Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Геннадий Головин

День рождения покойника

Повести и рассказы

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПОКОЙНИКА

Горько осознавать, но начиналось-то все, как почти что все — обыкновеннейшим образом! Будто бы даже невзначай.

Тихо-мирно, в точном соответствии с графиком грузоперевозок, числа то есть этак шестнадцатого-семнадцатого августа текущего тогда года, прибыла самоходная баржа «Красный партизан Теодор Лифшиц» в порт назначения Бугаевск. За торфобрикетами.

Все было учтено в распорядке движения передовой баржи — когда отчалить, куда причалить, где и сколько посидеть на мели, ежели ударят вдруг жуткие погодные условия. И все, не сомневаюсь, было бы именно так, хорошо, в полном соответствии с графиком нашей равномерно-милой жизни, если бы учла та умная, но бездушная АСУ, которая сочиняла график, одно небольшое маловажное житейское обстоятельство. А именно, что в торфяной артели «Свобода воли» аккурат в эти дни творится престольный праздник, святое дело. Всенародное то есть традиционное гуляние до полного упаду. И уж могла бы, кажется, сообразить эта самая АСУ, дура железная, что в такой-то период времени «Лифшиц» может ждать своих торфобрикетов сколь угодно долго, хоть до пришествия холодов — покуда, точнее, все винные сусеки в окрестности верст на сорок не опустеют окончательно!

Вот с этого-то пустякового обстоятельства все и началось.

Вот почему и получилось, что вместо означенного народнохозяйственного груза получил «Красный партизан Теодор Лифшиц» куку с макой, приткнулся ноздрей к причалу и стал обиженно ждать рассвета, чтобы отправиться в свои родные свояси, в город то есть Чертовец. А Вася Пепеляев, заметим, на палубе спал.

Впрочем, не заметить Васю, когда он спал, было трудно. Очень он умел и любил это занятие.

На неописуемой рванине какой-то, вместо подушки — замасленный телогрей, а так хорошо, так трепетно, так истово спал, каналья, что видно было: даже шевельнуться ему жаль, паразиту, неосторожно вздохнуть! Воспаряет, видно было, Василий не иначе как в самые поднебесные эмпиреи, и что-то невозможно прекрасное показывают ему там: может, пиво с раками, а может, молодецкий мордобой на толкучке в Великом Бабашкине… Но в тот вечер, думается, ему скорее всего неопределенные бабы какие-то снились. Потому что, нечаянно вдруг проснувшись, очень уж он с досады закряхтел.

Закряхтел Пепеляев и, обомлев, почуял некое вдруг сладостное томление духа, какое-то воспарение организма невозможно-дивное, какое-то поползновение куда-то ужасно дерзостное… то есть, как бы проще сказать, внезапный жанр кобелиный почуял вдруг Вася в чумазой своей душе и теле.

Его, довольно-таки молодого, чего же не понять? Он хоть и спал до этого, а все вокруг, поэтически выражаясь, «так и шептало…».

Чарующе, вот уж точно, лепетали листочки на бережку в садочках, так чем-то пахло… А главное — так бессовестно-нежно (будто тесно зажатая в угол) сипела в потемках певица на танцверанде тубсанатория: «А я тебя найду! И на земле найду! И под землей найду! Ай-дули-дули-ду!!»

Где уж тут было улежать молодому-холостому-разведенному — хоть и на укладистой рванинке, хоть и после утомительной трудовой вахты? «Ай-дули-ду!» — и весь разговор.

Василий сел и стал ласково слушать себя.

Разлюли-молодецкое пламечко по-приятельски весело и тепло возгоралось в нем помаленьку. Этакие предчувствия мохнатенькие щекотали душу… А затем — по-шампанскому вспенилось вдруг, зашипело и вовсе праздничное а-иди-все-на-хрен! настроение, и он вскочил: «Ай-дули-дули-ду!»

Все стало ясно — как вред алкоголя, как коварный происк империализма, как важность всемерного совершенствования! Нужно сей же минут, стало ясно, бежать, ухватить Елизарыча-шкипера за мохнатый кадык, закатить на басовых коровьих нотах молниеносный скандал-эпилептик и вырвать, кровь из носу, свои законные отгулы, накопленные за лето! И — ай-дули-ду! — на твердь желанную! Прямо тут, в Бугаевске, не дожидаясь, пока дошлепает родимая его баржа до дому, до порта семи морей, до твердокаменного городишка Чертовец!

Ну прямо не в себе сделался человек. Совсем невтерпеж стало ему на «Лифшице»!

(— Должно, братцы, голос мне это был… — грустно рассказывал потом Вася. — Перст-фатум, проще сказать. Будто чокнулся я в тую минуту!)

…В каюту Елизарыча ворвался, чуть дверь с петель не сорвал. Заорал впопыхах: так и так, десятое-пятое, в Чертовце все едино десять дней груши околачивать, а у меня в Бугаевске важнющее дело! А я, ежели отгулы не дашь, хоть щас заявлением об стол! Я жениться решил, понял?

Елизарыч все понял.

— С сучка сорвался, — понял Елизарыч и, горько морщась, аккуратно поставил опустелый стакан. — Бывает…

Но Василия было не сбить.

— Иль я не человек? В Чертовце все едино движок перебирать, так? Так. А у меня в Бугаевске дело, так? Так. А я, ежели бюрократизм, пожалуйста! — хоть щас заявлением об стол! Я, может, жениться решил, понял?

Елизарыч опять все понял.

— Ты мне, Вася, скажи, кто против? Человек-дурак жениться хочет. Все — за! Горько! Но чтоб к седьмому числу был! Иди… — печально завершил Елизарыч и прикрыл вежды. — Глаза бы мои на идиотов не глядели!

И Пепеляев пошел.



Жениться в Бугаевске, честно говоря, Васе было не на ком. Он в Бугаевске, вообще-то говоря, и бывал-то всего раза полтора. Даже где магазин, не помнил.

Едва сбежал на берег — ухнула на него людоедская лютая тьма! Он даже пригнулся, как в шахте.

«Может, вернуться? — подумал. — Куда уж тут, господи, идти? Да и зачем, если честно сказать, идти?..»

