Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Василий Ливанов

Путь из детства. Эхо одного тире

Моей любимой жене Елене и нашим сыновьям Борису и Николаю посвящаю Автор
Эхо одного тире

Путь из детства

Книга первая

«Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости, которая пресмыкается перед одним настоящим». А. С. Пушкин
«От большинства людей остается только тире между двумя датами». Из фильма «Доживем до понедельника»
К моим читателям 


Знаете ли, если у вас такой душевный склад, что вы наделены способностью мыслить образами, то ваша естественная среда — это беллетристика. Вам там удобно, вы чувствуете себя свободно, вам нравится сочинять, то есть фантазировать и преображать ваши фантазии в реальность. И эту реальность закреплять словами на бумаге. А я сейчас залезаю в глубь времен, мне нужно не сочинять, а как задокументировать то, что я знаю о своих предках. Конечно, я имею возможность высказывать какие-то догадки, сопоставляя факты. Но мое сознание все время одергивает меня: не сочиняй, только не сочиняй, хотя тебе было бы так проще, легче.



Какая это мука — не сочинять!



То, что я пишу сейчас, — это не беллетристика и не дневниковые записи. Это свидетельства моей родовой памяти, мое восприятие прошлого, часто очень далекого от моих читателей и от меня самого. Но я дорожу этим прошлым, без него меня бы не было. Это всё я, это всё во мне — как говорил Лев Толстой от лица своего героя Пьера Безухова. Но я хочу, чтобы это проникло и в вас, сделалось частью вашего человеческого восприятия мира, потому что движущая сила, заставляющая меня переносить всё это на бумагу, — любовь. К тому, что было, к тому, что есть, к себе самому конечно, к вам, моим читателям.






Автор



О рисунках моего отца


Борис Николаевич Ливанов много и постоянно рисовал. У него были острый глаз и безошибочно послушная рука. Шутил: «Вообще-то я художник. Актер — мое хобби».



Излюбленным жанром были характерные шаржированные портреты.



Петр Леонидович Капица, великий физик, так отозвался о его рисунках: «Рисунки Ливанова — это не портрет, это не шарж, это не карикатура. Это совсем оригинальный способ передачи образа и характера изображаемого человека, который присущ только таланту Бориса Николаевича».



Художническое наследие Бориса Ливанова — это тысячи рисунков, созданных на протяжении полувека. Кто только не являлся объектами его мастерства! Прежде всего, конечно, мхатовцы. Потом писатели, художники, ученые — все, кому доводилось общаться с Ливановым. Художники Куприянов, Крылов, Ник. Соколов — троица, известная под именем Кукрыниксы, — звали своего друга Ливанова войти в их компанию.



— Нет, добрые друзья, — ответил Борис Николаевич, — если я к вам присоединюсь, то как же мы будем называться? Кукрыниксыли?



И, конечно, отец рисовал своих домочадцев. Даже наших кошек и собак, которых мы постоянно заводили дома. Иногда его привлекали пейзажи.



Некоторые его «домашние» рисунки украшают эту книгу.



«Ленинград, июль 1935 г.
Женушка моя!
Бедная моя, усталая мамочка!
Как я понимаю, что ты, конечно, страшно утомлена. Ну уж теперь осталось совсем немного терпеть.
Тебя, моя любимая, я очень и очень прошу напрячь последние силы и родить прекрасного младенца, сильного и в будущем хорошего человека. Вот о чем ты должна думать. У нас должен быть очень хороший ребенок».


Так писал в Москву мой отец Борис Ливанов своей жене, моей маме, накануне моего рождения. В это время он был в Ленинграде на съемках фильма «Дубровский», где играл заглавную роль.

Я появился на свет в пятницу, 19 июля 1935 года, в Москве в родильном доме имени Грауермана, прославленном рождением многих, впоследствии ставших знаменитыми, москвичей.

Рождаться я не торопился, опроверг все прогнозы наблюдавшего маму профессора Архангельского, затянув мамину беременность не на 9, а на 10 месяцев, и поэтому оказавшись младенцем весом в 4 кг 300 г и 54 сантиметров ростом.

Мама вспоминала:

«Положили меня на стол в родильном отделении. На этом столе я пролежала двое суток. Вызвали доктора Архангельского. Войдя, он спросил: «Где та, которая меня осрамила?»

Так было тяжело, что даже кричать была не в состоянии. А когда сын родился и нужно было перевести меня наверх, в палату, вдруг слышу:

— Не на чем возить наверх женщин. Лифт испортился от этого дерева.

Это Василий Иванович Качалов прислал, действительно, «дерево» белой сирени, на радость всем лежащим в палате женщинам».

Мой отец ни минуты не сомневался, что у него будет сын. А ведь средств, определяющих пол ребенка в утробе матери, в то время еще не было. Но когда мама была беременна, отец уже звал меня Алешей в честь писателя Алексея Толстого, с которым крепко дружил.

Драматург Константин Тренёв устраивал у себя званый вечер, на который в числе множества гостей были приглашены Толстой и мой отец. Толстой в это время подал во МХАТ свою новую пьесу «Чертов мост». Станиславский и Немирович-Данченко пьесу отклонили.

Толстой был страшно обижен. А тут он еще в гостях у Тренева, пьеса которого «Любовь Яровая» идет с успехом на мхатовской сцене, а его, Толстого, пьесу даже не приняли к постановке. За столом Толстой стал громко сетовать на театр и договорился до того, что, по его мнению, МХАТ кончается.

Тренев забеспокоился и попросил отца: «Боря, скажи что-нибудь Толстому, успокой его».

