Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Убегали клоуны, уходили униформисты, молчал оркестр, и свет прожекторов медленно угасал. Неясное пятно его оставалось лежать только на форганге, когда, раздвинув половинки занавеса, возникал Димдимыч. Широкая манишка светилась фосфорической белизной.

В пустой и темной тишине однотонно, на низкой ноте Димдимыч произносил:

— Народная артистка Советского Союза…

И подымал глаза вверх, под купол. Только одни глаза, но вслед за этим взглядом весь зал задирал кверху лица. Там, под самым куполом, высвечивалась тонкая серебряная трапеция. Трапеция тихо покачивалась, казалось, от дыхания многих людей. Трепет пробегал по залу, и, когда каждый зритель уже готов был сам выкрикнуть ожидаемое имя, Димдимыч, на мгновение опередив всех, бросал под купол цирка всего два слова, словно две яркие ракеты, озаряющие лица восторгом:

— Алиса Польди!

Она деловитой походкой выходила на манеж — маленький, хрупкий подросток в простом белом трико — и сразу же, ухватив тонкими руками конец свободно висящего каната и держа под углом сомкнутые ноги, быстро взбиралась под самый купол. Становилась в рамке трапеции и оттуда, будто впервые заметила публику в зале, посылала во все стороны торопливые воздушные поцелуи.

Зал отвечал приветственным ревом и сразу же смолкал.

Это Алиса начала свой номер.

Она никогда не пользовалась ни лонжей, ни страховочной сеткой. Это допускалось правилами, ведь она работала «без отрыва от снаряда», как говорят в цирке. Но даже не очень слабонервные в публике нет-нет да и зажмуривали глаза. Зал вскрикивал, стонал, поднимался над креслами, взрывался рукоплесканиями.

И вдруг Алиса сорвалась с трапеции головой вниз — ах! — и повисла, сильно раскачиваясь, в ужасающей вышине, зацепившись маленькой ступней за угол снаряда, короткие светлые волосы заколыхались, как приспущенный флаг.

Но вот подняла, нет, опустила руки, поправила прическу, сложила руки на груди, закинула ногу за ногу, словно сидит в мягком кресле, и, выгнувшись, раскачиваясь все медленней, смотрит с улыбкой на публику: «Что, здорово испугались? Любите свою Алису, а?»

«Лю-бим! Лю-бим! Лю-бим!» — скандированно бьют аплодисменты. А народная артистка, соскользнув по канату в центр манежа, раскланивается во все стороны, и цирк сияет ей всеми огнями.

«Лю-бим! Лю-бим!»

Димдимыч загораживает ей путь с манежа: «Побудь еще немного с нами, Алиса Польди».

«А разве здесь есть кто-нибудь, кроме нас двоих?» — кажется, спрашивает она, склонив набок растрепанную головку.

«Да вот же, посмотри», — и Димдимыч широким жестом обводит зал.

«Ах, я и забыла… простите!» И она снова бежит, торопясь вернуться в центр манежа, и посылает во все стороны воздушные поцелуи. «И я люблю вас. Люблю! Люблю!»

Воздушные поцелуи воздушной гимнастки.

Общая влюбленность в Алису началась еще с циркового училища. Никаких фамильярностей Алиса не допускала — ее острый язычок так и резал без ножа. Она была плоть от плоти цирка. Впервые вышла на манеж пятилетней девочкой и скоро стала гордостью своей старой цирковой фамилии. Первоклассная наездница, жонглерка, акробатка. Да, Алиса Польди умела заставить уважать себя и на манеже и за его барьером.

Номер на трапеции был ее училищным дипломом. С тех пор Алиса постоянно усложняла свой номер и довела его до степени непревзойденного совершенства. Ни одни зарубежные гастроли нашего цирка не обходились без нее.

Известные иностранные антрепренеры затевали друг против друга рискованную игру, когда ставкой был беспроигрышный номер этой советской воздушной гимнастки. Маленький глинобитный домик на берегу Черного моря под Керчью, где жили воспоминаниями о цирке ее престарелые родители, был превращен ими в музей Алисиных побед.

Роман еще с циркового училища был преданно, молчаливо и безнадежно влюблен в Алису Польди.

Ленинград. Праздник белых ночей.