Все же пошел, стоеросовый человек.

Ну а ехидные мракобесы местные вовсю, конечно, потешаться принялись над Васяткой-бедолагой. То забором об морду шезданут. То — колдобиной по бокам! То в канаву помойную толканут. То вверх тормашками по крапиве припустят!

Не ходьба, право слово, а товарищеский суд линча. В полной к тому же безответной темноте.

Можно подумать, и не Бугаевск это вовсе, а какая-то земля необычайно-обетованная, неимоверное какое-то светлое будущее — пока то есть вконец не изуродуешься, пока об ландшафт последние ноги не обломаешь, ни за что не пустят!

Но Пепеляев, конечно, тоже — не из толстовцев происходил.

Вскоре уже и не матюкался даже, а по-змеиному только шипел во все стороны мрака, окончательно стервенея в борьбе с превосходящим противником.

Треск от них стоял буреломный.

Собаки в округе уже не лаяли — они самоубийственно сипели, давясь в ошейниках.

Даже в тубсанатории танцы на минутку приостановили — прислушаться, а не опасно ли для здоровья больных это стихийное бедствие, производящее столько шума.

Если бы Вася при свете дня увидел путь, на который отважился, то он, конечно, крупно бы заколебался. Но, слава богу, ничегошеньки он не видел, чуял только, что земля вроде бы к небесам поднимается, — ну и пёр напролом, отважный единоборец! По каким-то зловонным хлябям, через завалы ржавелого утиль-дерьма, сквозь чертополошные заросли, крапиву, лопух и всякие прочие злобные тернии — пёр беззаветно вперед и выше!

И — выкарабкался-таки! К всеобщему своему удивлению. Силы мрака одолев. Но очень утомившись.



Тут Василий наконец огляделся и приятно убедился, что Бугаевск — очень даже культурный райцентр.

Два-три фонаря горели не очень вдали. Казенный дом виднелся там в два этажа, памятник кому-то… Непременно и магазин обязан там быть, решил Василий, — в торговых рядах!

И, натурально, поплелся Вася туда. А куда же еще? Не на танцы же? Хотя, конечно, чистейшей воды утопизмом было ожидать, что кто-то в торговых рядах еще торгует.

И ужасно тут взгрустнулось почему-то Василию.

Свой подвиг восхождения свершив, брел в незнакомой тьме, как сиротка ненужный, — ободранный, весь в грязи, с исхлестанными в кровь мордасами. А за ради чего, милые-дорогие граждане судьи, уродовался?! Не было на этот вопрос удовлетворяющего ответа.

Сколько ни напрягался, ничего путного не мог в свое оправдание припомнить! Одно какое-то непонятное ай-дули-ду… жеребячий пережиток организма…

И уж совсем беспросветным — как ночь бугаевская — представлялось ему грядущее.

А что дальше делать? На баржу возвратиться? — рабочая гордость не позволит. (Да, пожалуй, и не найти его сейчас, «Теодорушку»-то, во тьме этой первобытной…) Самогонки в незнакомом месте — не дадут. Переспать — не пустят. В общем, куда ни кинь, везде одни буби! Так что, Вася, сказал себе Вася, свалял ты большого глупого ваньку, пойдя у себя на поводу.

…Между тем вечер, столь чудесно начавшийся, столь же чудесно продолжался.

Пепеляев брел себе потихоньку — уже вполне малодушный, уже разуверившийся во всем хорошем — и вдруг! И вдруг — словно бы в поучение маловерному и слабодушному — возсияло тут из-за угла магазинное окошко!!

И даже покупательское шевеление было в окошке том!

Пепеляев, конечно, глазам своим не поверил, но все же пошел…

(Трудно да и невозможно объяснить феномен того, чего это они упирались в тот день до такого черного поздна. Может, чересчур уж большую недостачу считали? Может, у продавщицы в семье было не совсем благополучно: муж-пьяница, например, к ханыге-экспедитору приревновал, из дому выгнал да еще и синяк напоследок поставил? Затруднительно, конечно, с точностью угадать, что у них там случилось. Но главное, как вы сами понимаете, не в этом, а в том, что Пепеляев в магазин все-таки зашел!)

Он зашел и, вместо «здрасьте», озадаченно свистнул. Было отчего свистеть.

Прямо напротив Василия, вошедшего и в изумлении застывшего, в зеркале трехстворчатого гардероба «ЧСБ-1»[1] — как на императорском портрете с ногами, был изображен некто дивный.

Волосы — в репьях и дыбом.

Физиономия — вся в волдырях от крапивы, обхлестанная, в наждачных ссадинах. К тому же словно бы набок и вниз съехавшая.

О костюме одежды что уж и говорить. Сплошные вопиющие прорехи, лоскуты скандальные, рвань расхристанная!

Такой уж антипод беглокаторжный ввалился в магазин из тьмы проклятого прошлого, такой бич дикообразный, такой химик-чифирятник подзаборный, что тут не токмо свистнуть — караул кричать впору! Бабы, правда, бывшие в магазине — продавщица с синяком под глазом да полторы старушки, — даже и бровью не повели при виде Пепеляева. Должно, и не таких купцов-молодцов видали темными бугаевскими вечерами…

Однако не будем кривить — не вовсе таков был Василий. Если миновать вниманием досадные мелочи в костюме и морде, приобретенные за время штурма бугра Бугаевский, то он и внешне был вполне ничего. В нем, может, и привлекательного много чего было. Например, ростом хорошо удался. Умел поговорить — обходительно и без мата. Ну а если что-нибудь умственное начинал вещать, тут уж уши на гвоздь вешай! — болты болтать мог хоть час, хоть два!

Но вообще-то не сказать, что он яркий был. Не каштан, не брюнет, но и не рыжий. Овалом лица походил, к сожалению, на лошадь, и зубы соответственно похоже росли…

В общем — особенно если шляпу с галстуком наденет и слегка выпимши — обыкновенный чертовецкий нескладеха-обалдуй конца двадцатых — начала тридцатых от своего рождения годов.



Какому-нибудь проезжему бонвивану или гурману командированному могло, конечно, показаться, что после налета торфобрикетчиков в бугаевском торговом центре ассортимент отсутствует вовсе: ни портвейного вина не было, ни даже печального ликера «Последний листопад» (сах. — 60 процентов).

