Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

О.Ю. Пленков

ТАЙНЫ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА.

КУЛЬТУРА НА СЛУЖБЕ ВЕРМАХТА





ПРЕДИСЛОВИЕ

Данная работа — третья по счету в серии, посвященной идеологическим мифам и социальной утопии Третьего Рейха. Читателям предыдущих книг может показаться, что в них и так довольно подробно рассматривалась история нацизма и особенности его эволюции, поэтому дальнейшая детализация может привести лишь к повторам. Что ж, повторы на самом деле есть, и они неизбежны, поскольку любой автор, обрисовывая разные грани сложного явления, обречен вновь и вновь возвращаться к своему первичному впечатлению. Так бывает и в художественной литературе — американский писатель Скотт Фицджеральд называл этот феномен «twice-told tale» (повторяющаяся история). Для автора таким изначальным впечатлением, а точнее, переживанием было грубое несоответствие людоедской сущности национал-социализма — и многих его конкретных проявлений, внешне имевших вполне презентабельный вид. Особенно явно, на мой взгляд, эта «дихотомия нацизма» проявилась в сфере культуры, искусства и в морально-этическом бытии немецкого общества эпохи Адольфа Гитлера, которое отнюдь не было отчетливо неполноценным. Поэтому, несмотря на упомянутую опасность повторов и возвратов, я все же решил посвятить этой теме отдельную монографию. Ибо чем точнее мы сможем понять и полнее прочувствовать «обаятельную сторону» национал-социализма, тем эффективнее сумеем профилактировать возможное возрождение очередного штамма тоталитарно-ксенофобской системы.

На первый взгляд, соединение в рамках одной книги двух разноплановых проблем — во-первых, культуры Третьего Рейха и, во-вторых, морально-этического состояния его общества — не совсем органично. Однако, как представляется, это вполне оправданно, поскольку оба эти феномена относятся к духовной сфере. Как выразился один французский острослов: «Культура — это то, что с нами делает общество, а искусство — это то, что делаем мы сами». Оба эти процесса — социокультурный и социально-этический, — как нетрудно понять, тесно связаны, между ними существуют многочисленные взаимные интенции и влияния. И нацизм, и большевизм придавали особенно большое значение воспитанию «нового человека», и в этом процессе огромное значение имели новые этика и эстетика, воспринимавшиеся как целостный комплекс.

Ставя перед собой столь тематически обширные задачи, автор попросту обречен доверять не только собственноручно добытым фактам и извлеченным выводам, но и тем локальным наблюдениям, которые сделали его коллеги — отечественные и зарубежные исследователи, тщательно изучавшие отдельные стороны истории образования, искусства, духовной жизни, пропаганды, спорта, а также морально-этических реалий эпохи Третьего Рейха. Ясно поэтому, что данная книга не претендует на статус «классического научного исследования», основанного непосредственно на исторических источниках.

Сфера культуры составляет особенно деликатную часть истории Третьего Рейха, поскольку многие тенденции и феномены в этой сфере были связаны с устойчивой и продолжительной традицией развития немецкой культуры (одной из самых интегральных и мощных в современной цивилизации); они имели долговременную природу и только отчасти пресеклись (или видоизменились) в период нацизма. В этой связи особенно важно помнить, что «тысячелетний рейх» просуществовал всего двенадцать лет: культура общества за этот короткий промежуток времени просто не могла существенно измениться.

Последовательное и беспристрастное воссоздание картины духовного состояния немецкого общества в условиях Третьего Рейха раскрывает новые, ранее невидимые стороны тоталитарной действительности. Это особенно актуально для России, поскольку, несмотря на видимое преодоление тоталитаризма в отечественной политике, тоталитарный менталитет в нашей стране, кажется, отнюдь не изжит. В формировании же (или разрушении) последнего огромную роль играет духовная, культурная сфера, которая и составляет предмет рассмотрения в данной книге.

* * *

Постановка проблемы, как писал французский историк Люсьен Февр, есть начало и конец всякого исторического исследования. Где нет проблем, там нет и истории — лишь пустые разглагольствования и компиляции{1}. В этой связи полагаю важным отметить, что, приступая к работе над этой темой, я был изначально воодушевлен перспективой сопоставления тенденций развития искусства в тоталитарных политических системах нацистской Германии и Советского Союза. Это воодушевление обусловливалось кажущейся возможностью, посредством сравнительного анализа искусства и культуры в обеих диктатурах, прийти в выводам, проясняющим их общую природу. На поверку, однако, сходство упомянутых феноменов оказалось ложным, ибо действие тоталитарных тенденций в обеих странах было различным.

В нацистской Германии унификация культуры предпринималась нацистами в рамках прежней буржуазной традиции, в СССР же большевики замыслили полное преобразование культуры в соответствии с доктриной ленинизма, поэтому изменения в Германии не носили столь радикального характера, как в Советском Союзе. Еще в 1981 г. немецкий германист Ганс-Дитер Шёфер указал в своей монографии (к сожалению, не нашедшей откликов среди специалистов), что в Третьем Рейхе существовала довольно обширная культурная сфера ненацистского свойства, которую власти терпели, а также была свободная от давления конформизма лакуна в повседневной жизни и в обыденной культуре{2}. В советском искусстве и обыденной жизни такая лакуна также была, но она кажется менее обширной по сравнению с реалиями нацистской Германии. К тому же, если в Советском Союзе человека хотели изменить в первую очередь морально, то в нацистской Германии его хотели трансформировать еще и физически. Поэтому какие-то генеральные совпадения в духовной эволюции общества в Советском Союзе и в гитлеровской Германии в рассматриваемое время практически не видны, или они слишком неопределенны, чтобы на их основании делать однозначные умозаключения.

