Марина Влади
ВЛАДИМИР,
или Прерванный полет
Маме, Тане, Бернару, Жан-Марку, Минде, Игорьку, Андрею и Симоне… У Володи было много друзей. Одни встречались с ним каждый день, другим лишь удавалось иногда попасть на его концерты, третьи только слушали магнитофонные записи. Но все они были друзьями. Для них — этот перевод на русский.
Марина Влади
А на нейтральной полосе цветы
Необычайной красоты.
Владимир Высоцкий
Меня всегда занимал вопрос: что происходит в головах людей при виде актера или актрисы, которыми они восхищались в кино?
Однажды вечером мы выходим из театра после «Гамлета». Мороз, на улице ни души. Белый пар поднимается из решеток стока, и свет фонарей прорывает синеватую тьму.
Откуда-то из подъезда появляются два человека в меховых шапках и как вкопанные застывают перед нами. Ты смотришь на меня с беспокойством. Может быть, ты даже испугался в какой-то момент. Но мягкий и вежливый тон того, что повыше, сразу же нас успокоил. Слегка наклонившись вперед и стараясь не глядеть в мою сторону, он обращается к тебе с сильным грузинским акцентом:
— Дорогой, дорогой Высоцкий, позвольте мне представиться. Я — из Тбилиси, я узнал, что сегодня вы вдвоем будете в театре, и весь вечер прождал на улице — боялся вас пропустить. Прошу вас позволить мне обратиться к вашей супруге.
В его устах такое галантное вступление не показалось мне неуместным. В нем чувствовалось огромное уважение, даже почтительность, а главное — было понятно, что предмет разговора очень серьезный. Движением руки ты приглашаешь его говорить. Он поворачивается ко мне, и тут я вижу его глаза. В них застыла страстная решимость.
— Мадам, я пришел отомстить за вас. Мы с моим другом готовы убить того подлого негодяя, у которого нет жалости!
Если бы он не был так взволнован, я рассмеялась бы, но, чувствуя, что он дрожит с головы до пят, я молчу, а он продолжает:
— Как он мог, как не пожалел? Камнем! Камнем даже собаку не убивают!
Наконец я начинаю понимать: Колдунья — юная дикарка — моя героиня из фильма, над которым рыдала вся Россия, погибает от руки невежественного крестьянина. И вот теперь этот человек хочет отомстить за ту, которую я сыграла. Он так свято поверил во все это, что ему показалось совершенно естественным предложить свою помощь мне…
Я взволнована и растеряна. Как ответить, чтобы не обидеть его, как объяснить этому простодушному человеку, что тут не за что мстить? Я попросту беру его за руку.
— Посмотрите на меня, меня не убивали. Ведь я жива, я говорю с вами. Ну, убедились?.. Спасибо вам за желание помочь и за вашу отзывчивость.
Его ледяные руки сжимают мою, и, наклонившись, он прикасается губами к кончикам моих пальцев.
Все, чары развеяны. Выпрямившись, он с достоинством просит извинить за то, что отнял у нас столько времени.
Два человека уходят в ночь.
Странная история, которую ты рассудил почти серьезно: «Жаль. Мы могли бы отправить их к нашему злейшему врагу».
В самом деле, кто был твоим злейшим врагом?
На сцене неистово кричит и бьется полураздетый человек.
От пояса до плеч он обмотан цепями. Ощущение страшное.
Сцена наклонена под углом к полу, и цепи, которые держат четыре человека, не только сковывают пленника, но и не дают ему упасть. Это шестьдесят седьмой год. Я приехала в Москву на фестиваль, и меня пригласили посмотреть репетицию «Пугачева», пообещав, что я увижу одного из самых удивительных исполнителей — некоего Владимира Высоцкого. Как и весь зал, я потрясена силой, отчаянием, необыкновенным голосом актера. Он играет так, что остальные действующие лица постепенно растворяются в тени. Все, кто был в зале, аплодируют стоя.
На выходе один из моих друзей приглашает меня поужинать с актерами, исполнявшими главные роли в спектакле.
Мы встречаемся в ресторане ВТО — шумном, но симпатичном.
Там хорошо кормят и закрывают гораздо позже, чем в других местах. Мы предъявляем пропуска, и наша небольшая компания устраивается за столиком. Наш приход вызывает оживленное любопытство присутствующих. В СССР я пользуюсь совершенно неожиданной для меня известностью.
Все мне рады, несут мне цветы, коньяк, фрукты, меня целуют и обнимают… И вот уже стол уставлен бутылками, официанты приносят закуски. Мы принимаемся за еду. Я жду того замечательного артиста, мне хочется его поздравить, но говорят, что у него чудной характер и поэтому он может и совсем не прийти. Я расстроена, но у моих собеседников столько вопросов! Они знают, что я много снималась, хотя видели всего два или три моих фильма. И по-русски — а я в последний раз говорила по-русски шестилетней девочкой — я пускаюсь в повествование о моей артистической карьере.
Краешком глаза я замечаю, что к нам направляется невысокий, плохо одетый молодой человек. Я мельком смотрю на него, и только светло-серые глаза на миг привлекают мое внимание. Но возгласы в зале заставляют меня прервать рассказ, и я поворачиваюсь к нему. Он подходит, молча берет мою руку и долго не выпускает, потом целует ее, садится напротив и уже больше не сводит с меня глаз. Его молчание не стесняет меня, мы смотрим друг на друга, как будто всегда были знакомы. Я знаю, что это — ты. Ты совершенно не похож на ревущего великана из спектакля, но в твоем взгляде чувствуется столько силы, что я заново переживаю все то, что испытала в театре. А вокруг уже возобновился разговор. Ты не ешь, не пьешь — ты смотришь на меня.
— Наконец-то я встретил вас.
Эти первые произнесенные тобой слова смущают меня, я отвечаю тебе дежурными комплиментами по поводу спектакля, но видно, что ты меня не слушаешь. Ты говоришь, что хотел бы уйти отсюда и петь для меня. Мы решаем провести остаток вечера у Макса Леона, корреспондента «Юманите». Он живет недалеко от центра. В машине мы продолжаем молча смотреть друг на друга. На твоем лице — то тень, то свет. Я вижу твои глаза — сияющие и нежные, коротко остриженный затылок, двухдневную щетину, ввалившиеся от усталости щеки. Ты некрасив, у тебя ничем не примечательная внешность, но взгляд у тебя необыкновенный. Как только мы приезжаем к Максу, ты берешь гитару. Меня поражает твой голос, твоя сила, твой крик. И еще то, что ты сидишь у моих ног и поешь для меня одной. Постепенно я начинаю постигать смысл, горький юмор и глубину твоих песен.
Ты объясняешь мне, что театр — твое ремесло, а поэзия — твоя страсть. И тут же, безо всякого перехода говоришь, что давно любишь меня.
Как и любой актрисе, мне приходилось слышать подобные неуместные признания. Но твоими словами я по-настоящему взволнована. Я соглашаюсь встретиться с тобой на следующий день вечером в баре гостиницы «Москва», в которой живут участники фестиваля.
В баре полно народу, меня окружили со всех сторон, но, как только ты появляешься, я бросаю своих знакомых и мы идем танцевать. На каблуках я гораздо выше тебя, ты встаешь на цыпочки и шепчешь мне на ухо безумные слова. Я смеюсь, а потом уже совсем серьезно говорю, что ты — необыкновенный человек и с тобой интересно общаться, но я приехала всего на несколько дней, у меня очень сложная жизнь, трое детей, работа, требующая полной отдачи, и Москва далеко от Парижа… Ты отвечаешь, что у тебя у самого — семья и дети, работа и слава, но все это не помешает мне стать твоей женой.
Ошарашенная таким нахальством, я соглашаюсь увидеться с тобой завтра.
Я захожу за тобой в театр к концу репетиции. Утром мне позвонил Сергей Юткевич и предложил сыграть роль Лики Мизиновой — молодой женщины, в которую был влюблен Чехов. Меня одолевают сомнения — все-таки съемки рассчитаны почти что на год. Ты же буквально прыгаешь от восторга, ты кричишь и лихорадочно умоляешь меня соглашаться.
Я твержу, что все это очень сложно, но ты упорствуешь: надо соглашаться, у нас будет время видеться и главное — ты сможешь уговорить меня выйти за тебя замуж. Тон почти шутливый, но я чувствую столько нежности в этих словах, что твое воодушевление передается и мне, и мы представляем, как все будет: я привезу своих еще маленьких детей и маму, которая пятьдесят лет не была в России, мы станем друзьями, будем часто видеться, и ты будешь петь мне свои новые песни.
Нам обоим нет тридцати, я разведена, ты — разводишься, впереди — целая жизнь. Я осторожно замечаю: все это хорошо, но я-то в тебя не влюблена! «Неважно, — говоришь ты, — я сумею тебе понравиться, вот увидишь». Это веселое и легкое общение продлилось несколько дней, и вот фестиваль заканчивается, я уезжаю из Москвы, подписав контракт, и приеду на съемки в начале шестьдесят восьмого.
Проходит время. Сначала я получаю нежное письмо из Москвы. Потом, как раз, когда я размышляю над тем, что со мной происходит и почему мне так тоскливо, телефонный звонок обрывает мои невеселые раздумья. Это ты. Я слышу теплый тембр твоего голоса и русский язык, напоминающий мне об отце, которого я обожала, — и от всего этого у меня ком в горле. После разговора я кладу трубку и реву. «Ты влюблена, моя девочка», — говорит мама. Я стараюсь найти другое объяснение — много работы, устала, но в глубине души понимаю, что она права: я жду не дождусь встречи с тобой.