Пепеляев, однако, был все же таки чертовецкий житель (почти, считай, столичный) — его так просто в панику было не ударить. «Был бы магазин, а выпить завсегда найдем!» — такого он придерживался кредо.

После долгого в муках хождения между отделами одеколонным и москательным он свою надежность и предпочтение все же отдал последнему. И вполне, надо сказать, справедливо: небесного цвета стеклоочиститель «Блик-2», конечно же, по всем кондициям превосходил духовитый, но для почек, сказывали, не очень полезный, одеколон «Горнорудный».

К двум пузырькам «Блика» он взял еще, конечно, вафли, нечаянно где-то облитые олифой. Там же, не отходя, и стакан обрел — 18 коп. с опилками.

Продавщица с синяком вежливо и культурно оторвалась от разговора, сдачу выдала тютелька в тютельку, но никаким другим вниманием Пепеляева не удостоила. А зря, дуреха.

Сейчас-то, двумя пузырями заряженный, он был парень хоть куда! И никакая ночь ему не была страшна, и любые лохмотья — к лицу, и любой подвиг жизни — по плечу. Может, даже и ниже.

Но где уж ей было последним неподбитым глазом в пепеляевскую душу глядеть? Они, жалкие, какую-то Феньку без устали полоскали, которая, видите ли, с грузином-шабашником спуталась и, несмотря на воспитательные отцовские побои, упрямая, забеременела!



От магазина как культурного центра он решил далеко не удаляться. Сел в клумбу (он любил, чтоб интеллигентно), спиной к памятнику (не любил, когда в рот глядят), сам себе сказал тост: «Поехали!» и — поехал.

Чем замечателен «Блик», этот лазурный напиток богов и героев, знает, конечно, каждый образованный человек нашего времени. Тем, что исключительно хорошо очищает все, в том числе и душу человечью, от всяческой скверны, приземленности и вообще бытовой грязи. Становится человек, приявши его внутрь, ясен, как пасхальное стеклышко, пронзителен мыслию, дерзок, сияющ и светел!

(Некоторые несознательные язвенники, надо заметить, «Блик» фильтруют, центрифугируют с солью, сыплют в него разные гадости-коагулянты, не ведая в слепом рвении своем, что тем лишают, безумцы, напиток едва ли не главной его прелести и достоинства — способности делать алконавта чище, вышеустремленнее, лучше, чем даже прежде!)

Пепеляев употреблял напиток строго по науке, и уже минут через пятнадцать после первого глотка синяя птица кайфа вознесла его, бережно ухватив за шкирку, в какой-то неописуемо-поразительный, маленький, уютно населенный пункт.

Нетрудно было догадаться, что это — Бугаевск. Стоило только взглянуть, как привольно раскинулся он по берегам полноводной красавицы Шепеньги в окружении заповедных трухлявых лесов-красавцев и нехоженых изумрудных болот-трясин, тоже красавиц.

Пепеляев возлежал в самом центре Бугаевска на специально для этого возделанной клумбе. Ему было хорошо. Он был спокоен и дьявольски красив.

Период всяких там перегрузок-перевозок он перенес удовлетворительно. Адаптация шла успешно. Вообще, все было пока путем. В магазин — успел. После изнурительной жары с хрустальным звоном посыпал дождик. (Впрочем, могло и просто звенеть в ушах: «Блик» иной раз давал и не такие побочные эффекты…) Ветер преобладал юго-западный, слабый до умеренного, ширилась гневная волна ипатовского метода в странах третьего, четвертого и пятого мира, а с новостями спорта сегодня всех знакомил Василий Пепеляев.

Ему было хорошо. Замечательные предчувствия одолевали душу, нашептывали нежные непристойности, куда-то властно манили.

Пепеляев был не против, если манят. Поэтому — выкарабкался из клумбы, одобрительно зачем-то заржал и пошел.

…Конечно, кому-то, может, и темновато было в Бугаевске в этот час, хоть глаз, может, выколи. Однако Вася — и в этом еще одно замечательнейшее свойство очистителя «Блик»! — все видел насквозь. И даже временами глубже.

Легко и уверенно, в ритме ай-дули-ду, шел он по просторным бульварам, проспектам и садам гостеприимного Бугаевска. Красивые и современные, из стекла и напряженного железобетона были выстроены в почетном карауле для встречи почетного гостя радующие глаз коттеджи и филармонии, ларьки с пивом и киноконцертные залы, дома быта, дискотеки, пельменные, два цирка, три шашлычных, четыре дома политического просвещения, пять парикмахерских, шесть стадионов на шестьдесят шесть тысяч каждый, семь пимокатных заводов и двадцать восемь, кажется, здравниц всемирного значения с подачей минеральной воды и лечебных макарон по-флотски…

Что-то там было выстроено еще, но Пепеляев не стал и смотреть. Ему мешали испытывать законную гордость.

Сделано, конечно, немало, размышлял он. Можно сказать, что неплохо, с огоньком потрудились бугаевцы. В считанные десятилетия преобразили некогда безлюдные берега красавицы Шепеньги! Но вот о главном-то, товарищи, забыли!.. Понастроили, понимаете, кемпингов, вертепов, турусов на колесах! Канав на каждом шагу накопали! Крапиву насажали! Это хорошо. Но в погоне за кубометрами — забыли ведь, сволочи, о Феньке!! Не увидели за деревьями человека! Не задумались, не задались вопросом: «А женится ли на ней тот самый шабашник-грузин?» Не задались вопросом, не задумались: «А не чесанет ли он, получив свой длинный нетрудовой кровный рубль, за Главный Кавказский хребет? А не оставит ли он доверчивую Феньку с прибытком на руках?» А ведь чесанет, товарищи! А ведь — оставит! Не-е-ет, дорогие товарищи, так дело не пойдет!! — рассердился тут не на шутку Василий и, завидев вдруг за деревьями чье-то освещенное оконце, с воплем:

— Феня! Это — я!! — рванул что было силы туда.

Тут же, конечно, ухнул чуть не по грудь в бурьянную топь, все же, стилем брасс, прорвался к забору.