Я не хотел бы в предисловии предвосхищать итоговые выводы. Замечу лишь, что нацистские культура и обыденность столь же отличны от советских, сколь немецкая культура вообще отлична от русской. Как писал бывший польский министр иностранных дел Анджей Шиперский, «перфекционизм — это самое демоническое немецкое свойство. Немцы всегда стремились быть пай-мальчиками истории и делать все лучше других. Еще 10 лет назад ФРГ была лучшей копией США, а ГДР — СССР. Немцы основательны во всем — ив плохом и хорошем». Этот перфекционизм ни с какой точки зрения не соответствует русской культуре и традиции. По очень точному наблюдению Давида Самойлова, «от чисто фашистского образа мысли нас, советских, спасла привычка к брехне, идеализм лжи, которые мешают нам всё додумывать до конца, до голой схемы».

В то же время нельзя не заметить бросающегося в глаза внешнего сходства (которое вновь и вновь притягивает исследователей) между искусством и культурной политикой двух диктатур: монументализм (особенно в архитектуре); литературные и художественные романтические образы, прославляющие труд и борьбу; искусство, последовательно утверждающее культ вождя. Объединяет оба режима и то, что и национал-социализм, и большевизм были чрезвычайно динамичными движениями, стремившимися интенсивно воздействовать на культурную жизнь общества. Искусство и культура общества как таковая становятся первоочередной мишенью тоталитарных режимов по той причине, что утверждение контроля над обществом требует узурпации любых каналов воздействия на народное сознание. Нацисты, как и большевики, не считали сферу культуры автономной. С точки зрения национал-социализма, культура должна была служить государству, расе, народу.

Инструментализация искусства нацистами не ограничивалась попытками тотально воздействовать на его содержание, особое внимание уделяя приспособлению к своим целям «высокого искусства». Огромное значение имели попытки изменить традиционную иерархию искусств (так же поступали и большевики). Предпочтение, которое нацисты отдавали скульптуре, по сравнению с живописью следует признать незначительным. Гораздо важнее то, что изящные искусства вкупе с литературой, театром и классической музыкой были подвержены перманентной переоценке в пользу радио и кино, которым, по мнению нацистских функционеров, принадлежало будущее (вспомним ленинское определение кинематографа как «важнейшего из всех искусств»). Некоторые нацистские вожди приравнивали кино — по степени его воздействия на культуру нации — к народному образованию.

Негибкость, ригидность тоталитарного государства необходимым (естественным?) образом отражалась на искусстве, становившимся объектом манипуляций государства и, в силу этого, деградировавшим. Искусство — это шок, боль, самоотречение. Сэмюэл Беккет писал: «Быть художником, значит терпеть страх: уклоняться от этого провала — дезертирство». Тоталитарное государство намеренно поощряло это дезертирство, поэтому ожидания тоталитарного государства, которое стремится управлять искусством в собственных интересах, никогда не сбываются, ибо искусство служит не государству и обществу, а самому себе. Манипулировать сферой искусства сложно, практически невозможно: художественные гении по команде не появляются. Отсюда и снижение художественного уровня искусства в тоталитарных государствах. Это снижение, однако, оправдывается массовостью искусства, которое отвечает вкусам большинства. Утонченному эстету это искусство покажется примитивным и грубым, но такая оценка не может быть исчерпывающей. Французский интеллектуал Раймон Арон в 30-е гг. писал о нацизме: «Протест здорового жизнелюбия против утонченности и скептицизма не заслуживает ни презрения, ни иронии. Коллективная вера всегда груба, легко показать ее абсурдность, но История не признает правоты резонерствующего ума»{3}.

Иными словами, было бы слишком большим упрощением напрочь отвергать тоталитарное искусство как ложное и лишенное ценности, не заслуживающее внимания только из-за своего происхождения и своей «грубоватой пошлости». Многое в советском или нацистском искусстве было воодушевляющим и возвышенным, наивным и трогательным. Отвращение к фону тоталитарного искусства и опасение оказаться причастным к тоталитаризму долгое время побуждали к замалчиванию этого искусства или его игнорированию. Цитированный выше Раймон Арон писал, что некоторые историки (например, Саул Фридлендер) более других смогли доискаться до причины того, почему именно евреи стали козлами отпущения, мишенью немецкого озлобления. Но должно ли это быть причиной запрета на любые дальнейшие размышления над этой проблемой? Если да, то всякий анализ современных событий будет сводиться к ожесточенной «манихейской» критики, а не к попыткам понять. В то же время Арон считал, что стремление к объективности не должно мешать естественному возмущению{4}. Недопустимо обратное: когда естественное возмущение мешает беспристрастному анализу. Сказанное, безусловно, следует отнести и к изучению культуры Третьего Рейха — ее следует интерпретировать честно и непредвзято, не опасаясь быть заподозренным в каком-либо партийном пристрастии.

всегда иметь в виду, что Советский Союз погиб без посторонней помощи, в силу чего достижения искусства советской эпохи во многом продолжают восприниматься нами отдельно от его политической сущности. В то же время Третий Рейх умер «насильственной смертью», и победители, осуществив денацификацию, силой заставили немцев отказаться от нацизма и его культуры. В этой связи уместно предположить, что в сегодняшней России нет обнадеживающего настоящего прежде всего потому, что в ней по-настоящему не преодолено тоталитарное прошлое — и даже не столько в политике, сколько в сфере культуры.