В мае шестьдесят восьмого мы создаем кооператив актеров и технического персонала и снимаем вместе с Бернаром Полем фильм «Время жить». Нас захватывает борьба, мы увлечены мощным политическим движением. Мне вспоминается начало пятидесятых, когда я работала в Италии с режиссерами-коммунистами — Висконти, Пепе де Сантисом, Уго Пирро, Тонино Гуэрра, Карло Лицани… Мы участвовали в антифашистских демонстрациях, и иногда дело доходило до драк на улицах. Этот пройденный вместе с ними путь сблизил меня тогда с Итальянской коммунистической партией.
А теперь, в эти безумные, смутные майские дни, в Париже, я думаю о России, о предстоящих съемках в Москве, о будущей жизни — может быть, рядом с тобой — и принимаю решение.
Как раз перед отъездом из Парижа, в июне шестьдесят восьмого, я вступаю в ФКП.
Сама того не подозревая, я совершаю, таким образом, поступок, который во многом определит весь ход твоей жизни. И впоследствии, когда я буду хлопотать о выдаче тебе для поездки заграничного паспорта, это кратковременное и символическое членство в партии придаст моим просьбам вес, о котором я пока и не догадываюсь.
Я приеду в Москву, но увидимся мы не сразу. Мне сказали, что ты снимаешься далеко в Сибири и вернешься только через два месяца.
Я начинаю работать, жизнь устраивается. Я живу в гостинице «Советская», бывшем «Яре», где пировал еще мой дед.
У меня роскошный номер с мраморными колоннами, роялем и живыми цветами — каждый день свежими. Мама согласилась поехать со мной. Все ее волнует и удивляет в России.
Ленинград, по ее мнению, совсем не изменился, и она продолжает называть его Петербургом. Прогулки по Москве уводят нас в прошлое. А настоящее — это художники, поэты, писатели, актеры, которые каждый день собираются у меня, как в модном салоне.
В один из таких вечеров ты появляешься на пороге и воцаряется полная тишина. Ты подходишь к моей маме, представляешься и вдруг, на глазах у всех, сжимаешь меня в объятиях. Я тоже не могу скрыть волнения. Мама шепчет мне: «Какой милый молодой человек, и у него красивое имя». Когда мы остаемся одни, ты говоришь, что не жил все это время, что эти месяцы показались тебе бесконечно долгими…
Мы едем за моими мальчиками за город, в пионерский лагерь, где отдыхают дети работников «Мосфильма». Я решила окунуть их в абсолютно советскую среду, к тому же лагеря для детей иностранцев — далеко от Москвы, на берегу Черного моря. А главное — я хочу, чтобы сыновья научились говорить по-русски. И действительно, через неделю их уже все понимают.
Я работаю целыми днями, беру детей по воскресеньям и, естественно, замечаю, что они уже неплохо владеют словарем, богатым всякого рода ругательствами. Сегодня они буквально на взводе. Они услышали и выучили песенку, в которой говорится обо мне. Я быстро понимаю по твоим смеющимся глазам, что сочинил ее ты, когда мы еще не были знакомы:
Сегодня в нашей комплексной бригаде
Прошел слушок о бале-маскараде.
Раздали маски кроликов,
Слонов и алкоголиков.
Назначили все это в зоосаде.
— Зачем идти при полном при параде?
Скажи мне, моя радость, Христа ради!
Она мне: — Одевайся!
Мол, я тебя стесняюся,
Не то, мол, как всегда, пойдешь ты сзади.
Я платье, говорит, взяла у Нади,
Я буду нынче, как Марина Влади!
И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные.
Хоть с пьяной твоей мордой — но в наряде.
Зачем же я себя утюжил, гладил?
Меня поймали тут же в зоосаде.
Ведь массовик наш Колька
Дал мне маску алкоголика,
И на троих зазвали меня дяди.
Я снова очутился в зоосаде.
Глядь — две жены,
Ну — две Марины Влади,
Одетые животными,
С двумя же бегемотами.
Я тоже озверел и встал в засаде…
Наутро дали премию в бригаде,
Сказав мне, что на бале-маскараде
Я будто бы не только
Сыграл им алкоголика,
А был у бегемотов я в ограде.
Нас сильно рассмешила эта песенка в исполнении моих сыновей. Ты объясняешь мне, что однажды посмотрел, как и все, фильм «Колдунья» и что, когда в 1965-м я приехала на фестиваль в Москву, ты тщетно пытался встретиться со мной.
По нескольку раз в день ты ходил в кино смотреть хронику, чтобы увидеть меня хотя бы на экране. Короче, ты влюблен уже много лет и никогда не мог представить себе, что однажды увидишь меня живьем и так близко. Из всего этого ты делаешь неизменный вывод: «Во всяком случае, теперь-то я знаю, что ты станешь моей женой».
Мы едем на пикник к озеру. Погода хорошая, вода прохладная, дети играют и плещутся, ты напеваешь вполголоса, я тебя слушаю, мы счастливы…
Проводив нас, ты убегаешь, заручившись моим обещанием провести выходные с тобой. Я ложусь спать, но не сплю.
Мама приходит посидеть со мной. Она находит тебя необычным и трогательным. Я столько рассказывала ей о твоем таланте, что она заранее чувствует к тебе симпатию — и это уже навсегда.
В назначенный день ты приезжаешь очень рано. И мы едем в тихое, уединенное место на берегу реки. Ты привез из Сибири песню о людях, попавших в лагерь при Сталине: один человек возвращается, отсидев срок, и просит хозяйку протопить ему баньку по-белому, чтобы убить сомнения, очистить душу. Страшная песня, где впервые ты упоминаешь мое домашнее имя — Маринка. Еще ты мне читаешь первые строфы «Охоты на волков». Я понимаю, что ты приносишь мне в дар эти стихи, которые еще никогда никому не пел. Я пьянею от какой-то ребячливой гордости. Сам Поэт поет мне свои строки, и я становлюсь хранительницей его творчества, его души.
Мы возвращаемся обратно, ты идешь играть спектакль, я отправляюсь к маме, которая должна скоро уехать в Париж.
Все лето мы видимся почти каждый день, круг друзей сужается.
Теперь остались только самые близкие: наш любимый Сева Абдулов, его мать Елочка — красивая пожилая дама, говорящая на французском языке прошлых времен, Вася Аксенов — угрюмый и симпатичный, настоящий медведь, Белла Ахмадулина — гениальная и восторженная поэтесса. Целыми вечерами мы болтаем, читаем стихи, иногда кто-нибудь из художников или скульпторов приносит показать свои работы. Днем я снимаюсь, вечером мы собираемся вместе. Теперь мы так близки с тобой, что просто дружбой это уже не назовешь. Я знаю о тебе все — по крайней мере так мне кажется. Ты очень сдержан, но все настойчивее ухаживаешь за мной.
В один из осенних вечеров я прошу друзей оставить нас одних в доме. Это может показаться бесцеремонным, но в Москве, где люди не могут пойти в гостиницу — туда пускают только иностранцев и жителей других городов, — никого не удивит подобная просьба. Хозяйка дома исчезает к соседке.
Друзья молча обнимают нас и уходят.
Закрыв за ними дверь, я оборачиваюсь и смотрю на тебя.
В луче света, идущем из кухни, мне хорошо видно твое лицо.
Ты дрожишь, ты шепчешь слова, которых я не могу разобрать, я протягиваю к тебе руки и слышу обрывки фраз:
«На всю жизнь… уже так давно… моя жена!»
Всей ночи нам не хватило, чтобы до конца понять глубину нашего чувства. Долгие месяцы заигрываний, лукавых взглядов и нежностей были как бы прелюдией к чему-то неизмеримо большему. Каждый нашел в другом недостающую половину. Мы тонем в бесконечном пространстве, где нет ничего, кроме любви. Наши дыхания стихают на мгновенье, чтобы слиться затем воедино в долгой жалобе вырвавшейся на волю любви.
Нам по тридцать лет, у нас большой опыт жизни — несколько жен и мужей, пятеро сыновей на двоих, профессиональные успехи и неудачи, взлеты и падения, слава. А мы очарованы друг другом, как дети, впервые узнающие любовь.
Ничто и никогда не сотрет из памяти те первые минуты бесконечной близости. На третий день на рассвете мы уходим из этого доброго дома. Мы вместе отныне и вовеки веков.
Несмотря на то, что мы совершенно не скрываем наших отношений, к моему огромному удивлению, мне дали понять, что тебе нельзя оставаться на ночь у меня в номере. Дежурная по этажу неизменно просит меня выпроводить гостя к одиннадцати часам вечера. И после нескольких скандалов в гостинице мы начинаем искать место, где нам можно было бы встречаться. Как и у всех влюбленных в Москве, в нашем распоряжении кушетка где-нибудь на кухне, или диван в коридоре, или ночной поезд Москва-Ленинград — прелестное и романтическое купе начала века, или каюты катеров, бороздящих искусственное озеро, которые можно взять напрокат на несколько часов. И каждый раз у нас остается смутное воспоминание о спешке и полная неудовлетворенность.