Коверный Ромашка впервые удостоился чести выступать в прославленном ленинградском цирке, да еще в одной программе с Алисой. После заключительного, прощального представления артисты гурьбой отправились шататься по набережным.

На Ромашку накатило вдохновение. Его дурачества, фортели и каламбуры буквально валили с ног испытанных на юмор цирковых.

Гуляли до утра, оттоптали ноги, охрипли от смеха, но расходиться не хотелось.

Голодные, усталые, шумно ввалились в только что открывшийся «поплавок». Сдвинули столы и потребовали все нехитрое меню сверху донизу.

Кто-то сказал:

— Весело, как на свадьбе.

И решили в шутку сыграть свадьбу. Невестой выбрали Алису. А она сама должна была подобрать для себя жениха.

Алиса внимательно и строго оглядела всю компанию. Мужчины подтянулись.

— Роман, — сказала Алиса тоном, не терпящим возражений.

Можно было продолжать каламбурить. Например, сказать, что наконец у Алисы роман. Или что у воздушной гимнастки коверный роман. Или что сначала Алиса должна оборвать с Ромашки все лепестки, чтоб узнать, любит он ее или нет. Или…

Но у Романа язык прилип к нёбу. Он онемел. Сидел рядом с Алисой и тупо глядел в тарелку на нетронутый салат. А когда закричали «горько!» и Алиса, решительно приблизив к нему свое смеющееся лицо, поцеловала его в нос, он едва не разрыдался.

Шуточная клоунская свадьба.

В гостинице он заснул кошмарным сном. Разбудил его звонок.

— Говорит Алиса Польди. Я жду тебя у загса. — И назвала адрес.

Он что-то промычал в трубку.

— Нет уж, изволь-ка явиться.

Сон продолжался наяву. Ни на мгновение не веря в реальность происходящего, он все-таки поехал по названному адресу. И, потрясенный, увидел Алису в белом платье. Так они стали мужем и женой.

Свадьбы настоящей тоже не было. Алиса сказала, что та шуточная клоунская свадьба в «поплавке» на набережной и была самая настоящая.

С той поры много невской воды утекло мимо высокой гранитной набережной в море и дальше — в океан.

Цирковая семья только тогда семья, в принятом смысле этого слова, когда муж и жена работают один номер.

Но купол цирка далеко от ковра. И Роман видел Алису хорошо два-три месяца в году. За десять лет едва наберется два года совместной жизни.

«У меня с Алисой день считай за год», — грустно шутил Роман.

Он так привык к их скорым отъездам и внезапным приездам, что трудно представлял себе другую семейную жизнь. Тосковал ли он по Алисе? Да. Его любовь за эти годы не стала будничной и привычной, и когда он из рядов как простой зритель смотрел на воздушную гимнастку, то всегда с искренним удивлением и восторгом думал: «Господи, неужели это моя жена?»

А Польди, следя за антре своего коверного, смеялась как ребенок, но обязательного, строгого домашнего разбора своих новых реприз он и ждал от нее и мучительно боялся.

Случилось, что они пробыли вдвоем неразлучно почти полгода. Они потом условились никогда не вспоминать об этом вслух.

Во время выступления Алисы в варшавском цирке, когда она стремительно закрутила свою знаменитую мельницу, штанга трапеции оборвалась. Кусок пустой алюминиевой трубки, в которую забыли продеть стальной трос, остался в руках гимнастки. Алису выбросило в сторону из-под купола. Сальто, еще сальто, только бы не упасть в ряды…

Зрители не успели ничего попять, а она, Алиса Польди, крутясь в воздухе и стараясь прийти на ноги, полетела к опилкам манежа.

Среди польских униформистов оказался старик, на счастье бывший гимнаст. Многолетний опыт, дремлющий в старых мышцах, не подвел, сработал как надо. Старый гимнаст рванулся на манеж и успел пассировать белую легкую фигурку, точным толчком с обеих рук изменив отвесный угол падения над самым полом.

Алиса ударилась в барьер, вскочила, бросилась в центр манежа, отведя в комплименте левую руку, приветствовала публику и убежала за форганг.

Зал, приняв все как должное, бушевал в восторге. А за форгангом на ковровой дорожке без памяти лежала Алиса Польди, и старый гимнаст, стоя на коленях, плача, целовал ее безжизненные руки.

Врачи определили три перелома — два правой руки и ключицы — и тяжелое сотрясение мозга. Романа вызвали в Варшаву.