Отец поднялся с бокалом и стал говорить, мол, ты, Алеша, гениальный писатель, но все решают основатели театра, у коих свои художественные принципы. И вдруг Толстой, оборвав своего друга, заявил: «Здесь нет для вас никакого Алеши. Вы обращаетесь к депутату Верховного Совета, члену правления Союза писателей СССР Алексею Николаевичу Толстому».

Отец побледнел и сказал: «Товарищ депутат Верховного Совета, член правления Союза писателей СССР Алексей Николаевич Толстой! К вам обращается народный артист РСФСР Борис Ливанов и хочет вам сказать, что ваша пьеса… дерьмо!!!»

И они бросились драться, да так, что их пришлось растаскивать. После этого происшествия отец сказал маме, что никогда не назовет сына Алешей.

Перед отъездом на съемки в Ленинград отец зашел к Качалову, и они с Василием Ивановичем стали обсуждать, как назвать будущего сына.

Отец перебирал разные имена, но Качалову то имя не нравилось, то казалось неблагозвучным сочетание имени и отчества…

Уже уйдя от Качалова, отец схватился за голову: ведь он даже не упомянул имени Василий!

Во время выбора для меня имени Василий Иванович успел заверить отца, что будет опекать мою беременную маму и поддерживать связь с отцом, чтобы он не волновался и работал спокойно.

Качалов исполнял все свои обещания, и в нашей семье его назвали «крестный», хотя на самом деле моим крестным отцом он не был.

А с Алексеем Толстым отец помирился уже после того, как я был назван в честь Качалова.

О моем рождении отца известил Василий Иванович Качалов, дав срочную телеграмму в Ленинград.

Телеграмма застала отца на дневных съемках за городом. Но он смог связаться по телефону с директором гостиницы «Астория», где занимал номер, и арендовал весь гостиничный ресторан и кухню, начиная с вечернего часа и до следующего утра. До войны заработков артиста кино на такое хватало!

Конечно, была приглашена вся съемочная группа фильма, все ленинградские друзья отца, и даже случайно зашедших в ресторан людей усаживали за столики, как гостей.

В Ленинграде в эти дни гастролировал знаменитый джаз-оркестр Александра Цфасмана. Музыканты остановились в «Астории». Они в полном составе явились на праздничный ужин и всю ночь услаждали многочисленных гостей своим замечательным искусством. Разумеется, режиссер фильма Ивановский весьма расчетливо назначил на следующий день только позднюю ночную киносъемку, благо в фильме были предусмотрены ночные натурные эпизоды.

И вот что примечательно: в составе джаз-оркестра был талантливый исполнитель на фортепиано и соло-аккордеонист Игорь Гладков. В феврале у Гладкова родился сын Геннадий, Генка, а тут, в июле, и я подоспел. Мы с Генкой встретились в школьном классе, и судьба соединила нас дружбой на всю жизнь. Мне было две недели от роду, когда мама привезла меня в Ленинград, чтобы показать отцу.

Поэтому я считаю себя не только москвичом, но отчасти и ленинградцем. С этим прекрасным городом Петра на Неве будут связаны разные годы моей работы в кино в различных фильмах киностудии «Ленфильм». И, конечно, оказавшись в Ленинграде-Петербурге, я всегда стремлюсь остановиться в гостинице «Астория».

Мама вспоминала: «В загсе же, когда мы пришли регистрировать рождение мальчика и сказали, что называем его Василием, девушка-канцелярист долго нас убеждала: «Василий — это же не современное имя! Подумайте, он вам этого не простит, когда станет взрослым. Он будет единственным Василием». Была очень огорчена, что не смогла переубедить нас».

«Итак, не заботься о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждогодня своей заботы».

Эти слова из Евангелия от Матфея.

Мои родители всю жизнь жили надеждой на доброе будущее. Денег не копили, ничего не вычисляли. Отец если строил планы, то только творческие. А мама, с первых супружеских шагов начавшая жить жизнью любимого мужа, всегда была ему и самым благодарным зрителем, и самым строгим критиком, и самым верным другом.

Когда отец знакомил с кем-нибудь свою жену, он говорил: «Моя половина» — и добавлял: «Моя лучшая половина». И это были не праздные слова.

Когда я появился на свет, жить моим родителям со мной и четырехлетней маминой дочкой от первого брака Наташей было негде.

Театр снял для отца номер в гостинице «Метрополь». Сейчас международный столичный отель «Метрополь» принимает в свои роскошные покои именитых высокопоставленных гостей, богатейших постояльцев, владельцев многомиллионных капиталов. А для меня когда-то это был дом родной. Вот так-то!

Со стороны Театральной площади на уровне высокого второго этажа и сейчас видна каменная полукруглая балюстрада балкона, на который мама выкатывала меня в коляске, чтобы дышал московским воздухом.

Иногда отец, возвращаясь из театра, заставал свою семью в вестибюле гостиницы с коляской и чемоданами. Ждут какого-то важного иностранца — срочно освободите номер!

Отец звонил в дирекцию МХАТа, нас вселяли обратно.

Наконец, о радость, мы въезжаем в собственную двухкомнатную квартиру на Земляном валу (впоследствии улица Чкалова).

Накануне маминого дня рождения, первого в новой квартире, отец спросил ее, что она хочет получить в подарок. Тогда слава летчика Валерия Чкалова гремела повсюду.

— Подари мне Чкалова, — пошутила мама.

И вот — день рождения. Звонок в дверь. Мама открыла: на лестничной площадке стоял легендарный летчик.

— Поздравляю! Я — ваш подарок, — сказал Чкалов.