Когда после войны немцев заставили отвергнуть все, что было связано с нацизмом, они поначалу внутренне сопротивлялись перевоспитанию. Однако затем, в 60 — 70-х гг. в Германии началось беспрецедентное национальное покаяние за нацизм и его преступления. В ходе этого покаяния культура нацизма была полностью в Германии отвергнута. В то же время культура советской эпохи в течение минувших 15 лет плавно трансформировалась в современную культуру квазидемократических, а на деле авторитарных постсоветских обществ.

Отторжение нацистской культуры в послевоенной Германии оказалось столь мощным, что на протяжении долгих лет немецкие искусствоведы занимались преимущественно «вырожденческим» (нацистский термин) искусством, совершенно игнорируя искусство нацистское. Лишь в 1974 г. в ФРГ была устроена первая большая выставка официального искусства Третьего Рейха, явившаяся первым опытом современной оценки этого периода в развитии искусства (в отличие от англо-саксонского мира, в ФРГ эта искусствоведческая линия, впрочем, так и не получила значительного развития).

Помимо чисто академического интереса к нацистской культуре как к значительному историческому феномену, ее изучение актуально также и по той причине, что многие ее элементы были органически связаны с немецкой культурой как донацистской, так и постнацистской эпох. Существовала личная преемственность, сохранились определенные тенденции в развитии тех или иных видов художественного творчества, системы образования, массовой культуры общества. Для того чтобы выяснить, какие именно тенденции и в каком виде были восприняты немцами после краха Третьего Рейха, нужно представлять себе, как эволюционировала сфера культуры при нацистах.

В первой части книги рассматриваются несколько сюжетов. Прежде всего речь идет о системе народного образования при нацистах: излишне говорить о важности этой сферы для воспитания нации в любой политической системе. Затем следует глава о политике нацистов в сфере искусства: для меня настоящим откровением было весьма интенсивное развитие в Третьем Рейхе некоторых видов искусства (например, музыкального исполнительского искусства) и значительная государственная поддержка искусства. Также кажется очень важным раздел, посвященный взаимодействию нацистского режима с обеими христианскими церквями. Уже после войны богослов Жак Маритен писал: «Теологические проблемы пронизывают все развитие западной культуры и цивилизации, и поныне они продолжают действовать настолько, что тот, кто их игнорирует, окажется принципиально неспособным проникнуть в смысл нашего времени и его внутренних конфликтов»{5}. Весьма значимой для эволюции Третьего Рейха была сфера пропаганды. Также важной составляющей культуры нацистского общества были спорт и физическая культура.

Вторая часть книги посвящена морально-этическому состоянию немецкого общества в годы диктатуры, включая аспекты конформизма и Сопротивления. Активный контроль тоталитарных систем за обыденной жизнью является одной из самых примечательных их сторон. Немецкий социолог Карл Мангейм писал, что сопротивление перманентно активизирующегося общества, которое вынуждены преодолевать современные диктатуры, оказывается столь значительным, что для осуществления тотального контроля за социумом приходится проникать в его мельчайшие ячейки и союзы, вплоть до сборищ завсегдатаев пивных. В Средние века, например, идеократическому планированию церкви никогда не требовалась такая радикальность, так как массы были еще пассивны и могли быть приведены в повиновение посредством традиции{6}.

Сочетание анализа сфер культуры и повседневности, как представляется, позволяет вникнуть в сущность культурной политики нацистского Рейха и понять ее наиболее значительные отличия от культурной политики, с одной стороны, большевистской Страны Советов и, с другой стороны, западных демократий того времени.

Советскую культурную политику и контроль за повседневной жизнью вдохновляли теория и практика революции; эта политика была включена в глобальное видение истории. В немецких условиях, в принципе, имела место та же тенденция. Это, впрочем, не является специфической чертой тоталитарных систем: политика и культура, мораль и эстетика всегда необходимым образом включены в единый комплекс представлений общества о том, какой была, какова есть и какой должна быть его жизнь. Корреляция между жизнью культуры и обыденной жизнью существует и в демократических государствах. Последние должным образом также осуществляют свою культурную экспансию, которая, что вполне закономерно, протекает отнюдь не гладко и иногда встречает сопротивление.

В культурной экспансии Запада своей особенной напористостью выделяется американская культура, которая сочетает морально-этический идеализм и культурные стереотипы, которые часто настойчиво проводятся на практике и даже насаждаются вовне. Американская культура и ее экспансионизм некоторое время вызывали в Европе сильное раздражение, да и ныне она отнюдь не везде встречает радушный прием. Это не является чем-то принципиально новым: в новейшей истории существовали и англофобия, и франкофобия, и германофобия, — теперь распространен антиамериканизм; временами «фобии» имели какие-то основания, но чаще были простыми предрассудками. Как и в прежние времена, люди и сейчас считают, что только они правы, а остальные заблуждаются.

Как бы то ни было, но в основе как приятия, так и неприятия «чужой» культуры лежит ее глубокая сопряженность с традициями повседневной жизни, ее укладом, радикальной перемене которого любое общество, как правило, стихийно и в то же время весьма активно сопротивляется.

При этом как западный либерализм, так и различные тоталитарные системы отличают универсализм и основанная на нем высочайшая степень экспансивности. Те и другие не признают государственных, расовых и этнических границ. Те и другие считают, что человечество развивается по одним и тем же неизменным законам, поэтому предполагается, что идеи, которые они исповедуют, одинаково применимы для всех стран и народов.

Таким образом, проблема культурной экспансии в современном мире в некотором смысле оказывается универсальной, и принятие или непринятие какой-либо культуры, интерес к ней или отсутствие интереса, симпатии к ней или антипатии должны рассматриваться прежде всего в историческим плане, а не в плане идеологическом.

