Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иэн Макьюэн

Утешение странников

как ютились мы в двух мирах дочки-матери в стране сыновей Эдриен Рич
Путешествие — жестокость. Оно вынуждает нас доверять чужакам и не искать привычного душевного уюта в друзьях и в домашнем очаге. Мы теряем точку покоя. Нашего вокруг не остается ничего, за исключением вещей самых простых и насущных: воздуха, сна, того, что мы видим во сне, моря, неба — то есть всего, что тяготеет к вечности или к нашему о ней представлению. Чезаре Павезе
Глава первая

Всякий раз ближе к вечеру, когда город за темно-зелеными ставнями на окнах гостиницы начинал подрагивать, Колин и Мэри просыпались от методичного перестука стальных инструментов о борта зачаленных у понтона гостиничного кафе железных барж. По утрам эти проржавевшие, как будто оспой изъеденные калоши, на которых не заметно было ни груза, ни чего-либо похожего на двигатели, исчезали; во второй половине дня они появлялись опять, и матросы как-то разом набрасывались на них с долотами и киянками. Именно в эту пору, в сгустившейся предвечерней жаре, на понтоне начинали собираться завсегдатаи — поесть мороженого за алюминиевыми столиками, и их голоса тоже заполняли собой полумрак гостиничного номера, то набухая, то опадая волнами смеха и споров, до краев заливая короткие паузы между пронзительно-звонкими ударами молотков.

Они проснулись, как им показалось, одновременно и тихо лежали каждый в своей постели. В силу каких-то уже не совсем понятных им обоим причин Колин и Мэри друг с другом не разговаривали. Под потолком вертелись вокруг люстры две мухи, дальше по коридору провернулся в замке ключ: приближаются шаги, шаги удаляются. Наконец Колин встал, настежь распахнул ставни и пошел в ванную принять душ. Все еще плавая на мелководье полусна, Мэри повернулась на бок — Колин как раз прошел мимо — и уставилась в стену. Ровный ток водяных струек за дверью навевал дрему, и она снова закрыла глаза.

Всякий вечер, перед тем как отправиться на поиски очередного ресторанчика, они проводили на балконе около часа. Это был своего рода ритуал: каждый терпеливо выслушивал приснившийся другому сон, в награду за это получая возможность пересказать свой собственный. Колин видел сны, обожаемые психоаналитиками: он рассказывал о полетах, о том, как у него крошатся зубы, или еще о том, как он, голый, стоял перед сидящим незнакомцем. Что касается Мэри, то жесткий матрас, непривычная жара и чужой, едва знакомый город совместными усилиями спускали со сворки сумятицу полных шума, чреватых смыслами снов, которые, жаловалась она, довлели и над ее дневными часами; прекрасные старинные храмы, алтари, каменные мосты над каналами ложились на ее сетчатку тускло, как на слишком далеко поставленный экран. Чаще всего ей снились дети, ее дети, что они в опасности, а она слишком бестолковая или беспомощная, чтобы помочь им. Ее собственное детство мешалось с их детством. Сын и дочь оказывались ее ровесниками и пугали ее настойчивыми расспросами. «Почему ты уехала без нас?» «Когда ты вернешься?» «Когда мы приедем, ты встретишь наш поезд?» Да нет, пыталась втолковать им она, это вы должны меня встречать. Она рассказала Колину, как ей снилось, что дети забрались вместе с ней в постель, по обе стороны от нее, и лежали всю ночь и препирались над ее телом. «Нет, я сделал». — «Нет, не сделал». — «А я тебе говорил». — «Нет, не говорил…» Пока она не просыпалась, совершенно разбитая, зажимая уши ладонями. Или, говорила она, бывший муж загонял ее в угол и принимался терпеливо объяснять (было у него когда-то такое обыкновение), как пользоваться его дорогим японским фотоаппаратом, методично проверяя, усвоила ли она очередную тонкость. Час шел за часом, она принималась вздыхать и стенать, просила его остановиться, но прервать этот вязкий поток объяснений было невозможно.

Окно ванной выходило на внутренний дворик, и в этот час он тоже оживал, полнясь звуками из соседних номеров и гостиничных кухонь. Как только Колин выключил душ, мужчина из номера напротив, тоже под душем, запел свой ежевечерний дуэт из «Волшебной флейты». Заглушая громоподобный рев включенной на полную мощь воды, сквозь смачное хлюпанье и шлепки по густо намыленной коже, мужчина пел с полным самозабвением человека, который уверен, что его никто не слышит, срываясь, пуская петуха на верхних нотах, пропевая на «тра-ла-ла» забытые слова, оглушительно выкрикивая оркестровые партии: «Mann und Weib, Weib und Mann, союз, угодный небесам». Как только душ выключился, пение деградировало в свист.

Колин постоял у зеркала, послушал и без всякой особой надобности начал бриться во второй раз за день. Со времени приезда их жизненный распорядок предполагал дневной сон (лишь один-единственный раз перед сном был секс) и теперешнюю неторопливую, самодостаточную интерлюдию, во время которой они чистили перышки перед вечерним выходом в город. В этот час приготовлений они двигались медленно и почти не разговаривали друг с другом. Они умащали тела дорогими, купленными в магазинах беспошлинной торговли одеколонами и пудрами, они тщательно, не советуясь друг с другом, выбирали, во что одеться, как если бы среди людских множеств, с которыми им вскоре предстояло смешаться, они надеялись встретить кого-то, кому их внешний вид был глубоко небезразличен. Пока Мэри занималась йогой на полу в спальне, Колин обычно сворачивал косячок марихуаны, который они выкуривали потом на балконе и который усиливал очарование того момента, когда они делали наконец первый шаг из гостиничного коридора в густой, как сливки, вечерний воздух улицы.

Когда их не было в номере — и не только по утрам, — заходила горничная, убирала постели и, если ей это казалось необходимым, меняла белье. Они были непривычны к гостиничной жизни, и эта близость с чужим человеком, которого они едва знали в лицо, приводила их в замешательство. Горничная уносила использованные бумажные салфетки, ровно, как по линейке, выстраивала их обувь в шкафу, она складывала их грязную одежду на стуле аккуратной стопочкой и собирала разбросанную повсюду мелочь, выставляя на прикроватном столике маленькие столбики из монет. Впрочем, они очень быстро привыкли во всем полагаться на нее и взяли за обыкновение обращаться с вещами небрежно. Они совсем перестали ухаживать друг за другом, у них уже не находилось сил — в такую-то жару — взбить перед сном подушку или наклониться, чтобы поднять с пола упавшее полотенце. В то же время они стали менее терпимы к беспорядку. Однажды утром, ближе к обеду, они вернулись в номер и обнаружили его в том же состоянии, в каком сами его оставили, то есть попросту непригодным для жизни, и у них не было иного выбора, кроме как снова уйти и подождать, пока его не приведут в порядок.

Часы, предшествующие дневному сну, также имели свой четко выраженный характер, только импровизаций здесь могло быть много больше. Стояла середина лета, и город был заполнен приезжими. Каждое утро после завтрака Колин и Мэри выходили из гостиницы, захватив с собой деньги, солнцезащитные очки и путеводители, и смешивались с толпами, которые валом валили по мостам через каналы, вливаясь затем в узкие улочки. Они прилежно решали туристические задачи, которые ставил перед ними древний город, посещали его знаменитые и не очень храмы, его музеи и дворцы, все как один переполненные сокровищами. На торговых улицах они подолгу стояли перед витринами, обсуждая подарки, которые они могли бы здесь купить. Но для этого нужно было по меньшей мере зайти в магазин. Несмотря на имеющиеся карты, они плохо ориентировались: могли по часу ходить кругами, сверяясь (это было по части Колина) с положением солнца, чтобы в конце концов выйти к какому-нибудь знакомому месту с неожиданной стороны, так и не разобравшись, где они все это время бродили. Когда идти становилось особенно тяжко, а жара давила еще сильней, чем обычно, они принимались подтрунивать друг над другом: куда спешить, они ведь в отпуске. Они тратили огромное количество времени на поиски идеальных ресторанов или на то, чтобы найти ресторанчик, в котором ели пару дней назад. Часто получалось так, что в идеальном ресторане не было мест или, если они приходили после девяти вечера, он как раз закрывался; и если по дороге им попадалось приличное заведение, в котором были места и которое не собиралось вот-вот закрыть двери, они порой заходили и наедались впрок, даже если были не очень голодны.

Поодиночке они, вероятно, ходили бы по городу с удовольствием, шли бы куда глаза глядят, не по заранее намеченному плану, а потому, даже и заплутав, обрадовались бы этому обстоятельству или просто не обратили бы на это внимания. Посмотреть здесь действительно было на что, главное — быть наблюдательным и не упускать ничего. Но каждый из них знал другого почти как себя самого, и эта их близость, как громоздкий багаж, постоянно отвлекала их внимание; вдвоем они двигались медленно, неуклюже, то и дело вырабатывая неловкие компромиссы, отслеживая тончайшие нюансы настроений, заделывая бреши. По отдельности каждого из них не так уж и легко было задеть, вдвоем же они умудрялись обижать друг друга самым неожиданным, непредсказуемым образом, а потом обидчик — так было уже дважды с момента их приезда — возмущался тем, что обиженный строит из себя недотрогу, и дальше они вышагивали по извилистым улочкам и внезапно появляющимся из ниоткуда площадям в полном молчании и с каждым шагом все плотнее замыкались в мыслях друг о друге, а город постепенно мерк.



Мэри встала, отзанимавшись йогой, и, устроив сперва тщательный досмотр нижнему белью, принялась одеваться. Сквозь приоткрытую стеклянную дверь ей был виден Колин, на балконе. Весь в белом, он развалился в пляжном, из алюминия и пластмассы, кресле, кисть руки болталась у самой земли. Он затянулся, запрокинул голову и задержал дыхание, а потом выдохнул дым поверх стоящих вдоль балконной стенки горшков с геранью. Она любила его, хотя и не в данный конкретный момент. Она надела шелковую блузку и белую хлопчатобумажную юбку и, присев на краешек кровати, чтобы завязать сандалии, подобрала со столика карту. В других частях этой страны, судя по фотографиям, были луга, горы, дикие пляжи, тропинка, которая вилась через лес и выходила к озеру. Здесь же, а у нее в году был единственный свободный месяц, оставалось только приговорить себя к музеям и ресторанам. Услышав, как под Колином скрипнуло кресло, она пересела к трельяжу и начала короткими энергичными движениями расчесывать волосы.

Колин принес косячок в комнату, для нее, но она отказалась, пробормотав короткое: «Да нет, спасибо» — и даже не повернувшись к нему. Он все медлил у нее за спиной, заглядывал в зеркало и пытался перехватить ее взгляд. Но она глядела прямо перед собой и причесываться не перестала. Он коснулся ее, пальцем отследив линию ее плеча. Рано или поздно им все равно придется перестать играть в молчанку. Колин отвернулся было от нее, но передумал. Он кашлянул и твердо положил ей руку на плечо. Снаружи как раз начинался закат, было на что посмотреть, а здесь, внутри, нужно было налаживать отношения. Нерешительность на него нашла исключительно по милости травки, и нерешительность эта была того трусоватого типа, когда он спорил сам с собой, что, если он, скажем, сейчас уйдет, уже успев до нее дотронуться, это, по крайней мере чисто теоретически, вполне может ее задеть… однако она как причесывалась, так и продолжает причесываться, и пауза откровенно затянулась, и ощущение такое, словно она хочет, чтобы он ушел… А почему?.. Потому что она почувствовала, как ему не хотелось до нее дотрагиваться, и уже успела на это обидеться?.. Но разве ему так уж и не хотелось? В отчаянии он провел пальцем вдоль ее позвоночника. Она застыла, зажав рукоять щетки в одной руке, а зубчики угнездив в другой, глядя все так же прямо перед собой. Колин наклонился вперед и поцеловал ее в затылок и, когда она и на сей раз не откликнулась, с шумным вздохом пересек комнату и вернулся на балкон.