Оказалось, что Чкаловы одновременно с нами получили квартиру в этом же доме, только в соседнем подъезде. Оказалось, что Валерий Чкалов — восторженный поклонник знаменитого артиста Бориса Ливанова. Знакомство семей Чкалова и Ливанова быстро превратилось в близкую дружбу, почти ежедневные встречи. К моим впечатлениям об этом знакомстве я еще вернусь.



Мне уже минуло 37 лет, когда…

В этот вечер 22 сентября я поздно задержался, работая на киностудии «Союзмультфильм», где меня и застал звонок в дирекцию.

«Вася, — услышал я в трубке голос своей сестры Наташи, — приезжай прямо сейчас… только не гони».

Она звонила из больницы, так называемой «Кремлевки», куда несколько дней назад увезли из дома моего тяжело больного отца.

Полутемный больничный коридор, белые халаты врачей, пятна лиц, черт которых я не различаю.

— Ваш отец… Борис Николаевич… скончался.

Один белый халат надвинулся на меня. Я оттолкнул его. Стоящие за ним расступились.

Отец лежал навзничь, вытянувшись во весь рост. Белая простыня оставляла открытыми вытянутые вдоль тела руки и верхнюю часть груди. Глаза были закрыты. Мама неподвижно сидела на стуле в изголовье кровати. Рядом стояла моя сестра Наташа.

И произошло то, чему я и сейчас не могу найти разумного объяснения.

Всем телом, вытянувшись, я лег на тело моего отца, сжал между ладонями его голову и, глядя в его безжизненное белое лицо, стал его звать:

«Отец, вернись! Ты ничего не сказал мне… Не попрощался… Прошу тебя, вернись! Вернись!»

И тут я внезапно ощутил, что какая-то сила истекает из моей груди, из живота, из всего меня, словно вода, туда вниз, в лежащее подо мной неподвижное тело моего отца.

И вдруг тяжелые сомкнутые веки его дрогнули, и на меня взглянули такие любимые глаза его, зеленоватые, цвета морской волны, с золотистыми искрами по радужке.

Оттолкнувшись руками и не отрывая взгляда от отцовских глаз, я сел на край кровати. Как только отец открыл глаза, мама, вскочив, схватила обеими руками его ладонь и так замерла.

И мы услышали голос отца, спокойный, ровный:

— Все кончено. Прощаемся. Прощайте. Привет всем.

— Спасибо тебе за мою жизнь, — отозвалась мама. — Я была очень счастлива с тобой, Борис.

Мама стала медленно опускаться на колени у кровати. Потом она мне скажет, что отец с такой силой сжал ее ладонь, что она оказалась на коленях скорее не от душевного порыва, а от болезненной силы отцовского рукопожатия.

Отцовские глаза закрылись.

В палате стоял монитор, по темному экрану которого, часто прерываясь, высвечивалась бегущая белая линия. И мы, родные и врачи, следом за мной вошедшие в палату, стали следить за ее прерывистым движением. И вот она дрогнула, остановилась и как будто взорвалась, рассыпавшись искрами, словно салютом. Прощальным салютом.

— Всё? — спросила мама в неподвижной тишине.

Господи, сколько боли, сколько душевной, почти детской незащищенности было в ее голосе, в ее вопросе!

Пролет лестницы вверх от лифта до дверей квартиры мне пришлось нести маму на руках. Еще в больнице врачи сделали ей какой-то укол, заверив меня, что ничего дурного с ней не должно случиться. Уложив маму в постель и прикрыв дверь в родительскую спальню, я перешел через коридор в соседнюю комнату.

Этот узкий коридор делит квартиру пополам. Если из прихожей пройти в глубь коридора, то в конце его, справа, — отцовский кабинет. Когда отца увезли в больницу, мама задернула в кабинете тяжелые шторы на окнах, оставив на письменном столе две высокие стопки каких-то бумаг, и заперла дверь в кабинет. За эти дни, пока отец был в больнице, в его кабинет никто не входил.

Проход из прихожей в коридор отгораживала наполовину застекленная дверь. Замка в ней не было, и дверь неплотно прилегала к притолоке. Поэтому когда отец входил в дом и обычно хлопал входной дверью, то эта самая, застекленная, всегда отзывалась характерным позвякиванием стекла.

Сидя за столом у телефона, спиной к открытой в коридор двери, я обдумывал порядок предстоящих телефонных звонков. Несмотря на то что шел уже 12-й час ночи, мне сначала предстояло, не откладывая, позвонить министру культуры Фурцевой, сообщить о кончине отца и сказать, что необходимо обеспечить в ближайшие два дня приезд из Болгарии режиссера Анны Дамяновой и актера Петра Борова — друзей отца, участников спектакля «Братья Карамазовы», последнего спектакля, постановку которого он не так давно осуществил в болгарском театре им. И. Вазова в Софии.

Мысленно возвращался к словам, сказанным мне другом отца, хирургом Александром Александровичем Вишневским, после того как проведенная им операция не принесла отцу облегчения.

— Болезнь твоего отца — это то, что сотворили с его театром. От этого я вылечить не могу…

Партийные чиновники от культуры все-таки добили великий театр, созданный Станиславским и Немировичем-Данченко. Театр, художественным принципам которого Борис Ливанов верно служил почти полвека. Олег Ефремов пришел во МХАТ утверждать другие принципы, выстраданные им в его театре «Современник».

— Я никогда не мечтал работать в театре «Современник», тем более в его филиале, — это слова моего отца.

Прав Вишневский, точнее не скажешь. И теперь мой отец умер вместе со своим театром.