Когда Алиса смогла ходить, они подолгу сидели на Старой площади, кормили голубей и пили пиво в кабачке «Под крокодилом».

О случившемся несчастье они не разговаривали. Когда с Алисы сняли гипс, Роман должен был вернуться домой. Провожая его, она сказала:

— Можешь быть уверен, Роман, ты еще увидишь воздушную гимнастку Алису Польди. Даю тебе честное слово.

И свое слово Алиса сдержала.



Из подъезда с торпедной скоростью одна за другой вылетели две кошки. На клетке допотопного лифта висела знакомая Роману до мелочей табличка «На ремонте».

Поднимались медленно. Роман часто оскальзывался на ступеньках, останавливался, повисал на перилах и разглагольствовал:

— Знаешь, как я представляю себе рай? Сплошной подъезд, вроде этого. Лифт, конечно, не работает. Ступеньки, которым требуется зубной врач. Полоумные кошки шмыгают. Постоянный запах кислой капусты, иногда для разнообразия паленой резиной пахнет, а иногда арбузами. На первом этаже какая-то подозрительная лужа — это обязательно! А я гуляю по лестнице и звоню в любую дверь. И за каждой дверью — Алиса!

— А я? — ревниво поинтересовался Синицын.

— Ты, как друг, таскаешься по лестницам со мной. Разве не ясно?

— Ясно. Только я в аду.

— А какой у тебя ад?

— Такой же, как у тебя рай. Только я звоню во все двери, а мне никто не открывает.

— Брр! — затряс башкой Роман.

Они стояли перед дверью в его квартиру.

— Птица, повтори для меня свою гениальную рожу.

— Опять?!

— Мне нужно. Скорее.

Синицын повторил. Роман глубоко вздохнул, растроганно пролепетал:

— Спасибо, — и нажал кнопку звонка.

Дверь открылась.

За дверью стояла Алиса.

— Скажите, пожалуйста, — церемонно кланяясь, зажужжал Ромашка, — это квартира народной артистки Советского Союза Алисы Польди?

— Нет, — отвечала Алиса. — Здесь живет великий клоун Роман Самоновский. Но только он сейчас, к сожалению, не может к вам выйти. Он, простите, совершенно пьян.

Потом Алиса варила им кофе, особенный, по аравийскому рецепту разваривала кофейные зерна — Алиса вообще знала массу оригинальных кулинарных рецептов — и слушала Синицына.

С тех пор как Синицын подружился с Романом, у него вошло в привычку все без утайки рассказывать о них двоих Алисе во время редких встреч.

О них двоих — потому что свою жизнь без Ромашкиной дружбы и партнерства Синицын уже не мог себе представить.

— Сережа, — Алиса никогда не называла Синицына Птицей. — Сережа, я все поняла, насколько может понять женщина, у которой никогда не было детей. И, по-моему, нам, цирковым, лучше, честнее, что ли, оставаться бездетными. Как это ни грустно. Я часто думаю об этом. Ведь я сама из цирковой фамилии. Но прошли времена моих родителей, когда дети росли прямо в цирке, под ногами у взрослых, и цирк был для них домом, и школой, и всем на свете. Теперь артисту приходится выбирать: его искусство или его ребенок. Если артист хочет остаться артистом в полном, цирковом смысле этого слова, а не просто остаться в цирке. Не таким, как ты, Сережа, рассказывать, какое подвижничество наша работа. И ваш успех — я знаю, читала, слышала — это только начало ваших настоящих мук, Сережа.

И в первый раз за этот вечер Синицын радостно рассмеялся и обнял острые, обтянутые шерстяным свитером плечи этой удивительной женщины. Вчера закончить гастроли в Лос-Анджелесе, шестнадцать часов лететь над океаном, варить ночью кофе двум пьяным мужикам, а думать только о цирке, каждую секунду жить только своим артистическим долгом.

— Но ты все равно сделаешь по-своему, Сережа. Я знаю.

Сели за широкий кухонный подоконник. После двух обжигающих глотков необычайно душистого и крепкого кофе Синицын ощутил себя абсолютно трезвым. Ромашка от кофе отказался наотрез. Пока Синицын с Алисой разговаривали, счастливый супруг беспорядочно бродил по квартире, отыскивая где-то им припрятанные и досадно позабытые полбутылки вина.