Колин устроился в кресле. Над ним был объемистый купол чистого неба, и он вздохнул опять, на сей раз удовлетворенно. Рабочие на баржах оставили свои инструменты и стояли теперь кучкой, курили, глядя на закат. В гостиничном кафе-понтоне уже собралась публика, вечерний аперитив, и голоса за столиками звучали приглушенно и ровно. Позванивал в стаканах лед, каблуки расторопных официантов механически выщелкивали по палубе. Колин встал и принялся смотреть вниз на идущих по улице прохожих. Туристы, в значительной мере пожилые, в лучших своих летних костюмах и платьях, с замедленностью рептилий вышагивали по тротуару. Время от времени какая-нибудь пара останавливалась, чтобы с благосклонным видом поглазеть на завсегдатаев, выпивающих в кафе-понтоне на фоне гигантского задника: закат и крашенная красным вода. Некий престарелый джентльмен поставил на авансцене жену и полуприсел на тоненьких дрожащих ножках, чтобы сделать снимок. Завсегдатаи за ближайшим столиком тут же с улыбками подняли стаканы и развернулись в кадр. Но фотограф, противник постановочных сцен, встал и размашистым жестом свободной руки попытался загнать их обратно на тропу бездумного и бессознательного времяпрепровождения. И только когда завсегдатаи, все как один молодые люди, потеряли к происходящему всякий интерес, старик снова поднял фотоаппарат и еще раз присел на не слишком послушных ногах. Теперь, однако, подвела жена: она отошла на несколько шагов в сторону и с интересом рассматривала что-то лежащее у нее на ладони. Он застал ее в тот самый момент, когда она разворачивалась к объективу спиной, залавливая в открытый ридикюль последние лучи солнца. Муж окликнул ее довольно резко, и она послушно вернулась в изначальную позицию. Решительный щелчок застежки на сумочке вернул молодых людей к жизни. Они картинно откинулись на спинки стульев, снова подняли стаканы и расцвели широкими невинными улыбками. С тихим стоном раздражения старик схватил жену за запястье и утянул ее прочь, молодые же люди, которые едва заметили самый факт их исчезновения, в очередной раз переадресовали улыбки и тосты друг другу.

На балкон, накинув на плечи вязаную кофту, вышла Мэри. Колин, в преувеличенном возбуждении забыв о еще не изжитой неловкой ситуации, тут же принялся пересказывать ей разыгравшуюся внизу на улице драматическую сценку. Пока он говорил, она стояла у балконной стены и смотрела на закат. Когда он указал ей на молодых людей за столиком, взгляда она не перевела, но все-таки кивнула, едва заметно. У Колина никак не получалось воспроизвести то легкое недопонимание, в котором, судя по его словам, именно и состояла соль всей этой истории. Вместо этого он поймал себя на том, что раздувает из бытового сюжета целый водевиль, вероятно, в попытке завладеть вниманием Мэри. Пожилого джентльмена он изобразил «невероятно старым и дряхлым», жену — «совершенно слетевшей с катушек», мужчины за столиком сделались «тупорылыми недоумками», а мужа он в конце концов заставил разразиться «невероятным припадком ярости». По правде говоря, слово «невероятный» как-то само собой подворачивалось ему чуть не на каждом шагу, может, оттого, что он боялся, что Мэри ему не верит, а может, оттого, что он сам себе не верил. Когда он закончил, Мэри изобразила полуулыбку и короткое «мм».

Потом они стояли в нескольких футах друг от друга и молча смотрели по-над водой. От большой церкви на другом берегу широкого канала, в которую они то и дело договаривались сходить, на фоне заката остался один только силуэт, а ближе, на воде, какой-то человек в маленькой лодке сунул бинокль в футляр и встал на колени, чтобы завести подвесной мотор. Над головой у них и чуть левее вспыхнула зеленая неоновая вывеска гостиницы с резким агрессивным треском, который тут же перешел в ровное низкое гудение. Мэри напомнила Колину, что дело к ночи и надо бы выйти поскорее, пока не закрылись рестораны. Колин согласился, но никто из них не двинулся с места. Потом Колин сел в одно из пляжных кресел, а вскоре и Мэри последовала его примеру. Еще одна короткая пауза, и их руки как-то разом потянулись друг к другу. Тихое пожатие в ответ на тихое пожатие. Они сдвинули кресла и принялись шепотом извиняться друг перед другом. Колин дотронулся до груди Мэри, она повернулась и поцеловала его сперва в губы, а потом, этак ласково, по-матерински, в нос. Они перешептывались и целовались, встали, чтобы обняться, и вернулись в спальню, чтобы раздеться в полумгле.

Их взаимная страсть давно утратила былой накал. И радости ее заключались теперь в неторопливо-доверительной манере, в привычности ритуалов и производимых действий, в надежной, до миллиметра, притертости тел — уютной, как если бы отливку возвратили в форму. Они дарили себя друг другу неспешно и щедро, не требуя невозможного и почти не производя шума. Их любовные игры не имели ясно выраженного начала или конца и часто завершались или прерывались сном. Мысль, что им друг с другом скучно, они отвергли бы с возмущением. Они привыкли повторять, что порой им трудно представить другого как отдельного человека, а не часть целого. Глядя друг на друга, они гляделись в замутненное дыханием зеркало. Когда они говорили о сексуальных ролях, а иногда с ними и впрямь такое случалось, они говорили не о себе. Эта глубинная связь именно и делала каждого из них уязвимым, и чересчур чувствительным в отношении другого, и легко ранимым всякий раз, как обнаруживалось, что нужды и интересы у них разные. Молчание было одним из способов продолжить спор, а в моменты примирения, вроде вот этого, чувства расцветали полнее всего, и оба испытывали при этом глубочайшую благодарность.

Они подремали, потом впопыхах принялись одеваться. Колин ушел в ванную, Мэри вернулась на бал кон и стала ждать. Гостиничную вывеску выключили. Улица внизу опустела, а на понтоне два официанта убирали стаканы и чашки. Несколько посетителей еще сидели за столиками, но никто ничего не пил. Колин и Мэри ни разу не выходили из гостиницы так поздно, и многое из того, что случилось впоследствии, Мэри была склонна приписывать именно этому обстоятельству. Она нетерпеливо вышагивала по балкону, вдыхая душный запах герани. Все рестораны уже закрылись, но на дальней оконечности города был — если они сумеют его отыскать — ночной бар, и там снаружи стоял иногда человек с тележкой и продавал хот-доги. Когда ей было тринадцать лет и она еще не выросла из привычной роли прилежной, добросовестной школьницы, одержимой разного рода идеями насчет самосовершенствования, у нее была специальная записная книжка, в которой она по воскресеньям, вечером, записывала себе задания на неделю вперед. Задания были несложные, вполне выполнимые, и у нее возникало особое, привычно-успокаивающее чувство, когда она по ходу недели ставила напротив них галочки: поупражняться на виолончели, быть повнимательней к маме, дойти до школы пешком и сэкономить на автобусе. Теперь она мечтала об этом уютном чувстве, о том, чтобы течение времени и происходящие события можно было бы контролировать — хотя бы отчасти. Она как лунатик переходила из одного момента времени в другой, и целые месяцы утекали прочь, не оставляя по себе никакого следа, ни малейшего отпечатка ее сознательной воли.

— Ты готова? — окликнул ее Колин.

Она вошла в комнату и закрыла за собой застекленную дверь. Потом взяла со столика ключ, заперла номер и пошла по темной лестнице вслед за Колином.

Глава вторая

По всему городу, на слиянии главных улиц или по углам самых людных площадей, стояли маленькие аккуратные лотки либо киоски, Днем задрапированные газетами и журналами на разных языках и покрытые чешуей открыток с красивыми видами, детишками, зверюшками и женщинами, которые улыбаются, если чуть-чуть повернуть открытку.

В каждом киоске, едва различимый за крохотным окошком, чуть ли не в полной тьме, сидел продавец. Здесь можно было купить сигареты, так и не поняв, кто тебе их продал: мужчина или женщина. Единственное, что успевал зафиксировать покупатель: южные темно-карие глаза, бледную ладонь и пару невнятных слов благодарности. В каждом квартале киоск служил центром местных интриг и сплетен; здесь оставляли записки и маленькие свертки. Но туристы, которые пытались спросить дорогу, удостаивались в ответ небрежного жеста в сторону полочки с картами, которую и впрямь легко было не заметить среди кричащих журнальных обложек.

Карты в продаже были самые разные. Самые ненадежные преследовали чисто коммерческие цели: если не считать нескольких общеизвестных туристических достопримечательностей, основное место на них было отведено магазинам или ресторанам. На этих картах были отмечены только самые главные улицы. Еще одна карта была сделана в виде дурно отпечатанной брошюрки, и здесь, как убедились Мэри и Колин, не составляло никакого труда запутаться, переходя от страницы к странице. Затем была еще дорогая, утвержденная местными властями карта; она вмещала весь город и называла по именам даже самые узкие переулки. В развернутом состоянии она занимала три фута на четыре, напечатана была на тончайшей бумаге, и без подходящего стола и специальных зажимов пользоваться ею на улице было никак не возможно. И наконец, была еще одна серия карт в приметных бело-голубых полосатых обложках: здесь город был поделен на пять вполне представимых частей, которые, к сожалению, между собой не пересекались. Гостиница была в верхней части карты номер два, дорогой дрянной ресторанчик — в самом низу карты номер три. Бар, к которому они сейчас направлялись, находился в центре карты номер четыре, и только когда они прошли мимо закрытого и заложенного на ночь ставнем киоска, Колин спохватился, что они не захватили с собой карты, без которых наверняка заплутают.

Однако вслух он об этом не сказал. Мэри шла на несколько шагов впереди него, неторопливо и ровно, как будто отмеряла дистанцию. Она скрестила руки на груди, чуть склонила голову, размышляя о своем. Узкий переулок вывел их на большую, уныло освещенную площадь, мощенную булыжником, в центре которой стоял памятник жертвам войны: массивные, грубо отесанные гранитные глыбы, сложенные в виде гигантского куба, а наверху солдат отбрасывает винтовку. Место знакомое, едва ли не все свои экспедиции они начинали именно отсюда. Однако если не считать мужчины, который складывал стоящие возле кафе стулья и за которым внимательно наблюдала собака, и еще одного мужчины на дальней стороне, площадь была пуста.