Мы оба работаем с утра и до позднего вечера, но зато нам принадлежит ночь. После тщетных попыток снять квартиру ты предлагаешь мне жить у твоей матери, Нины Максимовны. У нее маленькая двухкомнатная квартира в новом районе. И, что очень ценно, в этой современной квартире есть и кухня, и ванна, и туалет, поэтому не нужно долго ждать, чтобы умыться, приготовить поесть или воспользоваться уборной. Я с радостью соглашаюсь. Я страшно устала от переездов с места на место, от обязанности слушать целыми вечерами беседы друзей, пусть даже и захватывающе интересные.
Мне необходимо быть с тобой. А главное, я замечаю, что в этих компаниях ты начал пить. Впрочем, как и все мы.
В Москве не представляют себе вечеринку без водки — холодный климат к этому располагает, это национальная традиция, и я сама с удовольствием открываю для себя тепло, развязывающее язык, ощущение свободы, которое дает водка. Но я знаю, что для тебя это — проблема. Ты мне сказал об этом однажды вечером, когда на ужине у артистов театра мы встретились с твоей бывшей подружкой и она попыталась потихоньку налить тебе водки. Ты очень зло ответил ей. Я удивилась такой резкости, ты объяснил: «Она знает, мне нельзя пить. Это самый мерзкий способ попытаться вернуть меня».
Друзья меня тоже предупредили. Одни — из любви к тебе, другие — потому, что наша связь кажется им скандальной.
Все говорят одно и то же: не давай ему пить, это алкоголик, он не должен даже прикасаться к стакану, вот увидишь, сейчас-то он сдерживается, но, как только начнет снова, ты себе локти будешь кусать. До сих пор я видела тебя слегка навеселе, скорее радостным, одним словом — милым. Я убеждена, что после переезда можно будет не беспокоиться на этот счет.
Твоя мать встречает нас у порога. Она работает архивариусом, уходит из дома очень рано и приходит только вечером. Мы наконец одни. Я устраиваю нашу комнату наилучшим образом, чтобы здесь можно было жить и работать.
В свободные дни я готовлю, навожу лоск, учусь бегать по магазинам, стоять на холоде в очередях за продуктами. Я хожу на рынок, где втридорога продают фрукты, овощи, мясо. Еще, конечно, я могу покупать на валюту в «Березке».
Здесь можно найти все, чего нет в магазинах: американские сигареты, растворимый кофе, туалетную бумагу и даже яйца, картошку, салат, которых иногда нет неделями. У тебя много приятелей среди директоров продуктовых магазинов. Чтобы порадовать тебя, они оставляют нам дефицитные вещи: парное мясо, копченую рыбу, свежие фрукты. Ты приносишь все эти сокровища домой, для меня. Сам ты ешь мало, и тебе безразлично, что у тебя в тарелке.
Ты работаешь день и ночь. Утром ты уезжаешь в театр на репетицию, днем ты снимаешься или у тебя концерт, вечером ты играешь спектакль, ночью ты пишешь стихи. Ты спишь самое большее — четыре часа, но, кажется, тебя не утомляет этот адский ритм, жизнь так и кипит в тебе. Со сцены ты мне бросаешь знаменитые слова из спектакля «Послушайте!» Маяковского: «Нам тридцать лет, полюбим же друг друга…»
В «Жизни Галилея» Брехта ты кажешься великаном в своем длинном халате. Но вот заканчивается четырехчасовой спектакль, и я вижу тебя похудевшим, с лихорадочно блестящими глазами, но готовым сесть за маленький столик, зажатый между кроватью и окном, чтобы писать всю ночь и, разбудив меня под утро, читать набросанные строки.
Мы счастливы. Власти пока что закрывают глаза на нашу идиллию. Вся Москва об этом говорит, но ведь моя работа почти закончена, и все думают, что я вернусь во Францию и быстро забуду то, что они принимают за каприз актрисы.
Однажды вечером я жду тебя. Ужин остывает на кухонном столе. Я смотрела скучную программу по телевизору и уснула. Среди ночи я просыпаюсь. Мигает пустой экран телевизора. Тебя нет. Телефон настойчиво звонит, я беру трубку и впервые слышу незнакомый голос, который временами заглушают стоны и крики: «Он здесь, приезжайте, его надо забрать, приезжайте быстрее!» Я с трудом разбираю адрес, я не все поняла, мне страшно, я хватаю такси, бегом поднимаюсь по едва освещенной лестнице, где пахнет кошками. На последнем этаже дверь открыта, какая-то женщина ведет меня в комнату. Я вижу тебя. Ты лежишь на провалившемся диване и жалко морщишься. Пол уставлен бутылками и усеян окурками. На столе — газета вместо скатерти. На ней ели соленую рыбу. Несколько человек валяются по углам, я их не знаю. Ты пытаешься подняться, ты протягиваешь ко мне руки, я дрожу с головы до ног, я беру тебя в охапку и тащу домой.
Это мое первое столкновение с тем, другим миром, впервые в жизни я увидела, как засасывает людей омут мертвой пьянки. Ты очнулся больной, злой, но полный надежды. Это продолжалось всего несколько часов, и ты остановился. Тебе трудно в это поверить — хватило одного моего присутствия. А ведь никому до сих пор не удавалось остановить это безумие, в котором ты тонул. Отныне я — порука твоей выдержке.
Твоя мать полна благодарности и приписывает мне всяческие добродетели. Она никогда не видела, чтобы в полном бреду ее сын согласился бы вернуться домой. Я — единственная и неповторимая, я — твоя спасительница. Такая легкая победа воодушевила меня, я уверовала в собственное могущество и, не раздумывая, приняла посвящение в этот сомнительный сан.
Мне пора уезжать, работа закончена. Я покидаю Москву, прожив здесь около года. За это время я пару раз съездила во Францию, чтобы выполнить обязательства по контрактам, но теперь у меня нет больше официального повода, чтобы вернуться. Что ж, осталось собрать чемоданы — и актриса уезжает. Хотя, конечно, меня пригласили на июльский кинофестиваль в качестве гостьи. Мы оба просто убиты. У тебя нет никакой надежды приехать ко мне. Ты, как говорят здесь, «невыездной». Просить визу и думать нечего. Считается, что ты — «одиозная личность», ни больше ни меньше. Кроме того, если в визе откажут — то уже окончательно. Бюрократическая машина никогда не дает задний ход.
Нам кажется невозможным прожить друг без друга те три месяца, которые отделяют нас от фестиваля. В аэропорт мы приезжаем в полном отчаянии.
Оформление закончено, и тут кто-то из таможенников, твой поклонник, разрешает тебе в виде исключения пройти со мной в зал ожидания, где уже сидят, скучают, едят и пьют несколько десятков пассажиров. Погода отвратительная — сыплет снежная крупа, сильный ветер, низкая облачность, самолеты не летают. Мы сидим на скамейке. Благодаря плохой погоде нам досталось еще несколько минут счастья. От «Мосфильма» меня провожает рыжий молодой человек.
Он должен довести меня прямо до трапа, чтобы не было никаких неожиданностей. Я с ним едва знакома, он — из администрации, на съемках я с ним не сталкивалась, но по пути в аэропорт он ни с того ни с сего разоткровенничался и сообщил мне, что у него жена должна вот-вот родить и что это будет их первый ребенок. И когда мы узнаем, что рейс задерживается, молодой человек начинает заметно нервничать.
Мы с тобой сидим, прижавшись друг к другу, совсем одни в толпе снующих людей. Ты говоришь, что жизнь без меня невыносима, я отвечаю, что и сама плохо себе представляю жизнь без тебя. Объявляют роковой рейс «Эр Франс», мы обнимаемся, чуть не плача, я ухожу в глубину зала, но тут металлический голос вносит поправку: рейс задерживается на четыре часа. Я бегом бросаюсь к тебе — еще несколько часов отсрочки!
Ресторан набит битком, но один из официантов узнает тебя и устраивает для нас три места. На рыжего жалко смотреть — его жена в предродовой палате. Мы с тобой — эгоисты, как и все влюбленные: разговариваем только друг с другом, ни на кого не обращаем внимания. Ты говоришь, что я должна как можно быстрее вернуться. Я клянусь тебе, что при первой же возможности приеду туристкой. Я только должна уладить проблемы с детьми, с домом — бог с ней, с работой, могу я, в конце концов, немного остановиться, я действительно очень устала! Несколько недель отдыха в Москве пойдут мне на пользу. Жалею я только об одном — что ты не можешь уехать из города. Я страстно люблю горы. Ты написал про них одну из самых известных своих песен. Она стала теперь гимном альпинистов. Но тебя связывает театр, ты играешь каждый вечер, а значит — прощайте горы!
Эти мечты как-то отвлекли нас, и, когда пассажиров снова приглашают на посадку, мы расстаемся взволнованные, но уже без слез. Особенно доволен рыжий. Я иду к выходу, как вдруг меня останавливает громкоговоритель: у самолета обледенели крылья, и нужно ждать, когда их разморозят компрессором. Рейс задерживается на неопределенное время…
Уже стемнело, снова поднимается буря. Благодаря поклоннице-стюардессе мы все втроем устроились в каком-то закутке и курим сигарету за сигаретой. Рыжий то и дело бегает звонить и каждый раз возвращается в отчаянии: «Все еще никак». И снова уходит. Мы как в бреду. Ты требуешь, чтобы я переехала жить в Москву, чтобы я стала твоей женой, чтобы привезла с собой детей. Я соглашаюсь, меня воодушевляет твоя решительность. Конечно, я могу все бросить, приехать жить с детьми к твоей матери, конечно, я найду здесь работу, конечно, мы будем счастливы все вместе, у нас обязательно все получится, меня ничто не пугает — любовь сильнее всего остального.
