Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Бросишь живопись. А может, начнешь рисовать по-другому — вернешься, например, к деревенским сюжетам.

— Чем так, я уж лучше уйду в политику.

— Нет, по-моему, ты неправильно ставишь вопрос. Проблема ведь заключается в том, что значит быть реалистом. — Илькнур улыбнулась. — Но я поняла, почему ты так взволнован. Ты беспокоишься из-за того, что решил помогать Хасану и работать в его журнале.

— Как ты можешь такое говорить!

— Послушай. Почему ты решил работать в журнале? Потому что решил, что взгляды этих людей тебе близки, потому что Хасан попросил, и ты подумал, что отказаться было бы не по-мужски, и так далее. По-моему, это всё не так уж важно. А тоскливо тебе сейчас потому, что ты, согласившись работать в журнале, показал, что признаешь правоту тех, кто призывает к «активным действиям», и сам решил приступить к этим самым действиям — или, по крайней мере, заняться чем-то таким, что выглядит более полезным и нужным, чем живопись. Почему ты чувствуешь потребность в этом? Потому что они, — Илькнур указала рукой на картины, — не кажутся тебе нужными и полезными, потому что живопись не может быть для тебя всем. Так?

— Предположим, что так.

— Предположим или так?

— Так, так, — раздражено сказал Ахмет, — ну и что с того?

— Что ты злишься? Ты ведь поэтому и тоскуешь. Потому что живопись не может быть для тебя всем, потому что ты не видишь в своих картинах целостности. Решив помогать Хасану, ты, не отдавая себе отчета, признал это!

— Хорошо, как же мне теперь быть?

— Вспомни свою собственную теорию! — Допив чай, Илькнур аккуратно поставила чашку на поднос.

— Теорию… Мою ли? Не я же ее выдумал. Я только хотел в нее верить. Искусство — вид знания. Э, да ну и что с того? В этих картинах заключено некое знание, но вот вопрос — нужно ли оно? Оставим в стороне вопрос о том, будет ли донесено это знание до тех, кто в нем нуждается. Чтобы заниматься живописью, надо быть немного сдвинутым — вроде меня. Люди, говорящие о необходимости действовать и посмеивающиеся надо мной, правы. Где это видано, чтобы искусством занимался человек, у которого с головой все в порядке? Вот они и относятся к искусству пренебрежительно — и правы. А когда мы, люди искусства, пытаемся что-то ответить, они говорят: «Ой, ладно, давайте не будем расстраивать этих ворчунов!» — и начинают утешать нас пустой болтовней: «Конечно, дружище, нельзя отрицать, что искусство это мощная сила! Мы в последнее время недооценивали его роль!» Хасан сегодня тоже это говорил… Выпей еще чаю.

— Если ты его быстро приготовишь и сделаешь не очень крепким, выпью.

Ахмет ушел на кухню. «Да, она меня покинет. Наверняка я ей не очень важен. Я говорю о самых серьезных для меня вещах, а она думает о том, как бы поскорее пойти домой и лечь спать. Уедет в Австрию. А я буду помогать Хасану и его товарищам. Пойду на работу. Скажу Озеру, пусть меня возьмут в его рекламное агентство. Они только обрадуются. Буду работать и участвовать в революционном движении».

— Что это ты сам с собой разговариваешь вслух?

Ахмет неожиданно увидел, что Илькнур стоит у плиты, и растерялся. Он не слышал, как она вошла.

— Я… Что поделать! — пробормотал Ахмет и, на мгновение потеряв контроль над собой, обнял Илькнур, неуверенно и неумело поцеловал ее и тут же отошел.

Наступило молчание. Ахмет взял поднос и пошел в комнату.

— Что ты думаешь о том, что я сказал?

— Даже не знаю. Тебе не стоит так много размышлять.