Вдруг в тишине отчетливо звякнула застекленная дверь из прихожей.

Потом звук шагов по коридору, таких знакомых шагов моего отца! Шаги остановились у открытой двери, у меня за спиной. Повернуться, посмотреть или не поворачиваться? Страха не было, я испытывал только душевное смятение. Шаги двинулись в глубь коридора. Если это мой отец, ничего плохого произойти не может! Я вскочил и бросился вслед за шагами. Дверь в кабинет была закрыта, я толкнул ее. Оба окна в кабинете были распахнуты настежь. Ветер, врываясь с улицы, поднимал и трепал занавески. По всей комнате, словно встревоженная стая белых птиц, летали, кружа, листы бумаги.

Что это было, Господи? Что же это было? Я выглянул в окно на улицу. Редкие в этот час прохожие, проезжают, светя фарами, машины. Все как всегда. Я запер окна, подобрал осевшие на пол листы и закрыл за собой дверь. Заглянул к маме. Она спала и дышала спокойно, ровно. И я вернулся к телефону. Позвонил Фурцевой, найдя ее служебный телефон в отцовской записной книжке. Было известно, что последнее время министр устроила свое жилое помещение рядом со служебным кабинетом, и дежурной помощнице пришлось начальницу разбудить. Потом дозвонился до наших друзей в Болгарии. Потом, кажется, Олегу Стриженову, ведь это были годы нашей памятной дружбы. Борис Николаевич Ливанов был его кумиром — это нас тоже сближало.

Я так и просидел у телефона до утра. Сна, как говорится, ни в одном глазу. И курил, курил.

Где-то часов в 9 раздался звонок. Мужской бодрый голос:

— Товарищ Ливанов? Сейчас с вами будет говорить Леонид Ильич Брежнев.

В трубке потрескивало. Видно, Фурцева уже успела ему сообщить.

В комнату вошла мама. Она придерживала запахнутый халат у самого горла.

— Василий Борисович, — услышал я голос, хорошо знакомый по телевизионным трансляциям и многочисленным подражаниям в актерской среде.

На мгновение мелькнула мысль: а не разыгрывают ли меня? Но в такой момент — вряд ли.

— Василий Борисович… примите наши глубокие соболезнования… Скажите, что мы может для вас сделать?

Я помнил недавний рассказ одной своей приятельницы, дочери знаменитого авиаконструктора, попавшего в партийную опалу. Когда ее отец скончался, ей тоже звонил Брежнев. И тоже спросил: «Что мы можем для вас сделать?» Ответила — и стала ездить на новой дарованной «Волге». Такая вот компенсация потери отца. Нет, товарищ Генеральный секретарь, с Ливановыми так не получится.

— Что вы можете для меня сделать? — переспросил я только для того, чтобы маме стало понятно, о чем разговор. — Верните мне моего отца. Можете?

Потрескивание в трубке.

— Еще раз примите наши глубокие соболезнования…

И — длинные гудки. Я повесил трубку.

Мама положила мне руку на плечо.

— Сын мой, прекрасный сын мой, — сказала мама.

Прошло еще с полчаса, и снова зазвонил телефон.

Тот же бодрый мужской голос сообщил мне, что предстоит согласовать со мной текст некролога для газеты «Правда». Зачитал абзацы, где говорилось об актерских заслугах Бориса Ливанова. Я предложил обязательно включить отзыв о нем как о театральном режиссере. Через некоторое время он перезвонил и зачитал предложенный мной отзыв.

— Ну, и теперь последнее: партия и правительство высоко оценили…

— Стоп! — прервал я.

— Что «стоп»? — удивился он. — Что вы имеете в виду?

— Мой отец Борис Николаевич Ливанов никогда не вступал в Коммунистическую партию. Он был народным артистом СССР, истинно народным, любимым миллионами своих зрителей. Я думаю, что правильнее будет написать: Родина, — запятая, — партия и правительство…

Теперь он прервал меня:

— Вы же понимаете, что такое я не могу самостоятельно решить. Я вам перезвоню.

Я ходил, терпеливо ждал. Наконец звонок.

— Принято: Родина, партия и правительство…

— Спасибо, до свидания.

Когда газета вышла, первым позвонил давний друг отца Виктор Борисович Шкловский.

— У меня в руках «Правда». Васька, это ты сделал?

Сразу было понятно, о чем он спрашивает.

— Я.

— Я горжусь тобой.

Такого текста в официальных некрологах «Правды», чтобы партия и правительство писались на втором месте после запятой, ни до, ни после в партийно-правительственной газете не было.

Это — правда.



Мы, Ливановы, ведем свой род от симбирских казаков. И фамилия наша оттуда. Она связана с великой русской рекой — Волгой.

Когда весной начинают таять снега, талая вода сливается в реку. Образуется так называемая «верхняя вода». Быстрое течение этой воды держится недели две и называется «лив» или «лива». По этой поре подготавливались стволы деревьев. Бревна связывали и сколачивали в плоты и гнали по «ливу», вниз по Волге к Астрахани. Съезжались купцы, говорят, много было турков, испытывающих дефицит в строительном лесе. Плоты, сцепленные между собой, порой тянулись на сотни метров. Казаки-плотогоны назывались людьми «лива», Ливановыми. Мужики собирались в ватаги по 15–20 человек. Гнали плоты вооруженными, поскольку нередко случалось, что одна ватага у другой пыталась отбить лес. Работа эта по «ливу» требовала недюжинной физической силы, решительности и храбрости. А ватажный должен был уметь выторговать за лес особенную цену.