Рыжий возвращается уже немного навеселе. Теперь ему хочется поговорить о жене, о будущем ребенке — все это так чудесно, так замечательно! Мы слушаем его, он действительно появился кстати. Мы только что неосторожно забрались на самую вершину будущего, не подумав, как страшно падать с такой высоты. На мне трое детей и мать, большой дом. Я много работаю и хорошо зарабатываю, я люблю свою профессию — дело, которым занимаюсь с десяти лет, — я, в конечном счете, неплохо живу. У тебя двое детей, бывшая жена, которой ты помогаешь, девятиметровая комната в квартире у матери, ты получаешь 150 рублей в месяц, на которые, в лучшем случае, можно купить две пары хороших ботинок.
Ты работаешь как проклятый, ты обожаешь свою работу, ты не можешь ездить за границу. Если соединить наши жизни в одну, получится просто не жизнь.
Рыжий возвращается вне себя от радости: у него родилась дочь, все прошло хорошо, можно выпить за здоровье матери.
Мы чокаемся теплым шампанским. Мы с тобой устали, измучились, мы — почти чужие, и, когда наконец пассажиров снова приглашают на посадку, мы расстаемся даже с каким-то облегчением. Буря пронеслась и в наших душах, развеяв безумные надежды, несбыточные мечты.
Как только я возвращаюсь к себе в Мэзон-Лаффит, звонит телефон. Это ты. Ты провел эти несколько часов на почте, ожидая, пока тебя соединят с Парижем, написал стихотворение и читаешь его мне:
Мне каждый вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым.
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
Теперь я не избавлюсь от покоя:
Ведь все, что было на душе — на год вперед,
Не ведая, она взяла с собою —
Сначала в порт, а после — в самолет…
В душе моей — пустынная пустыня.
Так что стоите над пустой моей душой?!
Обрывки песен там и паутина.
А остальное все она взяла с собой.
В моей душе все цели без дороги,
Поройтесь в ней — и вы найдете
Лишь две полуфразы, полудиалоги,
А остальное — Франция, Париж…
И пусть мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым…
Но не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
Заказанные минуты разговора истекают, и ты только успеваешь прокричать мне вместо «до свидания»: «Возвращайся скорей, без тебя я не знаю каких глупостей натворю!»
Я немедленно начинаю искать повод для получения визы. Единственной уважительной причиной мне кажется работа. Наконец мне удается уговорить одного режиссера с «Мосфильма» пригласить меня на пробы. Но все это так непросто, связь с Москвой капризна, мое предполагаемое участие должно контролироваться Министерством культуры СССР, и на все нужно разрешение министра.
Мы находим более простой выход. В рамках турпоездки за мой счет я попрошу продлить мне визу для чтения и обсуждения сценария будущего фильма. Эта небольшая уловка поможет мне раза два. Мне очень скоро станет ясно, что достаточно купить туристическую путевку, заплатить за гостиницу, в которой я не живу, и за еду, которую я не ем, чтобы иметь возможность приехать и провести несколько дней с тобой. Уже к тому времени я понимаю, что к моим постоянным разъездам относятся благосклонно, как, впрочем, и к нашей совместной жизни, и что я пользуюсь преимуществом по сравнению с другими благодаря вступлению в ФКП, нашей с тобой известности, а главное — восхищению, которое ты вызываешь во всех слоях советского общества.
У одной моей подруги, француженки русского происхождения, не было таких привилегий. Она влюбилась в грузинского художника и хотела выйти за него замуж. Но, несмотря на то что она устроилась работать во французское посольство, несмотря на многочисленные официальные просьбы, им очень долго не удавалось получить разрешение на брак.
И к тому времени, когда наконец они получили это разрешение, она должна была уехать во Францию. И потом ей стоило неимоверных усилий вновь получить визу, чтобы повидаться с мужем.
ОВИР, всемогущая организация, которая выдает визу и вид на жительство иностранцам, живущим в Москве, располагается в здании, которое впоследствии станет для меня по-домашнему знакомым. Здесь распоряжается высокопоставленный чиновник, встречи с которым мне удается добиться в первый же приезд.
На сегодняшний день ситуация проста. Я — интуристка, у меня виза на две недели, и я могу ее продлить, если пожелаю, но жить я должна только в гостинице. Если я хочу жить у друзей или у тебя, мне нужно иметь приглашение, а на него — соответствующее разрешение, где должна быть проставлена дата въезда и выезда. Но у меня такая работа, что я никогда не могу заранее указать точную дату. Иногда я свободна всего три-четыре дня. И я хочу приезжать несколько раз в году. Такие случаи нечасто встречаются, и я иду объясняться в кабинет главного. Я рассказываю ему о своей жизни, о детях, о матери, о моих чувствах к тебе — я даже вспотела от смущения. Этому человеку я за час рассказала больше, чем моим самым близким друзьям за всю жизнь.
Результат был неожиданным. «Почему вы не переедете жить сюда?» — спрашивает он с лукавым видом. Я снова пускаюсь в объяснения, я говорю о работе, о своих обязанностях, и чем больше говорю, тем больше меня охватывает чувство бессилия. Я ухожу, не получив ничего, кроме вежливых доброжелательных слов и крайне двусмысленного «до свидания». И правда, мы еще встретимся. Надо сказать, что я ни разу не получила категорического отказа и никогда не была вынуждена отложить поездку больше, чем на несколько дней. С годами наши отношения с шефом ОВИРа стали почти сердечными.
За эти годы я попадала во всевозможные категории: туристка, гость по приглашению, временно проживающая, непроживающая супруга, супруга с незакрепленным местом жительства, потом — с закрепленным. Единственный статус, от которого я отказалась, — это супруга с постоянной пропиской — ведь в этом случае мне самой пришлось бы ждать соизволения ОВИРа, чтобы поехать во Францию, на что ни ты, ни я не могли согласиться.
Совместив приглашение на фестиваль, дубляж фильма по Чехову и туристическую поездку, я получила вид на жительство на несколько недель. Июньским утром я приезжаю в Москву с чемоданами, набитыми одеждой, бельем, пластинками, книгами, самыми разными продуктами, даже итальянскими макаронами, кофе, оливковым маслом и, конечно же, лекарствами. Всем друзьям что-нибудь нужно: антибиотики, противозачаточные средства, лекарства для больных раком и многое другое. Еще я привезла подарки родственникам, приятелям, партнерам по фильму. Каждая встреча превращается в праздник, я потрясена тем, как счастливы эти люди получить рубашку, пластинку или белье из Парижа.
Наша жизнь потихоньку налаживается. Я сама подрезаю тебе волосы, которые ты отрастил по моей просьбе, ты щеголяешь в модной одежде, щелкаешь каблуками новых сапог, по три раза в день меняешь куртки, что доставляет тебе огромное удовольствие. Каждому, кто заходит к нам в гости, ты даешь пощупать их мягкую, приятно пахнущую кожу. И главное — ты просто упиваешься музыкой: чтобы слушать пластинки, я привезла проигрыватель. Мы без конца ставим «Порги и Бесс». Армстронг и Элла Фитцджеральд заставляют тебя рычать от удовольствия. Ты заново открываешь для себя произведения великих классиков. Конечно, в репертуарах московских театров все это есть, но на концерты ходить ты не привык, да и вечно не хватает времени.
Я не работаю, мы все время вместе, я хожу на твои спектакли и концерты, организованные под видом встреч актера с публикой, где между рассказами о театре ты поешь свои новые песни. Публика в безумном восторге. Меня все больше интригует твой успех: тебя не отпускают со сцены, к твоим ногам то и дело летят записки, в которых зрители просят спеть ту или другую песню. Каждый вечер мы приносим домой охапки цветов.
Как-то раз мы гуляем по одной из центральных улиц.
День выдался жаркий, все окна распахнуты настежь, и из каждого рвется твой голос. Мне трудно в это поверить, но никаких сомнений быть не может: я узнаю твой хрипловатый тембр, твою неповторимую манеру исполнения. Ты идешь рядом со мной и все шире улыбаешься. Теперь я сама могу убедиться, как тебя здесь любят. Ты счастлив и горд… Однажды именно эта больно задетая гордость приведет к трагедии.
Фестиваль начался, все мои сестры недавно приехали в Москву. Вечером мы вместе идем к моей подруге Елочке.
У нее, вдовы Осипа Абдулова, хорошая квартира в центре. Я заранее радуюсь этой встрече. Мои сестры мельком видели тебя сразу же по приезде, но сегодня вечером вы по-настоящему познакомитесь.
Днем для гостей фестиваля устраивают большой прием.
Все делегации собираются у гостиницы «Москва», и оттуда их везут на автобусах во Дворец. Народу — тьма, но все прекрасно организовано, атмосфера веселая, мы все давно знаем друг друга, и такие встречи киношников всегда вызывают бурю эмоций. Ты держишь меня за руку, и мы подходим к гостинице. Здесь я знакомлю тебя с моими друзьями — французами, итальянцами и даже с одним японцем, с которым я несколько лет назад работала в Токио, и мы стараемся понять друг друга в многоязыком гуле.