— Значит, ты признаешь, что я прав. То, что я сказал, — правда, не так ли? Картинами этими ничего не сделаешь. — Он показал на газету. — А уж когда вот так убивают людей, живопись окончательно теряет всякий смысл… Заниматься ей — глупость. Нет, «глупость» — не то слово. Наглость, самодовольная наглость!

— Тогда то же самое можно сказать об искусстве вообще, об истории искусства, обо всей науке. Даже не так: получается, что заниматься чем бы то ни было, кроме политики, — пустое?

— Да, пустое! — закричал Ахмет. — Или?.. Ты что думаешь?

— Думаю, что это ошибка.

— Да, умом я это тоже могу понять. Но чувства говорят мне, что рисовать старых торговцев, когда убивают таких людей, как Хюсейн Асланташ, — не очень правильно, понимаешь? Как быть? Вот Гойя… Он показал, что ему не все равно… Помнишь «Расстрел»?

— Да. Но тебе ведь тоже не все равно.

— Как быть? Как быть? — бормотал Ахмет. — Интересно, что подумал Гойя, узнав о том, что солдаты Мюрата расстреливают его соотечественников?

— По-моему, это сомнение пройдет, — тихо сказала Илькнур. — В Турции никогда не было таких сомнений в нужности искусства, как у тебя сейчас.

— Так было раньше, когда искусство рождалось в народных массах или во дворцах. А сейчас?.. Я не живу среди народных масс, да никто от меня и не ждет, что я пойду в народ. А о вещах, о которых десять-двадцать лет назад эзоповым языком говорило искусство, сейчас кричат на каждом углу.

— Ты, наверное, и сам понимаешь, что эти слова противоречат теории о том, что искусство — вид знания. То, о чем кричат на каждом углу, — совсем другой вид знания, искусство говорит о другом.

— Да-да, понимаю. Я все это знаю. И все-таки, как видишь, у меня тяжело на душе. Скажи мне что-нибудь такое, что поможет мне работать как раньше и верить в то, что я делаю!

— Ты так говоришь, словно теперь уже никогда не сможешь так работать.

— Может быть, эта тревога скоро пройдет. Да даже если и не пройдет, я, конечно, все равно буду работать. Но что делать с сомнением? Я хочу, чтобы искусство было для меня именно всем!

— Что поделать, так не выйдет. И все же не так все плохо, как тебе кажется. — Илькнур снова улыбнулась. — Э, да что это со мной? Разволновалась, говорю, что в голову взбредет… — Потянулась. — Спать захотелось. Нет ли какой-нибудь подходящей к случаю пословицы? Есть, конечно. Ты ее иногда вспоминаешь. Кто бишь это сказал? Ars longa vita brevis. Правильно я запомнила? Оооох! — Зевнула. — Пойти домой и лечь спать. А там еще родители…

— Жизнь коротка, искусство долго, — пробормотал Ахмет. — Это сказал Гиппократ и все время повторял Гете.

— Тебе тоже не помешало бы повторять себе эти слова.

— Сколько ни повторяй, легче не станет, я это точно знаю. Хорошо, что Хасан пришел. Потому заниматься живописью в Турции, стране, где нужно орать во все горло, чтобы тебя услышали, — значит обречь себя на немоту.

— Боже мой, Ахме-е-ет! — протянула Илькнур. — Ты же только что говорил, что все на свете, весь мир существует только ради твоей живописи!

— Я в самом деле так говорил? — удивленно спросил Ахмет. Ему вдруг захотелось рассмеяться. — Ну, извини. Я ведь художник. У художников, знаешь ли, язык без костей.

— Ясно. Я, кстати, уже давно поняла, что ты сведешь все к шутке.

— И как же мне все-таки быть? — спросил Ахмет, стараясь показать, что рассердился.

— Не нужно так много о себе думать! Эта зацикленность на себе, извини, конечно, кажется мне несколько неправильной. Зачем ты все время думаешь о себе?

— Да, я гнусный эгоист.