Он ворвался в кухню, размахивая пыльной зеленой бутылкой, из которой плескало во все стороны, и вопя о своей невероятной удаче:

— Нашел! В старом валенке нашел!

— Если ты на манеж теперь выходишь так темпераментно, — сказала Алиса, — это прекрасно. Поздравляю. — И отняла у Ромашки вожделенную бутылку. — Сейчас же пей кофе. Если будешь себя хорошо вести, тогда посмотрим…

Роман глотал кофе и проигрывал чудовищное отвращение к этому напитку. Допив, показал пустое дно чашки и потребовал за свои кофейные муки немедленного вознаграждения.

Алиса протерла пыльную бутылку и достала три высоких стакана.

Ей пришлось долго шлепать Романа по рукам, но он не успокоился, пока Алиса не разлила всем вино.

Подняли стаканы, и Алиса вдруг сказала: — Я хочу видеть вас обоих сразу. Давайте перейдем за большой стол. Только стаканы — чур! — не ставить.

В шесть рук перетащили все хозяйство в столовую. Уселись.

— Я скажу тост! — заорал Роман.

— Нет, скажу я. А вы будете слушать.

Алиса вдруг побледнела, губы сжались в бескровную полоску, глаза смотрели в лица друзей с гипнотической прямотой.

— Клоуны! — Голос Алисы заметался в дружеском треугольнике, ударяясь прямо в сжавшиеся дурным предчувствием сердца мужчин. — Милые мои клоуны! Сегодня мы навсегда прощаемся с замечательной, да, замечательной — мы все трое это знаем, — с замечательной цирковой артисткой Алисой Энриковной Польди. Прошу встать!

И щелкнула языком, как шамбарьером, — ап!

Мужчины вскочили, не веря своим ушам.

Роман смотрел на нее, растеряв за эти минуты и опьянение и веселость.

— Алиса, любовь моя…

Она со стукам поставила пустой стакан.

— Ромашка, милый… Мальчики… если бы видели… вчера в первый раз за всю свою жизнь… на публике… в первый раз я пристегнула лонжу.

Она опустилась на стул и устремила взгляд далеко-далеко — куда? Может быть, на стенки в маленьком белом домике на берегу Черного моря.

— Алисочка… — утешал Роман, не решаясь к ней прикоснуться. — Ну что ты, Алисочка. Ты же гениальная… займешься дрессурой, будешь дама с собачками. — А сам часто моргал и шмыгал носом.

— Не надо, мой хороший… Всему когда-то приходит конец.

…Синицына оставили ночевать в кухне на раскладушке.

Выход пятый

День не задался с самого утра. Опять к телефону подошла Мальва Николаевна и протрубила свое «алло». Не завтракая, помчались к царю Леониду за машиной, но все-таки опоздали на утреннее представление. Спасибо, Димдимыч догадался переставить номера.

Топали за кулисы вокруг всего зала по пустому фойе.

Смешная они пара — Синицын с Ромашкой. Даже на улице, не зная, что это клоуны, их провожают улыбками.

Сергей Синицын, гривастый, как лев, высокий, угловатый, шагает широко, твердо опуская ногу на каблук и слегка косолапя. Но в этой на первый взгляд нескладности его длинной фигуры таится особенная пластика, даже элегантность движений, в полной мере оживающая на манеже, когда Синицын облачается в белый костюм Белого клоуна.

Роман — маленький, крепкий, приземистый, можно сказать, массивный, но кажемся совершенно невесомым благодаря своей прыгающей походке. Эта походка создавала впечатление физической несолидности, почти неполноценности. У людей, не знающих Романа, даже вызывала к нему недоверие и подозрительность: чего, мол, он так подпрыгивает, с какой стати?

Но для клоуна Самоновского его несолидность была даром божьим: по манежу он скакал легко, как мячик.

Синицын говорит медленно, голос глуховатый, тембр такой, что ни с кем не спутаешь. А Ромашка так и чешет языком, заливисто, звонко.

И в гриме Рыжего физиономия Ромашки такая же, как в жизни: с лукаво-шаловливыми, близко поставленными глазами и пухлыми щеками, только нос, конечно, нормальный, не красный.

Пока поспешно одевались и гримировались, Ромашка волновался:

— Я с тобой поеду за мальчишкой. Как договорились, ладно?