Дед рассказывал мне, что владельцы леса, который они предоставляли плотогонам, назначали ватажному цену, за которую тот должен был продать бревна. А если продаст дороже назначенной цены, то лишний достаток делился между всей ватагой по уговору. И цены эти были немалые.

Симбирские казаки, наверное, самое древнее казачье образование на Руси. Еще во времена татарского нашествия на Волге и ее притоках стали возникать шайки удалых, отчаянных мужиков. Эти мужики строили длинные узкие лодки, «ушкуи», которыми они управляли не хуже венецианских гондольеров. Вот от них-то, ушкуйников, и ведется волжский казачий род.

Жили ушкуйники разбоем. Внезапно возникали около какого-нибудь поселения, высаживались на берег, делали свое разбойничье дело и так же внезапно исчезали.

Почему-то считается, что ушкуйники — это исключительно порождение политики Новгородского купечества. Будто бы они, речные разбойники, обслуживали купеческую алчность, регулярно доставляя награбленный «товар» в распоряжение купцов. Это весьма сомнительно. Может быть, среди ушкуйников и встречались такие послушные разбойники, но в подавляющем большинстве это были лихие, вольные люди. А то, что они сбывали награбленную добычу в Великом Новгороде, вовсе не говорит о том, что они были подневольными людьми. Скорее, наоборот.

В «Толковом словаре живого великорусского языка» В. Даль написал: «Ушкуй — ладья, лодка. Ушкуйник — речной разбойник; новгородские ушкуйники, шайки удальцов пускались открыто на грабеж и привозили добычу домой, как товар».

Заметьте, В. Даль отделяет запятой новгородских ушкуйников от шаек речных разбойников.

В каждом разбойничьем сообществе был свой атаман. Атаманы сговаривались между собой, удваивая, утраивая и удесятеряя свои силы.

В XIV веке такое речное множество подошло к столице Золотой Орды, оставленной своим ушедшим в поход воинством, и начисто разграбило богатейший город, унеся с собой несметную добычу. Догонять, ловить или искать ушкуйников было бессмысленно. Они растворились в облюбованных ими волжских притоках, нанеся врагам Руси непоправимый урон.

Добыча была настолько велика и ценна, что ушкуйники, скорее всего, большую ее часть скрыли в потаенных местах. Может быть, кому-то из кладоискателей в наше время повезет, и они наткнутся на какой-нибудь древний разбойничий схрон.

По прошествии веков потомки ушкуйников осели по берегам Волги и занялись мирными промыслами. Так образовалось вольное симбирское казачество.

Земли этого казачьего проживания принадлежали издревле боярскому роду Анненковых. В XVII веке Анненковы отдали свои земли самому Государю за долги. Казаки с тех пор стали числиться государевыми крестьянами. Барином им был сам государь, поэтому они работали на себя, платя в государеву казну только оброк. От них-то и пошла поговорка: «До Бога высоко, до царя далеко».

Основными промыслами симбирских казаков было строительство речных судов: килевых и плоскодонных. Из килевых самым востребованным был «струг», который ходил и под парусом, и на веслах. Типов плоскодонных судов, приспособленных к бурлацкому волоку, было множество. Их движение против течения реки осуществлялось бурлацкой силой. Кроме этого процветало ткацкое парусное дело, возделывание земли и, конечно, рыболовство.

С возникновением бурлачества к берегам Волги стал стекаться самый разнообразный люд на сезонные заработки. Среди этих людей было много, как сейчас бы сказали, бомжей, беглых крестьян и прочего бродячего люда. Они, в отличие от местных профессиональных бурлаков, назывались людьми «с волока», или «сволочью». Так что «сволочь» — это не оскорбительное ругательство, а обозначение человека без определенного рода занятий, наемного бурлака на сезон.

Село или станица, из которой происходят мои предки, стоит по-над правым берегом Волги, севернее Симбирска и зовется Анненково. В этом селе у моего прадеда Александра Ливанова была небольшая ткацкая мануфактура, и оттуда же, из Анненкова, мой дед Николай восемнадцатилетним юношей ушел, как написано в выданной ему волостной справке, «из крестьян в актеры».

Однажды дед Николай Александрович отправился со мной, малолеткой, смотреть русскую живопись в Третьяковской галерее.

Подвел к картине Репина «Бурлаки на Волге» и спросил:

— Нравится?

— Очень, — говорю.

— Это дерьмовая картина.

— Почему?!

— Потому, что это не бурлаки, а сволочь. Видишь, как молодой парень в лямке мучается? Среди наших бурлаков таких не было, хозяин бы выгнал. Работать надо, а не мучиться.



Детство, особенно ранее, спасительно тем, что не несет груза никакого жизненного опыта, одно событие следует за другим, эти события никак не осмысливаются и не сопрягаются, а воспринимаются чисто эмоционально через испуг, радости или обиды. И остаются в живой памяти вспышками одних только впечатлений, которые сменяют друг друга, словно цветные стеклышки в калейдоскопе, без всякой связи.



Вокруг меня улыбающиеся женские лица. Я слышу, как эти женщины смеются. Моя мама, ну конечно же это она, держит меня на руках. Высоко держит.

— Ну поцелуй ее, Васечка… поцелуй.

Напротив моего лица, очень близко, незнакомое лицо какой-то девочки. Почему я знаю, что это девочка? Может быть, потому, что мама говорит «её», но знаю точно — девочка. И сейчас хорошо помню ее лицо: темно-синие глаза, короткий носик между разрумянившимися толстыми щеками. Помню, на ней вязаная шапочка, бежевая. Яркий румянец, вязаная шапочка… Наверное, это происходит зимой.

— Поцелуй ее…

Меня подносят к девочке все ближе и ближе.

