдруг они бросились друг на друга, как пара обезумевших быков, и каждый надеялся нанести смертельный удар. Первым ударил человек в плаще. Он знал, что длины его рук не хватит, и потому, нанося удар, выпустил топор. Оружие пролетело последние два фута и нанесло норвежцу ужасный удар обок лица, обнажив кость. Норвежец пошатнулся, кровь хлынула из раны, но ноги и тяжесть падающего топора вынесли его вперед так, что его удар обрушился на левое плечо ирландца, глубоко врезавшись в шею. Голова не отделилась от тела, но рана была смертельной. Ирландец упал на колени, потом медленно опустился на землю лицом вниз. Ошеломленный победитель с лицом, залитым кровью, продержался мгновением дольше. На глазах у обеих ратей норвежец закружился на месте, спотыкаясь и шатаясь, одна сторона его лица была раскроена топором, и он тоже упал и уже не поднялся.
— Ты видишь где-нибудь короля? — спросил кто-то впереди меня.
— Кажется, заметил раньше, он был верхом, но теперь не видать, — ответил чей-то голос. — Вон там, слева, его сын Маргад. Он как будто за главного. А его внук — вон тот нахальный юнец в красной рубахе и синих портках.
Я посмотрел в ту сторону и увидел паренька, помоложе меня, стоявшего во главе одного из вражеских отрядов. Стоял он лицом к своим, судя по одежде, ирландцам, и размахивал руками, словно произносил какую-то зажигательную речь.
— Опасный щенок, — сказал третий голос, — как и вся его семья.
— Однако самого короля не видно, а? Считай, что это подарок, — продолжил тот, кто задал первый вопрос, и по жалобным ноткам в его голосе я понял, что он пытается хоть чем-нибудь взбодрить свой боевой дух.
— А нам какая разница? — кисло откликнулся чей-то голос.
Мы все знали, о чем он говорит. Конунг Сигтрюгг вовсе и не думал обмануть короля ложным отбытием своих норвежских союзников; он предпочел обмануть самих этих союзников. Когда корабли уходили вчера вечером, Сигтрюгг обещал, что будет на берегу наутро и присоединится к нам со своими силами. Но ждали нас только лейнстернцы Маэла Морта, вооруженные трезубцами, и несколько отрядов кровожадных ирландских охотников из северных провинций, Уи Нейллами они себя называли. Из дублинской дружины вышла лишь горстка воинов, но лучших, из ближней дружины Сигтрюгга, среди них не было. Те стояли позади, охраняя самого Сигтрюггаи Гормлайт, которые решили наблюдать за ходом битвы с удобной точки под защитой стен Дублина. Вряд ли такое начало могло нас ободрить, и думаю, кое-кто из наших был бы рад, окажись голова конунга Сигтрюгга на расстоянии в длину топорища боевой секиры.
Недолго мне пришлось размышлять о лукавстве Сигтрюгга. Ряды противника зашевелились. Они двинулись на нас, но не все разом, а неровными волнами и выбросами; ирландцы для начала испустили громкий пронзительный крик, который перекрыл низкий рев их союзников-норвежцев. Они побежали вперед прерывистым потоком, размахивая топорами, мечами, пиками, копьями. Кое-кто, запнувшись о неровности почвы, падал, растянувшись, и погибал под ногами своих товарищей, а те мчались вперед, стремясь развить как можно большую скорость, чтобы ударить в стену щитов. Стороны столкнулись, послышался тяжелый, сокрушительный грохот, как бывает, когда в лесу рушится дуб, и вверх взлетело жуткое облако серого и белого, обрызганное яркими искрами. То была пыль и побелка от нескольких тысяч щитов, которые перед битвой тщательно начистили и заново покрасили.
Громоподобный начальный клич сразу же сменился сплошным и беспорядочным шумом — стуком топоров по дереву и натянутой воловьей коже, звонким лязгом стали о железо, криками и проклятьями, воплями боли, натужным дыханием, кряканьем дерущихся за свою жизнь людей. Откуда-то издалека долетели высокие, дикие, настойчивые звуки военного рога. Они, должно быть, доносились из королевского войска, потому что, насколько мне было известно, у нас военных рожечников не водилось.
Боевые порядки в два счета потеряли всякую стройность. По полю боя перекатывались разрозненные ватаги дерущихся, и я заметил, что норвежцы склонны биться с норвежцами, а ирландцы — с ирландцами. Никакого порядка, ни единства — только вкруг вожаков сохранялись небольшие отряды ратников. Сигурдов стяг с вороном был в центре самой многочисленной и сплоченной группы, а на людей Бродира, казалось, нацелились те, кто шел за Оспа-ком. Я же в битве, можно сказать, и вовсе не участвовал. Обе боевые собаки испугались первых же звуков столкновения между ратями и удрали. Я сдуру привязал их поводки к запястью, а они были так сильны, что, свалив меня с ног, самым позорным образом тащили по земле, пока кожаные поводки не порвались, и тогда собаки вырвались на свободу. Больше я их не видел. Я с трудом встал на ноги и растирал болящее запястье, чтобы восстановить бег крови, как вдруг легкое копье воткнулось в землю рядом со мной, и подняв глаза, я увидел не более чем в двадцати шагах от себя ирландца. То был пеший ратник — легко вооруженный копейщик, — но, к счастью, и сама его цель, и собственная его отвага немногого стоили. Едва до меня дошло, что я безоружен, если не считать небольшого ножа, висящего под рубашкой, ирландец, очевидно, решив, что забежал слишком далеко и вокруг одни враги, развернулся и припустил назад, только пятки засверкали.
Противоборствующие рати уже начали уставать. Первыми вышли из боя копейщики, потом расцепились и разошлись норвежцы, и вот уж обе стороны вернулись на изначальные места и остановились, подсчитывая цену первой схватки. Потери были жестокие. Тяжело раненые сидели на земле, пытаясь заткнуть раны; те, кто еще держался на ногах, опираясь на копья и щиты, сгибались пополам, пытаясь отдышаться, как выбившиеся из сил бегуны. Везде валялись дюжины трупов. Всюду была грязь и кровь.
— Сдается, не только наши союзники сегодня дали тягу, — сказал длинный, тощий воин, который пытался остановить кровь, что заливала ему глаза, струясь из раны на лбу между бровями и краем шлема. Там, куда он смотрел, чуть в стороне от основного королевского войска стояла немалая дружина. По свежему виду этих cliathaires, как называют ирландцы своих бойцов, было ясно, что в битве они не участвовали, но стояли поодаль, наблюдая.
— Это люди Малахи, — пояснил кто-то из людей с запада. — Он считал себя королем, пока Бриан Борома не спихнул его с трона, и ему страшно хочется снова сесть на него. Когда Малахи вступит в бой, станет ясно, кто берет верх. Он отдаст свою рать тем, за кем будет победа.
— Построить стену щитов! — рявкнул Бродир, и его люди выстроились в ряд и снова сдвинули щиты. Наверху, на пологом склоне горы, по королевскому войску пробежала рябь движения — наш противник готовился ко второму броску.
На этот раз они наметили себе цели. Лучшей среди ирландцев была ближняя дружина Маргада. У него как старшего сына короля было право на таковую, то были выученные воины, многие годы служившие его отцу, закаленные в битвах и многочисленных походах. Самыми же опасными слыли галлгэлы, ирландцы, прозванные Сыновьями смерти, которых в детстве брали на воспитание семьи людей с запада и обучали норвежским боевым приемам. Они сочетали в себе мастерское владение оружием и неистовство новообращенных, и, конечно же, норвежцы видели в них перебежчиков-предателей и никогда не щадили. В результате галлгэлов боялись, как берсерков. В первой стычке дружина Маргада напала на лейнстерцев Маэла Морта. Теперь они переместились на левое крыло и вместе с людьми Оспака обрушились на Бродира и ратников с острова Мэн.
Они с криком и грохотом набежали на нас сверху, разогнавшись под уклон, и со всего маху разбили стену щитов. Я оказался стиснут кричащей, ругающейся толпой, а Маргад и его ближние прорвали первый и второй ряды нашего клина, и по пятам за ними в разрыв хлынули кольчужники из дружины Оспака. Мне показалось, что поверх края красно-белого щита мелькнуло лицо задиристого игрока в кости, Вульфа, когда долговязый, неуклюжий воин, за которым стоял я, получил прямой удар копьем в грудь. Он удивленно крякнул и упал навзничь, сбив меня наземь. Едва я выбрался из-под его тела, как один из галлгэлов, бросившихся в атаку, на мгновение отвлекся от более серьезной схватки и, глянув вниз, мимоходом треснул меня обухом топора. Даже в грохоте боя он, верно, расслышал, как затрещала под его топором моя хребтина. И прежде чем он отвернулся, я заметил, как оскалил он в довольной усмешке зубы, радуясь, что сломал мне спину. Ошеломленный ударом, пронзенный болью, я с мучительным криком пал лицом на землю. В голове все мутилось от боли, а когда я попробовал пошевелиться, оказалось, что я только и могу, что повернуть голову набок, чтобы вдохнуть воздуха.