Отыграли последнюю репризу и, не кланяясь, убежали с манежа.

Роман остановился зачем-то с Рюминым, а Синицын уже начал подниматься по узкой чугунной лестнице, когда сверху, отбросив его в сторону, пронеслись какие-то очень знакомые женщины в оранжевых трико с большими блестками, и бегущая последней неожиданно больно прижала его к перилам, и он близко-близко увидел грустные дымчатые глаза.

По-мужски тяжелая рука опустилась ему на плечо, и Полинин голос тихо спросил:

— Ну что, Птица-Синица, как живешь со своими бутербродами?

И, не дожидаясь ответа, Полина Челубеева сбежала вниз, где Ромашка «пудрил мозги» силовому жонглеру Рюмину.

— Угадай, — предлагал Ромашка, — почему мозг клоуна стоит десять копеек за килограмм, а мозг силового жонглера десять тысяч за один только грамм? Почему такая несправедливость?

Рюмин был в большом затруднении, и Ромашка спешил ему на выручку:

— Потому что мозги силовых жонглеров — это дифцит! Понял?

Силового жонглера Рюмина в цирке звали «Ващета». Так он произносил мусорное словечко «вообще-то», вставляя его в свою речь кстати и некстати.

Вне манежа Рюмин во всякое время года носил обтяжные рубахи-сеточки с короткими рукавами, чтобы заметней вырисовывалась мускулатура. Молодые секретарши из Управления госцирков были от него без ума.

Рюмин заметил встречу Полины и Сергея и, загородив Полине дорогу, бросил Синицыну:

— Оставь ее, Академик. Не твой это размер. Мне бы такую нижнюю, я бы, ващета…

Брякнул-таки, умник.

У Полины, не слишком брезгливой к разным словечкам, залилась краской шея. Она оттолкнула Рюмина и ушла, не обернувшись. А у Синицына в груди и в животе стало как-то прохладно. Он знал, что это для него предвещает. Медленно спустился с лесенки и скучным голосом признался:

— Ващета, а ведь за мной должок.

Физиономия Ващеты отразила непомерное умственное усилие.

— Что-то не припомню. А ващета давай!

И получил.

Ващета был настолько уверен в своем физическом превосходстве, что не сразу сообразил, что его бьют, и бьют старательно.

Они налетели на него оба — Белый и Рыжий, и хлесткие их оплеухи сыпались, как удары бича. Рюмин загребал воздух руками, стараясь заграбастать клоунов и подмять под себя. Униформисты их растащили, но под занавес Рюмин угадал боднуть Синицына головой в лицо.

Оркестр уже наяривал марш на выход силового жонглера. Димдимыч утирал Рюмину физиономию своим белоснежным платком.

— Задушу гадов… — пыхтел Рюмин.

— Тихо. Выход. Ну?!

С Димдимычем не спорят. Ващета покорно пошел на манеж. Обогнав его, скользнул Димдимыч, взметнув фалды безупречного фрака. И за кулисами раздался слегка приглушенный тяжелыми портьерами торжественно-ясный голос «шпреха»:

— Лауреат международных конкурсов силовой жонглер Валерий Рюмин!

Оркестр заиграл из «Чио-Чио-сан», — значит, Ващета приступил к своему номеру.

И тут Синицын увидел, что их окружает целая толпа артистов. Не было только Полины. И в воздухе повисла таинственная фраза:

— Накрылись ваши зарубежные гастроли. Не в силах сдержать понятную одному ему радость, фокусник-иллюзионист Альберт Липкин показал клоунам свои гнилые зубы.

— Всегда-то вы преувеличиваете наши скромные достижения, Альберт Ефимович, — спокойно ответил Липкину возникший из-за портьеры Димдимыч. — А ведь ничего и не было. Лично я, как председатель месткома, ничего такого не видел. И если других мнений на чужой счет нет — все по местам! И толпа растаяла.

В гримерной Ромашка старательно замаскировал на скуле Синицына очень качественный синяк.

— Ну, посмотри, Птица. Ты опять очень красивый, прямо как Димдимыч. А? Ювелирная работа! Дай запудрю.

Синицын критически осмотрел себя в зеркало:

— Хорошо, что очки. За очками почти совсем незаметно.