Разумеется, я отнюдь не собираюсь ставить на одну доску современную культурную экспансию Запада и многообразную экспансию нацистской Германии или Советского Союза — это совершенно разнородные явления. Еще Карл Мангейм писал, что демократическому и либеральному устройству массового общества можно предъявить рад обвинений. Однако необходимо признать одно его преимущество: то, что при всей неправильности его развития оно сохраняет возможность спонтанного образования противоположных течений, и коррекций. Большое преимущество либеральной структуры даже на стадии массового общества — его невероятная гибкость{7}. Этого нельзя сказать о тоталитарных системах, которые были обречены уже в силу своей ригидности.

Вместе с тем, немецкая культура при нацистах (до разоблачения последних) рассматривалась европейцами как часть тогдашней европейской культуры и так же интерпретировалась. Соответственно, задача историка и состоит в том, чтобы добросовестно реконструировать эту картину.

Хосе Ортега-и-Гассет писал, что «история полна странностей и неожиданностей — ведь это не геометрия. Чтобы добраться до истины, нужна не серьезность, а детская непосредственность, человек должен быть открыт действительности и ждать, что она принесет»{8}. Кажется, эти слова испанского мыслителя особенно подходят предмету, о котором идет речь в данной книге.

Как и в предшествующих книгах, автор не ставил перед собой задачу систематического и хронологического изложения истории Третьего Рейха — в работе применяется проблемный подход, и какая-либо строгая хронологическая последовательность отсутствует.



Часть I.

СТАРЫЕ И НОВЫЕ ФОРМЫ КУЛЬТУРНОЙ И ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ И ИХ ЗНАЧЕНИЕ ДЛЯ СОЦИАЛЬНОЙ МОБИЛИЗАЦИИ В ТРЕТЬЕМ РЕЙХЕ

«Мы понимаем национал-социалистическую революцию как восстание немецкого духа против произвола бесплодного и холодного интеллекта. Эта победа означает триумф духа над механистическими материалистическими воззрениями». (Бальдур Жирах){9}
«Zukunft braucht Herkunft»[1]. (Michael Quand)
«По всей видимости, в ближайшем будущем не останется никакого сомнения в том, что нет и не может быть патриотического искусства или патриотической науки — они, как и все хорошее, принадлежат человечеству как единому целому, и всемерно способствовать их развитию можно только объединив усилия всех без исключения людей, бережно и внимательно относясь к тому, что нам досталось от прошлого совокупного человеческого знания и умения». (Гете)
ВВЕДЕНИЕ

Значение сферы культуры и духовной жизни народа для социальной мобилизации, к которой стремились нацисты, трудно переоценить по той причине, что — в отличие от большевиков, сосредоточивших основные свои усилия на изменении материальных условий существования народа — нацисты, несмотря на значительные достижения в социальной сфере, сделали иной акцент: они сосредоточились на сфере культурной политики и духовных ценностей; именно здесь они за 12 лет господства совершили (или хотели совершить) наиболее радикальные перемены. Народное образование, политика нацистов в сфере искусства, в духовной сфере, в пропаганде, а также в других проявлениях культуры современного массового общества и реакция немецкого общества являются предметом анализа данной работы.

По приходу к власти нацисты сразу декларировали свое стремление отделить в сфере культурной традиции «немецкое» от «ненемецкого» (вопреки вышеприведенному высказыванию Гете). Под давлением нацистов рационалистическая традиция Просвещения отступила в Германии на второй план, и на ее место встали интуиция, инстинкт и мифы нации. По Гитлеру, нужно было отвернуться от духа и морали и обратиться к инстинктам{10}.

Мощное, обусловленное романтизмом «контрпросвещение» стало в конце XIX в. общеевропейским явлением; его связывают с именами Жоржа Сореля, Томаса Карлейля и Анри Бергсона, обращавшихся в своих текстах к тому, что находится за пределами рационального и материального. Дальше всего процесс «разрушения разума» в пользу иррационализма зашел именно в Германии{11}. В 1933 г. нацисты провозгласили новую эпоху, знаменующуюся отступлением рассудка перед динамикой жизни (как говорили берлинские остряки — воля есть, ума не надо)

К этим нацистским декларациям и устремлениям можно относиться по-разному, также по-разному можно трактовать их итоги: в одних направлениях нацистская политика унификации культурной жизни достигла своих целей, в других — сопротивление старинной и могучей немецкой традиции культурной и духовной жизни было столь велико, что никаких существенных перемен в пользу нацификации не произошло; кое-где произошло совпадение нацистской культурной политики с объективным ходом развития и модернизации культуры современного общества. Как будет видно из нижеследующего материала, нацистам в гораздо меньшей степени, чем большевикам, удалось создать «тоталитарное» общество в сфере культуры. Причин тому много: от краткосрочности нацистской «социальной инженерии» (по сравнению с большевистской) до мелких, частных, даже личных обстоятельств, которые неожиданно встали на пути нацистских культурных политиков, пропагандистов и идеологов и которые следует рассматривать отдельно применительно к конкретным проявлениям этой политики.



ГЛАВА I.

НАРОДНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ И НАУКА


Начальная и средняя школа


Школа, как и любой общественный институт, отражает состояние общества. Школьная система в Германии до 1914 г. соответствовала авторитарному духу кайзеровского рейха и, являясь для своего времени одной из самых эффективных в мире, была все же весьма тяжеловесна: она ориентировалась на пассивное усвоение учащимися учебного материала; учителя без всяких отклонений следовали учебным планам; в школе царила строгая дисциплина. Лишь перед Первой мировой войной под влиянием первых прецедентов спонтанной молодежной солидарности (например, группа «Перелетные птицы» и движение «бюндише») в школе начались перемены. Следует подчеркнуть, что это произошло не вследствие осознанного реформирования школы педагогами (такие попытки, впрочем, были: подтверждением этому является деятельность Густава Винекена), а прежде всего вследствие активности молодежного движения. Именно молодежное движение помогло во многих отношениях гуманизировать школу, привлечь к делам школы родителей; оно способствовало организации многочисленных кружков по интересам — театральным, певческим, туристическим и спортивным объединениям. После Первой мировой войны молодежные организации возобновили свою деятельность, аргументируя ее тем, что молодежь должна сама являться активной составляющей частью воспитательного процесса. Прогрессивных немецких педагогов межвоенной поры (например, Людвига Гурлита) привлекал мощный воспитательный потенциал молодежных организаций. Под влиянием молодежной активности в Веймарской республике была предпринята попытка реформировать немецкую школьную систему. Эти прогрессивные изменения были пресечены нацистами, которые стремились сделать школу одним из инструментов утверждения своего господства. Установку нацистского руководства афористично сформулировал глава ГЮ Бальдур Ширах: «Для нас чувства значат больше, чем рассудок. Рабочий паренек, сердце которого открыто фюреру, более важен для Германии, чем высокообразованный эстет, который с помощью рассудочных умозаключений стремится преодолеть любой спонтанный душевный порыв»{12}. Уже по этой декларации видно, что нацисты стремились заменить примат образования приматом воспитания. Еще более ясно новую задачу образования выразил президент немецкого Союза библиотекарей Шустер: «Ценность человека в нацистском государстве составляет не то, читал ли он Канта, понимает ли Шпенглера, владеет ли языком и знанием литературы, знаком ли с великими произведениями искусства и поэзии. С нацистской революцией навсегда уходит в прошлое царство образования, и на его место вместе с новым мировоззрением приходит идеал воспитания»{13}.

Гитлер никогда не скрывал своего презрения к школьному и университетскому образованию, к учителям и преподавателям, а также к академическому образованию в целом. Это, впрочем, соответствовало его личному опыту неудач как в средней школе, так и неудаче (трижды) при поступлении в Художественную академию в Вене. В сфере школьного образования для Гитлера и его функционеров приоритетами стали не содержательная часть, не усвоение учащимися объективных научных знаний, не культивирование высоких духовных ценностей, но совсем другие вещи: подчеркнуто политизированный стиль преподавания, связанный с расовой теорией, спорт, а позднее и парамилитаристские занятия. Еще в «Майн кампф» Гитлер писал, что «немецкая система образования до войны была весьма слабой и ориентированной преимущественно на содержательную сторону обучения, а не на умение. Еще меньшее значение придавалось укреплению характера, воспитанию у детей ответственности и решительности. Результатом стало появление не сильного и решительного человека, но приспособленца-всезнайки: таковыми немцы и слыли в Европе до войны… Следствием слабости воспитания была трусость перед лицом ответственности и нерешительность в преодолении проблем, которые ставила жизнь»{14}. Во «Второй книге» он высказывался еще определеннее: «Народная школа в своей воспитательной работе должна в первую очередь заботиться не о накачивании в головы молодежи абстрактных знаний, но о формировании физически здорового молодого человека. Лишь во вторую очередь следует думать о духовных и умственных качествах. Во главу угла нужно поставить развитие характера и воли, связанных с воспитанием чувства ответственности, а содержательная часть образования должна рассматриваться как второстепенная. Народная школа должна неизмеримо больше времени уделять физическому воспитанию и возмужанию. Сейчас в учебном плане школы предусмотрено всего два часа физкультуры в неделю, и участие в этих уроках не рассматривается как обязательное — это недоразумение. Не должно проходить и дня, чтобы молодой человек минимум один час до обеда и один час после обеда не занимался физкультурой. При этом нельзя забывать о спорте, который в глазах многих фелькише является грубым — бокс. Народная школа не должна воспитывать миролюбивых эстетов и физических дегенератов»{15}. В частных беседах Гитлер высказывался даже за физические наказания (которых уже давно не было в школах Германии); строгости в воспитании он придавал большое значение. Шпеер описывает следующий эпизод: Гитлер сказал как-то, что часто получал от своего отца подзатыльники, и что это было необходимо и пошло ему на пользу. На что министр внутренних дел Фрик заметил: «Да, как теперь видно, это пошло вам на пользу, мой фюрер». Присутствующие оцепенели от ужаса. Быстрее всех нашелся Геббельс, считавший Фрика полным идиотом, — он прокомментировал: «Подозреваю, дорогой Фрик, что вас в молодости никто не бил!»{16}

В целом, схема народного образования в Третьем Рейхе по сравнению с Веймарской республикой не изменилась: начальная школа (Volksschule) — четыре года, а для одаренных детей — три года. Первый класс носил красные фуражки, второй — темно-голубые с желто-зеленым околышем, третий — оранжевые; потом нацисты это отменили, чтобы ликвидировать неравенство между детьми по классам, а также между детьми, продолжающими ходить в среднюю школу, и детьми, поступившими в гимназию{17}. Затем пять лет средней школы[2] (дети с 12 до 17 лет); эта ступень оставалась преимущественно политехнической — классическая гимназия хоть и сохранялась, но предназначалась она для весьма узкого круга учащихся и стала менее привлекательной по причине преимущественно гуманитарной ориентации и незначительного — по сравнению с политехнической школой — внимания к точным наукам. В школах с раздельным обучением разбивка по годам была такой же, но в последние три года обучения между этими школами появлялось значительное различие в учебной программе.