— Ты, наверное, так открыто это говоришь тоже для того, чтобы свести все к шутке. И все-таки побойся, как бы и в самом деле не стать гнусным эгоистом. Не меняй свои убеждения каждый раз, когда тебе немного взгрустнется.

— Что еще скажешь?

— Что еще? Не смотри на меня таким нехорошим взглядом.

— Ты в самом деле собираешься уехать в Австрию?

— Сейчас я собираюсь уйти домой. — Илькнур посмотрела на часы и встала. — Засиделась я, однако. Что дома будет!..

— Посиди еще немного!

— Нет, пойду.

— Выкури еще сигарету, сон пройдет!

Но Илькнур направилась к двери. Ахмет взял ключи, попытался придумать, что бы такое интересное рассказать, чтоб хоть ненадолго удержать ее, но в голову ничего не приходило. Открывая дверь, пробормотал, не зная, что сказать еще:

— Хорошо, так в чем же смысл жизни?

— В спасении родины! Хорошо, что Хасан к тебе обратился.

— И всё? Ради этого мы живем?

— Да! К тому же я думала, что ты серьезно говоришь об этих вещах. А ты шутишь.

— Ты сама говорила, что это шутка! — сказал Ахмет и, увидев, что Илькнур нахмурилась, смущенно прибавил: — Конечно, я серьезно. Ты же меня знаешь. Но идея о том, что все на свете увязано со спасением родины, кажется мне немного странной.

— А между тем это так! — сказала Илькнур. «Открой же ты наконец эту дверь!» — говорил ее взгляд.

Ахмет повернул ключ.

— В таком случае наша жизнь не имеет никакой цены. Мы… мы тогда просто инструменты. На нашу долю ничего не остается!

— Не бойся, на твою долю досталось много всего! И ты сам это знаешь. Может быть, даже слишком много. Идеи, мысли, размышления о себе, понимание, беспокойство. Это уже немало, правда?

— Да, немало, — кивнул Ахмет.

Они пошли вниз по лестнице. На бабушкином этаже было тихо. Когда проходили мимо квартиры Османа, Ахмету показалось, что он услышал недовольный голос Нермин. У Джемиля полным ходом продолжалось веселье. «…видели, недавно приехал…» — донесся из-за двери отрывок чьей-то фразы. На остальных этажах царила тишина. Свет в каморке швейцара не горел. Ахмет заметил, что идет на цыпочках. Когда он открывал дверь на улицу, Илькнур спросила:

— Не замерзнешь в этом свитере?

Ахмет махнул рукой. Потом с видом сильного, сурового и выносливого мужчины сказал:

— Не замерзну!

Вышли на улицу. Площадь Нишанташи уже опустела. Время от времени мимо проносилась запоздалая машина, на перекрестке никто никого не ждал. Мыльная вода, вылитая на тротуар из лавок после вечерней уборки, лужицами стояла под деревьями и в ямках между камнями брусчатки; в лужицах отражались огни витрин и неоновых вывесок. Прохожих не было. Нищий с мешком за плечами рылся в мусорных урнах. В витрине магазина готовой одежды босоногий человек вешал новогодние игрушки на сосенку. Мимо участка проехал полицейский джип. У мечети навстречу попался элегантно одетый господин с зонтиком. На углу проспекта Тешвикийе Ахмет снова краем глаза посмотрел на Илькнур. «О чем она сейчас думает? Скоро ляжет спать. Но сначала ей предстоит неприятный разговор с родителями — из-за меня». Думать об этом не хотелось. Ахмет зевнул и стал, как в детстве, читать не балующие разнообразием названия домов, написанные на табличках над дверями. Его рассеянный взгляд фиксировал и другие надписи: названия ресторанов, приклеенное к фонарному столбу объявление мастера по обрезанию, вывески цветочной лавки и парикмахерской, рекламные плакаты в витрине продовольственного магазина и телефонные номера на стекле риэлтерской конторы.

Перед дверью своего дома Илькнур обернулась к Ахмету:

— Ну, давай, пока.