Они пересекли ее по диагонали и вступили на более широкую улицу, застроенную магазинами, где продавались телевизоры, кухонные машины и мебель. Каждый магазин как будто нарочно старался выставить напоказ систему охранной сигнализации. Дорожного движения в городе не было по определению, и оттого туристы обретали свободу теряться где и как им заблагорассудится. Они переходили через улицы, не глядя по сторонам, и, повинуясь внезапному импульсу, ныряли в переулок просто потому, что он заманчиво уходил куда-то во тьму, или потому, что их потянуло на запах жареной рыбы. Табличек на стенах не было. Приезжие, если не шли к какой-то заранее заданной цели, выбирали дорогу примерно также, как выбирают цвет при покупке, и даже то, как они обычно терялись в городе, было результатом ряда сделанных предпочтений, выражением их свободного волеизъявления. А если выбор делают двое? Колин глядел Мэри в спину. Фонарный свет выбелил ее блузку, и на фоне старых почерневших стен она мерцала, вся серебро и сепия, как призрак. Ее хрупкие лопатки, двигаясь в такт медленному шагу, рождали на поверхности шелковой блузки веерную рябь морщинок, а волосы, часть которых она подхватила на затылке заколкой-бабочкой, раскачивались взад-вперед над плечами и шеей.

Она остановилась у витрины универмага и стала рассматривать огромную кровать. Колин поравнялся с ней, помедлил секунду, потом пошел дальше. Два манекена, один одетый в бледно-голубую шелковую пижаму, другой — в едва прикрывающей бедра ночной рубашке, отделанной розовым кружевом, лежали среди изысканно измятых простыней. Витрину еще не успели до конца оформить. Манекены делались по одному шаблону, оба лысые, с роскошно-удивленными улыбками на лицах. Они лежали на спине, но по тому, как были расположены части тел — каждый прижимал к нижней челюсти неловко согнутую руку, — было понятно, что лежать они должны на боку и преданно глядеть друг на друга. Но остановилась Мэри, собственно, затем, чтобы рассмотреть изголовье. Покрытое черным пластиком, оно примерно на фут выдавалось по обе стороны от кровати. Дизайн, по крайней мере на пижамной стороне, должен был напоминать о панели управления электростанции или, может быть, о приборной панели небольшого самолета. В глянцевитый пластик были вделаны телефон, электронные часы, выключатели и реостаты, кассетный магнитофон и радиоприемник, маленький бар-холодильник и ближе к центру, как округленные от удивления глаза, два вольтметра. На дамской стороне, относительно менее загруженной, доминировало овальное с розоватым отливом зеркало. Еще там был встроенный шкафчик для косметики, журнальная полка и переговорное устройство для связи с детской спальней. На верхней крышке холодильника лежал чек с надписанной датой (в следующем месяце), названием универмага, внушительной суммой и размашистой подписью. Мэри заметила, что манекен в пижаме держит в руке авторучку. Она отошла на пару шагов, и неровность в витринном стекле заставила фигуры пошевелиться. Затем они опять успокоились, бессмысленно растопырив руки и ноги, как насекомые, застигнутые действием яда. Она повернулась к витрине спиной. Колин был уже шагах в пятидесяти, на другой стороне улицы. Ссутулившись и засунув руки глубоко в карманы, он смотрел на каталог образцов ковровой ткани, методично раскрывающий перед потенциальным покупателем новые страницы. Она поравнялась с ним, и оба молча двинулись дальше, пока не дошли до развилки в конце улицы и не остановились.

Колин участливо сказал:

— Знаешь, я пару дней назад тоже разглядывал эту кровать.

На углу стояло здание, которое когда-то, видимо, было весьма впечатляющим особняком, — настоящий дворец. Из-под ржавеющего балкона второго этажа пялилась вниз шеренга каменных львов. Высокие стрельчатые окна, обрамленные по бокам колоннами в филигранных каннелюрах и старческих оспинах, были заделаны листами гофрированной жести и сплошь заклеены объявлениями. Большая часть плакатов и лозунгов принадлежала феминисткам и левакам, еще несколько — каким-то местным группам, выступающим против реконструкции здания. На самом верху, над окнами третьего этажа, висел деревянный щит с выписанным красными буквами названием сети магазинов, которая приобрела это строение, и, чуть ниже, в кавычках, девиз по-английски: «Магазин, который на первое место ставит вас!» Возле массивной парадной двери, похожие на слишком усердных покупателей, выстроились в очередь пластиковые мешки с мусором. Колин упер руки в боки, внимательно прошелся взглядом вдоль одной улицы, потом сделал несколько шагов в сторону, чтобы оглядеть другую.

— Зря мы не захватили с собой эти чертовы карты.

Мэри поднялась на несколько ступенек к парадной двери и принялась читать листовки.

— А женщины здесь настроены куда решительнее, — сказала она через плечо, — и лучше организованы.

Колин сделал шаг назад, чтобы сравнить две улицы. Обе длинные, прямые, лишь где-то вдали они постепенно заворачивали, уводя в разные стороны.

— У них куда больше оснований бороться за свои права, — сказал он. — Мы ведь уже здесь были, случайно не помнишь, куда мы пошли дальше?

Мэри с трудом пыталась перевести довольно длинную прокламацию.

— А? Куда? — спросил Колин, едва заметно повысив голос.

Мэри, нахмурившись, водила пальцем вдоль напечатанных жирным шрифтом строчек, а когда добралась до конца, издала торжествующий возглас. Она обернулась и улыбнулась Колину.

— Они требуют, чтобы осужденных за изнасилование кастрировали!

Он сдвинулся немного в сторону, чтобы получше рассмотреть ту улицу, что справа.

— А за кражу отрубать руки? Слушай, я уверен, что мы уже проходили мимо вон того питьевого фонтанчика, по пути в тот самый бар.

Мэри повернулась к плакатам спиной.

— Нет. Это чисто тактический ход. Для того чтобы заставить людей воспринимать изнасилование всерьез, как настоящее преступление.

Колин снова сделал шаг в сторону и стоял, уверенно расставив ноги и глядя на ту улицу, что слева. На ней тоже был фонтанчик для питья.

— Это хороший способ, — раздраженно откликнулся он, — сделать так, чтобы люди не воспринимали всерьез самих феминисток.

Мэри скрестила на груди руки, постояла немного, а потом медленно пошла по улице, уводящей направо. Шагу нее был все тот же, неторопливый и аккуратный.

— Виселицу люди воспринимают достаточно серьезно, — сказала она. — Жизнь за жизнь.

Колин беспокойно посмотрел ей вслед.

— Мэри, погоди, — окликнул он ее. — Ты уверена, что нам туда?

Она кивнула, не оборачиваясь. Вдалеке, выхваченная на секунду из мглы светом уличного фонаря, мелькнула одинокая человеческая фигура, движущаяся им навстречу. Колина это почему-то успокоило, и он догнал Мэри.

Эта улица тоже была достаточно богатая, но магазины здесь стояли тесно и торговали эксклюзивным товаром: можно было подумать, что каждый открыли специально для того, чтобы продать одну-единственную вещь: в одном — пейзаж, забранный в золотую раму и откровенно нуждающийся в реставрации, в другом — туфлю ручной работы, чуть дальше — водруженную на бархатный пьедестал одинокую линзу для фотоаппарата. Питьевой фонтанчик, в отличие от большинства других в этом городе, действительно работал. Пользовались им не первую сотню лет, и ступенька из темного камня, на которой он стоял, была окатана и отполирована по краю, так же как и край большой каменной чаши. Мэри подставила лицо под потускневший медный кран и стала пить.

— А у воды здесь, — сказала она в паузе между глотками, — привкус рыбы.

Колин смотрел вперед, ждал, когда под фонарем в очередной раз возникнет приближающаяся человеческая фигура. Но так ничего и не дождался, кроме едва различимого быстрого движения вдалеке, в дверном проеме: это могла оказаться и кошка.

В последний раз они ели двенадцать часов назад, купив тарелку мелкой жареной рыбы, одну на двоих. Колин взял Мэри за руку.

— Ты не помнишь, он продает что-нибудь кроме хот-догов?

— Шоколад? Орешки?

Они пошли быстрее, и шаги их звонко и слитно резонировали от мостовой, так, словно шел один человек.

— Одна из гастрономических столиц мира, — сказал Колин, — а мы идем за две мили, чтобы купить хот-доги.



— Мы же в отпуске, — напомнила ему Мэри, — ты что, забыл?

Он шлепнул себя свободной рукой по лбу:

— Ну да, конечно. Разве можно размениваться на такие мелочи, как голод и жажда? Мы же отдыхаем.

Они разняли руки, и Колин начал на ходу что-то напевать себе под нос. Улица сузилась, и вместо магазинов по обеим сторонам теперь тянулись высокие темные стены, прорезанные через неравные интервалы глубокими нишами дверных проемов и окнами, маленькими и квадратными, расположенными высоко от земли и зарешеченными крест-накрест.

— Это стекольный завод, — сказала Мэри, довольная тем, что узнала это место. — Мы пытались сюда попасть в самый первый день.

Они замедлили шаг, но не остановились.

Колин заметил:

— Должно быть, мы зашли с какой-то другой стороны, потому что здесь я ни разу не был.

— Возле одной из этих дверей была очередь, мы стояли и ждали.

Колин развернулся к ней, недоуменно и раздраженно.

— Нив какой это было не в первый день, — заявил он, почему-то повысив голос. — Ты все перепутала. Мы увидели эту очередь и решили, что лучше пойдем на пляж, а на пляже мы в первый раз оказались на третий день.

Колин остановился, чтобы все это сказать, но Мэри пошла дальше. Он догнал ее, чуть не вприпрыжку.

— Может, и на третий, — голос у нее был такой, как будто она говорила сама с собой, — но были мы именно здесь.

Она указала на дверной проем в нескольких шагах впереди, и, словно по мановению волшебной палочки, приземистая фигура сделала шаг из темноты в круг фонарного света и перегородила им дорогу.

— А теперь посмотри, что ты наделала, — пошутил Колин, и Мэри рассмеялась.

Мужчина тоже засмеялся и протянул руку.

— Вы туристы? — спросил он по-английски, как будто даже немного смущаясь тем, насколько отточенное у него произношение, а потом расплылся в улыбке и сам ответил на свой вопрос: — Ну да, конечно, а кто же вы еще.

Мэри остановилась прямо перед ним и сказала:

— Мы просто ищем место, где можно перекусить.

Колин тем временем пытался протиснуться мимо мужчины.

— Мы не обязаны давать объяснения, — быстро сказал он Мэри.

Он еще не успел договорить эту фразу до конца, как мужчина сердечнейшим образом взял его за руку и тут же протянул другую, чтобы подхватить Мэри под локоть. Она скрестила руки на груди и улыбнулась.

— Да ведь ночь на дворе, — сказал мужчина. — В той стороне вы ничего не найдете, но, если мы пойдем в эту сторону, я покажу вам одно местечко, совершенно замечательное местечко.

Он осклабился и кивнул в том направлении, откуда они пришли.

Ростом он был ниже Колина, но руки — необычайно длинные и мускулистые. Ладони тоже были большие, покрытые по тыльной стороне спутанными волосами. На нем была облегающая, по фигуре, черная рубашка из какого-то искусственного полупрозрачного материала, расстегнутая чуть не до пояса аккуратным латинским V. На шее цепочка с золотым кулоном в виде бритвенного лезвия, который — немного наискось — покоился на подложке из густой курчавой шерсти. Через плечо у него висел фотоаппарат. По узкой улочке пополз приторный запах лосьона.