Законом от 25 февраля 1933 г. нацистское правительство ликвидировало общие средние школы (Sammelschulen), инициаторами которых были в свое время политики, стоявшие близко к левым партиям. Эти общие средние школы отличались от обычных народных школ (Volksschule) отказом от религиозного воспитания и образования. В Дюссельдорфе, например, роспуск светских школ начал осуществляться с 9 сентября 1933 г. и коснулся 11 школ с 1459 учащимися. Из этих детей в евангелические школы было определено 70,5%, а в католические — 27,8% детей. Из 37 учителей, работавших в светских школах Дюссельдорфа, 2 ушли на пенсию и 2 учительницы были уволены без пособия на основании Закона о защите немецкого служилого сословия{18}. Эта картина в целом соответствовала происходящему в рейхе. Полное реформирование школьной системы в Третьем Рейхе завершилось в 1937 г. — это также видно на примере Дюссельдорфа: до 1937 г. в городе существовало 70 различных форм школьного обучения, а с 1937 г. это многообразие было сведено к двум формам. В Дюссельдорфе было 8 типов школ, а стало 2. Из гуманитарных гимназий остались только две, остальные были переведены в статус «немецкой детской школы повышенного уровня» (hoheren deutschen Knahenschule), в которых английский язык начинали изучать в шестом классе. Параллельно с ликвидацией религиозных школ шло наступление на частные школы: нацистская концепция предполагала монополию государства на образование. В Дюссельдорфе были частные средние школы только для девушек. Все они с 1 апреля 1937 г. были переведены в государственное ведение, осталась только одна школа Святой Урсулы, но ей было запрещено принимать новых учащихся, и она со временем также закрылась{19}. Кроме того, членам партии было запрещено отдавать своих детей в частные школы.

Унификация школы отразилась и в названиях: обершуле, гимназия, лицей, оберлицей (Oberschule, Gymnasium, Lyzeum, Oberlyzeum) получили общее наименование обершуле, в Дюссельдорфе осталась только одна гимназия, сохранившая название и статус — гимназия имени Гинденбурга (Hindenburgschule). В принципе, унификацию типов школ можно рассматривать как прогрессивную (ликвидация социального неравенства), но обучение в школе сокращалось на год. Также нельзя считать однозначной ликвидацию при нацистах школьного самоуправления: оно было ликвидировано, а родительские советы — заменены лидерами ГЮ, которых назначал директор. Законом от 26 марта 1935 г. совет школы (Schuldeputation), устанавливавший и утверждавший внутренний распорядок в школе, был распущен, а все его полномочия были переданы совещательному совету, состоявшему из двух представителей учителей, трех членов попечительского совета, директора, представителя ГЮ, а также по одному представителю от разных вероисповеданий. Родители в этом органе не имели права голоса{20}. Иными словами, унификации в государственном масштабе соответствовала унификация школы. Родители часто жаловались, что теперь у них нет никаких прав на детей{21}. Им не нравилось, что в походах и в играх в рамках ГЮ дети часто получают травмы. Также не нравились родителям постоянно растущие расходы на детей: полная униформа ГЮ (включая зимнюю) стоила 135,40 рейхсмарок, что превышало месячный доход рабочей семьи{22}. Трудно сказать, были ли довольны родители, когда их отпрыски после 50-километрового марша в пятницу отлеживались весь остаток недели и не могли ничего делать по дому.

По приходу к власти нацистское руководство в «Указе о новом порядке средней школы» декларировало принципиальную необходимость введения повсеместного раздельного обучения мальчиков и девочек{23}. Это мотивировалось различными социальными ролями мужчины и женщины; до войны, однако, этот принцип — вследствие сопротивления отдельных школьных функционеров — удалось осуществить лишь частично, поэтому некоторый плюрализм в этой сфере сохранился. К примеру, в Тюрингии в середине 30-х гг. в смешанные школы ходило больше девочек, а приблизительно половина — в женские школы; в Северной Германии только 25% девочек в старших классах посещали совместные школы{24}. Традиция раздельного обучения детей, впрочем, в Германии существовала: в период Веймарской республики социал-демократы ратовали за совместное обучение, а католическая церковь была против этого. Значительные перемены произошли при нацистах и в женском гимназическом образовании: нацисты отвергали необходимость подготовки научных работников из женской среды; женская гимназия получила задачу подготовки домохозяек, медицинских сестер, рукодельниц. Женское гимназическое образование стало сворачиваться, это видно на примере Дюссельдорфа: из 65 женских классов (в 1932 г.) к 1935 г. осталось только 49, — соответственно, число девушек, посещавших старшие классы, сократилось в эти годы с 1574 до 1 188{25}.

30 апреля 1934 г. оберштурмбанфюрер СС Бернгард Руст, бывший гауляйтер Ганновера, стал министром науки, образования и народной культуры. В годы Веймарской республики он, тогдашний школьный учитель, был уволен со службы из-за психических отклонений. Впрочем, для Гитлера это была скорее лестная характеристика, так как сам он считал, что «учителями, к сожалению, становятся люди, которые просто не выстояли бы в жизненной борьбе, если бы избрали свободную профессию»{26}. Нацистские школьные теоретики давно настаивали на реформе школы в духе воззрений фелькише; по приходу к власти они начали реализовывать свою программу: с 1933 г. началась унификация учителей, исправление учебных планов; мировоззренческое оболванивание школьников стало всеобщим явлением, в школьных программах на первое место стали ставить историю, германистику, биологию, географию, спорт — все, что имело отношение к реалиям Третьего Рейха. Спорт и физическое воспитание объявлялись главными воспитательными целями. Это привело и к изменению принципа отбора учащихся в высшую школу — во главу угла были поставлены физические кондиции абитуриентов.