Лежа вот так, наполовину обездвиженный, я смотрел с земли, как надо мной и вокруг меня неистовствует битва. Я сразу же узнал ирландского вождя Маргада. Он был вооружен длинным тяжелым мечом и, держа оружие обеими руками. размахивал им и наносил удары, прокладывая дорогу сквозь ряды разбитого строя. Щит ему был не нужен, ибо телохранители во всеоружии держались рядом с ним по обеим сторонам, отбивая встречные удары и оставляя Маргаду славу убивать врагов. Шагах в пяти от того места, где я лежал, я увидел двух лучших воинов Бродира, предстоявших ему. И тогда Маргада кто-то отозвал, выкрикнув что-то, и, несмотря на волны боли, пробегавшей по моей спине и ребрам, я узнал звуки ирландского языка. Потом кто-то тяжко наступил на мою простертую руку, и край серого плаща застил мне взгляд. Я закрыл глаза, притворившись мертвым, и тут же чуть приоткрыл их и увидел, что это Вульф Драчливый придавил меня. У него в руках было все то же длинное копье, и целился он в огромную фигуру Бродира, который, размахивая секирой, отбивался от еще двух людей Оспака. У меня не хватило бы сил, и я был слишком ошеломлен, чтобы предупредить его криком, даже если бы я захотел это сделать. Для меня это означало бы верную смерть, потому что галлгэлы и люди с запада, не задумываясь, прикончили бы раненого, лежащего на поле боя. Я только смотрел, как Вульф, подойдя на длину копья к Бродиру, замер в ожидании. И когда секира Бродира опустилась на одного из нападающих, Вульф сделал выпад. Он метил в самое уязвимое место прославленной кольчужной рубахи Бродира — место под мышкой, где даже самые искусные оружейники не способны безупречно соединить железные кольца между плечом и ребрами. Рожон пробил кольчугу и вонзился в бок Бродиру. Великан пошатнулся, потом, изловчившись, выдернул копье из своего тела. Лицо его смертельно побледнело, хотя, не знаю, была ли тому причиной боль от укола или потрясшее его осознание, что его талисман, его прославленная кольчуга, подвела хозяина. Вульф отступил на полшага, все еще держа копье с рожном, мокрым от крови Бродира, а потом вонзил ее снова и угодил в то же место, наверное, больше по воле удачи, чем рассудка.
Я ждал, что Бродир ринется на обидчика, но, к моему огорчению, он начал отступать. Он перенял секиру здоровой рукой, попятился на несколько шагов, согнувшись, чтобы защитить раненый бок, но все еще размахивал топором и защищался. Неловкость его движений ясно говорила о том, что он ранен, и еще яснее о том, что он — чистый правша и не приучен биться левой рукой.
Пока Бродир медленно пятился от наседавших на него, мне вдруг пришло в голову, что не должен бы он сражаться в одиночку. Дружинники должны были прикрыть своего отступающего вождя, но никто не спешил к нему на помощь. Я осторожно повернул голову, пытаясь разглядеть, что происходит вокруг. Шум боя стихал, и я подумал было, что вскоре должна наступить еще одна передышка в битве, и рати разойдутся, чтобы перестроиться заново. Лежа ничком на земле, я не мог видеть, что случилось с остальными на поле боя, кто понес самые тяжелый урон и кто одерживает верх. Однако люди Бродира и соратники Оспака явно бились насмерть. Позади тела долговязого воина, который, рухнув, сбил меня с ног, лежали трое мертвых. Судя по их оружию, они были из переднего ряда нашего строя и дорого продали свою жизнь. Перед ними лежали три вражеских тела, а один раненый — я не мог определить, друг это или враг — был еще жив. Он лежал на спине и стонал от боли. Рука у него была порублена в локте, он пытался сесть, но был так покалечен, что не мог удержаться — он приподнимался на несколько дюймов, а потом, всхлипнув, опять падал. Скоро он истечет кровью и умрет. Осторожно я начал проверять свои собственные повреждения. Вытянул одну руку, потом другую, наполовину перекатился на бок. Пронзительная боль пробила спину, однако я приободрился, ощутив, что моя правая нога не потеряла чувствительности. Левая же совершенно онемела, и только тут я увидел, что она придавлена мертвым телом долговязого. Осторожно я высвободил левую ногу, и как краб, отполз от трупа. Полежав, я собрался с силами, привстал на карачках и, дотянувшись рукой до спины, стал ощупывать место, куда угодил топор. И нащупал под рубашкой твердый зазубренный край, и на один ужасный миг мне показалось, что это — конец сломанного ребра торчит из моей плоти. Но мне это показалось. То, что я нащупал, была сломанная рукоять ножа, который я обычно носил под рубахой в деревянных ножнах на ремешке, повесив на шею. Во сумятице боя нож, должно быть, переместился за спину, и на него-то и пришлась вся сила удара. Затрещал не мой ломающийся хребет, как думал галл-гэл, а нож и деревянные ножны, преломившиеся надвое.
Медленно поднялся я на ноги, головокружение накатывало на меня волнами, но я пустился бежать, припадая на одну ногу и держа к единственному знаку, который мог узнать — к стягу ярла Сигурда с черным вороном, который сообщал, что там оркнейцы все еще держат оборону вкруг своего вождя. Числом их было уже не столько, сколько прежде, и не меньше половины из тех, кто все еще держался на ногах, было ранено. Сам Сигурд стоял посредине, цел и невредим, из чего я сделал вывод, что его телохранители исполнили свой долг. Потом я заметил, что большую часть уцелевших телохранителей составляли поджигатели. Они, верно, стояли в бою бок о бок как друзья-исландцы, и это их спасло. К моему удивлению, Сигурд Смелый сразу же заметил меня.
— Вон юный друг Кари, сына Сельмунда! — весело крикнул он. — Ты хотел побывать в Ирландии и посмотреть, чем здесь пахнет. Вот и увидел.
Услышав имя Кари, иные из исландцев оглянулись, и я убедился, что тот самый, который никак не мог вспомнить, кто я такой, наконец-то вспомнил и это, и то, что видел меня на Альтинге. Но он ничего не мог сделать, по крайней мере сейчас.
Сигурд привлекал всеобщее внимание. Этот необъятный шмат жира, казалось, был вовсе неуместен среди рубки и сечи, но его храбрость соответствовала его дородности. С багровым лицом, охрипший от крика, он вновь призвал своих людей встретить недруга как должно, сражаться отважно и сохранить свою честь. Он говорил им, что ведовской знак, вышитый его матерью на стяге, действует. Что оркнейцы преуспели на поле брани больше всех иных союзников Сигтрюгга. Они выдержали натиск врага лучше всех прочих, и он воздает хвалу тем троим знаменосцам, которых зарубили.
— Уже сейчас валькирии сопровождают их в Вальгаллу, где каждый по праву заработал свое место. Скоро он станет рассказывать о том, как защищал ворона Одина ценою собственной жизни.
Мало на кого из оркнейцев это произвело впечатление. Вид у них был совершенно измученный, и когда Сигурд стал вызывать охотника нести стяг при следующем приступе, никто не вызвался. Настало неловкое молчание, тут выступил я. Почему я это сделал, до сих пор не совсем понимаю. Может быть, у меня все еще кружилась голова от полученного удара и я сам не сознавал, куда иду; может быть, я решил, что мне нечего терять теперь, когда меня узнали поджигатели. Помню только, что когда я нетвердыми шагами направился туда, где было воткнуто в землю древко, меня посетило то же чувство спокойствия и неизбежности, что и несколько лет назад, когда, еще мальчишкой, я пересек лесную поляну в Винланде и вошел в хижину скрелингов. Мои ноги действовали сами по себе, и мое тело было отделено от разума. Мне казалось, что сам я плыву на некотором расстоянии и чуть выше собственного тела и спокойно взираю со стороны на знакомого, но постороннего человека. Я потянул древко из земли. На лице Сигурда мелькнуло недоумение. Потом он разразился одобрительным ревом.
— Вот это так! — крикнул он своим людям. — У нас есть наш счастливый знаменосец! Малый безоружен, и он понесет нашего черного ворона!
Моя роль конунгова знаменосца была краткой и бесславной. В третий раз королевские рати тучей ринулись с горы, и снова во главе вила баснословная дружина Маргада. С самого утра длилась битва, и обе стороны были сильно потрепаны и изнурены, но у воинов Маргада откуда-то взялись силы наброситься на нас с тем же остервенением, что и прежде. Си-гурдов стяг с вороном стал их главной приманкой. Сначала полубезумный, одетый в килт ирландец, член какого-то клана, бросился вниз с холма, решив схватить стяг и тем показать свою удаль сотоварищам. Потом явились два мрачнолицых норвежских воина, с трудом проложив путь через стену щитов, сомкнувшуюся вокруг знаменосца. Некоторое время оркнейцы Сигурда Толстого держались. Они стояли твердо, сдвинув щиты, отражая натиск и кроша врага секирами. В двух шагах за их спинами я, ибо теперь я стоял во втором ряду «свиньи», пользуясь древком стяга, воткнутым в землю, как клюкой, опирался о него, чтобы не упасть, и у меня не было сил поднять голову. Раненая спина страшно болела, и я отчаянно пытался вспомнить заклинание, которое могло бы помочь мне, но в голове все спуталось. Я скорее слышал и чувствовал схватку, чем видел ее. Снова раздались крики, теперь гораздо более хриплые, лязг металла, глухие удары тел, сталкивающихся и падающих, началась давка и толкотня — наш отряд отступал, бежал. Я даже не знаю, кто ударил — галл-гэлы ли, ирландские ли ратники или западные люди. Вдруг я почувствовал ужасную боль в руке, державшей древко, и стяг вырвали у меня, и я согнулся, прижав раненую руку к животу. Кто-то выругался по-норвежски, и я понял, что идет драка, что двое дерутся за стяг, и каждый пытается вырвать древко у другого. И ни один не может победить. Я поднял глаза и увидел, как телохранитель Сигурда, исландец Халлдор, сын Гудмунда, получил смертельную рану мечом в левый бок, а другой исландец зашел сзади и мощным ударом подсек убийцу под колени. Тот упал, и его затоптали насмерть.
— Собраться под Ворона! — Это был голос Сигурда, перекрывший шум боя, и сам бочкообразный ярл пробился сквозь драку и схватил древко стяга. — Сюда! Торстейн, ты можешь нести наш стяг, — и он протянул его высокому человеку, стоявшему рядом. Это был еще один из поджигателей.
— Не трогай его, если хочешь жить, — прозвучал чей-то резкий голос.
Исландец Асмунд Белый выбрал этот час, чтобы предать своего господина.
Торстейн заколебался, потом отвернулся. И тогда я понял, что мое первое толкование вещего сна было верным. Мы презрели знак Одина, и вороны битвы стали нашими врагами.