— Послушайте, — сказал Колин, пытаясь убрать с локтя чужую руку так, чтобы это не выглядело откровенной грубостью, — мы знаем, что там есть где перекусить.

Хватка была не сильная, но настойчивая: два пальца, большой и средний, кольцом вокруг запястья Колина.

Мужчина набрал полную грудь воздуха и, казалось, стал выше сразу на пару дюймов.

— Все закрыто, — звучно возгласил он. — Даже киоск с хот-догами.

Он посмотрел на Мэри и подмигнул ей:

— Меня зовут Роберт.

Мэри стряхнула его руку; Роберт начал подталкивать их в нужную сторону.

— Прошу вас, — настаивал он, — вам наверняка там понравится.

Колин сказал:

— Знаете что, уберите-ка руки и от меня тоже.

Но Роберт извиняющимся тоном пытался объясниться с Мэри:

— Я просто хочу помочь. Я могу показать вам очень хорошее заведение.

Они снова тронулись с места.

— Нас не нужно силой тащить к хорошей еде, — сказала Мэри, и Роберт кивнул.

И дотронулся до лба:

— Я… я…

— Погодите минуту, — перебил его Колин.

— …всегда рад возможности поупражняться в английском. Может быть, иногда чересчур. Когда-то я говорил по-английски совершенно свободно. Сюда, прошу вас.

Мэри уже сделала несколько шагов. Роберт и Колин пошли следом.

— Мэри, — окликнул ее Колин.

— Английский, — сказал Роберт, — такой красивый язык, полный недоразумений.

Мэри улыбнулась через плечо. Они опять вышли к большому особняку на развилке двух улиц. Колин остановился и рывком высвободил руку.

— Прошу прошения, — сказал Роберт.

Мэри тоже остановилась и снова принялась изучать листовки. Роберт проследил за ее взглядом: она смотрела на грубо намалеванный красной краской по трафарету кулак, заключенный в эмблему, которой орнитологи обозначают самку птицы. Тон у него снова сделался извиняющимся, складывалось такое впечатление, что он готов принять на себя ответственность за каждое слово, которое они прочтут на этой стене.

— Бывают такие женщины, которые не могут найти себе мужчину. Они хотят разрушить все, что есть хорошего между мужчиной и женщиной. — И добавил как нечто само собой разумеющееся: — Они слишком уродливые.

Мэри посмотрела на него как на картинку в телевизоре.

— Ну вот, — сказал Колин, — позвольте представить вам местную оппозицию.

Она улыбнулась обоим — ласково.

— Давайте наконец пойдем и разыщем эту вашу хорошую еду, — сказала она, перебив на полуслове Роберта, который уже ткнул пальцем в другую какую-то листовку и начал было что-то объяснять.

Они свернули на левую улицу и шли десять минут; все это время громогласные попытки Роберта завязать разговор наталкивались на молчание, замкнутое со стороны Мэри — она снова скрестила руки на груди, — а со стороны Колина слегка враждебное — он старался держаться от Роберта подальше. Они нырнули в переулок и по стоптанным ступенькам спустились на крошечную площадь, едва ли тридцати футов в ширину, на которую выходило с полдюжины еще более узких проулков.

— Я живу вон там, — сказал Роберт, — неподалеку отсюда. Но вас к себе сейчас пригласить не могу. Слишком поздно. Жена уже спит.

Они еще несколько раз сворачивали направо и налево, проходя между покосившимися пятиэтажными домами и закрытыми лавками зеленщиков, возле которых стояли составленные в штабель ящики с овощами и фруктами. Из темноты возник лавочник в переднике, с тележкой, уставленной картонными коробками, и окликнул Роберта, тот в ответ рассмеялся, покачал головой и поднял руку. Когда они дошли до ярко освещенного дверного проема, Роберт откинул в сторону пожелтевшие пластиковые полоски висячей ширмы и пропустил Мэри вперед. Пока они спускались по довольно крутой лесенке в тесный и переполненный людьми бар, его рука лежала на плече Колина.

На высоких табуретах возле стойки сидела плотная группа молодых людей, одетых также, как Роберт; еще несколько, в одинаковых позах — весь вес перенесен на одну ногу, — собрались вокруг громоздкого, сплошь изысканно выгнутые линии и хромированные завитушки, музыкального автомата. Откуда-то из глубин машины сочился густой и насыщенный синий свет, придавая лицам этой второй группы нездоровый оттенок. Казалось, что все одновременно либо курят, либо гасят окурки быстрым, решительным движением, либо вытягивают шею вперед и надувают губы, чтобы прикурить сигарету от протянутой зажигалки. Поскольку одежда на всех была обтягивающая, каждый держал сигарету в одной руке, а зажигалку и пачку в другой. Песня, которую все внимательно слушали — поскольку никто ни с кем не говорил, — была громкой и душераздирающе сентиментальной, в полной оркестровке, и в голосе у солиста регулярно появлялась надрывная нота, стоило ему перейти к довольно часто повторявшемуся припеву с сардоническим «ха-ха-ха»; в этом месте сразу несколько молодых людей поднимали сигареты вверх и, стараясь не смотреть друг на друга, подпевали, хмуря лбы, каждый на своей надрывной ноте.

— Слава богу, что я не мужчина, — сказала Мэри и попыталась взять Колина за руку.

Роберт проводил их до столика и пошел к стойке. Колин сунул руки в карманы, качнулся на стуле и принялся разглядывать музыкальный автомат.

— Да брось ты, — сказала Мэри, легонько толкнув его в плечо. — Я пошутила.

Глава третья

Песня закончилась триумфальным симфоническим финалом и тут же началась снова. За стойкой упал и разлетелся вдребезги стакан; по залу тут же пробежала короткая рябь аплодисментов.

Роберт вернулся с большой, без этикетки бутылкой красного вина, тремя стаканами и двумя изрядно залапанными хлебными палочками, у одной из которых был обломан кончик.

— Сегодня, — с гордостью возгласил он, перекрывая гвалт, — заболел повар.

Он подмигнул Колину, сел и разлил вино по стаканам.

Роберт начал задавать им вопросы, и поначалу они отвечали нехотя. Они сказали ему, как их зовут, что они не женаты, что живут порознь, по крайней мере на данный момент. Мэри сообщила, сколько лет ее детям и какого они пола. Каждый объяснил, чем зарабатывает на жизнь. Затем, несмотря на отсутствие еды и не без помощи вина, они начали испытывать редко выпадающее на долю туриста удовольствие оттого, что оказались в совершенно не туристическом месте — сделали открытие, обнаружили что-то взаправдашнее. Они расслабились, они с головой ушли в здешний шум и дым; они, в свою очередь, начали задавать серьезные, заинтересованные вопросы, как и положено туристам, благодарным за то, что им наконец удалось как следует поговорить с настоящим аборигеном. Бутылку они уговорили меньше чем за двадцать минут. Роберт рассказал им о том, что у него есть определенные деловые интересы, что вырос он в Лондоне, а жена у него канадка. Когда Мэри спросила, как он познакомился с женой, Роберт ответил, что это вообще не поддается какому бы то ни было объяснению, если не описать сперва его сестер и мать, а к ним, в свою очередь, подобраться можно только через отца. Стало ясно, что он готовит почву для того, чтобы поведать им историю своей жизни. «Ха-ха-ха» взвинтилось в очередном крещендо, и за столиком возле музыкального автомата мужчина с курчавыми волосами уронил лицо в сложенные лодочкой ладони. Роберт обернулся к стойке и крикнул, чтобы ему принесли еще одну бутылку вина. Колин разломил хлебные палочки на половинки и кивнул на них Мэри.

Песня закончилась, и по всему периметру стойки завязались разговоры, сперва еле-еле, приятный легкий гул и шелест иноязычных гласных и согласных звуков; простые фразы, в ответ на которые звучало одно-единственное слово или просто невнятный звук; затем паузы, в случайном порядке или контрапунктом, за которыми следовали более сложные фразы, на более высокой ноте, предполагавшие куда более развернутый ответ. Менее чем за минуту в зале одновременно разгорелось несколько, судя по всему, весьма оживленных дискуссий, так, словно кто-то заранее собрал здесь самых завзятых спорщиков и вбросил полдюжины горячих тем. Если бы музыкальный автомат заиграл сейчас, никто бы его просто-напросто не услышал.

Роберт поставил стакан на стол, обхватил его обеими руками и принялся, затаив дыхание, его рассматривать, и от этого Колину и Мэри, которые внимательно за ним наблюдали, начало казаться, что и им тоже стало трудно дышать. Он выглядел старше, чем тогда, на улице. В косых лучах электрического света на лице у него проступил узор из едва ли не геометрически правильных, похожих на решетку морщин. Две линии, от основания ноздрей к уголкам рта: почти идеальный треугольник. Параллельные борозды поперек лба, а дюймом ниже, под прямым углом к ним, у переносицы одна-единственная глубокая складка плоти. Он едва заметно кивнул сам себе и выдохнул, и его массивные плечи опали. Мэри и Колин подались вперед, чтобы не пропустить начальных слов истории.

— Всю свою жизнь мой отец был дипломатом, и долгие, долгие годы подряд мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но в детстве я был лентяем, — улыбнулся Роберт, — и мой английский до сих пор далек от совершенства. — Он сделал паузу, как будто ждал, что его сейчас же бросятся опровергать. — Мой отец был большим человеком. Я был самым младшим из его детей и единственным сыном. Когда он садился, то садился вот так. — Роберт принял свою прежнюю, напряженную, с прямой спиной позу и аккуратно опустил руки на колени. — Всю жизнь отец носил вот такие усики, — указательным и большим пальцами Роберт отмерил под носом примерно дюйм, — а когда они начали седеть, он пользовался такой маленькой щеточкой для того, чтобы их подкрашивать, какими женщины подкрашивают глаза. Тушью. Все его боялись. Моя мать, мои сестры, даже посол боялся моего отца. Если он хмурил брови, никто не решался и рот открыть. За обеденным столом говорить было можно только в том случае, если сперва к тебе обратился отец.

Роберт заговорил громче, чтобы перекрыть царящий вокруг гомон:

— Каждый вечер, когда ожидался прием и мама уходила одеваться, нам надлежало сидеть смирно, помня об осанке, и слушать, как отец читает нам вслух.

Каждое утро он поднимался из постели в шесть часов и шел в ванную бриться. Никому не разрешалось вставать с постели, пока он не закончит. Когда я был совсем маленьким, я всегда вскакивал сразу вслед за ним и быстро бежал к ванной, чтобы застать там его запах. Запах, прошу прощения, был ужасный, но его забивали запахи мыла и мужского парфюма. Даже теперь для меня запах одеколона — это запах моего отца.