Когда подходит моя очередь, я поднимаюсь в автобус, ты — за мной. Не успеваю я сесть, как слышу громкие возгласы. Какой-то тип, которому поручено проверять приглашения, грубо выпихивает тебя из автобуса. Я бросаюсь к нему, пытаюсь объяснить, но ты останавливаешь меня выразительным взглядом. Ты бледен. Унижение, так часто встречающееся в твоей жизни, вырастает сейчас до невыносимых размеров. Ты не хочешь ударить в грязь лицом перед этими восторженными иностранцами. Усталым движением руки ты даешь мне понять, что все бесполезно. Двери закрываются, автобус трогается. Я вижу тебя в окно. Ты стоишь на тротуаре — маленький оскорбленный человек и, совсем как Чарли Чаплин, со злостью пинаешь ногой кучу пригласительных билетов, валяющихся на асфальте.
Мое положение иностранной актрисы обязывает меня досидеть до конца официальной части. Но при первой же возможности я исчезаю с приема. Когда я приезжаю к Елочке, мои сестры уже там. Как это и бывает в Москве, о скандале в автобусе уже известно. Все меня утешают и уговаривают не придавать большого значения этой истории. Ты все не приходишь, и я начинаю думать о самом худшем. Около часа ночи распахивается дверь, ты делаешь несколько неверных шагов по коридору, ведущему в столовую, и с блаженной улыбкой падаешь на диван, совершенно пьяный. Праздник тем не менее возобновляется. Сестры зачарованы атмосферой московских вечеров в гостях. Я тоже успокаиваюсь. Музыка, смех, то и дело подают большие блюда с изысканной едой, стаканы наполняются, едва опустев. Ты — рядом и даже улыбаешься, пусть немного через силу. И, в конце концов, я думаю, что ты — молодец и хорошо держишься. Веселье продолжается…
Через некоторое время, проходя мимо ванной, я слышу стоны. Ты нагнулся над раковиной, тебя рвет. Я холодею от ужаса: у тебя идет кровь горлом, забрызгивая все вокруг.
Спазм успокаивается, но ты едва держишься на ногах, и я тащу тебя к дивану.
По совету одного из гостей мы вызываем врача — приятеля артистов, человека светского и, как выяснится потом, ничего не смыслящего в медицине. Он предписывает какие-то капли и полный покой. Гости разошлись. Сестры волнуются и ждут моего звонка в гостинице. Мы остались вчетвером — Елочка, Сева, ты и я. Кровь уже почти до краев наполнила таз, поставленный возле кровати. Только приоткрыты глаза, молящие о помощи. Я прошу, чтобы срочно вызвали «скорую», у тебя уже не прощупывается пульс, меня охватывает панический ужас…
Осмотрев тебя, два врача «Скорой помощи» и санитар реагируют до смешного просто: слишком поздно, слишком большой риск, тебя нельзя перевозить. Им не нужен покойник в машине — это повредит плану.
По выражению лиц моих друзей я понимаю, что приговор обжалованию не подлежит. Тогда я встаю в дверях и кричу, что, если они не отвезут тебя немедленно в больницу, я устрою международный скандал. Я ору на этих бедняг, которым мало платят, которых ни во что не ставят, которые обязаны выполнять план, а не спасать людей. Они пугаются и наконец понимают, что умирающий — Высоцкий, растрепанная и вопящая женщина — его жена, французская актриса. После короткого совещания, чертыхаясь, они, подхватив за четыре конца одеяло, на котором ты лежишь, выносят тебя из квартиры. При спуске по лестнице тебя мотает из стороны в сторону. Несмотря на их протесты, я тоже сажусь в машину — отчаяние придает мне силы.
Прием больных по «скорой» в Москве — точно такой же, как повсюду в мире. Двери, как в метро захлопываются за тобой. Три часа ночи. В коридоре пахнет эфиром. Несколько человек спят на банкетках.
Я прилипаю к дверной щели. Там хлопочут врачи в стерильной форме бледно-зеленого цвета. Мне виден небольшой кусочек операционной, там — беспрерывное движение.
Значит, они занимаются тобой, еще есть надежда. Очень скоро я разочаровываюсь. Я прижимаюсь к стене, чтобы пропустить каталку, на которой лежит женское тело, слабое и обмякшее. Я понимаю, что суета, которая, как мне казалось, служит залогом твоего спасения, здесь просто никогда не прекращается. Я провожу несколько часов, не отходя от двери. Друзья принесли мне поесть, сигарет, шаль.
В коридоре у меня появились знакомые: родители одного парня, которого привезли с тяжелыми ожогами; мать молодой женщины, которую мы видели на каталке, — ее выбросил с девятого этажа ревнивый жених; маленькая старушка, у которой муж попал под поезд. Всех нас объединяет беда.
Нет больше иностранной актрисы, стариков, молодых. Я ничем не отличаюсь от них — обычная женщина, лихорадочно ожидающая вестей о муже. Я беспрерывно встаю, подхожу к двери, вглядываюсь в усталые лица врачей.
Неимоверно долгий день наконец прошел. Я несколько раз тщетно пыталась поговорить с кем-нибудь из врачей.
Они упорно молчат. Нужно ждать. Поздно вечером — прошло уже шестнадцать часов, как я жду, — один из них, невысокий человек с живыми глазами и торчащими усами, приглашает меня войти. Я попадаю в крохотную комнатку. По углам — разорванная, заляпанная кровью одежда, тампоны, пустые ампулы… Направо — проем, выходящий в большую, ослепительно ярко освещенную палату. На каталках лежат голые тела, опутанные трубками. Я узнаю среди них твое, такое беспомощное и словно выставленное напоказ, слышу твое отрывистое дыхание. Врач успокаивает меня: «Было очень трудно. Он потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы умер. Но теперь — все в порядке…» Я слушаю его и, не отрываясь, смотрю на тебя. Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше нельзя пить и нужен длительный отдых. Остальные врачи — четверо мужчин и женщина — говорят мне, как они счастливы, что спасли тебя, как они рады познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства не из веселых. Я сразу полюбила этих людей.
Буквально по кускам сшивая пациентов, которых, кажется, уже невозможно спасти, они рассказывают анекдоты, смеются, курят и выпивают иногда по глотку спирта, занюхивая его кусочком черного хлеба, как это принято в России.
Меня усаживают на табуретке в углу маленькой комнатки, и я могу тебя видеть. Мимо постоянно провозят вновь поступающих больных. И в мгновение ока раздевают их, сшивают, колют, моют, перевязывают — а я смотрю на тебя. Ты дышишь, ты жив.
Игорек, Вера, Вадим, Толя и Леня хорошо поработали. Отныне они будут служить тебе верой и правдой, как в ту страшную ночь. Больница представляет собой великолепное строение XVIII века, выкрашенное в небесно-голубой и белый цвета. Я каждый день прихожу сюда, приношу тебе поесть, ты должен набираться сил. Я пичкаю тебя мясными бульонами, полусырыми бифштексами, свежими овощами и фруктами. У тебя начинают розоветь щеки.
В общей палате, где ты лежишь, только больные, перенесшие травму горла, — с ожогами или после удаления опухоли. Некоторые питаются через специальные воронки, напрямую соединенные с желудком. Но атмосфера при этом ничуть не мрачная. Пожилые нянечки ругают вас, как мальчишек, когда вы тайком курите, и вообще обходятся с вами по-свойски и ласково. Ты у них, естественно, любимчик. Ты еще слаб, но уже потребовал, чтобы я принесла тебе гитару, бумагу, ручек. Ко всеобщей радости, ты поешь вполголоса, сочиняешь забавные песенки о соседях по палате, санитарах и врачах, о тысяче разных мелочей из жизни старой больницы. Палата становится концертным залом, и нянечкам потом бывает нелегко восстановить порядок.
В углу палаты — мужчина сумрачного вида с замкнутым выражением лица. Он не участвует в общем веселье. Он сжег себе горло кислотой, приняв ее за водку. Ему сделали множество операций и пересадок. Он в больнице уже много лет и очень страдает. Глаза его проясняются только тогда, когда он видит маленькую узбекскую девочку лет шести с длинными иссиня-черными косичками. Она так же мучается, как и он, — она тоже сожгла себе горло, глотнув какой-то едкой жидкости, и вот уже три года лежит в больнице. Это маленькое существо царапается и кусается, как дикий котенок.
Ее единственный друг — человек с воронкой. Она приходит и часами сидит с ним. Они о чем-то шепчутся, тихо смеются. Она гладит его плохо выбритые щеки, он берет ее на руки и баюкает. Когда ты поешь, маленькая больная смотрит на тебя снизу вверх, и в ее черных блестящих глазах я чувствую любопытство и удивление. Ей это нравится. Может быть, ты тоже станешь ее другом.
Однажды к сумрачному мужчине приходит старый приятель оттуда, где он раньше жил. Видно, что пьяница. Он тайком сует ему под подушку бутылку крепленого вина — в России это называется портвейн — отвратительное пойло, отдаленно напоминающее дешевое порто, отрада алкашей.
Пользуясь отсутствием нянечки, человек приставляет бутылку к воронке и, сверкая глазами, облизываясь и урча от удовольствия, выливает содержимое прямо себе в желудок. Эффект моментальный. Он принимается хохотать, ему тут же становится жарко, он срывает с себя одежду, швыряет воронку в другой конец палаты и нагишом, весь исполосованный швами, начинает отплясывать адскую джигу. Его сгоревшие голосовые связки не производят ни звука. Хрип, который мы слышим, вырывается откуда-то изнутри. Сначала мы тоже смеемся, но очень скоро это перестает быть забавным. Человек отбивается, когда нянечки пытаются его остановить, на помощь зовут санитаров, но ничего не помогает. Алкоголь удесятерил его силы, он становится буйным сумасшедшим. Вдруг открывается дверь и появляется маленькая узбечка. Она подходит к своему другу, берет его за руку, подбирает с пола пижаму и помогает ему одеться, шепчет успокаивающие слова таким же, как у него, странным голосом. Девочка опускается на колени перед кроватью и кладет голову на подушку рядом с ним. Через пять минут он засыпает. Девчушка по-матерински подтыкает ему одеяло, потом смотрит на всех нас по очереди обвиняющим взглядом и с огромным достоинством удаляется, скорчив нам напоследок ужасающую гримасу.