Толстый, запыхавшийся Сигурд — может быть, он был никудышный боец, но трусом он не был.
— Ладно же, — проревел он, — коль больше никто не берется нести стяг, я сам понесу, и пусть я погибну! Суму несет нищий, и лучше мне умереть с честью, но не бежать. Однако в последнем бою мне нужны свободные руки.
И он снял с древка красно-черное знамя, сложил его вдоль и обмотал вокруг пояса, как кушак. Потом, держа в одной руке меч, а на другой — круглый щит, он затопал вперед, тяжело дыша и сопя. За ним пошла лишь горстка людей, и по крайней мере половина их были исландцы. Может быть, они тоже поняли, что жизнь их кончена и что поскольку им навсегда заказано возвращение в Исландию, лучше уж умереть на поле боя. Последняя схватка была совсем короткой. Сигурд неуклюже двинулся прямо на ближайшего из ирландских вождей. Им снова оказался Маргад, который поспевал во время боя как будто повсюду. Произошла схватка. Маргад взял у соседнего воина копье, прицелился, и когда Сигурд оказался в пределах досягаемости, метнул так, что рожон вошел Сигурду в шею. Оркнейский ярл упал, и едва он упал, как все, кто еще оставался с ним, бросились к кораблям. Мгновение спустя я услышал низкий рев травли и бешеную дробь легких барабанов. Это Малахи ввел в бой свои свежие войска на стороне Бриана Борома.
Я бежал. Прижимая раненую руку к груди, я спасал свою жизнь. Дважды я спотыкался и падал, растянувшись, крича от боли в покалеченной спине. Но всякий раз я поднимался на ноги и брел дальше, надеясь добраться до спасительных кораблей. Мои глаза были полны слез, так что я едва видел, куда иду. Знал только, что в ту же сторону, что и мои сотоварищи, и старался не отставать. Я услышал сдавленный крик — кто-то рядом со мной получил стрелу или дротик в спину. И вдруг под ногами захлюпала вода, и ноги запнулись, так что я снова едва не рухнул, и соленые брызги упали на лицо. Я поднял глаза и увидел, что добрался до берега, но от спасения очень далек. Пока шла битва, наступил прилив, и песчаные отмели, на которые мы привели суда на рассвете, оказались под водой. Чтобы добраться до кораблей нам, побежденным, нужно было идти вброд. А потом плыть.
Я с трудом пробирался вперед в колышущейся воде, оскальзываясь на невидимом песке и иле. И не все вокруг меня были беглецами. Многие были охотниками. Я видел, как норвежцы, которые получали жалованье от Бриана Борома, настигали своих соотечественников, которые сражались за Сигурда, и перерезали им глотки, когда те бросались в море. Кровь расплывалась по воде. Отступление превращалось в бойню. Я видел, как молодой ирландский воин с разметавшимися волосами — тот самый, который указывал на внука короля — скачет по отмели, а лицо его озарено яростью боя. Он сцепился с двумя оркнейцами, каждый из которых был куда здоровее его, и, не имея в руках оружия, он ухватился за них и потащил за собою в воду, пытаясь утопить. Ужасная возня продолжилась в воде, все трое несколько раз появлялись на поверхности, чтобы глотнуть воздуха, а потом все трое ослабели, так что юноша и один из норвежцев больше не вынырнули. Два заполненных водой трупа вспыли спинами вверх, а третий потерял слишком много сил, чтобы проплыть последний отрезок пути, вскинул руки и исчез из виду.
Увидев, как он утонул, я понял, что с раненой рукой не доплыву до ждущих судов. И я побрел обратно к земле, и боги сделали так, что меня никто не тронул. Промокший насквозь, дрожа от холода и ужаса, я выбрался на берег и, как раненый зверь, огляделся в поисках убежища, где мог бы укрыться от врагов. В половине склона я увидел заросли кустарника на опушке леса, выходившего на поле боя. Умирая от усталости, я дотащился до этого укрытия, на последней сотне шагов едва дыша от изнеможения и страха, что меня обнаружат. Но ничего не случилось, и, добравшись до зарослей, я не остановился, а побрел дальше, пока не наткнулся на колючие кусты. Я упал на колени и пополз, прижимая раненую руку к груди, — так лисица с перебитой в капкане лапой ищет спасения. Углубившись в самую чащу, я рухнул и лежал, стараясь отдышаться.
Наверное, какое-то время я лежал без сознания, пока в мое бесчувствие не проникли звуки пения, и я решил, что это обман слуха. Я слышал звуки гимна, который моя бабка, жена Эйрика Рыжего, пела в Хижине Белого Зайца в Гренландии. Потом звук повторился, но пела не женщина. Это был мужской хор. Я прополз несколько шагов вперед и увидел, что мое убежище не столь глубоко и потаенно, как я думал. Кусты неширокой полосой окаймляли опушку леса. За ними начиналась молодая дубрава. Между стволами оставались широкие открытые пространства, и ближайший ко мне ствол мог показаться колонной какого-то храма, ибо на лесной подстилке стоял большой переносный алтарь. Пение же исходило от полудюжины священников Белого Христа, проводивших какой-то обряд со священными символами в руках — крестом, чашей и даже несколькими свечами. Один из участников обряда был примерно моего возраста, он нес большое блюдо, накрытое куском ткани. Главной фигурой у алтаря был старый человек, — пожалуй, ему было далеко за шестьдесят, — седовласый и сухопарый. Я решил, что это священник высокого чина, ибо все остальные священники обращались к нему с большим уважением и, хотя он был с непокрытой головой, но одет богато. Потом донеслось лошадиное ржание, и слева от себя я увидел большую палатку, наполовину скрытую среди деревьев, стоявшую там, откуда видно было все поле битвы, то поле, которое я только что покинул. У палатки топталось с полдюжины норвежцев. Затуманенной своей головой тщетно я пытался найти связь между палаткой и церковным обрядом, когда вдруг раздался громкий треск. Из кустов, точно огромный разъяренный зверь, вывалился Бродир. Он тоже, очевидно, прятался здесь от врагов. А теперь, хромая, явился из чащи, и я мельком заметил у него на правом боку покрытую коркой полосу, запекшуюся кровь из раны. Бродир все еще держал в неловкой своей левой руке секиру, но почему он вырвался из укрытия навстречу неминуемой смерти, я сразу не сообразил. Я видел, как Бродир бросился на священников, и молодой человек с блюдом в руках попробовал отразить его нападение. Юноша заступил ему дорогу и поднял металлическое блюдо, как щит, но Бродир сбил его одним неуклюжим тычком секиры, оставив на месте руки культю, из которой брызнула кровь. Бродир издал странный низкой рев, и еще раз неловко взмахнув левой рукой, ударил старика секирой по шее, почти отделив голову от туловища. Старик рухнул на землю, словно сразу превратился в груду тряпок, вооруженные люди подбежали слишком поздно. Кто-то стал на колени, чтобы поднять упавшего священника, иные, в ужасе от необыкновенных размеров Бродира, настороженно обступили его и начали сходиться. Бродир не сопротивлялся, но только стоял, слегка покачиваясь, боевая секира бессильно висела в левой руке. Внезапно он задрал голову и вскричал:
— Пусть молва идет из уст в уста — Бродир убил короля Бриана!
И в этот миг я понял, что ведовской знак — черный ворон на стяге — оказался обманом, достойным Одина Обманщика. Я, последний из тех, кто нес этот стяг на высоком древке, выжил, хотя мы и проиграли битву. Напротив, наши недруги, выиграв битву, потеряли своего вождя. Я был свидетелем победы короля и смерти Бриана Борома. Воины медленно теснили Бродира. Казалось, враги хотели взять убийцу их короля живым. Они выставили перед собой щиты и наступали сторожко и неторопливо, заставляя Бродира отходить к тем самым кустам, где затаился я. Больше, чем когда-либо, Бродир походил на большого раненого медведя, но теперь, в конце лесной охоты, зверя этого загнали в угол. И вот ему больше некуда пятиться. Путь к отступлению преграждала чаща, а он все держался лицом к врагам. Еще один шаг назад, и вот он споткнулся и упал. Охотники рванулись вперед, всем скопом навалившись на зверя, и придавили Бродира в трещащем месиве веток и сучьев. От ужаса я вновь потерял сознание, и последнее, что я видел, были кружащиеся вороны с железными клювами, птиц становилось больше, больше, пока все небо не стало черным.
ГЛАВА 16
Очнулся я от резкого болезненного удара. Сначала мне показалось, что это дергает раненая рука. Но боль исходила с другой стороны. Я открыл глаза и увидел ирландского воина, который, склонившись надо мной, рукоятью меча, как молотком, неловко забивал заклепку на железе, оковавшем мое правое запястье. Он промахнулся и попал мне по руке. Повернув голову, я осмотрелся. Я лежал на истоптанной земле неподалеку от кустов, из которых меня выволокли в бессознательном состоянии. Около дюжины ирландских и норвежских воинов стояли спиной ко мне, глядя на то, что лежало у подножья дуба. То было тело Бродира. Я узнал его по блестящим длинным черным волосам. Его выпотрошили. Позже мне рассказали, что на этом настояли наемники из дружины короля. Они заявили, что Бродир, напав на безоружного, повинен в трусости и должен быть наказан надлежащим образом — ему вспороли живот и вытащили кишки, когда он был еще жив. Кишки намотали на ствол дуба. На самом же деле, как я подозревал, этим наемники просто пытались отвлечь внимание от своей собственной вины. Ни при каких обстоятельствах не следовало им оставлять короля без охраны.
Ирландец поднял меня на ноги и потащил за кандальную цепь прочь с места гибели Бриана Борома.
— Имя? — спросил он по-датски.
Это был низенький, крепкий человек лет сорока, одетый по обычаю ирландцев в штаны, вправленные в гетры, и свободную рубаху, поверх которой накинут короткий черно-коричневый плащ. Маленький круглый щит на ремне он закинул за спину и в свободной руке держал мою цепь. В другой руке он сжимал меч.