Порылась в сумочке и вытащила ключи.

— Когда теперь? — тихо спросил Ахмет.

— Не знаю.

— Может быть, в среду после обеда?

— А разве ты по средам после обеда не занимаешься с чудо-ребенком?

— На этой неделе — нет. У чудо-ребенка экзамен по математике.

Улыбнулись.

— Тогда ладно. В среду, около четырех или пяти загляну к чудо-художнику!

— Буду ждать! — сказал Ахмет, пытаясь выглядеть веселым.

Илькнур открыла дверь.

— Что насупился? — Улыбнулась. — Все о том же думаешь? Пожалей себя! Послушай, нам еще жить и жить. Кто знает, что еще с нами произойдет!

— Уедешь в Австрию?

— Не знаю.

Ахмет дернулся, но остался стоять на месте, только засунул руки в карманы и странным, сдавленным голосом спросил:

— Может быть, поженимся? — и подумал, какое у него сейчас глупое, перекошенное лицо.

— Странный ты какой-то сегодня, — сказала Илькнур, но ее голос прозвучал тоже не как всегда. — Послушай, что я тебе скажу: возвращайся домой, не мучай себя раздумьями, побольше работай… Я буду по тебе скучать! — Последние слова она произнесла уже из-за порога.

— Да пошлет Аллах покой! — сказал Ахмет и удивился: на душе у него и в самом деле было спокойно.

Илькнур закрыла дверь, помахала рукой в окошко, зажгла свет на лестнице и скрылась из вида.

Глава 10

ПОХВАЛА БЕГУ ВРЕМЕНИ

«Что же я такое сказал?» — думал Ахмет, направляясь в сторону мечети. Пытаясь пробудить в себе стыд, пробормотал: «Семейная жизнь!» — но стыдно почему-то не стало. «В конце концов, что такого? Ну, сказал глупость, с кем не бывает. Илькнур поймет!» Прошел несколько шагов. «Поймет ли?» Вспомнился сегодняшний разговор. «Жизнь, искусство! Как быть? Да, что-то я сегодня чересчур разнервничался. Что, интересно, она думает о том, что я ей наговорил?» Еще несколько шагов. «Она меня понимает! И думает, что я прав. Да ведь и то, о чем я ей говорил, касается не только меня одного!» Мимо с шумом проехала спортивная машина. «Нет. Она вовсе так не думает. Сама ведь сказала, что думает на самом деле: что я эгоист!» Он уже дошел до мечети. «И она права. Я слишком много думаю о своих проблемах. А что это за проблемы такие?» Захотелось посмеяться над собой, и он усмехнулся вслух. «Мои картины непонятны. Никто, посмотрев на них, не кидается устраивать революцию, и это меня печалит. Что еще?» Но быть насмешливым не получалось. Думать о «проблемах» со всей серьезностью не получалось тоже. «И вот так все время: и ни то, и ни сё, то туда, то сюда. С одной стороны — жизнь, с другой — искусство. Нет. С одной стороны — революция, а с другой?..» Попытки такой классификации ему не понравились, и вскоре он понял почему: они могли только нагнать на него тоску. «И все же, что я на самом деле думаю? Какое суждение я вынесу о самом себе? — думал Ахмет, проходя мимо полицейского участка. — Боюсь, что суждение это будет плохим, и поэтому тону в пустословии, заговариваю сам себя. И до того заговорил, что никакого суждения вынести уже не могу!» Через несколько шагов Ахмет решил, что и эти мысли — не что иное, как упражнение в пустословии. «Кто я такой, знают другие. Хасан, например. Хороший паренек. Да, есть в нем что-то детское. Как наивно верит он в свой журнал! Хотя, может быть, что-нибудь из этой затеи и выйдет». Он тоже пытался поверить, что движение, которое возникнет вокруг журнала, будет крепнуть и шириться и в конце концов превратится в партию. Разволновавшись, подумал о том, что частью этого движения будет и он сам. Потом вдруг пробормотал себе под нос: «Переворот будет, переворот! Всё изменится!» По влажному тротуару, опасливо поглядывая на Ахмета, шла собака. «Да ничего не случится. Что думает обо мне Хасан?» Ахмет решил, что в Хасане все-таки очень много детского. Вспомнил, как он пожимал руку Мелек, его шинель и армейские ботинки, и усмехнулся. Человек в витрине все еще наряжал сосенку. «Скоро Новый год. В Нишанташи придет Санта-Клаус и будет продавать лотерейные билеты…» Он уже видел, как Санта-Клаус, сопровождаемый насмешками школьников, продает лотерейные билеты вполне взрослым, солидным людям. «Новый год! Вот и еще один год прошел… А мои мысли все еще напоминают пошлые газетные заголовки. 1970-й… Рисунки в газетах… Седобородый старик уходит, все радостно встречают пухлощекого мальчугана, на поясе у которого написано „1971“. В воскресном приложении карикатура: „Как бы приходящий не заставил пожалеть об уходящем!“ Боится будущего мелкая буржуазия! Пусть бежит время! 1970-й: июньский марш рабочих на Стамбул, девальвация, мои картины… И переворот. Семьдесят вычесть сорок, мне тридцать лет. До сих пор считаю себя центром мира и топорищем для топора не стал!» Когда Ахмет служил в армии, пожилой полковник однажды спросил у него, чем он занимается, и узнав, что живописью, сказал, что ему нужно жениться, «пустить корни» и стать «топорищем для топора» — то есть заняться «настоящим делом». «А сейчас эти военные…»