— Фенька! Отворяй, мать твою!! — заорал он еще пуще.

Свет в окошке быстренько погас. Щелкнули шпингалеты — как винтовочные затворы. Затаились за окном…

Пепеляев обиделся: «Это от него-то прячутся?!»

Многотрудно пыхтя, выворотил из забора кол и стал колошматить им по штакету.

— Гады! Дешевки! Смерть сухумским оккупантам! А ну, выходи!!!

Так орал он до тех пор, пока кол не переломился.

Кол переломился, он утерся и пошел далее.

…Своим непониманием люди огорчали его. Вот Фенька, к примеру… Заперлась от него, на все замки оборонилась, а того, дура, не поняла, что он ведь к ней по-хорошему шел! Может, руку дружбы протянуть. Может, веру вернуть в недоброкачественных людей… Он ведь, ежели чего, так ведь, ей-богу, — вплоть до свадьбы!!!

А что? И детеныша, чего уж, не обидел бы. Они, когда маленькие, очень смешные бывают: под себя серют… И ее, Феньку, не упрекал уж слишком уж. Поколотил бы, понятно, разок-другой для педагогизма, ну и ладно… Но теперь-то уж все! Коли она этак, то и он — этак! Сиди, дура, под своими шпингалетами!

Главное, того ведь, темнотища, не понимает, что пусть он, таракан донжуазный, даже возьмет ее, к примеру, замуж! Не пара он ей! Не даст он ей личного женского счастья! Как же он может дасть, если на рынке встанет с помидорами — ни стыда, ни совести! — по восемь рублей кило, виданное ли дело? Опять же, почему не ростят чай со слонами? А как бормотухой своей «Кавказом» страну до краев наполнить — где они, которые в кепках?! Тут их нет… Ну и ладно, Фенька! Живи как живешь. Хрен с тобой. Христос с тобой. Точка. Конец связи.

Но все же было малость обидно. Пришлось распочинать и другой пузырь.



Он за что себя больше всех уважал? За легкий характер души. За наплевательское отношение к трудностям жизни.

Чуть где-нибудь в жизни начинало скрипеть и коситься, Василий тут как тут принимался выступать:

— Ничо! Не боись, братцы! Ничего не будет, окромя всемирного тип-топа! Главное, не мандражить! Потому что, как уверяет наука, все на свете — печки-лавочки по сравнению с гранд-задачей мирового свершения… Проще? То есть, значит, поэтому выходит, что ежели пропорционально, то исключительно все — есть не что иное, как клизьма от катаклизьма! На кладбище, в общем, разберемся, кто неправ, а кто виноват.

Страшно подумать, в какого мыслителя мог превратиться Пепеляев, пойди он дальше шестого класса! Рассуждения о бренности земной суеты («клизьма») в сравнении с беспредельностью и загадочностью мироздания («катаклизьма») он вынес после единственного и случайного посещения чертовецкого планетария. Оттуда же он унес и слово «парсек», которое долго употреблял как ругательное.

Вот и сейчас, через пяток всего лишь минут, он уже и думать забыл, легковесный человек, о какой-то там неблагодарной и неверной Феньке. И в душе его некий развеселый ксилофончик уже вызванивал что-то в высшей степени жизнеутверждающее, тамбурмажорное, громогремящее — что-то среднее между «Все выше, и выше, и выше…» и «Ай, вы, сени, мои сени…».

Два Пепеляева шествовали теперь в тьмущей тьме Бугаевска.

Один, вроде как проводник, — зело пьяный, а потому нахрапистый и неукротимый, и к падениям об землю уже нечувствительный. Как очумелый дредноут, пёр он в темени, наощупь отыскивая проходимую дорогу, и бережно вел за собой второго Васю — тоже незрячего, но пребывающего словно бы в золотом сновидении. Мысли у него не витали — они, как возвышенный туман, клубились. И в нежно-розовое были окрашены те клубы…

В нюансах не передать, что за бред собачий, что за белибердень изысканная представали его воображению!

Тут тебе и рондо каприччиозо после баньки на балалайке в холодке, и всеобщее народное ликование по поводу спуска на воду атомной самоходной баржи «Василий Пепеляев (Лифшиц)», и бутерброды с твердокопченой колбасой, и иллюминация на выставке фонтанов достижений народного хозяйства, и поучительная картина неизвестного художника, очень в свое время полюбившаяся Васе, «Боярыня Морозова убивает блудную красавицу дочь», и гастроли какой-то агитстриптизбригады под идейным Васиным управлением, и белой черемухи гроздья душистые, и «Молдавское розовое» в розлив, и возлюбленная песня «Сегодня мы не на параде» в исполнении оркестра Поля Мориа… и — главное — неограниченная возможность глядеть на все это с высокой колокольни птичьего полета, имея две недели на вдохновенное битье звонких пепеляевских баклуш…

Но — чу!

Вдруг оба-два Василия, как по команде, замерли.

— Чу! Слышишь?

— Да не-е… показалось…

— Мамке твоей показалось, когда она тебя родила! Слышишь?

— Федор? Ты, что ли? — женский голос звал из темноты.

Пепеляев ни да, ни нет, кашлянул.

— Погодь! Вместе пойдем… — Женщина производила шум где-то почти поблизости. — На свадьбе я у Верки Черемисиной была. Там еще догуливают, а мне-то на дежурство с утра, так я вот и пошла пораньше… у-у, леший тебя!!. — Раздался вдруг шум-треск сокрушительного падения. — Каблук сломила! Федор, ты тут ли еще? Не уходи уж, ради Христа! Без каблука-то и вовсе не дохромать мне. Ты чего молчишь?

Василий опять произвел некий звук, похожий на недоверчивое хмыканье. И в самом деле, чересчур уж все складно получалось: и в магазин успел, а тут еще и спутница жизни.

— Ты уж не уходи, миленький… — наговаривала женщина, уже уверенно продираясь к Пепеляеву. — Вот дуреха! Спрямить дорогу решила! Тут-то ее, девушку, леший и попутал… Ой! Да ты не Федор! — разгоряченная мягкая женщина ткнулась в темноте в Пепеляева и тотчас же прянула.

— Ну, — согласился Василий.