— Торгильс, сын Лейва, — ответил я. — Куда ты меня ведешь?
Он удивленно посмотрел на меня. Я говорил по-исландски.
— Ты что, из людей Сигтрюгга, из Дублина? — спросил он.
— Нет, я приплыл сюда на тех кораблях, с острова Мэн, но я не из дружины Бродира.
Почему-то вид у ирландца, когда он это услышал, стал очень довольный.
— Тогда почему ты дрался вместе с ними? — спросил он. Было очень сложно объяснять, как я оказался среди людей Бродира, поэтому я только ответил:
— Я у него присматривал за двумя волкодавами, был за псаря.
Сам того не зная, этими словами я решил свою судьбу.
Вскоре мы пришли туда, где остатки королевского войска собирали дань с поля боя. Простое правило гласило: первый, кто наложит руки на тело, сохраняет за собой добычу, коль скоро сразу разденет павшего и даст ясно понять, что именно он притязает на эту добычу. Иные победители уже щеголяли в нескольких слоях одежд и головных уборах, напяленных один поверх другого, многое было замарано кровью. Иные тащили в охапку по четыре или пять мечей, словно дрова из лесу, а иные набивали мешки башмаками, ремнями и рубахами, снятыми с их павших товарищей. Какой-то ирландский воин собрал ужасный урожай — три отрубленные головы, которые, связав за волосы, бросил наземь. Иные, сбившись в кучу, спорили о вещах более ценных — кольчугах или нательных украшениях. Такие споры чаще возникали между свежими дружинниками Малахи и уставшими в битве воинами Бриана, которые, собственно, и добились победы. Последние, как правило, выигрывали спор, ибо стылый усталый блеск в их глазах означал, что, пролив столько крови, они твердо намерены получить свою награду, даже если вновь придется биться, теперь уже со своими.
Ирландец, полонивший меня, подошел к ватаге сотоварищей, сидевших вокруг костра, на котором готовилась снедь. Рядом на земле горкой лежала их добыча. Довольно жалкая добыча, в основном оружие, нескольких шлемов и кое-какая одежда, принадлежавшая людям с востока. Когда он подошел, они подняли головы.
— Вот, — сказал он, дернув мою цепь. — Я захватил аиrchogad вождя с острова Мэн.
Это произвело на них впечатление. Aurchogad, как выяснилось, означает «псарь». И это у ирландцев особый титул, и такой человек может быть только в свите главного вождя. По ирландскому военному обычаю это означало, — во всяком случае, так считал мой хозяин, — что я состоял в личной свите Бродира. А посему был законным пленником, военной добычей, и посему теперь я — раб, а он — мой хозяин.
Мы недолго оставалась на поле боя. Скоро распространился слух, что Малахи, вдруг ставший законным вождем победившего войска, уже вступил в переговоры с конунгом Сигтрюггом, который вместе с Гормлайт по-прежнему сидел в безопасности за городскими стенами, что город брать не будут, а стало быть, не будет и добычи. Бриан Борома был мертв, и Малахи, не теряя времени, предъявил свои притязания на титул короля, а Сигтрюгг обещал поддержать его притязания при условии, что Малахи избавит Дублин от разграбления. Так что настоящими победителями в этой великой битве стали два вождя, которые почти не участвовали в сражении, ну, и конечно, Гормлайт. Ей суждено было провести следующие пятнадцать лет в Дублине и безраздельно властвовать, оставаясь в тени трона конунга Сигтрюгга и повелевая им.
Потери среди истинных участников битвы были чудовищны. Почти все члены семьи Борома, бывшие на поле брани, погибли, в том числе оба его внука, да и Маргада его безрассудная храбрость привела в конце концов к смерти. Он сбил с ног одного из воинов Бродира и наклонился над ним, чтобы прикончить, как вдруг этот норвежец ударом кинжала вспорол ирландскому вождю живот. Треть королевских воинов полегла, нанеся такой же ущерб противнику. Лейнстерцы Маэла Морта были уничтожены, и только горстка норвежцев, викингов, пришедших из-за моря, уцелела, — те, что сумели добраться по залитым приливом отмелям до своих кораблей. Оркнейцы ярла Сигурда пострадали больше всех. Спасся разве что один из десяти, и вся ближняя дружина ярла пала, в том числе и пятнадцать поджигателей, хотя именно это меня утешало.
Мой хозяин, как я узнал, пока мы шли в глубь Ирландии, носил имя Доннахад Уа Далаигх, и он был тем, кого ирландцы именуют ri, то бишь король. Впрочем, здесь король не то, что в иных странах. Доннахад был всего лишь вождем маленького tuath, или крошечного королевства, расположенного где-то в центральной части страны. В иных государствах его сочли бы не более чем главой семьи. Но ирландцы — народ гордый и раздражительный, и очень дорожат всякими титулами и отличиями, пусть самыми скромными. Поэтому у них королевское звание разделено на ступени, и Доннахад принадлежал к низшей ступени, будучи просто rituath, вождем маленького племени, чьи притязания восходят к родоначальнику, полулегендарными деяниями коего, разумеется, необычайно гордятся. Доннахад был слишком ничтожен, чтобы иметь собственного aurchogad. Пожалуй, ему еще повезло, что на службе у него состоял единственный пожилой слуга, который нес его оружие и смятый котелок, пока отряд, числом не более двух десятков воинов, двигался на запад. Сам Доннахад гордо вел на цепи своего единственного раба.
Никогда в жизни я не видел такой зеленой страны. Все зеленело, лопались почки, распускались листья. Земля была покрыта лесами, в основном дубовыми и ясеневыми, а между лесами простирались открытые места, до краев наполненные зеленью. И всюду болота, хотя наш путь пролегал по хребту возвышенности, где было суше, и по всхолмленным склонам ее рос терновник, столь густо усыпанный белыми цветами, что внезапные порывы ветра поднимали метель из лепестков, опадавших на тропу. Обочины пестрели мелкими весенними цветами — темно-голубыми, бледно-желтыми и пурпурными, и едва ли не в каждом кусте селились парами певчие птицы, распевавшие столь самозабвенно, что не обращали на нас внимания, пока мы не оказывались на расстоянии вытянутой руки. И даже тогда они только перепрыгивали на соседнюю ветку и продолжали распевать свои предбрачные песни. Погода же была совершенно непредсказуема. За один день мы пережили все времена года. Ненастное серое утро принесло осенний ветер, столь яростно налетавший на нас, что приходилось идти, сгибаясь ему навстречу, за этим шквалом последовал почти целый весенний час, когда ветер вдруг стих и снова запели птахи, а потом набухшая черная туча обрушилась на нас зимней крупой и градом, и пришлось натянуть наголовники плащей и даже остановиться под прикрытием самого большого и густолиственного дерева. Во второй же половине дня облака совсем рассеялись, и солнце стало припекать так, что мы скатали плащи и привязали их поверх своей ноши, и шли, обливаясь потом, по лужам, оставленным недавним ливнем.
На поверку Доннахад оказался довольно добродушным человеком и вовсе не мстительным. На третий день пути он решил больше не держать меня на цепи и позволил мне свободно идти вместе со всем его отрядом, впрочем, оковы с запястий не снял. Они причиняли мне боль, особенно левой руке, по которой меня ударили, когда я держал древко стяга с черным вороном, и теперь она распухла, раздулась и стала отвратительного изжелта-пурпурного цвета. Поначалу мне казалось, что я никогда не смогу шевелить пальцами — они не сгибались и потеряли чувствительность. Однако постепенно опухоль спала, и рука начала поправляться, хотя с той поры она всегда у меня ноет перед дождем. Мелкие кости, надо полагать, были сломаны да так неправильно и срослись.
Мы проходили мимо деревушек, обычно стоявших поодаль от дороги. Край этот как будто благоденствовал, хутора — дома под соломенными крышами и хозяйственные постройки — нередко были обнесены частоколом, но огороды и пастбища находились за пределами палисадов, так что закон здесь явно наличествовал. Время от времени Доннахад с отрядом сходил дороги, чтобы сообщить на каком-нибудь хуторе об итогах великой битвы и купить еды. Они расплачиваясь вещицами из своей добычи, а я искал взглядом сараи для хранения сена про запас на зиму, но потом понял, что в Ирландии зимы столь мягкие, что пастухи выгоняют скотину на пастбища круглый год. Мы шли по торной дороге, и нам то и дело попадались встречные путники — хуторяне со скотиной, идущие на местный рынок, коробейники и странствующие ремесленники. Время от времени мы встречали какого-нибудь rituathre, вождя, стоявшего одной ступенью выше Доннахада. Эти благородные люди среднего достоинства правили несколькими туатами, и всякий раз, когда такой встречался нам на пути, я замечал, как Доннахад и его люди почтительно уступали ему дорогу, а король трусил мимо нас на маленькой лошадке в сопровождении по меньшей мере двух десятков верховых.
После того как четвертая или пятая из этих горделивых кавалькад прошлепала по лужам мимо, окатив нас грязью из-под копыт, я осмелился спросить у Доннахада, почему ри туаты ездят с такой большой свитой, когда все вокруг выглядит столь мирно.
— Было бы очень неправильно ри туату путешествовать одному. Это уменьшило бы цену его чести, — ответил Доннахад.
— Цену его чести? — переспросил я. Доннахад сказал «logn-enech», а я не знаю, как иначе это перевести.
— Цену его чести, его достоинства. Каждый человек имеет цену, когда его судят либо судьи, либо его народ, а ри, — здесь он выпятил грудь и попытался выглядеть несколько более по-королевски, что было трудно в столь поношенной и забрызганной грязью одежде, — всегда должен действовать в соответствии с ценой своей чести. Иначе его туату грозит развал и гибель.