Еще задержались, чтобы позвонить Баттербардтам со служебного входа. Безрезультатно.



Садились в машину между цирком и Центральным рынком, в тупичке, где цирковым разрешают оставлять личный транспорт.

— Синицын! Сергей! Синицын!

Незнакомая женщина бежала к нему, лавируя междупрохожими, придерживая рукой короткую дубленку, накинутую на плечи. Копна курчавых волос, красные брюки… Лариса!

Он смотрел в ее умело подкрашенное располневшее лицо, вдыхал приторно сладкий, крепкий запах духов.

— Не узнал?

— Узнал. Здравствуй.

— Здравствуй, Синицын.

Она скользнула взглядом по красному «Запорожцу»:

— Твое хозяйство?

— Мое.

Ромашка, поймав взгляд Ларисы, взял за стеклом под козырек.

— Это мой партнер Роман Самоновский. Ты смотрела представление?

— Да нет. Заехали вот на Центральный.

— Понятно. Фруктов захотелось? Она подняла в руке полиэтиленовый пакетик, где, как шары в лотерейном барабане, теснились яблочки.

— Представляешь, мне вдруг ужасно захотелось маринованных яблок. — И Лариса быстро оглянулась.

На той стороне улицы у решетки бульвара бежевые «Жигули» с черной крышей «под кожу». Около них стильный балбес закуривает. И очки на балбесе темные, фирменные. Такие, кажется, «макнамара» называются. И через эту «макнамару» балбес поглядывает на Синицына.

— Ты замужем?

— Обязательно. — Лариса парадно улыбнулась. — А ты женат? Есть детишки?

— Есть. — Синицын озабоченно сморщил лоб. — Четверо. — И, глядя в ее округлившиеся глаза, добавил: — Три девочки, остальные пятеро — мальчики. И все, само собой, близнецы.

Лариса громко расхохоталась.

— А ты, Синицын, все такой же мальчишка.

— Да! — сказал Синицын. И, вдруг качнувшись всем телом, звонко чмокнул ее в щеку, словно клюнул.

— Ты с ума сошел!

Махнула на него толстым пакетиком и побежала к своему «макнамаре». Уже от самых «Жигулей» крикнула на всю улицу:

— У вас, товарищ Синицын, синяк под глазом! Кто это вас так, а?

Синицын втиснулся за руль и вылетел на проезжую часть. Он вел машину скоро, уверенно, механически реагируя на дорожные знаки, сигналы светофоров, маневры других машин.

«Непорядок, — размышлял Синицын, — одни — вот как мы с Ларисой — могли родить ребенка, даже не ведая, не понимая, что творим. А другие люди за чужими детьми в очереди стоят, как во время войны стояли за куском хлеба». Почему его мать одинокая тянула, не оставила годовалого ребенка каким-нибудь людям вроде него с Лёсей? Растила в муках, не вышла замуж из-за него, Сергея. Наверное, боялась, что мужик попадется бессовестный. Бессовестные мужики — они страшней войны, от них лучше подальше. Или стрелять их, как бешеных собак, но тогда население сильно поубавится…

Синицын резко тормознул. Ромашка стукнулся лбом о стекло.

— Машина пожарная, но пожара пока нигде не видно, господин брандмейстер, — резонно заметил Ромашка. «Что это значит — остаться матерью-одиночкой? Землю надо целовать под ногами таких матерей».

— Послушай, Ромашка, а ведь Мария, матерь божья, если разобраться хорошенько, тоже была мать-одиночка.

— А старый плотник?

— Таким женщинам, как Мария, не обязательно иметь под рукой старого плотника. Им пророка родить обязательно.

— Аминь! — сказал Ромашка.

Они подъехали к детдому.

Молодая воспитательница, увидев Синицына, покраснела и захихикала.

— Вам попало за меня? — спросил Синицын.

— Не очень. — И, видно вспомнив, как все тогда было, ухватилась руками за косынку и, не в силах сдержаться, расхохоталась в голос. — Вы это тогда нарочно?

— Ну, как вам сказать…

Еще раз проверили бумаги. Синицын все заранее заполнил, как полагается.

— Будете брать?

— Будем брать! — сказал Синицын и сделал зверское лицо.

Воспитательница снова рассмеялась. Опять шли по коридору мимо одинаковых дверей.