Я был его любимчиком, я был его страстью. Я помню — может быть, это происходило не раз и не два, — тогда моим старшим сестрам, Эве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет, и за ужином они принимались упрашивать его: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» И на любую просьбу он отвечал: «Нет!» Им нельзя было отправиться на экскурсию вместе с одноклассниками, потому что там будут мальчики. Перестать носить белые гольфы было никак не возможно. Сходить вечером в театр можно было только в том случае, если мама тоже согласится пойти. Непозволительно было оставить ночевать подругу, потому что она оказывает на них дурное влияние и никогда не ходит в церковь. Затем как-то вдруг отец оказывался за спинкой моего стула — а сидел я всегда рядом с мамой — и принимался хохотать во все горло. Он подхватывал у меня с колен салфетку и засовывал мне ее за воротник рубашки. «Смотрите! — говорил он. — Вот следующий глава семьи. И вам следует заранее запомнить, что решения здесь принимает Роберт!» После чего он заставлял меня решать спорные вопросы, и все это время его рука лежала у меня вот здесь и сжимала мне шею. Отец говорил: «Роберт, можно этим барышням носить шелковые чулки, как у мамы?» И я, десятилетний, выкрикивал что есть силы: «Нет, папа!» — «А можно им без мамы ходить в театр?» — «Ни в коем случае, папа», — «Роберт, можно, их подружка останется у нас ночевать?» — «Ни за что на свете, папа!»

Я гордился своими ответами, понятия не имея о том, что меня просто используют. Может, это и было всего один раз. Я бы с радостью исполнял этот номер каждый вечер. А затем отец шел обратно, туда, где во главе стола стоял его собственный стул, и на лице у него появлялось скорбное выражение. «Мне очень жаль, Эва, Мария, я уж было совсем решил передумать, но раз уж Роберт так решил, значит, так тому и быть». И он начинал смеяться, и я смеялся вместе с ним; я верил всему, каждому слову. Я хохотал до тех пор, пока мама не клала мне руку на плечо и не говорила: «Ш-ш-ш, тише, Роберт, замолчи».

Итак! Как же должны были мои сестры ко мне относиться? Следующий случай произошел лишь однажды, это я помню наверняка. Дело было на выходные, и всю вторую половину дня дома никого не было. Я отправился в родительскую спальню все с теми же двумя сестрами, Эвой и Марией. Я сидел на кровати, а они подошли к туалетному столику мамы и вытащили наружу все, что там было. Сперва они накрасили ногти и стали размахивать руками в воздухе, чтобы лак высох. Потом принялись накладывать себе на лица крем и пудру, они накрасили губы, они стали выдергивать волоски из бровей и красить ресницы тушью. Они велели мне закрыть глаза, а сами тем временем стили белые гольфы и надели вынутые из маминого ящичка чулки. А потом они просто стояли, две очень красивые женщины, и смотрели друг на друга. А потом еще целый час бродили по дому, оглядываясь через плечо на каждое зеркало или просто на оконное стекло, кружились, кружились, кружились в центре гостиной или садились этак осторожно на самый краешек кресла и поправляли волосы. И всюду я ходил за ними как тень и все это время смотрел на них, ходил и смотрел. «Правда, мы красавицы, а, Роберт?» — говорили они. Они понимали, что я совсем растерялся, потому что передо мной были уже не мои сестры, а две американские кинозвезды. Они были в восторге от самих себя. Они смеялись и целовались, потому что теперь они были две самые настоящие женщины.

Потом, ближе к вечеру, они пошли в ванную и все с себя смыли. В ванной они попрятали все баночки и скляночки и открыли окна, чтобы мама не почувствовала запаха своих собственных духов. Они аккуратно сложили чулки и подвязки и убрали их на место, в том самом порядке, в котором все лежало раньше. Они закрыли окна, мы спустились вниз и стали ждать, когда вернется мама, и все это время я просто места себе не находил от возбуждения. Ни с того ни с сего эти прекрасные женщины снова превратились в моих сестер, долговязых школьниц.

Потом настало время ужина, а я все не мог успокоиться. Сестры вели себя так, словно ничего не случилось. А мне все время казалось, что отец на меня смотрит. Я поднял глаза, и он тут же заглянул сквозь них прямо мне в душу. Очень медленно он отложил в сторону нож и вилку, прожевал и проглотил все, что было у него во рту, и сказал: «Расскажи-ка мне, Роберт, что ты делал сегодня днем?» И я понял, что он все знает, как Бог. И что он испытывает меня, чтобы понять, достаточно ли я честен, чтобы сказать правду. Так что лгать не имело смысла. Я рассказал ему все: про помаду, пудру, кремы и духи, про чулки из маминого ящичка, а еще я ему рассказал, так, словно этим можно было все оправдать, о том, как аккуратно сестры все за собой убрали. Я упомянул даже про окно. Поначалу сестры смеялись и отрицали все, что я говорил. Но я вспоминал все новые и новые подробности, и они замолчали. Когда я закончил, отец сказал просто: «Спасибо, Роберт» — и вернулся кеде. До самого конца ужина никто за столом не сказал ни слова. Я не осмеливался даже посмотреть в ту сторону, где сидели сестры.

После ужина, прямо перед тем как мне нужно было ложиться спать, отец вызвал меня к себе в кабинет. Туда никогда никого не пускали, там хранились все государственные тайны. Это была самая большая комната в доме, потому что иногда отец принимал там других дипломатов. Окна и темно-красные бархатные шторы занимали всю стену, от пола до потолка, а на потолке были золотые листья и большие круглые узоры. И люстра. Повсюду стояли стеклянные шкафы с книгами, а пол был мягкий, потому что на нем лежали ковры со всех концов света, а некоторые даже висели на стенах. Отец коллекционировал ковры.

Он сидел за огромным столом, на котором лежали бумаги, а перед ним стояли две мои сестры. Он велел мне сесть на другом конце комнаты в большое кожаное кресло: раньше оно принадлежало моему деду, который тоже был дипломатом. Все молчали. Как в немом кино. Отец достал из ящика стола кожаный ремень и стал бить сестер — по три очень сильных удара каждой пониже спины, — и ни Эва, ни Мария не проронили ни звука. И вдруг я оказался снаружи. Перед запертой дверью. Сестры ушли каждая в свою комнату плакать, а я поднялся по лестнице к себе в спальню, и на этом все кончилось. Отец больше не упоминал об этом случае.

Н-да, сестры. Они меня ненавидели. Они спали и видели, как бы мне отомстить. Я думаю, еще несколько недель после того случая они ни о чем другом между собой вообще не говорили. Все произошло, когда в доме опять никого не осталось, ни родителей, ни повара, — примерно через месяц после того, как сестер выпороли, а может быть, и больше. Но сначала я должен вам сказать еще одну вещь: несмотря на то что я был любимчиком, существовала уйма строго-настрого запретных для меня вещей. В особенности это касалось сладостей, как еды, так и напитков: ни шоколада, ни лимонада. Дед никогда не позволял отцу есть сладкое, за исключением фруктов. Это вредно для желудка. Но самое главное, что сладости, и в особенности шоколад, очень дурно влияют на мальчиков. От них характер становится слабым, как у девчонок. Может, это и правда, только наукой пока не доказано. А еще отец очень заботился о моих зубах, ему хотелось, чтобы зубы у меня были совсем как у него, идеальными. Вне дома мне время от времени перепадали сладости от других мальчиков, но дома я даже в глаза их не видел.

В тот день я был в саду; ко мне подошла Алиса, самая младшая из моих сестер, и сказала: «Роберт, Роберт, скорее иди на кухню. Там для тебя такое угощение! Эва и Мария устроили для тебя самый настоящий пир!» Поначалу я не хотел идти, потому что сразу заподозрил какой-то подвох. Но Алиса повторяла снова и снова: «Ну быстрей же, Роберт», — так что в конце концов я все-таки отправился на кухню, где меня ждали и Эва, и Мария, и Лиза, четвертая сестра. А на столе стояли две большие бутылки лимонада, торт с кремом, две упаковки кулинарного шоколада и большая коробка зефира. Мария сказала: «Это все тебе». Я тут же насторожился и спросил: «С чего бы это?» А Эва ответила: «Мы хотим, чтобы впредь ты был к нам добрее. Когда ты все это съешь, ты ведь уже не сможешь забыть о том, как хорошо мы к тебе относимся». Мне это показалось достаточно убедительным, а сладости выглядели такими вкусными, и вот, недолго думая, я уселся за стол и потянулся за бутылкой лимонада. Но Мария тут же перехватила мою руку. «Сначала, — сказала она, — ты должен выпить лекарство», — «Это еще зачем?» — «Ты же знаешь, что сладости вредны для твоего желудка. Если ты разболеешься, папа поймет, чем ты тут занимался, и у нас у всех будут большие неприятности. А от этого лекарства все будет так, как надо». Я открыл рот, и Мария влила в меня четыре большие ложки какого-то масла. Вкус был отвратительный, но это было уже не важно, потому что я тут же накинулся на шоколад и на торт и стал запивать их лимонадом.

Сестры стояли вокруг стола и смотрели, как я ем. «Что, вкусно?» — время от времени спрашивали они, но ел я так быстро, что разговаривать было просто некогда. Я и впрямь поверил, что они заискивают передо мной потому, что знают: когда-нибудь я унаследую дедушкин дом. После того как я допил первую бутылку лимонада, Эва взяла со стола вторую и сказала: «Мне кажется, вторую он уже не осилит. Наверное, нужно ее убрать». И Мария тут же подхватила: «Да-да, конечно, убери ее. Только мужчина в состоянии выпить две бутылки лимонада подряд». Тогда я выхватил у сестры бутылку и сказал: «С чего это вы подумали, что я с ней не справлюсь?» И сестры в один голос ахнули: «Роберт, мы глазам своим не верим!» Естественно, я выпил ее до дна и не оставил ни крошки ни от шоколада, ни от зефира, ни от торта, а сестры стояли рядом и дружно хлопали в ладоши: «Браво, Роберт!»

Я попытался встать. Кухня закружилась у меня перед глазами, и мне вдруг страшно захотелось в туалет. Но тут вдруг Эва и Мария сшибли меня с ног и прижали к полу. Я был слишком слаб, чтобы бороться с ними, а они были гораздо больше и сильнее меня. У них наготове был длинный кусок веревки, которым они и связали мне руки за спиной. А Лиза с Алисой все это время скакали вокруг и пели: «Браво, Роберт!» Потом Эва и Мария рывком поставили меня на ноги и тычками погнали вон из кухни, потом по коридору, через просторный холл — в отцовский кабинет. Они вынули вставленный с внутренней стороны ключ, захлопнули дверь и заперли ее снаружи. «До свидания, Роберт! — прокричали они мне в замочную скважину. — Теперь ты большой, теперь ты настоящий папа в настоящем кабинете».

Я стоял посреди этой огромной комнаты, под люстрой, и поначалу никак не мог понять, зачем меня сюда привели, а потом понял. Я попытался развязаться, но узлы были затянуты крепко. Я кричал, колотил в дверь ногами, бился о нее головой, но дом словно вымер. Я начал бегать из угла в угол, пытаясь найти хоть одно не застланное дорогими коврами местечко, но ковры были всюду. И в конце концов я не выдержал. Сперва пошел лимонад, а вскоре вслед за ним шоколад и торт, жидкие, как вода. На мне были короткие штанишки, как на обычном английском школьнике. И вместо того чтобы стоять смирно и испортить всего один ковер, я носился по всей комнате, крича и рыдая, как будто отец уже дышал у меня за спиной.