Твое выздоровление продолжается в Белоруссии. Один из друзей — режиссер Витя Туров, у которого ты снимался в фильме о партизанах, — привозит нас в деревню, уцелевшую в войне, где мы останавливаемся у милой бабки. Изба крошечная, зато есть хороший огород, а коза дает достаточно молока, чтобы каждое утро ты выпивал его, еще теплого, большую кружку. Мы проводим дни в прогулках по окрестностям. Витя показывает нам места, где четверть века назад шли жестокие сражения. А между тем природа так прекрасна! Идеально круглые озера окружены холмами. Начало осени, поля и лес — в золоте, еще тепло. Мы обнаруживаем бывшие партизанские стоянки, поросшие травой, — настоящие подземные поселки. Мы проходим через обугленные развалины деревень — их не стали восстанавливать после войны, а оставили как памятники. В Белоруссии сотни Орадуров — деревень, в которых не выжил никто. Контраст между такой мягкой природой и зверством преступлений нас потрясает. Вечером мы сидим за столом в теплом свете керосиновой лампы. Старуха вспоминает…
В сорок четвертом в деревне оставалось только девять женщин от пятнадцати до сорока пяти лет, несколько старух, пять малолетних девочек и двое немощных стариков. Все мужчины от четырнадцати до семидесяти ушли на фронт или к партизанам. Немцы отступают — это разгром. Деревня чудом уцелела, но страшное предчувствие подтверждается: все мужчины убиты. С фронта пришли похоронки: «Погиб за Родину». От партизан — страшное сообщение: «Никого в живых из деревни такой-то». Когда женщины видят небольшую группу советских солдат с двадцатипятилетним капитаном во главе, решение их уже принято. Накормив и напоив мужчин, они топят баню. Каждая приносит чистое белье, на свежих постелях — россыпи вышитых подушек. Измученные солдаты засыпают, обретая после долгих месяцев войны это забытое счастье. В одной избе все не гаснет свет. Самая отважная из женщин говорит с молодым капитаном:
— То, о чем я попрошу сейчас, наверное, вас покоробит. Но постарайтесь понять. Война отняла у нас мужчин. Для того чтобы жизнь продолжалась, нам нужны дети. Подарите нам жизнь.
На несколько минут старуха умолкает. И, справившись со смущением, заканчивает свой рассказ:
— В соседней избе живет тракторист. Он — азиат, как и его отец. Почтальонша похожа на своих армянских предков, колхозная повариха — настоящая сибирячка…
Я тихонько плачу. Рассказанная старухой история лучше любой официальной пропаганды дает мне ощутить всю глубину трагедии, через которую прошла эта страна.
Мы идем спать на сеновал. Душистое сено — вместо постели. За перегородкой хрюкает свинья и протестуют потревоженные куры. Всю ночь ты вслух сочиняешь стихи. Строфы рождаются одна за другой. Возникают образы… Как и в самом начале, в школе, когда у тебя еще не было гитары, ты отбиваешь ритм рукой. В эту долгую ночь родились темы большинства твоих песен военного цикла.
Ты не любишь рассказов о войне, но, как у каждого советского человека, они составляют часть твоей культуры.
Этот народ, который ты глубоко любишь, находит в твоих песнях отголоски трагедии, не пощадившей ни одной семьи: двадцать миллионов погибших, миллионы инвалидов и сирот, тысячи разрушенных городов и деревень, стертых с лица земли.
На твоих концертах увешанные медалями ветераны плачут. Молодые задумчивы и серьезны. Твои песни делают для мира и памяти погибших больше, чем все фильмы, документы, памятники и официальные речи, вместе взятые. Родившись в тридцать восьмом году, ты в войне не участвовал.
Ты совершил тогда свой маленький подвиг, прокричав в картонный рупор уже сильным, несмотря на пятилетний возраст, голосом, предупреждая, что зажигательная бомба упала на крышу одного из домов и надо вызвать пожарных.
Другое твое детское воспоминание более забавно. Когда немцы подошли к Москве, вас с матерью отправили в тыл. Вы жили в большом поселке, где из свеклы гнали спирт на горючее для танков и самолетов. Свекольным жмыхом кормили скот. И однажды работница повернула не ту ручку и не заметила, как спирт вылился в корм для животных. Те поели — и опьянели и учинили на улицах поселка настоящую вакханалию: коровы гонялись друг за другом и бодались, лошади ржали и перепрыгивали через изгороди в сады, свиньи катались по земле, а куры, утки и гуси пытались взлететь.
Женщины и дети бегали по всему поселку, тщетно стараясь успокоить расходившуюся скотину. А потом животные стали засыпать. И вскоре весь поселок превратился в сонное царство… Там и сям фыркали во сне коровы и лошади да тихонько покудахтывали куры.
На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок вопросительно смотрит в объектив. Возле него — большая овчарка. Это в Германии, в маленьком городке, где стоит гарнизон советских оккупационных войск.
Тебе семь лет. Мать, прожив с тобой всю войну, решила на время поручить тебя отцу — военному в невысоком чине, жизнь которого приобрела неожиданную значительность в этом замкнутом мирке. Его новая жена — Женя, женщина мягкой восточной красоты, сразу же полюбила тебя. У нее никогда не будет детей. Ты останешься единственным. Несмотря на тоску ребенка, оторванного от матери, ты быстро понимаешь преимущество твоего положения — ты одет, как принц, мачеха кормит тебя разными вкусностями… Правда, если все дети у тебя на Родине учатся в это время жизни по правилам сталинской эпохи, то ты воспитываешься прямо-таки на суррогате этих догм. В своем замкнутом кругу десяток офицерских семей живет под перекрестным наблюдением. От них несет лицемерием пополам с водкой. Твой отец играет в провинциальном драмкружке, что позволит ему через много лет говорить, что он был артистом, а заодно и объяснить твою одаренность, как естественное продолжение своей… Все, что разрешалось бы русскому мальчику в твоей стране, тебе совсем или почти совсем запрещено. Ты не можешь сам себе выбирать товарищей для игр — только приятелей из твоей касты, равных тебе по привилегиям. Никаких прогулок в одиночку, контролируется каждый твой шаг, тебя ежеминутно проверяют, опасаясь покушения или детских шалостей, которые «всегда плохо кончаются». И правда, однажды вы с ребятами находите склад оружия и взрываете запалы гранат. Трое мальчиков на всю жизнь остаются слепыми и изуродованными. По чистой случайности ты единственный остаешься невредим. Ты перестаешь выходить на улицу, и все преимущества, которые мать усматривала в твоем пребывании в Германии, обернулись на деле серьезными потерями.
Ты острее, чем другие ребята твоего поколения, чувствуешь на себе сталинские наставления, клевету, чванство и произвол. Ты заклеймишь все это в своих песнях. Придавленный окружающей тебя обыденностью, отмеченный исторической обстановкой — «победителей не судят», — ты искалечен не физически, как твои товарищи, но душевно. Твои поэтические и чисто юношеские фантазии, уже тогда сложные и противоречивые, похоронены под слоем «хороших поступков», торжественных выходов в свет — «на людей посмотреть и себя показать». А после сытного ужина никто даже не подумает поговорить с обеспокоенным ребенком, который ложится спать и мечтает. К счастью, есть нежная и любящая мачеха. Она смягчает для тебя этот период терпеливой заботой и тем, что осталось в ней от древней культуры Армении — ее родной земли.
Только ради нее я заставляла тебя видеться с отцом. Все это время я тянула тебя за рукав, я назначала эти встречи, я водила тебя на скучные ужины. Тебе не о чем было с ним говорить, и говорила я.
Гораздо позже я поняла: из-за всего этого — отца, матери, обстановки и уже тогда изгнания — ты начал с тринадцати лет напиваться.
Все начинается обычно с рассказов или анекдотов. Ты с удовольствием возвращаешься к смешным деталям — и бог его знает, смешно ли это? — но все смеются. Таково твое искусство актера. Любая рассказанная тобой история становится комическим номером. Сначала я тоже смеюсь, прошу рассказать снова. Я люблю, когда ты рассказываешь, искоса поглядывая на меня, изображаешь разных людей, с которыми где только ты не знакомился. Я люблю, когда ты словно светишься от радости.
Теперь наступает следующий этап. Ты заказываешь мне пантагрюэльские ужины, ты зовешь кучу приятелей, тебе хочется, чтобы в доме всегда было много народу. Весь вечер ты суетишься возле гостей и буквально спаиваешь их. У тебя блестят глаза, ты смотришь, как кто-нибудь пьет, с почти болезненной сосредоточенностью. На третий или четвертый день почти непрерывного застолья, наливая гостям водки, ты начинаешь нюхать ее с видом гурмана. И вот ты уже пригубил стакан. Ты говоришь: «Только попробовать». Мы оба знаем, что пролог окончен.