— Целуй, целуй! — говорят женщины.

Девочка теперь не смотрит на меня, она повернула голову и глядит в сторону, прямо перед собой.

Я прижимаюсь губами к ее щеке.

Щека упругая, свежая, прохладная.

Почему-то до сих пор явственно ощущаю это прикосновение.

Женщины громко смеются, весело переговариваются между собой.

Это самая первая в моей жизни вспышка воспоминаний. Когда родители говорили «до войны», именно это вспоминалось первым.



На углу Столешникова переулка и Пушкинской (теперь Б. Дмитровки) улицы был магазин «Меха».

Со стороны улицы в витрине магазина стояло чучело крупного волка. Серая шкура, темнеющая на спине, поднятая передняя лапа, придающая зверю эффект движения, оскаленная клыкастая пасть, желтые глаза с темными вертикальными зрачками.

Меня, трехлетнего, этот волк буквально заворожил. Когда ходили гулять, я настаивал, чтобы обязательно пойти смотреть «шушенного волка». Увидев его впервые, я отказывался поверить, что он не живой. Мне терпеливо объяснили, что это только волчья шкура, набитая сеном. А сено — это сушенная трава. Отсюда «шушенный».

Опытные охотники и специалисты по психологии животных сходятся во мнении, что волки обладают телепатической силой, давно утраченной человеком. Сила эта загадочная, мистическая. А что, если витринный волк, возрожденный искусным чучельником, не утратил этой своей мистической способности? Почему я всем своим детским существом ощущал непреодолимую тягу к встрече с ним, почему упорно не желал уходить от витрины и меня уводили насильно? И всегда, посещая зоопарки, я прежде всего стремлюсь к вольерам с волками. Мне кажется, что между ними и мной присутствует какая-то необъяснимая связь.

У одного из моих любимых писателей Джека Лондона есть удивительная фраза: «У собаки есть хозяин, зато у волка есть Бог».

И вот еще из «до войны».

Мы с мамой идем около нашего дома по самому краю тротуара. По улице вдоль тротуарного бордюра вышагивает мой отец. Он очень большой. На ладони его руки, закинутой к плечу, лежит продолговатый крупный арбуз, между темными полосками которого перебегает солнечный блик. Отец в шляпе, сдвинутой к затылку. Временами он выглядывает из-за арбуза и, поймав мой взгляд, подмигивает мне.

Странно, что это воспоминание вспыхнуло в моей памяти, когда я уже был взрослым.

Например, память о Чкалове.

Мои родители очень близко дружили с семьей легендарного летчика Валерия Павловича Чкалова. Об их дружбе в своих воспоминаниях замечательно написала моя мама.

Я же Чкалова панически боялся. Наверное, потому, что меня, трехлетнего, страшила могучая энергетика, которую излучала его натура. Думаю, такой испуг ощущает человек, когда видит, что перед ним вздымается и движется на него высоченная волна.

Когда Валерий Павлович хватал меня на руки и подбрасывал под потолок, я пугался так, что даже не мог разреветься.

Подъезды дома, где жили Чкаловы и Ливановы, соседствовали. Помню, я погулял во дворе, хочу пойти домой, но у подъезда стоит Чкалов в черной шинели. Холодно, начинает падать снег. Я с ужасом думаю, что, если Чкалов не уйдет, я никогда не попаду домой.

Наверное, я не один, а под присмотром 7-летней сестры Наташи.

Как-то я поделился этим воспоминанием с отцом.

— Ты чего-то выдумываешь, — сказал отец. — На Валерии не могло быть черной шинели.

Через некоторое время отец перезвонил мне.

— Вот читаю книгу о Чкалове. В этот год у них ввели черные шинели.

В этот год — 1938-й, 15 декабря, вовремя испытательного полета Валерий Павлович Чкалов погиб.

Хорошо запомнилось, как Чкалов принес нам в подарок деревянную модель нового самолета-гидроплана. Модель была сделана из дерева, выкрашенного серебряной краской, с ярко-красными полосками. На двух моторах, стоящих на крыльях, — зеленые металлические пропеллеры. А размах крыльев был не меньше метра.

С Чкаловым пришел его сын Игорь в белой рубашке и в пионерском галстуке. Валерий Павлович был очень весел, возбужден. Вот тогда-то он и подбрасывал меня к потолку. Может быть, благодаря этим взлетам из чкаловских рук и необыкновенному подарку мне и запомнился его приход. А то, что за долгие годы осталось от модели — длинный деревянный корпус с облезшей серебряной краской, хранится у меня до сих пор.

А вот забавное воспоминание, рассказанное мне моей мамой. Она обратила внимание, что, когда поздние вечерние застолья в нашем доме с участием Чкалова затягивались на всю ночь, Валерий Павлович начинал очень странно гримасничать, жмурить один глаз и, приоткрыв рот, дергать подбородком.

Мама решила, что у него какой-то нервный тик, но спрашивать поначалу не решалась, а когда все-таки полюбопытствовала, то услышала в ответ:

— Да что вы, Женя, какой тик… Сапоги снимаю!

Оказалось, что Чкалов, устав от неподвижного сидения, стягивал под столом сапоги, с усилием надавливая одной ногой на пятку другой.

И делал это украдкой, чтобы не отвлекать внимания от застольного общения.

Личность Чкалова с неожиданной стороны, по-моему, раскрывается всего в нескольких словах, о которых вспоминал его друг, мой отец:

«Валерий однажды сказал:

— Вот мне все говорят: «Ты — первый! Ты — первый!» А я хочу быть не первым, а лучшим. А лучший, я думаю, это Мишка Громов».