В замке провернулся ключ, дверь распахнулась, и в комнату вбежали Эва и Мария. «Фу-у-у! — закричали они. — Ну, быстро, быстро! Папа идет». Они развязали веревку, снова вставили ключ с внутренней стороны и убежали, хохоча как безумные. И я услышал, как у парадного остановилась машина отца.

Поначалу я не мог даже сдвинуться с места. Потом сунул ржу в карман, вынул платок и пошел к стене — да-да, это осталось даже на стенах, даже на отцовском столе — и начал промокать старый персидский ковер. Потом я посмотрел на ноги: они были черными едва ли не сплошь. От платка не было никакого толку, он был слишком маленький. Я подбежал к столу и захватил пятерней какие-то бумаги: именно в этом виде и застал меня отец — вытирающим ноги мятой пачкой государственных документов, а пол в кабинете вокруг меня более всего напоминал самый настоящий свинарник. Я сделал по направлению к нему два шага, рухнул на колени, и меня вырвало едва ли не ему на самые туфли, и рвало меня долго. Когда я остановился, он так и стоял в дверном проеме. В руке у него был портфель, а лицо не выражало ровным счетом ничего. Он посмотрел на то место, куда меня вырвало, и сказал: «Роберт, ты ел шоколад!» И я ответил: «Да, папа, но…» Но этого было довольно. Потом ко мне в комнату приходила мама, а утром пригласили психиатра, который сказал, что я перенес травму. Но отцу довольно было одного того, что я ел шоколад. Он порол меня каждый вечер, три дня подряд, и еще много месяцев я не слышал от него ни единого доброго слова. Долгие, долгие годы мне не разрешалось заходить к нему в кабинет, пока я не вошел туда со своей будущей женой. И до сей поры я в рот не беру шоколада, и сестер я тоже так и не простил.

Все то время, пока я был вне закона, единственным человеком в доме, который со мной разговаривал, была мама. Она настояла на том, чтобы отец бил меня не слишком сильно и не больше трех раз, по вечерам. Она была высокая и очень красивая. Чаще всего она носила белое: белые блузки, белые шарфики, белые шелковые платья на дипломатических приемах. Лучше всего я помню ее именно в белом. По-английски она говорила очень медленно, но все делали ей комплименты за то, какая правильная и какая элегантная у нее речь.

В детстве мне часто снились дурные сны, очень дурные. А еще я ходил во сне, впрочем, это и сейчас иногда со мной случается. Я постоянно просыпался посреди ночи после очередного кошмара и тут же звал ее: «Мам!» — совсем как мальчики-англичане. И было такое впечатление, что она лежит и ждет, когда я ее позову, потому что в ту же самую секунду в дальнем конце коридора, где была родительская спальня, раздавался скрип пружин, зажигался свет и — еле слышный звук: хрустнула косточка в ее босой ступне. И каждый раз, когда она входила ко мне в комнату и спрашивала: «Что случилось, Роберт?» — я отвечал ей: «Можно мне стакан воды?» Я никогда не говорил: «Мне приснился страшный сон» или: «Я испугался». Всегда речь шла о стакане воды, который она приносила мне из ванной, а потом смотрела, как я пью. Потом она целовала меня в голову, вот здесь, и я тут же засыпал. Иногда это происходило из ночи в ночь, из месяца в месяц, но она никогда не оставляла стакана с водой возле моей постели. Она знала, что мне нужен предлог, чтобы позвать ее среди ночи. И не надо было ничего объяснять. Мы были так близки с ней. И даже после того, как я женился, пока она была жива, я каждую неделю относил ей свои рубашки.

Всякий раз, как отец уезжал, я спал в ее постели, пока мне не исполнилось десять лет. Кончилось это совершенно внезапно. Однажды вечером к нам пригласили на чай жену канадского посла. Приготовления шли целый день. Маме хотелось убедиться в том, что и я, и сестры знаем, как держать чашку и блюдечко. Мне предстояло ходить по комнате и предлагать всем блюдо с печеньем и маленькими сэндвичами с обрезанной корочкой. Меня отправили к парикмахеру, а потом заставили надеть красный галстук-бабочку, который я просто терпеть не мог. У жены посла были синие волосы, я такого еще ни разу в жизни не видел, а еще она привела с собой дочку Кэролайн, которой было тогда двенадцать лет. Мой отец, как я выяснил позже, сказал, что нашим семьям не мешало бы сойтись поближе, имея в виду как дипломатические, так и деловые интересы. Мы сидели тихо и слушали, как две наши мамы беседуют, а когда канадская леди задавала нам вопрос, мы держали спину и вежливо ей отвечали. Нынешних детей такому не учат. Потом мама увела жену посла, чтобы показать ей дом и сад, а нас, детей, оставили одних. Сестры мои по такому случаю обрядились в самые нарядные платья и сидели вместе, все четыре, на большом диване, так тесно, что казались одним существом, тугим клубком из ленточек, кружев и завитков. Когда сестры собирались вот так, все вместе, это было что-то ужасное. Кэролайн сидела на деревянном стуле, а я на другом таком же. Несколько минут все молчали.

У Кэролайн были голубые глаза и маленькое, как у обезьянки, личико. Нос у нее был веснушчатый, а волосы она в тот день заплела в косичку. Никто не говорил ни слова, но краем глаза я видел, как на диване кто-то кого-то толкнул локтем в бок. Было слышно, как у нас над головами наша мама и мама Кэролайн ходят из комнаты в комнату. И вдруг Эва сказала: «Мисс Кэролайн, а вы спите со своей мамой?» Кэролайн ответила: «Нет, а вы?» И Эва ей: «Мы-то нет, а вот Роберт спит».

Я сделался красным как рак и совсем уже было собрался встать и выбежать вон из комнаты, но тут Кэролайн обернулась ко мне с улыбкой и сказала: «А мне кажется, что это ужасно мило», и с этой самой минуты я в нее влюбился и перестал спать с мамой в одной постели. Шесть лет спустя я снова встретил Кэролайн, а еще через два года мы поженились.



Народ в баре понемногу стал расходиться. Верхний свет погасили, и официант начал подметать пол. На последней части истории Колин задремал, уронив голову на согнутую в локте руку. Роберт собрал со стола пустые винные бутылки, отнес их к стойке и, судя по всему, принялся отдавать какие-то распоряжения. Подошел второй официант, выбросил из пепельницы окурки в ведерко и вытер со стола.

Когда Роберт вернулся, Мэри сказала:

— Не слишком-то много вы нам рассказали о своей жене.

Он вложил ей в руку спичечный коробок, на этикетке которого были напечатаны название и адрес бара.

— Я здесь почти каждый вечер.

И осторожно сжал ее пальцы, так что коробок исчез в ее ладони. Проходя мимо Колина, Роберт вытянул руку и взъерошил ему волосы. Мэри проводила его взглядом, посидела, зевая, пару минут, а потом разбудила Колина и напомнила, что пора идти. Кроме них, в баре уже совсем никого не осталось.

С одной стороны улица растворялась в кромешной тьме; с другой рассеянный голубовато-серый свет позволял различить цепочку невысоких зданий, которые, подобно вырезанным в граните ступеням, спускались все ниже, чтобы сомкнуться там, где улица сворачивала в сторону. В тысячах футов над землей порозовевший по краю полупрозрачный облачный палец указывал куда-то за поворот. Вдоль улицы дул прохладный соленый сквознячок и теребил целлофановую обертку, прилипшую к ступеньке, на которой сидели Колин и Мэри. Из-за плотно закрытого окна непосредственно у них над головой доносились приглушенный храп и скрип пружин. Мэри склонила голову Колину на плечо, а сам он притулился возле стены, в узком зазоре между двумя водосточными трубами. С более освещенного конца улицы в их сторону быстрой трусцой засеменила собака, аккуратно цокая когтями о сбитые камни мостовой. Добежав до них, она не остановилась и даже не повернула к ним голову, и после того, как она растворилась в темноте, пунктирный ритм ее шагов еще какое-то время был слышен.

Глава четвертая

— Надо было взять с собой карты, — сказал Колин.

Мэри приткнулась к нему поближе.

— Да какая разница, — пробормотала она. — Мы же в отпуске.

Примерно через час их разбудили голоса и смех. Где-то вдалеке на высокой ровной ноте звенел колокол. Улица была залита тусклым ровным светом, и бриз стал теплым и влажным, как дыхание ребенка. Мимо них по улице хлынули дети, одетые в ярко-синие платьица с черными воротниками и манжетами, и у каждого за спиной по аккуратной, туго перетянутой стопке книг. Колин встал и, держась обеими руками за голову, вывалился на середину улицы; детский ручеек разделился надвое, чтобы пропустить его, и сомкнулся снова. Крохотная девчушка кинула ему в живот теннисным мячиком и ловко поймала мяч на отскоке; по толпе рябью пробежали радостные и одобрительные восклицания. Затем колокол смолк, оставшиеся дети замолчали и с мрачным видом побежали дальше. Улица как-то вдруг опустела. Мэри сидела на ступеньке, сгорбившись, и отчаянно скребла обеими руками голень и щиколотку правой ноги. Колин, едва заметно покачиваясь, стоял посреди улицы и смотрел в сторону невысоких зданий.

— Кто-то меня укусил, — пожаловалась Мэри. Колин подошел, встал около нее и стал смотреть, как она чешется. Россыпь маленьких красных точек быстро дорастала до размеров мелких монет и наливалась пунцовым цветом.

— Я бы на твоем месте перестал чесаться — сказал Колин.

Он перехватил ее за запястье и помог встать. Где-то далеко позади раздались детские голоса, искаженные акустикой, которая напоминала акустику в гигантской бальной зале: дети твердили нараспев не то катехизис, не то таблицу умножения.

Мэри передернуло.

— О господи! — выдохнула она, с явной издевкой над собственным, едва ли не детским нетерпением. — Если их не почесать, то я просто-напросто сдохну на месте. И как же хочется пить!

Похмелье сообщило Колину несколько высокомерное и грубоватое чувство уверенности в себе вообще-то ему не свойственное. Он встал у Мэри за спиной, прижал ее руки к бокам и указал в дальний конец улицы.

— Мне кажется, если мы пойдем в ту сторону, — шепнул он ей на ухо, — то выйдем к морю. А там наверняка будет открытое кафе.

Мэри позволила ему подтолкнуть себя вперед.

— Ты небритый.

— Помни, — сказал Колин, когда они зашагали под горку, набирая скорость, — мы в отпуске.

Море открылось сразу за поворотом. Набережная была пустынной и узкой, застроенной в обе стороны сплошной шеренгой обшарпанных домов. Из гладкой желтовато-коричневой поверхности воды под странными до нелепости углами торчали деревянные сваи, но ни одной лодки за них зачалено не было. Справа от Колина и Мэри ржавая жестяная табличка указывала вдоль набережной, на больницу. Из того же переулка, из которого только что вынырнули они сами, вышел к воде маленький мальчик, которого конвоировали с обеих сторон две женщины среднего возраста с туго набитыми пластиковыми сумками в руках. Эта троица остановилась под указателем, одна из женщин наклонилась и принялась рыться в сумках так, будто они что-то забыли. Как только они тронулись с места, мальчик пронзительным голосом начал было чего-то требовать, но на него тут же шикнули.