— Вроде и не знакомый даже… В гости, что ли, к кому?

— Спецзадание, — туманно сказал Вася. — Кувыркаться тут по вашим канавам. С целью обобщения и внедрения.

— Непонятное говоришь. Точно — не бугаевский!

— Бугаевский — не бугаевский, заладила… Цепляйся, что ли, дохромаю я тебя. Только дорогу говори, а то я ни хрена у вас не вижу.

— Не ругайся.

— А я разве ругаюсь? — изумился Вася. — Иль таких слов не слышала: хрен, редька?

— Все равно, не ругайся. А то я никуда с тобой не пойду. С детства не люблю.

Василий не нашел, что ответить. Она отыскала его руку, он сделал руку калачиком, и они пошли.

Через несколько шагов она рассмеялась:

— Э-э, парень! Да ты, видать, тоже со свадьбы!

Василий обиженно не ответил. Ему ли было не знать, что идет он, как по ниточке? Потом буркнул:

— А чего туфлё-то не сымешь?

Она даже возмутилась его непониманию.

— А колготки? Немецкие? Семь семьдесят! Не хочешь?

Он не хотел. К тому же он смутно помнил, что это такое — колготки. Да и вообще, запрет на слова подействовал на него удручающе. Он старался все больше молчать, дабы не вляпаться ненароком не в то слово и тем не огорчить спутницу вплоть, может быть, до разрыва отношений.

Она тоже была не из стрекотух. Но все ж дознание вела как следует. Уже к первому фонарю он и биографию, и обстоятельства своего появления в Бугаевске доложил.

Пользуясь фонарем, Василий, будто между прочим, оглядел ее.

Она — словно бы невзначай — тоже его срисовала.

Неизвестно, как он ей, а она — ему — глянулась. Ничего себе. Крепенькая. В брульянтовом переливчатом платье и прическа на голове.

— Идем-идем, — сказала Васина спутница, — а как звать-то, не познакомились.

— Василий, — с готовностью представился Василий и для точности добавил: — Меня.

— А меня — Алина. Ты, Василий, постой — отдохни маленько. А то мы что-то чересчур уж кренделями вышагиваем. Немного уже до дому.

Василию стало от этих слов скучно — как на осеннем ветру. «До дому, да только не до моего…»

…Они стояли где-то в глубине темноты, молча. Алина держала его бдительно и бережно — как медсестра держит сердечно-сосудистого больного. Василий подумал, о чем бы спросить, и спросил:

— Свадьба-то хороша была? На сколько ящиков?

Она тотчас, с большой готовностью рассказала: и сколько ящиков было, и где покупали, и что дарили, и кто гармонист был…

— Морду кому-нибудь били? — деловито поинтересовался Пепеляев.

— А как же! Жениховы с Веркиными схлестнулись маленько, ну да ненадолго… Вообще, все ладом было. Кто и захочет, а не похает.

— Завидно, небось?

Она ответила легко и просто:

— Ну, а как же? Кому ж не завидно, когда все по-человечески?

По тому, как она это сказала, Пепеляев определил: холостячка. Приободрился, однако мордой об стол биться не шибко-то хотелось, поэтому иллюзию эту он тешить особо не стал.

Еще один фонарь показался. Что-то такое пустотное освещал он, невообразимо скушное. Две двухэтажки белого кирпича стояли тут — на отшибе, ни к селу ни к городу.

— Ну вот, матросик, и доплыли! — заговорила Алина. — Здесь я и живу. Спасибо, что проводили девушку. Никому в обиду не дали. От серых волков оберегли.

Говорила она это бойкенько, а ведь сама-то была растеряна — Василий слышал, — даже загрустивши.

— Куда ж вы теперь? — перешла она ни с того ни с сего на «вы».

Он прокряхтел что-то про автостанцию, про баржу, на которую, может быть, вернется. Не пропадет, в общем, Пепеляев.

— «Не пропадет»… — повторила она иронически и вдруг судорожно, как после плача, вздохнула. — А то, может, зайдете? До автобуса посидите? Чайку попьем?

Он воодушевленно загундел что-то чрезвычайно согласное. Чай, дескать, это бы в самый раз! Забыл уже с этой работой чертовой, когда и пил чай-то!

— Только это… — сказала она возле подъезда. — Только без этого… А то, может, вы не знаю чего подумали?

— Как можно, помилуй бог, чего-то этакое подумать! — возмущенно забубнил Пепеляев. — Да он что, из Кемпендяя, что ли, чтобы думать?! Только чай! И ничего больше! До автобуса досидеть!



Большие, видать, умельцы строили этот дом. И, ясное дело, не обошлось здесь без Фенькиного грузина-шабашника. Ступеньки на лестнице были набок и вповалку, а лестничные марши чуть не на живую ли нитку присобачивал Фенькин хахаль! Они зыбким ходуном тряслись под шагами, перила вольготно раскачивались, и злорадостный мелкий дребезг, едва нога человека ступала на это сооружение, начинал звучать со всех сторон, как обещание жуткого краха.

Не покладали рук умельцы и на внутренней отделке. Веселенькой, синенькой, как изжога, краской они накатали стены прямиком по бетону. Вид был точно — как в КПЗ.

Голая лампочка висела на шнуре. Стол стоял. Кровать, два стула, шкаф.

— Ты чё, вербованная, что ли? — с ходу брякнул Пепеляев.

— Э-э… — она непонятно и недовольно поморщилась. — Второй год уже здесь. Чай пить будешь?

— А на хрена? — спросил Василий и прикусил язык — вляпался! Да ведь как не вовремя!

Но она не заметила. А может — сделала великодушный вид.

— …Тогда раскладушку вот оттуда доставай, ставь. Я сейчас.

Когда она вышла, Василий полез не за раскладушкой, а за пазуху, где преданно грелся голубенький эликсир. И уже через минуту предчувствие, что все будет тип-топ, приобрело железобетонные черты.

И правда, дальше все было, словно в волшебной сказке.

Алина ворвалась с улицы, хмурая, решительная, чуть ли не злая.

Унтер-офицерскими, краткими, раздраженными жестами мигом постелила ему хурду-мурду на раскладушке. Что-то вместо подушки бросила. Ать-два!