Национал-социалистический союз учителей так формулировал свои задачи в реформировании школы: «Национал-социализм — это мировоззрение, которое претендует на тотальное положение и не хочет, чтобы человек приходил к нему в результате случайного стечения обстоятельств. Средство, которое поможет преодолеть всякую случайность, называется воспитание. Немецкая молодежь не должна, как в либеральной системе, стоять перед проблемой так называемого свободного объективного выбора: быть ли ориентированной материалистически или идеалистически, национально или космополитически, атеистически или религиозно. Немецкую молодежь следует осознанно воспитывать и формировать на тех основаниях, которые ныне являются в Германии общепризнанными и правильными — на основаниях национал-социалистического мировоззрения. В первую очередь, разумеется, этой задачей должен проникнуться каждый немецкий учитель»{27}. Соответственно этим программным требованиям НСЛБ — после принятия «Закона о реставрации немецкого служилого сословия» от 7 апреля 1933 г. — в Дюссельдорфе, например, уволила 8 неугодных нацистам учителей народных школ (из 952), в том числе и 4 директоров школ; из 132 учителей средней школы была уволена одна учительница и несколько пенсионеров; из 196 учителей гимназий было уволено 12.{28} Эти цифры, показательные и для рейха в целом, говорят о том, что нацисты не стали прибегать к фронтальной замене учительского корпуса. Вместо этого нацисты в школьные каникулы решили собирать учителей в специальные центры для идеологической обработки, но они не смогли выполнить свою задачу до конца, поэтому НСЛБ перешел к другим методам идеологической обработки и перевоспитания учителей — на всевозможных вечерних курсах, конференциях и совещаниях{29}. Столь незначительные усилия нацистов по унификации учительского корпуса объясняются не слабостью НСЛБ, а высокой степенью активности и энтузиазма, с которыми был воспринят национал-социализм учителями. Нацисты внимательно относились к лояльности учительского корпуса: к 1936 г. 97% всех учителей стали членами партии. Из учительской среды вышло 7 гауляйтеров, 78 крайсляйтеров, 2668 ортсгруппенляйтеров{30}.

Нацистские методисты умудрялись использовать в политических целях даже математические задачи. Так, в «Задачнике по математике» (1935 г.) в задаче 58 говорилось, что на строительстве автобанов в октябре 1934 г. на 50-ти площадках было занято 7 тыс. человек. Требовалось вычислить: А — сколько человек работало на каждой стройке; Б — сколько всего людей получило работу и хлеб, если учесть, что еще столько же людей было занято на поставках строительных материалов? В задаче 68 говорилось: рождаемость в крупных городах Германии составляет 58%, в средних городах — 69%, в сельской местности Германии — 113%. В общей численности населения Германии на крупные города приходится 30,4% населения, на средние города — 36,3%, на сельскую местность — 33%. Требуется: представить графически картину роста народонаселения в разных частях страны в виде трех прямоугольников, затем соединить вершины треугольника, что и даст представление о динамике роста. В задаче 97 говорилось: ежедневное содержание душевнобольного стоит 4 рейхсмарки, калеки — 5,50, преступник в тюрьме обходится в 3,5. В то же самое время чиновник зарабатывает в день 4 рейхсмарки, служащий — 3,50, чернорабочий — 2. В Германии приблизительно 300 тыс. калек, душевнобольных и т. п. Требуется узнать, сколько денег в год понадобится стране, чтобы содержать такое количество не занятых на производстве людей? Сколько семейных пособий на эти деньги можно предоставить безработным? В задании 95 говорилось, что на строительство одного сумасшедшего дома требуется потратить 6 млн. рейхсмарок, и спрашивалось: сколько обыкновенных домов можно построить на эти деньги, если каждый дом стоит 15 тыс. рейхсмарок?{31} Чуть сложнее была задача на пропорции, в которой утверждалось, что в стране приблизительно поровну здоровых семей и семей с плохой наследственностью; в последних, как правило, детей больше. Требуется подсчитать, какое соотношение здоровых и нездоровых семей будет через 100 лет, если в здоровых семьях рождалось по 3 ребенка, а в нездоровых — по 5?{32}

Помимо жесткой фиксации на нацистских идеологических ценностях, большую роль играла фиксация нацистских функционеров от образования на физическом воспитании детей. Нацистские методисты были убеждены, что в довоенной Германии и в период Веймарской республики, как ни в какой другой стране, воспитание было сосредоточено на знании, а не на деятельности, не воспитывало характер человека. Грубо говоря, если англичане уподобляли жизнь спорту, то немцы — накоплению знаний; ни то, ни другое нацисты не считали правильным. Главной ценностной установкой нацистских школьных методистов и теоретиков было игнорирование содержательной части образования и выдвижение на первый план физического воспитания, трудового воспитания и обучения, допризывной подготовки, воспитание активизма, понимаемого исключительно с идеологических позиций. Главными и опорными установками в процессе нацистского воспитания были сознательно культивируемый антиплюрализм, антирационализм (ученики должны были в первую очередь верить в партию и в фюрера и меньше думать и сомневаться), коллективизм (понимаемый как проявление национал-социализма на более низком социальном уровне), а также активизм, который касался как метода, так и содержания образования; активизм основывался на механистическом представлении о единстве тела и духа — эти монистические взгляды должны были способствовать осуществлению тоталитарных целей{33}. В целом, однако, не следует переоценивать воздействие нацистской идеологии на школу, ибо период истории нацизма сам по себе мал, к тому же не везде давление нацистских школьных политиков было значительным. Наименьших успехов нацисты добились в Гамбурге, так как ганзейские города отличались прогрессивной школьной системой, при которой директора школ избирались коллегией учителей на определенный срок, а родительские советы принимали участие в управлении школой. Нацисты не смогли сразу покончить с прогрессивными либеральными началами, для этого им понадобилось довольно много времени.