Колин и Мэри сели у самой кромки набережной на какие-то отчаянно пахнущие дохлой рыбой ящики. Какое же облегчение — вырваться наконец из путаницы узких улочек и переулков, сесть и просто смотреть на море. Смысловым центром пейзажа служил невысокий, окруженный стеной остров в полумиле от берега, целиком отведенный под кладбище. На одном конце его были часовня и небольшой каменный пирс. С такого расстояния, в перспективе, искаженной сизой утренней дымкой, ярко-белые склепы и надгробия являли картину города будущего, развитого сверх всякого разумения. Сквозь низко висящую полосу городских испарений солнце казалось диском из нечищеного серебра, маленьким и четким.

Мэри снова склонила голову Колину на плечо.

— Такое впечатление, что сегодня тебе придется заботиться обо мне, — сказала она сквозь зевок.

Он погладил ее кожу у основания шеи:

— А вчера, значит, ты обо мне заботилась?

Она кивнула и закрыла глаза. Потребность в том, чтобы один из них заботился о другом, уже давно вошла у них в привычку, они по очереди брали на себя эту обязанность и старательно ее выполняли. Колин поуютнее обнял Мэри и — почти машинально — поцеловал ее в ухо. Из-за кладбищенского острова показался пассажирский пароходик и подошел к пирсу. Даже на таком расстоянии было видно, что в руках у крохотных фигурок в черном, сошедших на берег, букеты цветов. По-над водой до них долетел еле слышный пронзительный вскрик — чайка, а может, ребенок, — и пароходик отвалил от острова.

Направлялся он явно к больничному причалу, который находился за поворотом береговой линии: с того места, где они сидели, его было не видно. Сама больница, однако, возвышалась над окружающими зданиями этакой цитаделью облупленного горчично-желтого архитектурного хаоса, придавленного сверху бледно-розовыми черепичными крышами, которые служили подставками для разношерстного выводка телевизионных антенн. У некоторых палат были высокие, забранные решетками окна, выходившие на балконы размером с небольшой корабль, где одетые в белое пациенты — или медсестры — сидели или стояли, глядя на море.

Набережная и улицы за спиной у Колина и Мэри постепенно заполнялись народом. Ковыляли с пустыми хозяйственными сумками молчаливые старухи в черных шалях. Из соседнего дома как-то разом пошел могучий запах крепкого кофе и сигарного дыма, который тут же смешался с рыбной вонью и едва совсем ее не заглушил. Морщинистый старый рыбак в рваном сером костюме и рубашке без пуговиц, которая когда-то была белой — складывалось впечатление, что лет сто назад он сбежал от конторской работы, — бросил возле ящиков кучу рыболовных сетей, чуть не под ноги Колину и Мэри. Колин сделал было робкий извиняющийся жест, но старик, который уже двинулся прочь, припечатал его емкой, раз и навсегда, фразой: «Туристы!» — и взмахом руки отпустил все грехи.

Колин разбудил Мэри и уговорил пойти с ним на больничный пирс. Если там не окажется кафе, пароходик отвезет их по каналам в центр города, а там уже и до гостиницы буквально рукой подать.

К тому времени, как они добрались до величественных ворот, служивших входом в больницу, пароходик уже приготовился в обратный путь. Управляли им двое молодых людей в синих куртках, темных очках в серебряной оправе и с одинаково тонкими, будто карандашом нарисованными усиками. Один стоял наготове у штурвала, а другой отвязывал чалку от кнехта ловкими небрежными движениями запястья; в самый последний момент он шагнул на борт через быстро ширящуюся полоску маслянистой воды, тем же движением распахнул воротца в перилах, за которыми сгрудились пассажиры, и закрыл их за собой одной рукой, отрешенно глядя при этом на удаляющийся пирс и перекрикиваясь то и дело со своим товарищем.

Ни слова не говоря друг другу, Колин и Мэри повернулись к морю спиной и присоединились к людскому потоку, который вливался в ворота и тек дальше, к больнице, по довольно крутой подъездной дорожке, обсаженной цветущим кустарником. На табуретках сидели старушки и торговали журналами, цветами, крестиками и статуэтками, но никто даже не останавливался, чтобы посмотреть на их товар.

— Если здесь есть амбулаторные больные, — сказал Колин, чуть сильнее сжав руку Мэри, — то могут продавать какую-нибудь еду.

Мэри вдруг прорвало:

— Если мне не нальют стакана воды, я просто сдохну. Уж этого-то от них можно будет добиться.

Нижняя губа у нее треснула, кожа вокруг глаз потемнела.

— Наверняка, — ответил Колин. — В конце концов, это же больница.

У двойных витражных дверей, увенчанных большим полукружием из цветного стекла, выстроилась очередь. Встав на цыпочки, они смогли разглядеть сквозь отражения людей и кустов фигуру в форме, охранника или полицейского, который стоял в полумгле между наружной и внутренней дверью и проверял у каждого посетителя документы. Люди вокруг них принялись доставать из карманов и сумок ярко-желтые карточки. Похоже, они попали сюда в тот промежуток времени, когда в палаты пускают родственников, потому что, судя по всему, больных в очереди не было совсем. Толпа придвинулась ближе к двери. Возле нее на пюпитре было выставлено каллиграфически выведенное объявление — одно длинное предложение, в котором дважды встречалось слово, очень похожее на «секьюрити». Слишком усталые, чтобы объясняться с охранником в форме, растолковывая ему, кто они такие и что им просто хочется чего-нибудь попить и перекусить, Колин и Мэри, сопровождаемые недоуменно-сочувствующими возгласами толпы, проделали обратный путь к воротам. Где-то в окрестностях, судя по всему, было несколько кафе, но возле больницы они почему-то ни одного не заметили. Мэри сказала, что хочет остановиться где-нибудь и поплакать, и они уже начали подыскивать подходящее для этого местечко, когда услышали крик и приглушенный звук корабельного двигателя, дающего задний ход: у пирса ошвартовался очередной пароходик.

Чтобы добраться до гостиницы, нужно было пройти через одну из популярнейших мировых туристических достопримечательностей — через колоссальную площадь в форме клина, закрытую с трех сторон величественными, со сводчатыми галереями домами: над открытой ее стороной царила часовая башня из красного камня, а за ней — знаменитый собор с белыми куполами и ослепительным фасадом, где, как об этом неоднократно было сказано, столетия цивилизации слились в ликующем единстве. У двух продольных сторон площади, как две армии, готовые ринуться друг на друга через булыжную нейтральную полосу, стояли плотные ряды стульев и круглых столиков — уличный резерв почтенных местных кафе; оркестры с музыкантами и дирижерами, одетыми, невзирая на утреннюю духоту, в смокинги, играли одновременно: музыку маршевую и романтическую, вальсы и отрывки из популярных опер с непременной оглушительной кульминацией в конце. Повсюду толпились, суетились и гадили голуби, и в каждом кафе после очередной порции искренних, но жидких аплодисментов оркестр на время неуверенно замирал. Туристы волнами катились через ослепительно освещенную площадь и откалывались маленькими группами от основной массы, чтобы раствориться в монохромной мозаике света и тени в изящных колоннадах галерей. Как минимум две трети взрослых мужчин были с фотоаппаратами.

Колин и Мэри, с трудом переставляя ноги, сошли с пароходика и теперь, перед тем как пересечь площадь, стояли в убывающей тени башни. Мэри сделала несколько глубоких вдохов и, стараясь перекрыть царящий над площадью гул, предложила зайти в одно из кафе и выпить воды. Тесно прижавшись друг к другу, они пошли вдоль края площади, но свободных столиков не было, не было даже и таких, за которыми можно было бы присесть с кем-нибудь рядом, и постепенно до них дошло, что беспорядочное движение взад-вперед по площади по большей части создавали люди, которые пытаются найти свободное местечко и присесть, а те, что скрываются в паутинном плетении узких улочек, просто отчаялись что бы то ни было отыскать.

В конце концов им все-таки удалось сесть, да и то лишь после того, как они отстояли несколько минут возле столика, за которым вертелась на стульях, размахивая чеком, пожилая чета; а усевшись, они обнаружили, что столик находится на отдаленной окраине зоны, обслуживаемой их официантом, и что многие из тех, кто сейчас вытягивает шеи и безнадежно щелкает пальцами, удостоятся внимания раньше, чем они. Мэри подняла на Колина запавшие красные глаза и что-то прошептала растрескавшимися губами, которые уже начали заметно припухать; а когда он в шутку предложил ей допить остатки кофе из стоящей перед ним на столе крохотной чашечки, она закрыла лицо руками.

Колин встал и быстрым шагом направился между столиками к галерее, но его тут же прогнала обратно группа прохлаждающихся в глубокой тени у входа в бар официантов. «Воды нет», — сказал один из них, указав на разноцветное море мечтающих расстаться с деньгами клиентов, оправленное в темные проемы сводчатых арок. Вернувшись к столику, Колин взял Мэри за руку. Они сидели приблизительно на одинаковом расстоянии от двух оркестров, и хотя звук был негромкий, но из-за постоянных диссонансов и ритмических несовпадений трудно было сосредоточиться и решить, что теперь делать.

— Я думаю, нам сейчас чего-нибудь принесут, — неуверенно сказал Колин.

Они расцепили руки и откинулись на спинки стульев. Колин проследил за взглядом Мэри: за соседним столиком сидела семья, ребенок, которого придерживал за талию отец, стоял, покачиваясь, на столе, между пепельниц и пустых чашек. На нем была белая панама, матросская курточка в бело-зеленую полоску, широкие штаны, отделанные розовой шнуровкой и белыми ленточками, желтые гольфы и ярко-алые кожаные туфли. Бледно-голубое колесико соски-пустышки, плотно прижатое к губам и совершенно их скрывшее, придавало ребенку комичный, как будто от рождения удивленный вид. Из уголка рта полз улиточий след слюны; слюна собиралась в глубокой ямке на подбородке и, перетекая через край, висела блестящей яркой капелькой, как подвеска. Ладошки у малыша сжимались и разжимались, голова недоумевающе покачивалась, его пухлые слабые ножки разъехались под бесстыдно набрякшей тяготой подгузника. Его безумные глаза, круглые и пустые, сверкнув, окинули взглядом залитую солнцем площадь и с выражением, которое казалось исполненным удивления и гнева, остановились на крыше собора, где, как было когда-то написано, венцы арок, словно в экстазе, разбивались в мраморную пену и взмывали в бесконечную синь неба застывшими в камне завитками и вихрями, как будто прибрежные волны, скованные внезапным морозом за миг перед тем, как рухнуть вниз. Младенец издал густой горловой гласный звук, и его ручки дернулись в направлении храма.

Колин поднял было руку, пытаясь привлечь внимание официанта, который, лавируя между столиками с подносом, полным пустых бутылок, как раз двинулся в их сторону, но официант пролетел мимо прежде, чем жест успел оформиться хотя бы наполовину. Семья собралась уходить, и ребенка начали передавать по кругу, пока он не добрался до матери, которая тыльной стороной руки вытерла ему рот, аккуратно усадила в поблескивающую серебром коляску и принялась резкими движениями затягивать его руки и торс в кожаную сбрую с бесконечным количеством пряжек. Коляска тронулась с места: младенец откинулся на спину и сфокусировал свой яростный взгляд где-то в небе.