На углу Ахмет приостановился и направился не к дому, а к газетчику, разложившему на столике и прямо на асфальте детские комиксы, журналы для взрослых, семейные приложения и завтрашние газеты. Нагнувшись, стал читать заголовки: «Вчера командующие вновь провели встречу… Меморандум предусматривает созыв учредительного собрания, верного принципам кемализма…» «Вот оно, вот!» — подумал Ахмет. «Несколько видных членов ПС заявили о своем выходе из партии… Предложено произвести выпуск облигаций для строительства моста через Босфор… Врачи высказались за решительные действия…» Ахмет хотел купить газету, но передумал и пошел домой. «Вот оно! Получили? Переворот! Как в Боливии! Каким он будет? Хоть бы быстрым и решительным! Да, быстрее, быстрее — и пусть уж будет, что будет. Кончится наконец это ожидание». Улыбнулся, зевнул, вытащил ключи и открыл дверь. «Беги, время, беги!» Внезапно на него нахлынули другие мысли, в голове замельтешили другие слова. Стихийное восстание… Массы… Хунта… На этаже Джемиля по-прежнему было шумно, у Османа — полная тишина. У бабушки еще горел свет. Открывая свою дверь, Ахмет пробормотал: «Работать буду!» Вошел, вдохнул знакомый запах и понял, что картины ему нравятся, и сам себе он тоже нравится. Захотелось начать работать и не останавливаться несколько лет. Он взволнованно посмотрел на холст, над которым трудился днем, и ощутил желание тут же пройтись кистью по некоторым местам, но, чтобы не дать обмануть себя первому порыву, решил немного подождать. Унес на кухню чашки и пепельницу которой пользовалась Илькнур. Потом отложил в сторону книги и тетради отца и вдруг, сказав себе, что не хочет их больше видеть, решил отнести их туда, откуда взял. Спускаясь по лестнице, думал о том, что не нашел в тетрадях того, что надеялся найти.

Открыв дверь своим ключом, Ахмет решил прежде заглянуть к бабушке. Войдя в гостиную, сразу понял, что дело неладно: горничная с ужасом смотрела на сидящую в кресле Ниган-ханым.

Сиделка, услышав шаги Ахмета, обернулась.

— Ей стало хуже. Никак не могу нащупать пульс! — Она была мокрой от пота.