Вот написал «Громов», и воспоминание перебросило совсем в другое время, «после войны».

Я, одиннадцатилетний мальчишка, сижу с родителями на открытой террасе дачи Михаила Михайловича Громова.

Хозяин очень красив мужественной классической красотой. Прямой нос с выразительно очерченными ноздрями, волевой подбородок, очень светлые глаза, так много повидавшие в его героической жизни.

Михаил Михайлович рассказывает.

На даче у него стоит маленькая машинка, трофейный опель «Кадет». На нем Громов ездит с дачи на железнодорожную станцию, чтобы купить в ларьке папиросы.

Как-то едет по шоссе, а на краю дороги «голосуют» двое: какой-то высокий мужчина и молодая женщина. Оба нарядно одеты, а Громов сидит за рулем в спортивной майке без рукавов. Останавливает машину.

— До станции подвезешь? — спрашивает мужчина.

— Садитесь.

Когда доехали до станции, мужчина протягивает Громову 50 рублей.

Громов отказывается брать деньги.

— Да бери, бери, — говорит мужчина. — Не обеднею. Я — полковник авиации.

— А я, — говорит Громов, — генерал-полковник авиации.

— И тут он меня узнал, — хохоча, заканчивает свой рассказ Михаил Михайлович. — Видели бы вы его лицо в тот момент! Умора…



Одно из самых главных событий детства, определивших мою веру, — это мое святое крещение.

И прежде чем коснуться этого события, надо поведать о происхождении моей мамы, рассказать о ее предках, а значит, и о моих.

В Европе они назывались норманны (люди Севера), на Руси их звали варягами. Себя они именовали викингами. В русском «Энциклопедическом словаре» издания 1910 г. о викингах сказано кратко: «Предводители скандинавских морских разбойников, опустошающих Европу в Средние века». Я уже упоминал ушкуйников — речных разбойников, а тут — морские. Как заметил один мой добрый приятель, увлеченный геральдическими изысканиями: «Как начнешь проникать в глубь веков, изучая чью-нибудь родословную, обязательно наткнешься на разбойника».

Обязательно не обязательно, но предков мы не выбираем.

Изначально среди викингов было распространено многобожье. Главным, верховным богом был Один. Власть этого бога распространялась на самые разные стороны жизни викингов, в частности на военные действия, хотя никакая война не могла вестись без покровительства Тора — бога войны. А всякого рода войны были постоянным промыслом викингов. Захватив в X веке Сицилию и северо-западные земли Франции, норманны утвердили в истории понятие «эры Норманнов». Этому, конечно, способствовало завоевание ими англосаксов, в результате которого на английский престол сел норманн Вильгельм, получивший прозвище Завоеватель.

В Средневековье Европу раздирали многочисленные междоусобные войны. Затевавшим такие войны владетельным герцогам, баронам и прочим властителям требовалось обзаводиться военной силой. Так в Европе возникло целое сословие рыцарей, нанимавшихся на военную службу. Рыцари из викингов, для которых военное дело — суть, образ их жизни, были в те поры особенно в чести.

И, наверное, среди них были такие, на щитах которых красовался герб «Правдзиц».

В кино мне довелось сыграть такого наемника — рыцаря Бенедиктуса в фильме «Ярославна — королева Франции», снятого по талантливому сценарию Вл. Валуцкого. Рыцарь этот сопровождает епископа Роже, посланного на Русь французским королем Генрихом за его невестой, дочерью киевского князя Ярослава.

В первой же сцене фильма, въезжая в Киев, я сказал своему вооруженному отряду: «Вперед, не торопясь». Я отдал рыцарю Бенедиктусу девиз рода Правдзиц-Филиповичей.

Девичья фамилия моей мамы — Правдзиц-Филипович (с одним «п» по латинскому написанию).

Среди гербов польского дворянства (шляхты) герб «Правдзиц» хорошо известен. «Преданья старины глубокой» говорят о том, что родоначальником фамилии Филипович был викинг Филип Правдивый и его прозвище дало название самому гербу. Правдзиц — значит «Правда». Но это «дела давно минувших дней».

Замечу только, что окончание фамилии потомков Филипа на «ич» является свидетельством того, что сам Филип мог быть среди тех викингов, которые в незапамятные времена на своих длинных крепких ладьях-дракарах, увешанных вдоль бортов круглыми боевыми щитами, доплыли до устья Немана и поначалу обосновались на нынешних белорусских землях. Отсюда: Филипович.

Слава богу, рыцари герба «Правдзиц» не принимали участия в походе Лжедмитрия на Москву, т. к. были враждебно настроены к польскому королю-авантюристу Сигизмунду III, не желавшему признавать безземельную юго-восточную шляхту истинно польским дворянством.

В Польше мне говорили, что герб «Правдзиц» известен с XI века. А это время Первого крестового похода. Впрочем, подтверждения этой версии я нигде не нашел. На щите герба — на голубом фоне лев, изображенный в профиль, возникает над зубцами крепостной стены и держит в правой лапе золотое кольцо, символизирующее понятие «Правда». Крепостная стена обозначает, что рыцари этого герба участвовали в обороне или взятии крепостей. Над львом рыцарский шлем, который венчает корона, и снова повторяется уменьшенное изображение того же льва с кольцом.

В прекрасно изданной современной энциклопедии «Геральдика» в материалах о Польше можно прочесть: «Титулы, такие как граф или барон, у поляков были не приняты. Только после разделения Польши с ее соседями в XVIII и XIX столетиях поляки стали принимать иностранные титулы, хотя это считалось непатриотичным».