— Интересно, — сказала Мэри, провожая глазами коляску, — как там дети?

Оба ее ребенка гостили сейчас у отца, который жил в сельской общине. Три адресованные им открытки, написанные в первый же день по приезде, по-прежнему лежали на прикроватном столике в гостинице, без марок.

— Мечтают о футболе, сосисках, комиксах и газировке, а в остальном прекрасно себя чувствуют. Как мне кажется, — сказал Колин.

Двое мужчин в поисках свободного места пару секунд постояли, прижавшись к их столику и держась за руки.

— Эти горы, эти бесконечные открытые пространства, — сказала Мэри. — Знаешь, в такого рода местах иногда бывает на удивление нечем дышать.

Она пристально посмотрела на Колина. Он взял ее за руку:

— Надо все-таки отправить им открытки.

Мэри отняла руку и обвела взглядом сотни футов бесконечно повторяющихся арок и колонн.

Колин тоже огляделся. Официантов поблизости не было, и, насколько он мог видеть, перед каждым клиентом стоял полный стакан.

— Здесь как в тюрьме, — произнесла Мэри.

Колин скрестил на груди руки и долго, не мигая, на нее смотрел. Идея приехать в этот город принадлежала ему. Наконец он сказал:

— За билеты на самолет уже заплачено, и вылет через десять дней.

— Можно сесть на поезд.

Колин отвел взгляд. Два оркестра одновременно смолкли, и музыканты начали пробираться к галереям, к барам своих кафе; без их музыки площадь казалась еще более просторной, и на то, чтобы заполнить ее, звука шагов, звонкого цоканья шикарных туфель и шлепанья сандалет было явно недостаточно; а также голосов, восторженного шепота, детских криков и родительских призывов к порядку. Мэри заметно приуныла.

Колин встал и начал обеими руками махать официанту, тот кивнул и пошел в их сторону, собирая по пути заказы и пустые стаканы.

— Неужели?! — торжествующе воскликнул Колин.

— Нам нужно было взять их с собой, — сказала Мэри, обращаясь к собственным коленям.

Колин по-прежнему стоял возле столика.

— Нет, он действительно идет к нам! — Он сел и потянул ее за запястье. — Чего тебе заказать?

— Какая гнусность с нашей стороны, что мы их там бросили.

— А мне кажется, это был шаг вполне разумный.

Официант, массивный импозантный человек — густая, тронутая сединой борода, очки в золотой оправе, — внезапно оказался возле их столика, наклонился вперед и едва заметно поднял брови.

— Мэри, чего тебе взять? — настойчивым шепотом спросил Колин.

Мэри сложила руки на коленях и сказала:

— Стакан воды, безо льда.

— Да, два, пожалуйста, — с готовностью подхватил Колин, — и…

Официант выпрямился и коротко выдохнул через нос. Окинул их взглядом, оценив состояние лиц и одежды. А потом сделал шаг назад и кивнул в сторону дальнего конца площади:

— Там фонтан.

Он двинулся было прочь, но Колин развернулся на стуле и ухватил его за рукав.

— Нет-нет, послушайте, — умоляющим тоном начал он. — Еще мы собирались заказать кофе, и кроме того…

Официант высвободил руку.

— Кофи! — повторил он, насмешливо раздув ноздри. — Две кофи?

— Да. Да!

Официант покачал головой и ушел.

Колин обмяк, закрыл глаза; Мэри попыталась сесть прямо.

Она легонько толкнула его под столом ногой.

— Брось. До гостиницы всего десять минут ходу.

Колин кивнул, но глаз не открыл.

— Залезем в душ, посидим на балконе, закажем, и нам принесут все, чего мы только захотим.

Чем ниже опускался подбородок Колина, тем оживленнее делалась Мэри.

— Заберемся в койку. Ммм, чистые белые простыни. Закроем ставни. Представляешь, какая роскошь? А можем…

— Ладно, — тусклым тоном сказал Колин. — Пойдем в гостиницу.

Но ни один из них с места не сдвинулся.

Мэри поджала губы, а потом заметила:

— Очень может быть, что кофе он нам все-таки принесет. Когда люди качают головой, здешние люди, это может означать все, что угодно.

Утреннее пекло усилилось, толпа рассосалась; появились свободные столики, и через площадь шли теперь либо истовые любители достопримечательностей, либо местные жители, которым было куда спешить, разрозненные фигурки, расплющенные колоссальным пустым пространством, подрагивающие в знойном воздухе. На другой стороне площади снова выстроился оркестр и заиграл венский вальс; на той стороне, где сидели Колин и Мэри, дирижер перелистывал ноты, пока музыканты рассаживались по своим местам и расставляли по пюпитрам тетрадки. Колин и Мэри слишком давно и слишком хорошо знали друг друга и, как следствие, неоднократно ловили себя на том, что одновременно, не говоря друг другу ни слова, разглядывают одно и то же; на сей раз — мужчину, который футах в двухстах стоял к ним спиной. В летнем мареве его белый костюм сразу бросался в глаза; он остановился, чтобы послушать вальс. В одной руке у него был фотоаппарат, в другой он держал сигарету. Мужчина аккуратно переместил вес тела на одну ногу, и голова его начала двигаться в такт простому ритму. Потом он развернулся, совершенно внезапно, так, словно ему вдруг надоело слушать музыку, которая звучала по-прежнему, и не торопясь направился в их сторону, уронил на ходу сигарету и не глядя раздавил ее ногой. Из нагрудного кармана он достал на ходу темные очки и наскоро протер их белым носовым платком, прежде чем водрузить себе на нос; каждое его движение выглядело настолько экономным, словно он заранее его продумал. Несмотря на солнечные очки, изящный костюм и бледно-серый шелковый галстук, они сразу его узнали и теперь, будто завороженные, сидели и ждали, когда он подойдет поближе. Трудно было сказать, видел он их или нет, но теперь он шел прямо к их столику.

Колин застонал:

— Ну почему мы не пошли в гостиницу.

— Давай отвернемся, — предложила Мэри, но они по-прежнему сидели и смотрели, как он идет к ним, пробуя на вкус незнакомое чувство — узнать человека в чужом городе — и то восхитительное ощущение, которое испытывает человек, который наблюдает, оставаясь незамеченным.

— Он нас не заметил, — шепнул Колин, но тут, как будто в ответ на его реплику, Роберт остановился, снял очки, раскинул руки в стороны и закричал:

— Друзья мои! — и тут же быстрым шагом двинулся к ним. — Друзья мои!

Он пожал Колину руку, а руку Мэри поднес к губам.

Они откинулись на спинки стульев и слабо улыбнулись в ответ. Он тут же нашел стул и сел между ними, расплывшись в такой широкой улыбке, как будто с момента их последней встречи прошло не несколько часов, а несколько лет. Он устроился на стуле поудобнее и оперся локтем о колено: на ногах у него были бледно-кремовые ботинки из мягкой кожи. Над столиком поплыл легкий запах духов, не имеющий ничего общего с густым вчерашним парфюмом. Мэри принялась скрести ногу. Когда они объяснили, что до гостиницы так и не добрались, что спали на улице, Роберт задохнулся от ужаса и выпрямил спину. На той стороне площади первый вальс неуловимо перетек во второй; рядом с ними второй оркестр сорвался в жестокое танго, «Убежище Эрнандо».

— Это я во всем виноват! — прокричал Роберт. — Я вас задержал, со своим вином и со своими глупыми рассказами.

— Перестань чесаться, — сказал Колин Мэри — и Роберту: — Да нет, что вы. Нам просто следовало захватить с собой карты города.

Но Роберт уже вскочил на ноги, положил одну руку на локоть Колина, а другой потянулся за рукой Мэри.

— Нет-нет, это я должен был обо всем подумать. Но я все наверстаю. Вы поживете у меня в гостях.

— Нет, спасибо, — не слишком внятно откликнулся Колин. — Мы остановились в гостинице.

— Если вы настолько устали, гостиница — не самое лучшее место. Я с такими удобствами вас устрою, что вы забудете об этой кошмарной ночи. — Роберт отодвинул свой стул, чтобы дать Мэри пройти.

Колин потянул ее за юбку.

— Погоди минутку…

Короткое танго кубарем скатилось к финалу и, через ловко исполненную модуляцию, обернулось увертюрой Россини; вальс превратился в галоп. Колин тоже встал и нахмурился, пытаясь сконцентрироваться.

— Погоди…

Но Роберт уже вел Мэри под руку через свободное от столиков пространство. В ее движениях проглядывал вязкий автоматизм сомнамбулы. Роберт обернулся и нетерпеливо окликнул Колина.

— Мы возьмем такси.

Они прошли мимо оркестра, мимо башни, тень от которой была теперь не шире ковровой дорожки, и дальше, к оживленной береговой линии, к которой, как в фокусе, сходились все линии, пересекающие переполненную лагуну. Здешние лодочники, судя по всему, тут же узнали Роберта и мигом ввязались в отчаянное соревнование, пытаясь перехватить друг у друга заказ.

Глава пятая

Сквозь полуоткрытые ставни закатное солнце отбрасывало ромбоид из оранжевых полос на стену спальни. Полосы поблекли и утратили было четкость — видимо, по небу ходили легкие облака, — но затем снова стали яркими. Мэри смотрела на них целых полминуты, прежде чем проснулась окончательно. В комнате были высокие потолки, белые стены и никакой лишней мебели; между ее кроватью и кроватью Колина стоял легкий бамбуковый столик с глиняным кувшином и двумя стаканами; у ближней стены — резной сундук, а на нем керамическая ваза, в которой, как это ни странно, стояла одинокая веточка лунника. Сухие серебристые листья шевелились и шуршали в теплых сквознячках, которые то и дело забирались в комнату сквозь полуоткрытое окно. Пол казался сделанным из единого куска коричнево-зеленого крапчатого мрамора. Мэри легко поднялась и села в кровати, босые ступни ощутили леденящий холод камня. Распахнутая настежь филенчатая дверь вела в выложенную белым кафелем ванную. Другая дверь, через которую они вошли, была закрыта, и рядом на медном крюке висел белый халат. Мэри налила себе стакан воды, что она уже делала не раз и не два перед тем, как уснуть, — на сей раз воду она пила не жадными глотками, а скорее потягивала, — села как могла прямо, до предела распрямив спину, и посмотрела на Колина.

Как и она сама, он спал голый, лицом вниз, поверх простыней, нижняя часть его тела лежала прямо, верхняя немного неловко была развернута в ее сторону. Руки он как-то беспомощно прижал к груди; стройные, лишенные волос ноги были слегка раздвинуты, и ступни, необычайно маленькие, будто детские, смотрели внутрь. Филигранно-тонкий позвоночник убегал в глубокую ямку на пояснице, и по всей длине вдоль него, подсвеченный косыми лучами пробивающегося сквозь ставень света, рос тонкий и мягкий пушок. Вокруг тонкой талии Колина по гладкой белой коже отпечатались маленькие зубчики, будто следы от зубов: резинка от трусов. Ягодицы у него были маленькие и твердые, как у ребенка. Мэри наклонилась, чтобы погладить его, но передумала. Вместо этого она поставила на столик стакан с водой и пододвинулась поближе, чтобы рассмотреть его лицо, как разглядывают лица статуй.