Василий взирал на подругу виновато и кротко — как на рассвирепевшую неизвестно с чего службу быта.

Не предупреждая, вырубила свет, сказала в темноте:

— Мне с семи на дежурство. Давай спать!

Так же бурно разделась. Легла. Враждебно смолкла.

Василий деликатной ощупью определился в темноте, тоже улегся.

Все за всех решила раскладушка. С большим человеческим пониманием она оказалась. После первой же пепеляевской попытки повернуться набок она вдруг на разные предсмертные голоса заголосила — раздался треск рвущейся парусины, трезвон оборванных пружин, и — бац! — Василий вдруг обнаружил себя на полу.

Занятый катастрофой и руинами, он не сразу и услышал: Алина неудержимо хохочет в подушку:

— Ох ты ж, господи! Ох ты ж, боженька мой!

А потом — через приличное девушке время:

— …Так и будешь что ли, на полу валяться? Иди уж с краешку, горе луковое!

Горе луковое победно ухмыльнулось во мраке и, натурально, полезло.



Проснулся Василий наутро в благолепной санаторной тишине премного всем довольный. Правда, очень скоро обнаружилась пропажа штанов. И хоть обстоятельство это было безусловно досадное, но даже и оно не могло омрачить его равномерно-поступательного победного настроения.

В самом деле, Пепеляева ли можно было смутить тем, что на поиски сортира он идет хоть и с пением «Ай-дули-ду!», но в чьих-то заляпанных краской галифе и домашних дамских тапочках с помпонами? (Его неподдельно-английские колеса фирмы «Кларк» тоже, оказывается, увели…)

Удобства — должно быть, для пущего удобства — были, как полагается, во дворе. Здесь же он обнаружил и приветственно развевавшиеся на веревке чисто выстиранные, но шибко уж почему-то рваные брюки свои. Сперли их, оказывается, с гуманной целью — выстирать, и, как справедливый человек, Пепеляев не мог уважительно не подумать об Алине: «Это ж во сколько же она, индюшкина кошка, поднялась?»

Приятно было сачковать. И для здоровья — наверняка полезно.

Все — на работе. А ты — нет.

Тишина…

Какие-то смирные, слегка отечески пристукнутые мальчики-сопляки воспитанно ковыряются в помойке возле сараев.

Окаменелые бабуси цепенеют в окошках — каждая намертво прикованная родней к своему подоконнику.

Философический козел стоит, застывши посреди двора, — зрит в землю, будто вдохновением пораженный…

Никто тебя никуда не погоняет. Никто и никуда.

Счастья — в высоком, чересчур уж научном значении этого слова, — может быть, и нет. Но зато — есть покой и воля. Есть первобытное разгильдяйство во всех членах тела. Есть чуть слышное, дремотное позвякивание баклуш, там и сям развешанных на ласковом утреннем сквознячке в предвкушении бития…



Из карманов она все аккуратно повынула и на столе сложила.

Хорошо, хоть я паспорт догадался на барже забыть, обрадовался Василий. (Там у него позорный штемпель о свадьбе с Лидкой-стервой все еще не был изничтожен.)

В пиджачном кармане преданно ждал своего часа «Блик-2».

Однако — загадка природы! — самочувствие у Василия было с этого утра на удивление нормальное. То ли бугаевский «Блик» гнали из какой-нибудь очень уж благородной древесины, то ли климат здесь был лечебный, но факт: маковка-тыковка у Васи ничуть даже не потрескивала, никакого дрожемента в коленях и ненужного дирижерства в руках не наблюдалось. Жить, товарищи, совсем не тошно было, а — наоборот!

Вася даже растерялся. Он даже сгоряча подумал что-то этакое: «Может, ну ее к черту? И так вроде хорошо?..» Но тут же сам себя строго окоротил.

«Отгулы есть? — спросил он начальственным голосом. — Есть. А чем должен заниматься сознательный человек в отгульное время? Ну вот… Тем и занимайся. И нечего придуряться! А то, что на душе сейчас якобы хорошо, так ты, Василий Степанович, не сомневайся: еще лучше будет!!»

И, убедившись в собственной правоте, Пепеляев наскоро сполоснул организм очистителем и двинул на прогулку.



Двухэтажный урод, в котором проживала Алина, был выстроен на самом выгоне из райцентра. Дальше уже ничего не было.

Ничего не было и вокруг. Словно бы зона заразного карантина, брезгливой опаски окружала этот дом-чужак.

Ни кустика не росло здесь, ни деревца. Лишь заколевшая до каменной твердости грязь и — пыль, на вид вполне цементная.

Пепеляев шествовал по Бугаевску с сытым ревизорским видом: руки в брюки, нос в табаке, в глазах — строгость.

Заблудиться теперь он не боялся. Во-первых, конечно, день. А во-вторых — по какой бы улице ни идти, он знал, все едино, хочешь-не хочешь, волей-неволей прибредешь к магазину… Это удивительное явление природы Пепеляев наблюдал над собой и в гораздо более, чем Бугаевск, населенных пунктах. Попади он в каменные джунгли какого-нибудь Сингапура или Вологды, будьте уверены, происходило бы то же самое.

Справно жили в Бугаевске. Воровать, может, и не все воровали (на всех-то где напасешься?), но дома были добрые. Попадались и многотысячные, лет этак на пять не особо строгого режима. И отчетливо было заметно, что творческий дух состязания вседневно язвит душу каждого бугаевца-домовладельца.

Выпендривались друг перед другом, ничуть того не скрывая. Один, к примеру, на конек статую-бюст мыслителя древности присобачит, а другой — тут как тут — уже канареечно-черными полосами фасад себе измордовал! У одного — вместо летней кухни кузов автобуса с самоварной трубой приспособлен, зато у другого — забор из новехоньких кроватных панцирей изготовлен! Если у кого-то на окнах решетка в виде картины «Переход Суворова через Альпы», то, будьте уверены, у его соседа напротив — дворняга под королевского пуделя стрижена, не считая, что и жена семи пудов веса, дети — отличники, а на фронтоне — надпись: «Дом образцового содержания скота»…

Но в целом с архитектурным обликом в Бугаевске было плоховато. Не чувствовал придирчивый Пепеляев единого замысла, а главное, что синтез плоскости, кубометра и пространства отсутствовал. Зодчим в Бугаевске (складывалось у Пепеляева такое мнение) чужды были не только традиции, но также даже и новаторство. Впрочем, вероятнее-то всего, зодчие в Бугаевске никогда даже и проездом не бывали, потому и дома здесь — нет, чтоб им в порядочек выстроиться, заборчик к заборчику, строевой, так сказать, ансамбль-шеренгой… — вели себя стихийно. Так и норовили расползтись, как разругавшиеся тараканы: то боком друг к другу, а то и задом повернуться.