— Какова же цена чести Кормака? — я сказал это в шутку. Я заметил, что ирландцы народ язвительный, а Кормак, один из воинов Доннахада, был просто язва. У него были выпуклые глаза, широкие плоские ноздри и несчастливое родимое пятно, слева на лице от уха вниз по шее, исчезавшее под воротником рубашки. Но Доннахад отнесся к моему вопросу совершенно серьезно.
— Кормак — вольный скотник с хорошим положением — он в половинной доле тягловой упряжки, — так что цена его чести две с половиной дойной коровы, немного меньше, чем одна cumal. Он отдает мне каждый год цену одной молочной коровы арендной платы.
Я решил еще немного попытать счастья. Cumal — это рабыня, и ответ Доннахада может пролить некоторый свет на мою будущность в качестве его собственности.
— Прости меня, если я поступаю невежливо, — сказал я. — А у тебя тоже есть цена чести? И как другие узнают, что она есть?
— Каждый знает цену чести каждого мужчины, его жены и его семьи, — ответил он, ни на мгновение не задумываясь, — от ритуата, которого мы только что видели, чья честь восемь cumal, до мальчишки, который все еще живет на земле своих родителей и чья честь будет оценена в годовалую телку.
— А у меня тоже есть цена чести?
— Нет. Ты работник, не свободный, и поэтому у тебя нет ни цены, ни чести. То есть пока ты не сумеешь получить свободу, а потом упорным трудом и бережливостью не скопишь достаточно богатства. Но цену чести легче потерять, чем обрести ее. Ри подвергнет свою честь опасности даже тем, что только положит руку на любой предмет, имеющий рукоять, будь то молоток, топор или лопата.
— А сюда относится пользование рукояткой меча как колотушкой? — не удержался я от вопроса и получил от Доннахада легкий подзатыльник.
Особенно примечательная встреча, связанная с этим странным ирландским понятием «цена чести», произошла на четвертый день нашего путешествия. Мы прошли мимо небольшой деревушки, где вообще-то нам следовало бы остановиться и купить еды. Однако мы прошли мимо, хотя, насколько я понимаю, наши припасы почти кончились. Мы торопились, и от ходьбы у меня разболелась спина — давал о себе знать удар, полученный в бою, но мои спутники велели мне поторапливаться, не задерживать их, и стали говорить, что скоро я получу лекарство от боли. Они почти бежали, и вид у них был необычайно радостный, словно впереди их ждал праздник. Вскоре впереди показался дом, был он больше обычного хуторского и стоял гораздо ближе к дороге. Возле него виднелось несколько сарайчиков, но не было ни коровников, ни каких-либо пашен или пастбищ вокруг него. И частокола тоже не было. Напротив, он был открыт для всех и выглядел весьма приветливо. Нимало не поколебавшись, мои спутники свернули с дороги, подошли к большой главной двери и, не задерживаясь, чтобы постучаться, ввалились прямо внутрь. Мы оказались в просторной удобной комнате, уставленной столами и сиденьями. В середине комнаты над костровой ямой висел дымящийся котел. Человек, явно хозяин этого дома, радостно приветствовал Доннахада. Сказав несколько должных слов, он предложил сесть и дать отдых усталому с дороги телу. Затем он обратился к каждому из воинов в отдельности — не обратив, разумеется, внимания ни на меня, ни на слугу Доннахада, — и пригласил их сделать то же. Едва они расселась, как хозяин поднес им большие плоские бутыли с медом и пивом. За напитками вскорости последовали краюхи хлеба, небольшой кусок масла и немного сушеного мяса. Нашлась еда даже для меня и пожилого слуги Доннахада.
Я ел торопливо, полагая, что скоро мы двинемся дальше. Но, к моему удивлению, Доннахад и его дружина, по всей видимости, расположились надолго. Хозяин обещал накормить их, как только стряпуха разведет огонь. Потом подал еще напитков, за ними последовало мясо, после чего еще раз щедро — мед и пиво. К этому времени гости занялись повествованиями — любимым времяпрепровождением в Ирландии, где — как на пире в Йоль у ярла Сигурда на Оркнеях — от каждого из собравшихся ждут, что он расскажет историю, чтобы развлечь остальных. Все это время в комнату входили новые путники, и их тоже усаживали и кормили. К ночи комната была переполнена, и мне было ясно, что мы останемся на ночь в этом странном доме.
— Кто хозяин этого дома? Он принадлежит к туату Доннахада? — спросил я у старого слуги.
Тот уже задремывал от усталости и хмеля.
— Он даже не из этих мест. Поселился здесь, может, года четыре назад, и очень хорошо живет, — ответил старик, икая.
— Ты хочешь сказать, что он продает еду и питье путникам и так зарабатывает деньги?
— Нет, он их не зарабатывает, а тратит, — ответил старик. — Деньги он уже заработал, думаю, разводил коров где-то на севере. Теперь он зарабатывает гораздо более высокую цену чести, и он, конечно, ее заслуживает.
Я решил, что мозги у старика отуманены хмелем, и отказался от расспросов. Утро вечера мудренее, вот утром и разрешу эту загадку.
Однако же следующее утро тоже оказалось не слишком подходящим для расспросов. У всех страшно болела голова, и солнце стояло уже высоко, когда мы приготовились пуститься в дальнейший путь. Я ждал, что Доннахад расплатится с хозяином за всю еду и питье, поглощенное нами, но тот даже не попытался это сделать, и наш хозяин, провожая нас, казался столь же добродушным, каким был при встрече. Доннахад пробормотал лишь пару благодарственных слов, а потом мы присоединились к его людям, которые тащились по дороге с похмельными головами. Я робко подошел к старому слуге и спросил у него, почему мы ушли, не заплатив.
— За гостеприимство люди никогда не платят briugu, — ответил он, несколько обескураженный. — Это было бы оскорблением. Он мог бы даже отвести тебя в суд за то, что ты пытался заплатить ему.
— В Исландии, откуда и приехал, — сказал я, — от хуторянина ждут, что он окажет гостеприимство и даст приют и еду путникам, которые приходят к его двери, особенно если он богат и ему это по средствам. Но вокруг этого дома нет никаких признаков хозяйства. Странно, что он не устроился где-нибудь в более укромном месте.
— Именно потому он и поставил дом вблизи дороги, — пояснил старик. — Чтобы его посещали как можно больше.
И чем больше гостеприимства он выкажет, тем выше поднимется цена его чести. Так он может удорожить свою честь, что для него куда важнее богатства, которое он уже скопил. Что станет делать этот bruigu, когда все его сбережения кончатся, этого слуга не объяснил.
— Bruigu должен обладать только тремя вещами, — заключил старик одним из тех мудрых присловий, которые столь любимы ирландцами: полным котелком, жильем на большой дороге и приветливостью.
Мы прибыли в туат Доннахада на второй неделе Белтейна, месяца, который в Исландии называется «Время выгона ягнят». Проволокшись по грязи с Доннахадом и его слегка потрепанной дружиной через половину страны, я уже не ждал, что жилище Доннахада будет отличаться великолепием. Однако же обветшалость и нищета оного оказались вопиющими. Жилище состояло всего лишь из маленькой круглой мазанки под шатровой соломенной крышей, а обстановка внутри была беднее, чем в придорожном доме bruigu. Несколько табуретов и скамей, ложами служили тощие подстилки, набитые сушеным папоротником, убитый же земляной пол был застлан тростником. Было там несколько коровников, амбар для зерна и маленькая кузня. Была и конюшня, несколько стойл, которыми Доннахад гордился, хотя они и пустовали.
Из разговоров с дружинниками я понял, что Доннахад и его воины пошли сражаться на стороне короля не из верности, но в надежде принести домой достаточно добычи, чтобы как-то улучшить свою тяжкую повседневную жизнь. Земля, на которой жил их клан — или фейн — плодородием не отличалась, была низинной и болотистой, а в последние три лета выпало столько дождя, что пашни и вовсе затопило и хлеб погиб. В то же время скотина пала от скотского поветрия, а поскольку мелкие короли вроде Доннахада и его подданные считали свое богатство в коровах, этот падеж сильно им повредил. Победа при Клонтарфе, как теперь называли эту битву, была единственным радостным событием за последние пять лет.
Доннахад поставил меня на полевые работы и обращался со мной справедливо, хотя я и был рабом. Он позволял мне отдыхать в полдень и вечером, и еда, которую мне давали — грубый хлеб, масло и сыр, а иногда миска мяса — не слишком отличалась от того, что ел он сам. У него была жена и пятеро детей, и домотканая одежда была знаком их бедности. Но при этом я ни разу не видел, чтобы Доннахад прогнал путника, пришедшего к его порогу — ирландцы ждут гостеприимства не только от bruigu, — и дважды в то лето я прислуживал в доме, когда Доннахад задавал пиры членам своего клана, которые ожидали таковых от человека его «цены чести». Еда и мед, это я знал, вот почти и все, что Доннахад хранил в своей кладовой.
За лето, проведенное на открытом воздухе, когда я пас коров, присматривал за овцами и свиньями, строил и чинил изгороди, я сильно изменился и телесно, и умственно. Я раздался и окреп, спина моя исцелилась, и я быстро овладевал ирландским языком. И обнаружил, что у меня есть талант к постижению языков. Единственное, с чем было худо, так это с моей раненой рукой — она все еще беспокоила меня. Я упражнял и растирал ее, но пальцы гнулись плохо и не слушались. Особенно мне это мешало, когда нужно было лопатой нарезать и складывать про запас торф для зимней топки или таскать камни с необработанных полей и складывать их на межи.
Урожай был скудный, но все-таки урожай, однако вскоре я начал замечать, что Доннахад чем-то встревожен, и чем дальше, тем больше. Его обычные прибаутки уже не звучали, он мог целый час просидеть, понурившись, с лицом озабоченным и растерянным. Ночами, просыпаясь, я время от времени слышал тихое бормотание — это он переговаривался со своей женой, Шинед, в отделенной занавеской части дома, которую они называли спальной палатой. В обрывках их разговоров я часто слышал слово, которого не знал — manchuine, — и когда спросил у Маркана, старого слуги, что оно значит, тот скривился.