— Пульс ослаб? — переспросил Ахмет.

Сиделка вдруг отчаянным движением схватила руку Ниган-ханым и приложила палец к запястью. Ахмет внимательно смотрел ей в лицо, но ничего не мог по нему прочитать. Посмотрел на бабушку — она будто спала. Снова перевел взгляд на сиделку. Время шло, но выражение ее лица не менялось. «Должна бы уже найти!» — подумал Ахмет. Сиделка сдвинула палец, потом начала поспешно прикладывать его к другим местам.

— Сильно ослаб пульс? — спросил Ахмет.

Сиделка взглянула Ниган-ханым в лицо и взяла другую ее руку.

— Не могу понять, бьется ли?..

— Что?

Сиделка не ответила. Не отпуская пульс, склонилась к самому лицу Ниган-ханым.

— Я позвоню доктору! — сказал Ахмет.

— Доктор не успеет! — бросила сиделка и вдруг, грубо навалившись на Ниган-ханым, стала изо всех сил толкать ее в грудь. Потом с безнадежным видом повернулась к Ахмету и, кажется, хотела что-то сказать, но передумала и снова взяла руку Ниган-ханым. Теперь она долго, неподвижно держала ее руку в своей, как будто уже не верила, что пульс удастся найти. Наконец вздохнула и посмотрела в зрачки Ниган-ханым. Повернулась к Ахмету. «Что я могу поделать?» — говорил ее взгляд. Снова вздохнула, пробормотала: «Не бьется…» — и аккуратно положила руку Ниган-ханым на подлокотник, как кладут на стол сломавшиеся часы. Фиолетовая от уколов рука лежала совершенно неподвижно.

«Умерла!» — подумал Ахмет. Захотелось сказать сиделке что-нибудь утешительное.

Сиделка встала на ноги и вытерла пот со лба.

— Эмине-ханым, сбегайте наверх, скажите.

— Что сказать? — испуганно спросила горничная.

— Что умерла!

— Ох! Ох, госпожа! — простонала Эмине-ханым и, осторожно, как всегда, пробравшись между вещами, вышла.

Сиделка посмотрела на Ахмета. Тот, испугавшись, как бы она не начала сейчас что-нибудь рассказывать о своей профессии, перевел взгляд на бабушку и стал внимательно смотреть на нее, стараясь думать только о ней. Стал вспоминать, как приходил сюда в детстве вместе с отцом, как бабушка говорила всем, какие у него грязные ноги — он носил тогда шорты, так что ей это было замечательно видно. Вспомнил шарканье ее тапочек и позвякивание связки ключей, вспомнил, как она оживлялась по праздникам (но было видно, что она заставляет себя быть веселой), как показывала на путавший маленького Ахмета портрет Джевдет-бея. Потом смутился, потому что понял, что начал думать об отце, о детстве, о смерти и о своей собственной жизни. Затем вдруг осознал, что смотрит на мертвого человека, повернулся к бабушке спиной и подошел к окну. Прижался лбом к стеклу, как делал, когда был маленьким, и стал смотреть на площадь.

Вскоре пришли Осман и Нермин. Осман поспешно придвинул стул и уселся рядом с телом матери. Нермин что-то тихо сказала. Через некоторое время Осман спросил у сиделки, почему ему не сообщили раньше. Сиделка стала объяснять, что все произошло очень быстро и, несмотря на то, что больная не теряла сознания, заметить ослабление ее пульса вовремя не удалось. Потом сказала, что сделала все, что было в ее силах, но даже массирование грудной клетки не помогло, и указала рукой на Ахмета, как бы призывая его в свидетели.

— И все-таки вы могли бы дать мне знать! — пробурчал Осман. — Где Йылмаз?

— Он же отпросился на вечер, — напомнила Нермин.

Вошла Айше, остановилась рядом с телом матери, посмотрела по сторонам и заплакала.