— Сюда, — показала воспитательница, и Синицын переступил за ней порог большой светлой комнаты, где все стены были размалеваны медведями, зайцами, пятнистыми грибами мухоморами и всякой яркой дребеденью. Едва он вступил в комнату, к нему со всех сторон бросились маленькие человечки, окружили его тесным кольцом, облепили ему ноги. Как показалось Синицыну, совершенно одинаковые лица сияли ему блестящими неморгающими глазами и улыбались похожими щербатыми улыбками.

— Это ты?! Ты опять пришел?! — кричали человечки оглушительно громко.

И тут Синицын увидел, как через эту густо облепившую его толпу одинаковых человечков яростно пробивается белобровый щекастый толстячок, весь багровый от неимоверных усилий, и не может никак пробиться.

— Пустите меня! Это мой, мой папа!

— Ванька! — позвал Синицын, поймав отчаянный взгляд бирюзовых вытаращенных глаз. Сказал и не узнал своего голоса.

Синицын перегнулся через толпу, схватил толстяка за руку, плавно дернул на себя и выпрямился.

Истошный крик внезапно сменился полной тишиной.

Ванька сидел у Синицына на руках. На круглой Ванькиной щеке висела большая, уже ненужная слеза.

— Я тебя знаю, — сказал Ванька Синицыну. — Ты мой папа-клоун.

Выход шестой

Всю дорогу Роман приставал к Ваньке.

— У тебя, брат, щеки скоро нос задавят.

— Не задавят, — не сдавался Ванька.

— Это почему же?

— А потому, что они дружат.

— Кто дружит?

— Нос со щеками.

— А как твоя фамилия, ты знаешь?

— Знаю, Синицын. А твоя?

— А моя Самоновский. Хочешь, и я буду твоим папой? Я ведь тоже клоун.

— Нет, — сказал Ванька, подумав. — Двух папов не бывает. — И тихонько чему-то своему рассмеялся.

— Ну, я буду немножко папой, можно?

— Немножко можно! — великодушно согласился Ванька.

Синицын ревниво вмешался:

— Вань, а ты знаешь, куда мы едем?

— Домой, — неуверенно протянул мальчик и с тревогой посмотрел на Романа.

— Правильно, Ванька, домой, — поспешил заверить Синицын. — В Орехово-Борисово.

— Там орехи есть? — удивленно, с надеждой предложил Ванька.

— Орехов нет, но Борисов, наверное, достаточно.

На Каширском шоссе вдруг оттепель — слякотная грязь, вылетая из-под колес бесчисленных грузовиков, стала залеплять стекло. Синицын пустил щетки.

— Ты Буратино знаешь? — опять пристал Ромашка.

— Буратино — это с носом, — авторитетно отозвался Ванька.

— Помнишь, Буратино попал в страну дураков?

Мальчик утвердительно кивнул.

— Так вот: Орехово-Борисово и есть эта самая страна дураков.

— Это как понимать? — почти обиженно поинтересовался Синицын.

— Очень просто: когда в Москве мороз, в Орехове-Борисове оттепель. В Москве проливной дождь — в Орехове-Борисове солнце сияет. В Москве академики живут, а в Орехове-Борисове — клоун Синицын.

— Не порть мне ребенка, — сказал Синицын.

И оба клоуна дружно расхохотались, а Ванька обхватил Синицына обеими руками сзади за шею и, веселясь, завизжал, тоненько, пронзительно и протяжно.

Выгружались около дома.

Роман сказал Ваньке:

— Ну, Ваня Синицын, рассмотри хорошенько, какая у вас с папой машина.

Мальчишка медленно двинулся вокруг «Запорожца», ведя рукой по корпусу и приседая, чтоб разглядеть свое неясное отражение в красных боках.

— Птица, — горячо зашептал Ромашка, — ты догадался снять Лёсину фотографию?

И Синицыну очень зримо представился большой портрет Лёси, всегда улыбающейся ему со стены их однокомнатной квартиры. Он стиснул зубы так крепко, что они скрипнули.

— Ты что-нибудь имеешь против Лёси?

— Ты же знаешь — ничего. Но подумай сам, Птица.

«Ай да Роман», — подумал Синицын.

— Папа, ты пожарный клоун? — спросил, подходя, мальчишка.

— Пожарный, — сказал Синицын, — горю ясным огнем. А ну, кто скорей?