— Это дань, которую Доннахад должен по осени выплатить монастырю. Ее собирают каждый год, и последние пять лет Доннахаду нечем было платить. Монастырь давал ему отсрочку, и теперь долг так вырос, что уйдет не один год, чтобы от него освободиться, если это вообще возможно.
— А почему Доннахад должен деньги монастырю? — спросил я.
— У маленького туата вроде нашего должен быть начальник сверху, — ответил Маркан. — Мы слишком малы, чтобы выжить самостоятельно, и поэтому присягаем какому-нибудь королю, а он нам дает защиту, если начнется распря или спор о пограничных землях или что-нибудь еще. Мы оказываем верховному королю поддержку, а он приобретает честь, когда его признают верховным несколько туатов. Еще он дает нам скот, за которым мы присматриваем. А после сбора урожая мы отдаем условленную мзду продуктами — молоком, сыром или телятами, ну, и делаем для него кое-какую работу.
— Но какое ко всему этому имеет отношение монастырь?
— Это был неплохой договор в то время, когда дед Доннахада заключил его. Он полагал, что аббат будет более разумным господином, чем наш предыдущий ри туате, потому что тому всегда требовались воины в бесконечных распрях с другими ри туатами, а иногда он вдруг являлся с отрядом своих слуг и гостил по две-три недели, и жил у нас, как в собственном доме, и после этого мы оставались ни с чем. Дед Доннахада надумал переприсягнуть монастырю. Монахи вряд ли потребуют воинов для своих распрей и не станут гостить так часто.
— А что оказалось плохо?
— Новый договор был хорош почти двадцать лет, — ответил Маркан. — Потом пришел новый настоятель, и у него появились великие замыслы. Он и его советчики решили добиться особой святости для своего святого. Святой их монастыря должен стоять выше, чем святые других монастырей, — так они решили. Настоятель начал нанимать каменотесов и рабочих, строить новые часовни и все такое, стал покупать дорогие алтарные покровы и выписывать лучших ювелиров, чтоб те придумали и сделали небывалую церковную утварь. А все это очень дорого стоит.
Больше цены чести, подумал я.
— Тогда хранитель монастырских сокровищ начал требовать от нас скота больше, чем давал нам, а ты знаешь, со скотиной нам не везло. Дальше — хуже, его преемник выдумал новый способ повысить свои доходы. Теперь монахи объезжают свои туаты каждую осень, привозя с собой священные реликвии на показ народу. Они надеются, что верующие заплатят им manchuine, монастырскую дань, чтобы настоятель мог продолжать строительство. Если хочешь знать, так, по-моему, понадобится еще два поколения, чтобы закончить эту работу. Монахи просят денег даже на то, чтобы платить проповедникам, которых они посылают куда-то в чужие страны.
Эти слова Маркана напомнили мне о Тангбранде, воинственном проповеднике, которого король Олав прислал в Исландию и который всем там осточертел. Но, не зная, какой веры старик-слуга, я промолчал.
— Когда священники собираются приехать в этот раз?
— Киаран — вот их святой, и праздник его в девятый день сентября. Значит, ждать их надо, наверное, в следующие две недели. А вот что наверняка, так это то, что Доннахад не сможет выплатить долг туата.
Почему-то я думал, что мощи святого Киарана состоят из останков — какая-нибудь, может статься, бедренная кость и череп. Я слышал, что люди Белого Христа почитают эти кости. Однако останки, с которыми монахи прибыли дней через десять дней, оказались вовсе не святой плотью. То было гнутое навершие епископского посоха и кожаная сумка, в которой, по их словам, все еще хранилась Библия их святого. Посох совершенно подтвердил слова Маркана о том, что монастырь тратит пропасть денег на прославление своего святого. Гнутый кусок древнего дерева завершался великолепной филигранью — конской головой из серебра, украшенной драгоценными камнями. Монахи, утверждая, что это и есть посох, которым пользовался сам Киаран, показывали нам, собравшимся у дома Доннахада, дивную эту работу, чтобы каждый видел и проникся почтением.
Странно, но к книге они относились с еще большим пиететом. Они говорили, что это — тот самый чудесный фолиант, который Киаран всегда носил при себе, читал во всякое время, вставая с первым светом, чтобы раскрыть его, и, углубившись в него, сидел над ним до ночи, редко отвлекаясь на стороннее. А дальше, сами того не желая, они напомнили мне о том дне, когда во Фродривере сено, скошенное моей матерью, не сохло после ливня, — они поведали о том, как однажды Киаран сидел подле своей кельи, и его вдруг позвали, и он, не подумав, оставил раскрытую книгу лежать на земле страницами к небу, а пока его не было, налетел сильный ливень. Так вот — вернувшись, он обнаружил, что вся земля вокруг мокрая, и только тонкие страницы остались совершенно сухими, и ни одна чернильная строка не расплылась.
В доказательство сказанного монахи расстегнули ремешки на кожаной сумке, торжественно вынули книгу и благоговейно показали нам неиспорченные страницы.
Эти рассказы произвели на людей Доннахада большое впечатление, пусть даже они не умели читать и распознать, так ли старо это рукописание. Это же пошло на пользу монахам, когда, стоя в своих бурых рясах на земляном полу в доме Доннахада, они завели неприятный разговор о долгах. Аббата, или настоятеля, представлял монастырский казначей, высокий, мрачный человек, от которого исходило ощущение полной непогрешимости, когда он говорил о своем деле. Мы с Марканом стоял поодаль, у стены, и я видел, что Доннахад смущен и пристыжен. Наверное, на кону стояла цена его чести. Доннахад молил монахов дозволить ему и его людям выплачивать задолженность в рассрочку. Он объяснял, что урожай опять принес одни убытки, но что он соберет столько, сколько сможет уделить, и будет привозить провизию в монастырь частями в течение зимы. А потом он предложил заклад: в доказательство серьезности своих намерений он одолжит монастырю своего единственного раба, так что цена моей работы будет залогом его годового долга.
Мрачный казначей посмотрел на меня, стоявшего у дальней стены. На мне уже не было ни цепи, ни кандалов, но шрамы, оставшиеся на запястьях, говорили сами за себя.
— Хорошо, — сказал он, — мы согласны, мы берем этого молодого человека взаймы, пусть поработает на нас, хотя не в наших правилах брать в монастырь рабов. Но сам блаженный Патрик был когда-то рабом, так что прецедент имеется.
И так я перешел из собственности Доннахада, ри туата Уа Далаигх, во владения монашеской общины святого Киарана.
ГЛАВА 17
По сей день вспоминаю время, проведенное в монастыре святого Киарана с превеликой благодарностью, равно как и с самой искренней неприязнью. Не знаю, благодарить или проклинать моих тамошних учителей. Я провел среди них более двух лет и не могу согласиться с тем, что знания, приобретенные мною там, того стоили. То было бессмысленное и замкнутое прозябание, и порою в этом узилище меня одолевал страх, что Один покинул меня. Теперь, оглядываясь назад, я знаю, что мои страдания были всего лишь тенью того, что вынес Всеотец в своих неустанных поисках мудрости. Он принес в жертву свой глаз, чтобы испить из источника мудрости Ми-мира, он висел в муках на Мировом Древе, чтобы познать тайну рун, мне же пришлось претерпеть лишь одиночество, отчаяние, приступы голода и холода и скуку затверждения догматов. Мне предстояло выйти из монастыря святого Киарана, обогатившись знаниями, которые сослужат мне добрую службу во все дни моей жизни.
Разумеется, предполагалось, что все будет иначе. Я прибыл в монастырь святого Киарана как раб, нечеловек, ничто, работник. Будущее мое представлялось таким же унылым, как тот серый осенний день, когда я вошел в стены монастыря, а воздух уже был пронизан предвестьем зимы. Меня взяли как плату в рассрочку в счет долга, и моя единственная ценность состояла в работе, которую я должен был делать ради уменьшения недоимок моего хозяина. Я стал каменотесом, обычным работником среди прочих, и должен буду оставаться таковым, таскать и тесать камни, точить резцы, вязать веревки и крутить ворот, доколе по старости и немощи уже не смогу осилить столь тяжкой работы, если… Если только норны не соткали для меня иную судьбу.
Монастырь этот стоит наверху, на западном склоне хребта, над широкими, плавно текущими водами главной реки Ирландии. Как жилище короля Доннахада не было дворцом в обычном смысле этого слова, так и монастырь святого Киарана оказался не столь впечатляющим сооружением, как можно было вообразить по его названию. То была горстка маленьких каменных часовен на склоне холма, между которыми стояли унылые здания — жилье монахов, хранилище их книг и мастерские, и все это было окружено земляной насыпью, которую монахи именовали валом. По сути все очень скромно — тесные кельи, низкие двери, простая утварь. Но в смысле притязаний и видов на будущее место это необыкновенное. В монастыре я встретил монахов, бывавших при больших европейских дворах и проповедовавших перед королями и принцами. Другие были хорошо знакомы с мудростью древних; а иные из них были художниками и мастерами и поэтами воистину превосходными, и очень многие — истинными CeiliDe, слугами Божьми, как. они себя называют. Но взятые вместе, они неизбежно составляли толпу тупиц, равно как лицемеров и жестокосердцев, имевших одинаковые привычки и носивших одинаковые тонзуры.