Начинается трагедия. После одного-двух дней легкого опьянения, когда ты стараешься во что бы то ни стало меня убедить, что можешь пить, как все, что стаканчик-другой не повредит, что ведь ты же не болен, — дом пустеет. Нет больше ни гостей, ни праздников. Очень скоро исчезаешь и ты…
В начале нашей с тобой жизни я часто попадалась на эту удочку. И всегда возникал один и тот же вопрос:
— Я же вижу, да ты и сам чувствуешь, что начинается очередной приступ. Почему не разбить эту проклятую бутылку, когда еще не поздно?
Ответ будет ясно сформулирован годами позже:
— Потому что я уже пьян до того, как выпью. Потому что меня заносит. Потому что на самом деле я болен. Это обычно случается, когда ты уезжаешь из Москвы, Марина, особенно, когда ты уезжаешь надолго.
Действительно, мы перебираем в памяти мои спешные возвращения, почти всегда в самой середине съемок, гастролей или именно в тот момент, когда я должна заниматься детьми.
Как только ты исчезаешь, в Москве я или за границей, начинается охота, я «беру след». Если ты не уехал из города, я нахожу тебя в несколько часов. Я знаю все дорожки, которые ведут к тебе. Друзья помогают мне, потому что знают: время — наш враг, надо торопиться. Если на беду я приезжаю лишь несколько дней спустя и у тебя было время улететь на самолете или уплыть на корабле, поиски усложняются.
А иногда ты возвращаешься сам, как это было одной весенней ночью.
Я сижу дома — в квартире, которую мы снимаем на окраине Москвы. Началась оттепель, и земля вокруг строящихся домов превратилась в настоящее месиво. Чтобы выбраться к автобусу или в магазин, нужно идти по досочкам, проложенным мостками через лужи липкой грязи… Я не сплю и, когда раздается звонок в дверь, иду открывать. Какой-то глиняный человечек протягивает ко мне руки. Густая коричневая жижа медленно сползает с него на коврик, только серые глаза остаются светлым пятном на липкой маске.
Потом лицо оживляется, ты начинаешь хохотать как сумасшедший, довольный, что испугал меня, и принимаешься объяснять, что собирался прийти домой вчера вечером, но поскользнулся и упал в глубокую яму и, несмотря на сверхчеловеческие усилия, не смог оттуда выбраться. Если бы не случайный прохожий, ты бы умер от холода, утопая в грязи.
Ты так рад, что жив и что ты здесь и вдобавок протрезвел благодаря нескольким часам вынужденного сидения в яме, что я тоже начинаю смеяться, отмывая тебя под душем.
Но обычно я нахожу тебя гораздо позже, когда твое состояние начинает наконец беспокоить собутыльников.
Сначала им так приятно быть с тобой, слушать, как ты поешь, девочки так польщены твоим вниманием, что любое твое желание для них — закон. И совершенно разные люди угощают тебя водкой и идут за тобой, сами не зная куда. Ты увлекаешь их по своей колее — праздничной, безумной и шумной. Но всегда наступает время, когда, наконец уставшие, протрезвевшие, они видят, что вся эта свистопляска оборачивается кошмаром. Ты становишься неуправляем, твоя удесятеренная водкой сила пугает их, ты уже не кричишь, а воешь. Мне звонят, и я еду тебя забирать.
Однажды какая-то девица, оказавшаяся в такой момент с тобой, решает отвезти тебя в больницу, где ее брат работает врачом. На пятый день мы находим тебя в тяжелейшем состоянии. Нам стоит огромного труда перевезти тебя в институт Склифосовского, потому что твои новые друзья не хотят тебя отпускать, да и запрещено это в административном порядке. Приходится действовать через главного врача. И еще раз ты был на волосок от смерти, и тебя спасла только компетентность Веры, Вадима, Игорька и их бригады.
А иногда мне звонят из другого города, откуда-нибудь из дальнего уголка Сибири или из порта, где стоит корабль, на котором ты оказался. Если, несмотря на то что я — иностранка, мне туда можно приехать, я еду. Если нет — я жду, пока твои приятели привезут тебя. И вот тогда начинается самое трудное, я запираюсь с тобой дома, чтобы отнять тебя от бутылки. Два дня криков, стонов, мольбы, угроз, два дня топтания на месте, потери равновесия, скачков, падений, спазмов, рвоты, безумной головной боли. Я вылила всю выпивку, но, если, к несчастью, где-нибудь в доме остается на донышке немного спиртного, я бегу наперегонки с тобой, чтобы вылить и это, прежде чем ты успеешь глотнуть. Постепенно ты успокаиваешься, ты урывками спишь, я стерегу тебя и бужу, когда тебе снятся кошмарные сны. Наконец, ты засыпаешь спокойным сном, и я тоже могу отдохнуть несколько часов. Мне это необходимо, потому что, как только ты проснешься, начнется следующая фаза, может быть, самая тяжелая. Ты называешь это моральным похмельем.
Ты уже не страдаешь физически, но вернулось сознание, ты подводишь итоги. Они часто ужасны. Отмененные спектакли, ссоры с Любимовым, выброшенные деньги, потерянная или раздаренная одежда, ссадины и синяки, ножевые раны, товарищи, пострадавшие в многочисленных дорожных авариях, мои прерванные съемки, моя тревога и все обидное, что ты наговорил мне, — а ты будешь помнить свои слова, даже если я никогда больше не заикнусь об этом.
И тут мне надо тебя успокоить и, подавив в себе гнев, простить. Потому что тебе стыдно и, пока я не обниму тебя и не укачаю, как ребенка, ты безутешен.
Всего два раза в жизни у меня не хватило на это сил. Первый раз — в самом начале нашей совместной жизни, когда в бреду ты называл меня не моим именем. Второй раз — когда ты вышвырнул меня в коридор и заперся в ванной, чтобы допить бутылку. Задыхаясь от ярости, я хлопнула дверью и послала тебя к черту. В обоих случаях, естественно, ты провел полгода в адских мучениях. И я тоже.
Молодой человек, встречающий нас у входа, весь взмок. Впрочем, мы тоже. Как и во всех московских учреждениях, во Дворце бракосочетания слишком сильно топят. Мы оба в водолазках, ты — в голубой, я — в бежевой. Мы уже сняли пальто, шарфы, шапки, еще немного — и разденемся догола.
Но торжественный тон работника загса заставляет нас немного угомониться. Мы стараемся вести себя соответственно случаю, но все-таки все принимает комический оборот. День и час церемонии были назначены несколько дней назад. Мы немного удивлены той поспешностью, с какой нам было позволено пожениться. Наши свидетели — Макс Леон и Сева Абдулов — должны были бросить в этот день все свои дела.
Рано утром я начинаю готовить свадебное угощение, но все пригорает на электрической плитке. Мы расположились на несколько недель в малюсенькой студии одной подруги певицы, уехавшей на гастроли. Я расставила мебель вдоль стен, чтобы было немного просторней. Но так или иначе, в этом крошечном пространстве могут усесться и двигаться не больше шести человек.
Тебе удается упросить полную даму, которая должна нас расписать, сделать это не в большом зале с цветами, музыкой и фотографом, а в ее кабинете. Нам бы и в голову не пришло, чтоб именно заставило ее согласиться! Она это сделала вовсе не из-за нашей известности, не потому, что я — иностранка, не потому, что мы хотели пожениться в узком кругу друзей. Нет! Что возобладало, так это — неприличие ситуации: у нас обоих это третий брак, у нас пятеро детей на двоих! Пресвятой пуританизм, ты спасаешь нас от свадебного марша! А если не будет церемонии, можно и не наряжаться. В конце концов, мы так и остаемся в надетых с утра водолазках.
Ты уехал рано, тебе во что бы то ни стало хотелось устроить мне какой-то сюрприз. Для этого тебе пришлось убедить Любимова отменить несколько спектаклей в театре. Ты возвращаешься с довольным видом и, хлопая себя по карману, шепчешь: «Порядок». Шофер такси, который везет нас во Дворец, желает нам всего, что только можно пожелать. Он без конца оборачивается к нам, чтобы еще раз сказать, как он счастлив, что это — лучший день в его жизни, а также, конечно, и в нашей. При этом он едва не сталкивается со встречной машиной, и я чувствую, что этот день может стать и последним днем нашей жизни. Я кричу, резкий поворот руля нас спасает, мы стукаемся головами о крышу машины — и вот уже в полубезумном состоянии мы пускаемся по коридорам вслед за молодым человеком, который ждал нас у входа. Для него это тоже счастливейший день в его жизни, он заикается, вытирает лоб сиреневым платочком, в десятый раз повторяет: «Вы не можете себе представить…»
Он, кстати, так и не сказал, что именно мы не можем себе представить. После прогулки по подвалам, полным труб и странных запахов, мы подходим наконец к двери кабинета.
Там нас ждут Макс и Сева, тоже несколько растерянные.
Мы обнимаемся.
Каждый раз, когда протокол не соблюдается буквально, все смещается и доходит до абсурда. Мы стоим перед закрытой дверью, вдалеке беспрерывным потоком льются приглушенные звуки свадебного марша, до нас доносятся смех, аплодисменты, затем — сакраментальное: «Улыбочку!..» И мы насчитываем, таким образом, уже шесть свадеб.
Один из служащих, бледный и накрахмаленный, отворяет перед нами дверь. Для него это не самый прекрасный день в его жизни — обычный день, похожий на все другие.
Он нисколько не удивлен, что ему приходится вести по этому торжественному зданию, покрытому позолотой и красными коврами, четверых хохочущих людей. Он не узнает ни тебя, ни меня, никого. Он лишь выполняет определенную операцию на конвейере бракосочетаний.