И, подхватив чемоданчик, тючок с Ванькиной одеждой, бегом скрылся в подъезде. Когда Роман с мальчишкой вбежали в парадное, то вызывная кнопка лифта уже светила красным огоньком.

Синицын прятал Лёсин портрет за холодильник — и вдруг увидел на кухонном столе записку:

«Сережа! Я умолила папу заехать перед нашим отлетом. Тебя нет дома, ждать мы не можем. Самолет из Шереметьева 16.40, рейс…» Синицын взглянул на кошачьи ходики. 16.55. Во рту сделалось отвратительно горько. Он облизал пересохшие губы.

«Почему ты не звонил? Ведь ты знал, что я сегодня уезжаю. Если будет с кем переслать письмо — напишу. Где ты все время пропадаешь, я ненавижу твой цирк. Убегаю. Целую 1000 — Лёся». И ни слова о Ваньке, ни слова!

— А где моя мама? — Ванька и Роман стояли в дверях кухни. Кошка на ходиках дергала глазами: туда-сюда, туда-сюда.

— Мама скоро приедет, — сказал Синицын. — Раздень его, Роман, пожалуйста.

Ванька знакомился с комнатой, пока друзья наскоро готовили на кухне клоунский обед: на первое — второе, а на третье — по сигарете.

То и дело из комнаты долетал Ванькин голос:

— Я ничего не трогаю, я только глазками, только глазками…

— Воспитанный мальчик, — заметил Ромашка.

Когда накрыли на стол и Синицын позвал Ваньку, ответа не было. Синицын вошел в комнату. Сон, видимо, сразил Ваньку внезапно. Он лежал ничком на полу у кровати, в пухлом кулачке была стиснута статуэтка Чарли Чаплина, у которой Ванька уже успел оторвать голову.

Уходя, Ромашка сказал:

— Птица, этот Липкин — большой фокусник. Он ничего не говорит просто так. На какие это наши зарубежные гастроли он намекал? Ась?

Выход седьмой

Среди ночи Ванька пробудился и «дал ревака». Требовал какую-то загадочную «Вералавну».

Синицын, плохо соображая спросонья, с трудом догадался, что это, должно быть, одна из любимых малышом детдомовских воспитательниц или нянечек.

Утешал Ваньку, как мог. Наконец Ванька потребовал пить, потом писать, потом опять пить и так же неожиданно, как разревелся, буйно развеселился.

Он подпрыгивал на животе у Синицына, воображая себя лихим наездником, заливался беспричинным хохотом, показывал Синицыну, как он делает «мостик» и умеет засовывать большой палец ноги в свой щербатый рот. Уже под утро предложил Синицыну «немножко подраться подушками». Закончил свою ночную гастроль горькой обидой на папу, который, как выяснилось, дрался подушками «неправильно, потому что больно», немножко поревел и блаженно заснул.

Синицын еще полежал в обморочном состоянии, потом поднялся с головной болью, разбитый и стал готовить завтрак. За завтраком обнаружилось, что Ванька томительно долго сидит за едой. Он набивал себе пищу за толстые щеки и замирал, что-то одному ему известное обдумывая и не утруждаясь жевать. Синицын нервно посматривал на часы и сам запихнул в малыша последнюю ложку каши.

— Слава богу! — в сердцах произнес Синицын.

— Не слава богу, — промямлил Ванька с набитым ртом, — а слава труду.

Первый человек, которого Синицын встретил в цирке, был Димдимыч. Хоть и в партикулярном платье, Димдимыч держался фрачно. Склонил величественно голову, продемонстрировав Синицыну идеально прямой пробор, протянул Ваньке большую белую руку, которую тот не замедлил, как мог, пожать, и концертно провозгласил:

— Ты, Синицын, молодец, и сын у тебя будет молодец. Поздравляю!

И, печатая шаги, удалился. Даже не все из цирковых знали, что Димдимыч, успешный в прошлом артист, прямо из цирка ушел на фронт с конной группой Туганова и, служа в кавалерии, в лавовой атаке под Сталинградом лишился правой ноги выше колена. Чего стоило этому красивому, невозмутимому человеку возвращение к цирковой работе, знал только он один.

В гримерной Роман, многозначительно подмигивая и нервно оглядываясь на малейший шорох, шепотом объявил, что у него есть «новость со знаком качества».