Аббатом в мое время был Эйдан. Высокий, лысеющий, какой-то бесцветный человек с бледно-голубыми глазами и бахромой вьющихся светлых волос, он выглядел так, словно в жилах его не было ни капли крови. Всю свою жизнь он провел в монастыре, войдя в него почти еще ребенком. На самом же деле поговаривали, что был он сыном предыдущего настоятеля, хотя прошло уже больше ста лет с тех пор, как монахам было запрещено иметь жен. Строгий обет безбрачия стал теперь нарочитым и показным, но кое-кто из монахов имел постоянные связи с женщинами из обширного поселения, выросшего вокруг этого священного места. Там селились миряне, время от времени работавшие на монастырь — возчики, пахари, кровельщики и прочие. Каково бы ни было происхождение аббата Эйдана, был он снулой рыбой, засушенной, но с запросами. Он держал монастырь железной хваткой, унаследовав ее от своих предшественников, и всяких новшеств избегал. Его великая сила, как то ему представлялось, состояла в преданности долгосрочным интересам и сохранению обители. Став настоятелем, он пожелал оставить по себе монастырь еще более могущественным и процветающим, а коль скоро столь негибкая фигура признает хрупкость и скоротечность человеческого бытия, то уж вкладывает все свои силы в вечные, как камень, основания. Посему аббат Эйдан стремился умножить славу монастыря не за счет святости, а лишь умножая материальные чудеса.
Его просто заклинило на деньгах. Брат Марианнус, казначей, виделся с аббатом чаще любого другого из братии, от него требовались едва ли не ежедневные отчеты о займах, о поступлении налогов, о стоимости имущества, о затратах. Сам аббат Эйдан не был скупцом. Его интересовал лишь рост славы монастыря, и он понимал, что это требует непрестанного роста доходов. Со всяким, кто угрожал этому росту, поступали жестоко. Большая часть доходов поступала от сдачи внаем домашнего скота, и за год до моего появления там был пойман вор, укравший монастырскую овцу. Его повесили прилюдно, а виселицу поставили на границе святой монастырской земли. Еще больший переполох случился во второй год правления настоятеля. Сбежал молодой послушник, прихватив в собой несколько предметов малой ценности — пару металлических алтарных чаш да несколько страниц неоконченной рукописи из скриптория. Молодой человек исчез ночью, и ему удалось добраться до владений его туата. Аббат Эйдан, догадываясь, куда беглец направится, послал за ним погоню с приказом — украденное вернуть, а злодея привести обратно под стражей. Едва ли не первое, что я услышал, оказавшись в монастыре, была история, и рассказывали ее шепотом, о том, как молодого монаха привели на веревке, со связанными руками, и спина у него кровоточила от побоев. Монашеская братия полагала, что во искупление греха его подвергнут строгой епитимий, и была смущена, когда молодого человека, продержав в монастыре всего одну ночь, наутро перевезли за реку и оставили на волю судеб. Месяц спустя просочился слушок, что юнца бросили в глубокую яму и оставили умирать с голоду. Надо понимать, пролитие крови человека, уже почти посвятившего себя Церкви, было бы нечестиво, вот аббат и возродил казнь, столь редко употребимую.
Рачительное попечение аббата о монастырской казне принесло впечатляющие плоды. Монастырь этот издавна славился своим скрипторием — его рукописи с изысканными миниатюрами расходились отсюда по всей стране, — но теперь там во славу Господу и монастырю процвели и другие ремесла. Аббат Эйдан привлек мастеров золотых и серебряных дел, равно как эмальеров и стеклодувов. Многие из мастеров сами были монахами. Они сотворяли вещи необычайной красоты, используя способы, отысканные в старинных текстах или перенятые в чужих землях во время странствий. И новые мастера, которые приходили в монастырь, привлеченные его широко известной щедростью и покровительством искусству, приносили новые замыслы. Меня приставили к одному такому мастеру, Саэру Кредину, каменотесу, — аббат наш полагал, что ничто не в силах выразить лучше вечную преданность, чем монументы из крепкого камня.
Саэр Кредин оказался на удивление хрупок для человека, который всю жизнь обтесывал огромные камни деревянным молотком и резцом. Он приехал с юго-запада, из далекого края, где скалы самой природой раскроены на кубы и плиты, и каменотесы, выросшие в его туате, с незапамятных времен пользуются уважением. Всякий дурак, говаривал он, может расколоть камень, была бы сила, а вот чтобы увидеть уже имеющиеся внутри камня очертания и формы и понять, как извлечь их, требуется мастерство и воображение. Это дар от бога. Когда я в первый услышал от него эти слова, то решил, что он имеет в виду Белого Христа, наделившего его этим талантом.
Аббат Эйдан поручил ему произвести для монастыря новое каменное распятие, наилучшее и наипрекраснейшее из всех распятий, какие уже стоят на землях иных монастырей. На основании оного должны быть изображены картины из Нового Завета, на стволе же следует вырезать самые известные из многочисленных чудес святого Киарана. Старшие монахи снабдили каменотеса рисованными набросками этих сцен — первым делом воскресение самого Белого Христа из могилы, а там и дикого вепря, который таскает в пасти ветки для первой хижины святого Киарана, — и проследили, чтобы рисунки эти были точно перенесены на плоскость камня, прежде чем Саэр Кредин выдолбит первую выемку. Но с этого часа и дальше монахи уже мало что могли сделать — все зависело от умения Саэра Кредина. Только мастер-каменотес знает, как поведет себя камень, и только опытный взгляд умеет прочесть путь по мелким различиям на поверхности. А когда удар нанесен, обратно хода уже нет, ничего нельзя стереть, начать сызнова и исправить содеянное.
К тому времени, когда я присоединился к его трудам, Саэр Кредин почти завершил массивное прямоугольное основание. На это ушло пять месяцев работы. На передней плоскости завернутый в саван Христос вставал из гроба на глазах двух воинов в шлемах; на задней — Петр и Христос ловили сетью рыбу для множества человеческих душ. На две боковые стороны, поменьше, старший помощник Саэра Кредина наносил узорное плетенье, а сам мастер уже работал над большим вертикальным столбом. То был твердый гранит, привезенный на плоту по большой реке и с трудом поднятый на гору к навесу, под которым работал каменотес. Когда я пришел туда, камень покоился на огромных деревянных подставках такой высоты, чтобы Саару Кредину было удобно бить по его поверхности. Поначалу я всего лишь подбирал осколки камня, падавшие на грязную землю, а с наступлением темноты укрывал незаконченную работу соломой от холода — такова была моя служба. К тому же, поневоле, я служил ночным сторожем, ибо никто не указал мне места для ночлега, и я спал, свернувшись, на тюках соломы. Когда наступало время завтрака, я становился в очередь с другими слугами и низшими, приходившими к монастырским кухням искать милостыни в виде молока и каши, а получив ее, возвращался и ел, сидя на корточках рядом с огромным каменным блоком, единственно возле которого я и влачил свое рабское существование. Сколько-то дней я подбирал осколки, но затем работа моя чуть усложнилась — я должен был отчищать рабочую поверхность камня всякий раз, когда мастер отступал, чтобы посмотреть на сделанное или передохнуть от трудов. Саэр Кредин никогда и ничего не говорил о том, как, по его мнению, подвигается труд, и лицо его ничего не выражало.
Через месяц я удостоился чести точить инструменты Саэра Кредина, и уже вполне овладел кистью чистильщика, и даже с позволения мастера нанес несколько ударов по еще необработанному камню там, где никак не мог что-либо испортить. Несмотря на негибкость левой руки, оказалось, что я достаточно ловок, чтобы по-настоящему подрубить грань накось. И еще я обнаружил, что Саэр Кредин, как и многие истинные мастера, внешне замкнутый, под личиной этой скрывает человека доброго и необыкновенно наблюдательного. Он заметил, что я больше обычного интересуюсь окружающим, брожу, когда возможно, внутри монастырских стен, наблюдая происходящее, осматриваю другие каменные распятия, которые уже стоят, украшенные назидательными сценами. Заметил, но — так уж было ему присуще, — ничего не говорил. В конце концов он был мастер, а я — мелкая сошка, ничто.
Как-то поздним вечером, когда нижняя часть столба была кончена, аккуратно расширена книзу и точно выведена на квадрат в пятке, уже готовой стать в паз основания, Саэр Кредин вырезал на ней несколько черт, которые меня удивили — уж очень они походили на наши руны, и было их два или три десятка. Он сделал это, когда остальные работники ушли, и, вероятно, полагал, что его никто не видит, когда, взяв резец, легко нанес их по стыку граней. Он сделал эти пометы столь тонкими, что их едва можно было различить. А когда пятка войдет в паз, черт и вовсе не будет видно. Не увидь я своими глазами, как он это делает, не знай я, куда следует смотреть, ничего бы и не было, но я заметил, как он склонился над камнем, держа в руке резец. Потом он отправился домой, а я подошел к тому месту, где он работал, и попытался разобрать, что он там сделал. Эти черты, понятно, не заказывали ни настоятель, ни монахи. Сначала я подумал, что это руническое письмо, но оказалось не так. Резы эти были куда проще, чем руны, знакомые мне. Прямые черты, иные длинные, иные короткие, иные стояли совсем близко, иные были наклонены. Вырезаны они были так, что одни находились на одной поверхности квадратного камня, другие — на соседней, а какие-то располагались на обеих. Я был совершенно сбит с толку. Рассматривал я их долго, задаваясь вопросом — не упустил ли я каких-либо скрытых черт. Я попробовал провести по резам пальцами, прочесть на ощупь, но по-прежнему не нашел в них смысла. Из кострища, на котором стряпали пищу в полдень, я взял кусок угля и, наложив кусок ткани на ребро столба, растер уголь по ткани, чтобы воспроизвести узор на ней. Потом снял ткань с камня и разложил на земле, чтобы, став на колени, изучить ее, как вдруг почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Под навесом хижины одного из монахов стоял Саэр Кредин. Он ушел домой, как делал обычно, но, верно, вернулся еще раз посмотреть на каменный столб, который назавтра должен быть установлен.
— Что ты делаешь? — спросил он, подойдя ко мне.
Ни разу еще он не говорил со мной так неприветливо. Прятать ткань с пометами было уже поздно, и я встал на ноги.
— Я пытался понять черты на столбе распятия, — пробормотал я. И почувствовал, что краснею.
— Понять? Что ты имеешь в виду? — рявкнул каменотес.