Наконец, мы вчетвером рассаживаемся в двух креслах напротив вспотевшей дамы. На фотографии, которую сделал Макс, мы с тобой похожи на старательных студентов, слушающих серьезную лекцию, только ты сидишь на ручке кресла, и у нас слишком лицемерный вид. На нашу свадьбу получено добро, от которого, как известно, добра не ищут, и после «поздравительной речи» мы чуть было сами не уходим — подобру-поздорову:
— Шесть браков, пятеро детей, к тому же — мальчиков! (Очевидно, по мнению этой дамы, с девочками дело обстояло бы проще.) Уверены ли вы в своем чувстве? Отдаете ли вы себе отчет в серьезности такого шага? Я надеюсь, что на этот раз вы все хорошенько обдумали…
Мне и смешно и плакать хочется. Но я вижу, что ты вот-вот сорвешься, и потому держусь. Мы быстро расписываемся против галочки, и уже через несколько минут все кончено.
Ты держишь свидетельство о браке, как только что купленный билет в театр, вытянув руку над толпой. Мы выходим, обнявшись, среди невест в белом тюле под звуки неутомимого марша. Мы женаты. Ты наконец спокоен. Празднование отменяется — нет времени: мы едем в Одессу. Через несколько часов мы будем на борту теплохода «Грузия» — это и есть сюрприз. Настоящее свадебное путешествие на настоящем корабле. Без свадебного марша.
Уже оттого, что я спускаюсь по знаменитой лестнице, у меня перехватывает дыхание. Под ногами у нас расстилается одесский порт. Мы вдыхаем особый запах — это смесь мазута, свежей рыбы и краски. Шумы тоже достигают наших ушей, и даже с закрытыми глазами знаешь, что внизу — большой порт. У нас колотятся сердца — мы скоро отправимся в наше первое путешествие, и пусть даже мы не выходим за пределы Черного моря, для тебя это — большой глоток свободы. И потом, ты любишь моряков, и они отвечают тебе тем же.
Где бы ты ни был, они с радостью принимают тебя, отводят тебе лучшую каюту, приглашают тебя в гости на берегу, устраивают целый праздник — так всегда бывает, когда мы встречаемся с нашими друзьями — капитанами дальнего плавания Феликсом Дашковым и Сашей Назаренко. Многие думают, что ты сам был моряком — так хорошо ты рассказал об их радостях и бедах. Действительно, нужно было прожить, наверно, пятьдесят жизней, чтобы не знавшие тебя люди клялись, что ты был с ними в море, в одном истребителе, в лагерях или связке альпинистов… И для всех ты — близкий, один из них, «свой», как говорят по-русски.
Толя Гарагуля встречает нас у трапа. Грубоватое лицо, словно вырубленное из камня, обезоруживающая улыбка.
Он руководит смешанным экипажем. Мужчины восхищаются им, женщины все немного в него влюблены. Корабль, которым он командует, настоящее чудо. Он был захвачен в качестве трофея и восстановлен после войны. Каюты и салоны — необычайной роскоши. «Грузия» богато украшена коврами, чеканкой и росписью. Несмотря на перипетии бурных лет, это немецкое судно начала века сохранило свои прекрасные деревянные обшивки, вензеля из полированной меди, а главное — свою царскую каюту: настоящую квартиру, целиком обтянутую голубым бархатом. Здесь в зеркалах отражаются зеркала, и от этого каюта кажется еще просторнее. Двойные фарфоровые раковины в ванной украшены старинными медными кранами. Мы с восторгом осматриваем наши владения.
Толя чудесно все устроил: каюта уставлена цветами, на столе — фрукты, пироги и бутылка грузинского вина. Мы не знаем с чего начать, и, поглупев от счастья, наперебой восхищаемся каждой мелочью. Конечно, мне приходилось бывать и во дворцах, но я нисколько не притворяюсь — я и в самом деле ослеплена всем этим великолепием. Ты гладишь бархатную поверхность кровати и выдвигаешь из комода один за другим ящички с маленькими медными ручками. Ты поминутно оборачиваешься ко мне посмотреть, как мне все это понравится, — и нам весело, мы хохочем.
Потом мы осматриваем корабль. Нас особенно поражает машинное отделение. Переминаясь с ноги на ногу, как большие робкие медведи, механики протягивают нам для пожатия запястья и вытирают промасленными тряпками потрескавшиеся ладони, ставшие мраморными от разводов машинного масла. Зато сами машины начищены до блеска, мощно работают поршни. Тебе решительно все здесь нравится. Под гул моторов ты импровизируешь текст во славу этого корабля, которому выпала честь носить в своем чреве такой великолепный экипаж, а главное — твою любимую женщину, твою законную жену… Мужчины аплодируют.
Лицом к ветру мы карабкаемся по вертикальной лестнице на мостик. Толя ведет нас в свою личную столовую. Здесь для нас устраивают пиршество, секрет которого знают только моряки: сырая семга, свежайшая икра, которую только чуть посолили прямо у нас на глазах, сочное мясо гигантского краба, прямо тающее во рту… Наевшись, мы растягиваемся на мостике подышать морским воздухом, глядим в небо и улыбаемся ночи. Нас убаюкивает рокот моторов. Твоя рука ищет мою.
В Сухуми капитан угощает нас на причале чебуреками и турецким кофе, сваренным в горячем песке. Потом он ведет нас к одному своему знакомому, который работает в какой-то конторе по снабжению. За счет государства он построил себе громадный дом, возвышающийся над городом. Как только он понял, кто мы, на столе появляются еда и бутылки, сосед приносит дымящиеся шашлыки. Хозяин говорит нам с широкой улыбкой: «Я — грузин». И потом — с гримасой отвращения, показывая на соседа: «Он — армянин. Вы видите, как мы хорошо ладим!» И, сильно хлопнув соседа по узкой спине, добавляет: «Да, мы отлично ладим. Он всегда жарит для меня мясо». Эксплуатируемый сосед растерянно улыбается…
Я без сожаления покидаю дом этого шумного хозяина.
Под руку мы вновь спускаемся к порту. Издали корабль выглядит еще красивее. Толя на мгновение останавливается, и его добрые глаза тускнеют. Он обнимает нас за плечи и говорит сдавленным голосом:
— Посмотрите на него хорошенько. Я ничего не сказал вам вчера вечером, но мой прекрасный корабль, моя красавица «Грузия» в своем последнем плавании. Как только мы вернемся в Одессу, корабль пойдет в переплавку. Из его чистой стали сделают миллионы лезвий для бритья.
Мы очень расстроились из-за Толи, да и из-за старой «Грузии», в которую влюбились, как и он. Мы молча продолжаем путь.
— Ничего, в следующем году у нас будет новая «Грузия». Она будет еще красивее.
И видно, что капитан сам не верит в то, что говорит…
Нам никогда не удалось вновь пережить счастья этого путешествия. Мы побывали на всех морях, нас по-королевски принимали гостеприимные и щедрые капитаны, но никогда больше нам не было так хорошо. Наверно, потому, что это первое плавание было нашим свадебным путешествием…
В старом Тбилиси мы празднуем наше бракосочетание, состоявшееся в Москве всего за полчаса. Здесь нам устраивают настоящую старинную свадьбу. Женщины в черном суетятся в большом зале. Все тончайшие блюда грузинской кухни стоят на столах в серебряных подносах. Здесь и душистые травы, расставленные букетами, и маринованный чеснок, и лобио, и сациви, во дворе жарят шашлыки — все благоухает.
Мы сидим в торце стола, оба в белом, и держимся за руки.
Компания исключительно мужская. Женщины накрывают, подают и становятся поодаль, сложив руки на животе. Их красивые смуглые лица смягчаются улыбкой. Тамада поднимает первый тост:
— Пусть сколотят ваш гроб из досок, сделанных из того дуба, который мы сажаем сегодня, в день вашей свадьбы.
Каждому наливают вина в коровий рог. Стаканы из старинного хрусталя здесь только для воды. Рог вмещает четверть литра вина. Поскольку его нельзя поставить, надо пить до дна. Я подчиняюсь, ты же подносишь рог к губам и движением, которое будет повторяться в течение нескольких часов застолья, передаешь его рослому парню, стоящему позади тебя. Он выпивает вино и кладет рог на поднос, который ему протягивает пожилая женщина, обносящая гостей. Второй тост следует за первым:
— Пусть ваши праправнуки не найдут ни одного билета, даже на черном рынке, чтобы попасть в театр на ваши спектакли!
Приносят роги побольше. Я стараюсь выпить все, но не могу и в свою очередь передаю вино молодому человеку, стоящему за мной. Гости же пьют по традиции до дна, и никто не уходит из-за стола. Угощение роскошно, тосты бесконечны.
Ты видишь, как много могут выпить люди и при этом не потерять достоинства. Мы подсчитали потом, что каждый из гостей выпил за вечер литров по десять вина. Наши ангелы-хранители стоят сзади, допивают за нами вино и не едят, вызывая в тебе удивление и восхищение. Когда к концу вечера ты неловким движением задеваешь стол, падает его выдвижная часть и разбивается дорогая посуда, мы просто не знаем, куда деваться от стыда. В ответ на наши смущенные извинения хозяин дома широким жестом смахивает на пол всю стоявшую перед ним посуду. Потом по-королевски дает распоряжение снова накрыть стол. Из кухни приносят мясо, дичь, пироги. Последние осколки в мгновение ока убираются молчаливыми ловкими женщинами. Тамада говорит:
— Тем лучше, начнем сначала.