Очень тут еще уважали по буеракам уединяться, по овражкам костоломным, по скособоченным кручам. Смотришь, угнездился где-нибудь над промоиной, висит на невидимых миру соплях и честном слове! — сплошные подпорочки, крыша набекрень! — и доволен!.. А о том не думает, что вот, к примеру, помрет, а как его оттуда в гробе тащить? Или — того хуже — вдруг на гардероб «ЧСБ-1» денег накопит, а как такую драгоценную вещь в дом доставить?.. Что уж говорить про нетрезвое возвращение в лоно семьи, да еще к тому же в потемках, например?



Невелик был град. На стакан бензина его раза три можно было бы автомобилем объехать.

И десяти минут не погулял Василий по бугаевским улицам, а уже опять оказался на знакомой площади.

Здесь, спору нет, было культурно: магазин влиял, Доска почета, да еще, конечно, алюминиевым серебром крашенная скульптура.

Васе даже маленько неловко сделалось за свое неподобающее галифе и босой вид. Мимо него тут один гражданин прошел, так он в галстуке был и в полном, о двух бортах суконном костюме! Начальник, должно, местный. А может, городской дурачок: солнце к этому времени уже кочегарило нормально, градусов на тридцать шесть и шесть.

Развешаны, наклеены, приколочены, присобачены были тут многочисленные слова — в виде афиш, ультиматов, транспарантов, стрелок, объявлений, указаний, показаний и сообщений:

«Тубсанаторий „Свежий воздух“ — 250 м».

«Тубсанаторию „Свежий воздух“ требуются сантехник-лаборант, подсобник на флюорустановку, личный конюх».

«Стоянка транспорта только сан. „Свежий воздух“!»

«Сегодня в Зеленом театре сан. „Свежий воздух“ к/ф цв. Индия „РЫДАНИЕ БОЛЬШОЙ ЛЮБВИ“. Дети после 16».

«Самодеятельный ансамбль песни и танца тубсанатория „Свежий воздух“ объявляет прием в „Ай-люли“. Приглашаются желающие».

«Тубсанаторий „Свежий воздух“ — 1,5 км» и т. д.

Что и говорить, грамотному человеку было чего почитать здесь, в центре Бугаевска. Это — не считая фамилий передовиков на Доске почета и изнуренно-желтой, за январь месяц, газеты «Чертовецкое знамя» на печально покренившемся щите.

Василий, впрочем, не большой был охотник до чтения. Вот в магазин он зашел с удовольствием, как в дом родной.

Все здесь было, как и вчера. Разве что у продавщицы прибавился под новым глазом синяк, да старушек накопилось поболее.

Впрочем, стоп! Пепеляев вдруг взволновался! Новшества были! И они весьма Василию неприятно понравились.

Вечерние пепеляевские покупки, оказывается, не прошли мимо продавщицкого внимания: «Блик» из москательного отдела уже перекочевал в угол продуктового, где и красовался теперь на равных и рядом с уксусом и квасным концентратом. Очереди, правда, за ним еще не было. Но ведь и мужиков-то еще не было!

«Вот и неси после этого культуру в массы, — с грустью подумал Василий. — Сидели до моего приезда бугаевские лопухи, тихо хлопали ушами, ни горя, ни достижений современной бытовой химии не знали… А теперь-то, распознавши что к чему, враз ведь вопьются, вампиры!»

И пришлось Васе взять ровно вдвое больше, чем просила душа, — семь пузырьков.

Продавщица нынче глядела ласковее. Должно быть, в результате синяка. Василий, однако, был тоже не вчерашний — вид сделал труднодоступный. Во-первых, конечно, обиделся за перестановки в магазине. А во-вторых, вообще — не одобрял он всякие там адюльтеры-бюстгальтеры. Алине в этом смысле повезло, что и говорить.

Вышел Вася на крылечко — счастливый, отоваренный! Глянул окрест — душа аж зашлась от свечой взмывшего в небеса восторга!

Гаркнул Вася:

— И-эх! Ура, товарищи! Ай-дули-ду! — Хотел было и цыганочку сбацать, но пузырьки в карманах не позволили…

И пошел он в свои временные свояси увесистой глинобитной походкой владыки земли бугаевской, этакой хозяйской раскорякой былинного штангиста-тяжеловеса. И заулыбался Вася светло и счастливо всем без исключения во все стороны света на все свои тридцать два с лишним зуба.

И уже казалось ему, космополиту безродному, что он — веки вечные в Бугаевске. И родился, и крестился, и женился-разводился, и «Бликом» отравлялся — все здесь. И здесь же помрет, даст бог. И сюда, на бугаевский погост, будет приходить к нему в выходные Алина…

Короче, решил он пожить здесь вечно. Легковесный же, как сказано, был человек! И про Чертовец, и про маму родную, и даже про «Красный партизан Теодор Лифшиц» с его повышенными обязательствами — напрочь забыл!



Он потом любил вспоминать эти славные денечки.

— И-эх, братцы! — говаривал он своим дружкам-приятелям. — Что вы знаете об жизни как о существовании двух белковых, любящих друг друга тел?.. Но даже и я (смейтесь!) не смогу, как следовает, рассказать! Ибо — нет слов, братцы!

Во-первых, конечно, уход и ласка.

Штаны она ему, кроме того что постирала, еще и зашила где надо. Нагладила — хоть брейся! — на стульчик повесила.

Колеса, говорите, сперли? Так это она же их к Нюркину свояку и снесла! Набойки там сделать, подошву приклеить, глянец навести.

Одним словом, набросилась Алина на Василия, хоть и молча, но с большим волчьим аппетитом.