Ахмет вдруг вспомнил, зачем сюда пришел. Взял книги и тетради, вышел в коридор, зашел в комнату отца, закрыл за собой дверь и с каким-то неясным чувством вины положил их на место. Потом, не зная, что теперь делать, сел на стул и стал смотреть на книги — так, словно смотрел в окно.

Дверь открылась, вошла сиделка. Увидев Ахмета, удивилась:

— Вы здесь?

— Да, я как раз собирался уходить, — сказал Ахмет, встал и направился к двери.

— Я вот думаю: хорошо бы мне сегодня вернуться домой.

— Да.

— А никто не мог бы отвезти меня в Лалели?[107] — осторожно спросила сиделка.

— Джемиль-бей мог бы. Я скажу ему.

— Если вас не затруднит.

Ахмет вышел из комнаты. Пройдя несколько шагов по коридору вдруг понял, что что-то не так: часы с маятником не тикали. Стрелки остановились на девяти часах. «Пусть бежит время!» — пробормотал Ахмет и подумал, не завести ли часы, но поленился. Входя в гостиную, решил, что пойдет сейчас к себе и будет работать.

В гостиной было тесно. Все гости у Джемиля пришли сюда. В воздухе висел густой табачный дым. Говорили шепотом. Ахмет с удивлением заметил, что Мине плачет. Ремзи утешал Айше, Лале внимательно смотрела на бабушку, Недждет что-то говорил Джемилю. Увидев Ахмета, он встал, подошел к нему и легонько похлопал по спине. Потом обернулся в сторону жены, чтобы узнать, видела она это или нет, убедился, что видела, и покачал головой, словно хотел сказать: «Я знал, что так и будет!»

Ахмет подошел к Джемилю, который разговаривал со своим отцом, и сказал:

— Сиделка хочет уехать.

— Пусть немного подождет. Да, папа?

— На этот раз все будешь делать ты.

— Да.

— Позаботься, чтобы все было хорошо, как подобает нашей семье. Будь повнимательнее.

Джемиль обернулся к Ахмету:

— Машину дети взяли покататься. Не знаю, кто повезет эту женщину. Пусть подождет. — И снова посмотрел на отца.

— Присмотри, чтобы в газетах напечатали правильно. А то в прошлый раз, когда дед твой умер, всё переврали!

— Конечно, конечно, — сказал Джемиль и отвернутся, чтобы не выпустить дым в лицо отцу.

Ахмет вдруг подумал, что уйти сейчас было бы нехорошо, и решил сесть. Но не успел он подыскать себе стул, как Айше попросила его принести воды. Ахмет пошел на кухню, попытался утешить рыдающую Эмине-ханым, налил в стакан воды и отнес тете. Потом, не желая смотреть на бабушку, стал обводить взглядом мебель, портреты Джевдет-бея, буфет. Посмотрев на дорогой фарфор, вспомнил о Хасане с его журналом, решил, что нужно все-таки пойти работать, и встал.

Тихо поднявшись по лестнице и зайдя в свою квартиру, он понял, что сразу приступить к работе не сможет, и вышел на балкон. Облокотился на перила и стал смотреть на Нишанташи.

На площади было безлюдно. Посередине проспекта брела собака. Рядом с продавцом газет стояла машина с открытой дверцей. Где-то в конце проспекта мигала неоновым светом реклама. С шумом промчалось такси. Дверца стоящей перед газетчиком машины захлопнулась, машина уехала, и стало так тихо, что Ахмет со своего чердачного этажа услышал, как потрескивают неоновые лампы рекламы. Вдруг раздался шум. Ахмет перегнутся через перила и увидел, что с мусорного контейнера свалилась на землю крышка. Кошки кинулись врассыпную, но вскоре, поняв, что ничего страшного не случилось и все идет как всегда, снова потянулись к контейнеру. Ахмету стало немного веселее. Он поднял голову: на небе ничего интересного не было. Вошел в комнату и начал работать.