— Я думал, это какое-то руническое письмо, — признался я.
Саэр Кредин уставился на меня удивленно и с сомнением.
— Ты знаешь руническое письмо? — спросил он. Я кивнул.
— Пойдем со мной, — резко бросил он и торопливо зашагал прочь.
Он пересек склон горы там, где было похоронено множество монахов, а также пришлых, умерших во время хождения к святым местам, паломников. Склон был уставлен их памятными камнями. Но не место последнего упокоения монахов интересовало Саэра Кредина. Он остановился перед низким, плоским памятным камнем, глубоко осевшим в землю. Его верхняя плоскость была покрыта резными чертами.
— Что здесь сказано? — спросил он.
Я не помедлил с ответом. Надпись была несложной, и кто бы ее ни вырезал, он использовал простой, обычный футарк.
— «В память Ингьяльда», — ответил я, а потом рискнул высказать свое мнение. — Наверное, это был норвежец или гэл, который умер, остановившись в монастыре.
— Большинству норвежцев, которые приходили сюда, не ставили памятных камней, — проворчал каменотес. — Они поднимались вверх по реке на своих длинных кораблях, чтобы ограбить это место, и обычно сжигали все дотла, то есть все, кроме каменных построек.
Я ничего не сказал, но стоял и ждал, что сделает дальше мой хозяин. Во власти Саэра Кредина было жестоко наказать меня за то, что я прикоснулся к столбу распятия. Простой раб, да к тому же язычник, который прикоснулся к бесценной святыне аббатства, вполне заслуживал кнута.
— А где ты учил руны? — спросил Саэр Кредин.
— В Исландии, а до того в Гренландии и в земле, которая называется Винланд, — ответил я. — У меня были хорошие учителя, поэтому я выучил несколько видов, старые и новые, и некоторые двойственные знаки.
— Значит, мой помощник умеет читать и писать, по крайней мере на свой лад? — удивленно протянул каменотес.
Кажется, мое объяснение его удовлетворило, и он пошел обратно со мной туда, где на козлах лежало его огромное распятие. Подняв кусок угля, который бросил я, он нашел плоскую деревяшку и резцом вытесал на ней прямой угол.
— Я знаю несколько рунических знаков, и я часто задавался вопросом, родственны ли руны и мой алфавит. Но у меня никогда не было возможности сравнить их. — Он сделал несколько знаков углем вдоль края. — А теперь ты, — сказал он, передавая мне деревянную палочку и уголек. — Вот это — буквы, которые употребляли многие поколения моих предков. Ты пиши свои буквы, твой футарк или как ты там его называешь.
Прямо над знаками моего хозяина я нацарапал футарк, которому научил меня Тюркир много лет назад. Еще нанося руны, я видел, что они совсем не похожи на письмена каменотеса. Очертания моих были гораздо сложнее, угловатее, и порою они переплетались сами в себе. А еще их было больше, чем знаков Саэра Кредина. Когда я кончил чертить, я протянул ему палочку. Он покачал головой.
— Сам Огма не смог бы этого прочесть, — сказал он.
— Огма? — Я никогда не слышал этого имени.
— Его еще называют Медовые Уста или Лик Солнца. Зависит от того, с кем ты разговариваешь. У него несколько имен, но он всегда бог письма, — сказал он. — Он научил людей писать. Вот почему мы называем наше письмо Огма-ическим.
— Тайнами рун овладел Один, так говорили мои наставники, поэтому, наверное, эти письмена разные, — отважился я. — Два разных бога, два разных письма. — От нашего разговора я расхрабрился. — А что ты написал на столбе распятия? — спросил я.
— Мое имя и имена моих отца и деда, — ответил он. — Такой обычай всегда был в нашей семье. Мы вырезаем то, что велят нам люди вроде аббата Эйдана, и мы гордимся такой работой и делаем ее настолько хорошо, насколько позволяет наш дар. Но в конце неизменно возвращаемся вспять, к тем, кто дал мастерство нашим рукам и кто отнимет это мастерство, если мы не выкажем им должного почтения. Вот почему мы оставляем наши письмена, как научил нас Огма. С того дня, когда этот крест будет поставлен, мой невеликий знак благодарности, моя жертва ему будет лежать в его основании.
Саэр Кредин даже не обмолвился о том, какое решение он принял в тот вечер, когда узнал, что я умею читать и резать руны.
Через три дня мне передали, что со мной хочет поговорить брат Сенесах. Я знал брата Сенесаха в лицо и немало слышал о нем. Это был человек общительный и бодрый, лет, наверное, около шестидесяти. Я часто видел, как он шагает по монастырю, пышущий здоровьем и всегда с видом целеустремленным. Я знал, что ему поручено обучение молодых монахов и что он пользуется у них доброй славой за свое добродушие и неусыпную заботу об их благополучии.
— Входи! — крикнул Сенесах, когда я, трепеща, остановился в дверях его маленькой кельи.
Он жил в маленькой хижине-мазанке, там стоял стол для письма и табурет, да еще лежала подстилка, набитая соломой.
— Наш мастер-каменотес сказал мне, что ты умеешь читать и писать и что тебе все интересно. — Он проницательно посмотрел на меня, заметил мою драную рубаху и отметины, оставленные на моих запястьях железами после пленения в Клонтарфе. — И еще он сказал, что ты трудолюбив и руки у тебя к месту прилажены, и предположил, что в один прекрасный день ты станешь ценным членом нашей общины. Что скажешь?
От удивления я не нашелся, что ответить.
— К нам поступают не только сыновья зажиточных людей, — продолжал Сенесах. — У нас есть обычай привечать молодых способных людей. Своими талантами они часто вносят больший вклад в нашу обитель, чем более богатые новички.
— Я весьма благодарен за твою заботу и Саэру Кредину за его добрые слова, — ответил я, стараясь растянуть время, чтобы поразмыслить. — Я никогда не думал о такой жизни. Больше всего меня тревожит, пожалуй, то, что я не достоин посвятить свою жизнь служению богу.
— Мало кто из новичков в нашей общине совершенно уверен в своем призвании, когда приходит сюда, а если кто и уверен, лично у меня это вызывает некоторую настороженность, — ответил он спокойно. — А вот смирение — как раз неплохое начало. И потом, никто и не ждет, что ты сразу станешь монахом по всем правилам — на это уйдут годы. Ты начнешь как послушник и под моим руководством познаешь устав нашего братства, как это сделало множество людей до тебя.
От такого предложения не отказался бы ни один раб. Никто здесь не заплатил бы за меня выкуп, я был вдали от мест, где вырос, и еще мгновение тому назад у меня не было будущего. И вдруг мне предложили стать собой, предложили кров и определенность.
— Я уже говорил с аббатом о твоем деле, — продолжал Сенесах, — и хотя он отнесся к этому с большим недоверием, но согласился, что нужно дать тебе возможность доказать свою цену. И все же он сказал, что может случиться так, что жизнь в качестве слуги Господа тебе покажется тяжелее жизни раба и каменотеса.
Мне подумалось, что Один наконец заметил мое положение и устроил этот внезапный поворот.
— Конечно, я буду очень рад вступить в монастырь в любом качестве, которое тебе кажется подходящим, — сказал я.
— Великолепно. Судя по словам Саэра Кредина, тебя зовут Торгильс или Торгейс, что-то в этом роде. Звучит как-то слишком по-язычески. Лучше дать тебе новое имя, христианское. Есть предложения?
Я подумал немного, прежде чем ответить, а потом — молча отдав дань Одину Обманщику — сказал:
— Мне бы хотелось зваться Тангбрандом, если возможно. Это имя первого проповедника, который принес учение Белого Христа в Исландию, а оттуда происходит мой род.
— Ну что же, здесь ни у кого нет такого имени. Итак, отныне ты нарекаешься Тангбрандом, и мы постараемся, чтобы это имя подходило тебе. Может быть, ты сможешь когда-нибудь вернуться в Исландию и там проповедовать.
— Да, господин, — промямлил я.
— «Да, брат», — а не «господин». И здесь не говорят Белый Христос, но просто Христос или Иисус Христос, или наш Господь и Спаситель, — возразил он с такой искренностью, что мне стало немного стыдно. Я надеялся, что он никогда не узнает, что Тангбранд потерпел полное поражение в своей борьбе с нашими исконными богами.
Как и предупреждал аббат, жизнь молодого послушника В монастыре святого Киарана немногим отличалась от той, какой жил я, работая на Саэра Кредина. Мои предыдущие дела как раба оказались зеркальным отражением моих обязанностей как новичка-монаха. Вместо того, чтобы прибирать осколки за каменотесом, я подметал кельи старших монахов и выносил нечистоты. Вместо молота и рубила я брал мотыгу и проводил долгие часы, внаклонку рыхля каменистую почву на полях, которые мои братья и я готовили под посев. Даже моя одежда была почти такой же: прежде я носил просторную рубаху из грубой ткани, повязанную веревкой. Теперь рубаха у меня была немного получше, из небеленого холста, со шнуром на поясе, и поверх нее серый шерстяной плащ с наголовником. Только вот ногам стало легче. До того я ходил босиком, теперь носил сандалии. Главная перемена касалась распорядка и была к худшему. От раба требуют, чтобы он встал с рассветом, работал весь день, с перерывом на полдневную трапезу, если повезет, а ночью хорошенько спал, чтобы набраться сил на следующий рабочий день. Монах же, как выяснилось, отдыхает куда меньше. Он должен встать до рассвета, чтобы произнести должные молитвы, потом трудиться в поле или за письменным столом, твердить молитвы через равные промежутки, а посему и спать он ложится куда более замаявшись, чем раб. Даже еда была небольшим утешением. Раба, может быть, держат впроголодь, но монашеская грубая пища немногим лучше. А что еще хуже, монаху часто приходится поститься и вовсе ходить несытым. Среды и пятницы были в этом монастыре постными днями, а посему, кто был помоложе, тот старался урвать по четвергам вдвое, коль то было возможно.