Рубаху мало что выстирала, но и накрахмалила до такого жестяного состояния, что одевать ее во избежание ненужного травматизма Пепеляев стал избегать, только глядел издали да искоса.

Во-вторых, в воспоминаниях о том золотом времечке само собой упоминались кормеж и постельный режим. «По этой части, — сладко жмурясь, формулировал Вася, — все было, как и санатории „Свежий воздух“. Но — без туберкулеза».

Ну и, в-третьих, как сами понимаете, с утра до вечера — сплошная свобода воли! Хоть на Алининой пуховой трясине помрачительно-ласковой, хоть на балкончике — на благостном сквознячке, хоть кверху пузом на грязноватом берегу красавицы Шепеньги под сенью тенистого санаторского парка, куда пускали, несмотря на мощную, хотя местами и поваленную ограду, всех подряд — безо всяких на то рентгеновских снимков и справок о нездоровье.



Как пламенному чертовчанину, ему, конечно, стыдно было в этом признаваться, но факт: бугаевские прелести частично, безусловно, околдовали его.

Ему нравились эти кривоватенькие, трогательные в своей рахитичности улочки, так и сяк расползшиеся по облыселым от зноя буграм;

ему нравилась эта въедливая, нежная, как пудра, пыль, которая единожды (утром, к примеру) поднявшись, могла висеть в воздухе почти недвижимо хоть до самого вечера, лишь слегка величаво меняя свои очертания;

ему нравилось таинственное изобилие древней позеленелой воды, встречавшейся в Бугаевске на каждом шагу, несмотря на лютую, неслыханно-африканскую жару того лета: то — в виде поэтически укромного страхолюдного болотца, полузаваленного зазубренными консервными банками и проржавелыми ведрами, то — в виде гиблого, дочерна загнившего пруда, сплошь заросшего пышной какой-то травкой, пепельно-пакостной от усеявших ее комаров, то просто — в виде тихого сточного ручья, густо влекущего нечистоты свои в Шепеньгу;

и Шепеньга ему нравилась, эта мелеющая с каждым часом водная красавица артерия, все дальше отступающая от берегов и поневоле обнажающая гнилостные, жгуче интересные тайны: сардонически ощеренные трупы кошек и собак с каменьями, аккуратно подвязанными к шее, битые бутылки, опасно торчащую, непонятного происхождения железную рвань, чью-то одежду (наверняка, когда-то окровавленную), обрывки тросов, бочки из-под солярки, тележные оси, чернокаменные осклизлые бревна, рыжие бунты колючей проволоки, зловещий, корявым проводом замотанный джутовый мешок (не иначе как с расчлененкой), сапоги, не очень-то даже драные, галоши к ним, что-то почти поглощенное илом и весьма похожее на поваленный подъемный кран, телефонную будку с уцелевшими буквами загадочной надписи «…асса», почти целехонький, с мешками цемента автоприцеп, бесследно пропавший, как сказывали, позапрошлым летом… — все это, и еще очень многое, обильно покрытое мертвенно-серым каменеющим илом, в радужных соплях мазута, вперемежку с омутцами упорно невысыхающей, дикой, дегтярно-черной грязи чрезвычайно нравилось созерцать Пепеляеву в редкие минуты досуга;

ему нравились дивные бугаевские вечера: эта жизнь в душных потьмах, это шуршание шагов по щиколотку в пыли, это воодушевленное агрессорское гундение во тьме неисчислимых комариных банд, это изобилие первобытного мрака, опрокинутого на землю, и — жалостные огонечки, зажигаемые людьми, при виде которых становилось так пронзительно-неприютно-сладко, что одного только и хотелось: «Пусть погаснут они поскорее, к чертовой матери, огонечки эти! Пусть уж ежели мрак, так мрак!» —

и уж совершенно пленен был Пепеляев бугаевскими днями-полуднями — с их слепяще-белым, ошарашивающим солнцем, грозно обрушенным на землю, с их обольстительной ленью, которая дружески вкрадывалась в каждый ничтожный суставчик, в каждую косточку-жилочку, рождая ни с чем не сравнимый, сладчайший паралич в членах организма, — от которого, в свою очередь, однотонное, успокоительное возникало жужжание в опустело-пыльной голове и этакая люмпен-разгильдяйская появлялась походочка, которой и бродил всласть Василий Пепеляев по Бугаевску, плетя в его пыли задумчивые синусоиды, плавные петли и затейливые загогулины, нелепые, если со стороны глядеть, и больше всего напоминающие те загогулины, петли и синусоиды, которые плетет одуревшая от зноя муха, с утра до вечера облетывая свисающую с потолка лампочку и все не решаясь почему-то присесть на нее…

Все, все это несказанно чаровало Василия. Для такой-то вот жизни был он, оказывается, рожден (знать бы раньше!) — и ни для какой другой!



Плюс, не забывайте, «Блик-2».

Уже через день-другой стали попадаться Василию, числом все обильнее, бугаевцы мужеского пола, то лбом приткнувшиеся к забору, то дерзкие кренделя выписывающие ногами и с песней, простой, как мычание, пробирающиеся домой, то одурело вопиющие что-то, в корне неверное, из бурьянных невылазных трясин, то просто с вескостью и непререкаемостью каменьев возлежащие на пешеходных тропах и транспортных капиллярах Бугаевска.

С каждым днем их становилось все больше. Было ясно: пепеляевский почин подхвачен дееспособными товарищами из местного актива. Он растет, ширится, зараза, и лазурный очиститель уже становится весомой, привычной и, можно сказать, излюбленной добавкой к ежесуточному рациону многих бугаевцев.

Несмотря на это, запасы «Блика» не иссякали и, судя по щедрости, с которой Липа-продавщица ежеутренне уснащала им витрину, иссякнуть должны были не скоро.



Да, поэтически выражаясь, балдел Василий в Бугаевске. Перламутровой мутью туманилась день ото дня головенка его.

«Вот он, край! Вот он, предел обетованный! — нашептывал кто-то ему, нежный и ласковый. — Дальше — некуда! Дальше — незачем! Дальше — преступно, если ты не враг своему душевному равновесию!» — и не без успеха, заметим, нашептывал…