Корона в гербе, венчающая рыцарский шлем, дает графское достоинство. Но Правдзиц-Филиповичи дворянских титулов никогда не носили, так как не состояли на службе у других государств.

И в наполеоновском походе на Россию не участвовали: к концу XVIII века Филиповичи отошли от военных дел.

Среди разнообразных легенд, дошедших до нас из Средневековья, есть и такая: какой-то доблестный рыцарь, оказавшись с крестоносцами в Египте, был ранен и скрылся в пещере, где залечивал свою рану. Однажды к нему в пещеру заполз лев с изувеченной лапой. Рыцарь не только вылечился сам, но и оказал помощь раненому льву. Якобы отсюда в гербе появился лев, а кольцо — «правда» подтверждает правдивость этой истории. Сюжет, вполне подходящий для рыцарских романов, которыми зачитывался сеньор Дон Кихот.

И как эта легенда связывается с изображением крепостной стены? Известно, что крестоносцы во время своего похода на Иерусалим взяли немало крепостей. Можно было бы, конечно, предполагать… Но это будут только ни на чем не основанные предположения.

В серьезных геральдических изданиях указывается, что герб «Правдзиц» известен с XIV века. Причем к этому гербу приписано несколько десятков дворянских фамилий, целое рыцарское войско.

Но я не стану блуждать в потемках минувших столетий, а вернусь в Польшу в город Краков, на улицу Гродзкая, к дому № 32.

Это семейный дом Филиповичей, сохранившийся по сию пору. В нише над въездными воротами красуется родовой герб — бронзовое изображение льва, который тянет за кольцо выступающий под его лапами полукруглый край Земли.

Такая вот вольная художественная интерпретация традиционного герба, выполненная неизвестным мне скульптором.

В этом доме жил мой пра-пра-прадед Максимилиан, что подтверждено историческими документами. У Максимилиана было двое сыновей: Карл-Эмилиан-Теодор и Артур-Александр-Ян. Все они значатся в списках Дворян Царства Вельможного, издания 1851 года. Старший — Карл.

Как я уже отметил, Филиповичи очень давно отошли от военной службы. Мой прадед Генрих, сын Карла, был художником, причем художником очень одаренным, высокопрофессиональным.

И вот мы подходим все ближе и ближе к событиям, имеющим прямое отношение к моему появлению на свет.

После III раздела Польши Западные земли стали прусскими. Краков оказался на территории Австрийской империи. А Варшава оставалась под властью империи Российской. Но поляки все же относительно свободно передвигались внутри польских земель.

Скорее всего, мой прадед Генрих обучался искусству живописи в Венской художественной академии. В его чудом уцелевших работах видна явная академическая школа.

В Варшаве судьба свела его с юной варшавянкой Изабеллой Млынарской. Девушка была не только красива и умна, но и талантлива. Она имела музыкальное образование и увлекалась живописью. Молодые люди полюбили друг друга и вскоре обвенчались. Это произошло накануне известного польского восстания 1863 года. Восстание, начавшееся на подвластных России территориях, было направлено против российского владычества. И мой прадед Генрих, 26-летний художник, оказался среди его участников.

Через год восстание, как и все предыдущие польские восстания, было подавлено, а его участники, по свидетельству историков, многие тысячи человек, были угнаны в Сибирь, кто на каторгу, а кто на поселение.

И здесь я просто обязан рассказать о странном возникновении моего прадеда Генриха в моей молодой жизни.

Это произошло в 1949 году, когда я, четырнадцатилетний юнец, оказался на загородном банкете, который устроил под Киевом полновластный хозяин Украины Никита Сергеевич Хрущев для гастролирующей в театре имени Леси Украинки труппы Московского Художественного академического театра. Когда я очутился в банкетном зале и едва только успел разглядеть своих родителей в многоликом застолье, я заметил рядом с моей мамой какую-то незнакомую мне женщину, которая, указывая на меня, что-то говорила моей маме. Потом эта женщина торопливо встала со своего места, быстро обошла длинный гостевой стол, приблизилась ко мне и… встала на колени!

Кто эта женщина, почему она подошла ко мне и почему встала на колени?

Моему смятению не было предела.

Через несколько минут, когда мы с ней вернулись к местам моих родителей, все объяснилось.

Эта женщина оказалась знаменитой советской писательницей Вандой Василевской. Ее деда, участника восстания 1863 года, гнали по этапу в Сибирь вместе с моим прадедом Генрихом. На каком-то переходе через безграничные земли дед Ванды упал, сломал ногу, не мог не то чтобы идти дальше, подняться не мог. В таком безнадежном положении каторжника конвой мог бы просто пристрелить. Мой прадед Генрих взвалил его на плечи и нес на себе до следующего привала, где пострадавшему все же оказали помощь. А Генрих ушел дальше по этапу.

Дед Ванды, выживший после ссылки, завещал своим детям, а они его внукам, разыскать кого-нибудь из мужчин Правдзиц-Филиповичей, и если отыщут, то встать перед ними на колени в память о его спасении.

В застолье Василевская и моя мама, обе польки, стали вспоминать своих родителей, а когда моя мама назвала свою девичью фамилию, да еще и я тут появился, все и произошло.

Сказать тут можно только одно: «Неисповедимы пути Твои, Господи!»

В 1881 году государь-император Александр III, заняв российский престол, дал полякам, восставшим в 1963 году, амнистию. Но им запрещено было возвращаться в Польшу или селиться в столицах — Москве и Петербурге. У Л. Н. Толстого есть рассказ «За что?», где описана трагическая участь одной амнистированной польской семьи.