Ганс Змарзлик (тогдашний школьник) вспоминает, что влияния нацистской идеологии в школе часто не было заметно, антисемитизма детям специально никто не внушал, а антисемитский листок «Штюрмер» (Sturmer), который вывешивали на улице, привлекал подростков лишь порнографическими рисунками{34}. Учитель немецкого, будучи членом партии, сказал однажды, что Генрих Гейне — это еврей, которого нельзя считать великим немецким поэтом, но ряд его стихотворений все равно следует выучить наизусть. Когда Змарзлик в 1939 г. отказался писать сочинение на тему «Солдат — немецкий мужской идеал» (сказав, что он так не считает), учитель дал ему другую тему. Когда дети в классе потребовали у учителя литературы обсуждения романов Ремарка, запрещенных в Третьем Рейхе, учитель уклонился, заявив, что писатель того не стоит. При этом он пояснил, что книги Ремарка похожи на описание соревнований по прыжкам в воду, которые в целом прошли успешно, но двое прыгунов получили травму. Однако, изображая блестящий спортивный праздник, автор сосредоточился только на этих двух несчастных случаях{35}. Педагогу нельзя отказать в находчивости, тем более что пацифизм и интеллектуализм Ремарка мало соответствовали духу того времени, — гораздо больше читали романтика войны и фронтового товарищества Эрнста Юнгера.

Когда директор школы (убежденный нацист) упрекнул Змарзлика в том, что он, будучи звеньевым в ГЮ, ходит на уроки закона божьего, мальчик ответил, что хочет остаться верующим католиком. Директор похвалил школьника и сказал, что каждый человек должен иметь собственные убеждения и не отступать от них под давлением обстоятельств{36}.

О расовом учении в школе особенно не распространялись, лишь на уроке биологии описывали различные расовые типы; некоторое время в классе было модно завидовать «нордическим типам», но Змарзлик успокаивал себя тем, что «восточно-балтийский расовый тип», к которому он сам относился, обладает, по словам педагога, «способностью к языкам и музыкальностью».

Часто и сами учащиеся пытались из идеологии нацизма и собственного активизма извлечь для себя хоть какую-нибудь пользу. Так, Дресслер вспоминает, что он и его друзья-гимназисты, измученные латынью и греческим, не готовили уроки, мотивируя это занятостью общественной работой в ГЮ. На недовольного их пропусками и хронической неуспеваемостью учителя они решили надавить через партийные инстанции. В итоге лоботрясы избавились от утомительных занятий древними языками, а учителя уволили{37}. ГЮ претендовала на роль воспитателя молодежи — для этого ей была выделена суббота (при сохранении ежедневного учебного плана в 6 часов занятий). Затем следовали различные кампании, собрания и митинги — из-за них произошло выпадение 25–30% учебного времени: вследствие этого учебный год — по подсчетам учителей Дюссельдорфа — составил максимум 30 недель{38}.

Наряду с обычной школой нацистами были учреждены элитные школы НАПОЛА (NAPOLA — Nationalpolitische Lehranstalten) — национально-политические учебные учреждения, в которых готовили будущих функционеров нацистского государства. Первые три НАПОЛА возникли уже в 1933 г., в них принимались 10–18-летние молодые люди. После преобразования кадетских интернатов до 1935 г. возникло еще 12 НАПОЛА. Они были основаны как полные средние школы (hoheren Schulen), отчасти как гуманитарные гимназии, и готовили для поступления в университет; это были интернаты, построенные по образцу прусских кадетских училищ. Наряду с интенсивным военно-политическим обучением (каждый год кадетов отправляли на военные маневры), учащиеся несколько месяцев должны были отработать на заводах, в шахтах и в деревне. Ответственным за НАПОЛА был инспектор, генерал СС Август Хайсмайер. Девизом НАПОЛА были слова «Glauben, Gehorchen, Kampfen» (верить, слушаться, бороться).

Программа НАПОЛА была направлена на воспитание в юношах солдатского духа, мужества, простоты и готовности к жертве. Первоначально руководство этих школ находилось в руках партии, но потом СС перехватило инициативу и подмяло эти школы под себя; эсэсовцами были и большинство учителей. До начала войны число школ НАПОЛА достигло 31 (из них три школы НАПОЛА для девочек). Наиболее характерным для школ НАПОЛА было подчеркнуто милитаристское воспитание на фоне строгой нацистской идеологической выучки; школы готовили будущих руководителей СС, полиции, других учреждений нацистского государства, а также офицеров. Услышав, что часть учеников в одной из школ НАПОЛА посещают католическую церковь и проходят там конфирмацию, Гиммлер рекомендовал руководству школы требовать у родителей и учеников выхода из церкви{39}.

Школы НАПОЛА располагали прекрасной материальной базой — конюшнями, парком мотоциклов, автомобилей, аэродромами с планерами и т. д. Во время войны Гитлер согласился на предложение Гиммлера создать две школы НАПОЛА в Голландии с одной третью учеников-голландцев и двумя третями немцев, причем заключительную часть курса голландцы должны были пройти в Германии; аналогичные школы Гиммлер планировал создать и в Норвегии{40}.

Знаток системы образования в Третьем Рейхе немецкий историк Гаральд Шольтц указывал, что только в войну были созданы условия для действительного превращения интернатов в учреждения мировоззренческой муштры и сокращенных учебных программ{41}. Любопытно, что Шольтц настаивал на тезисе о том, что при нацистах не было элитных школ, но были школы, более отвечающие потребностям режима. По Шольтцу, парадокс состоял в том, что нацисты, сами будучи враждебны образованию и просвещению, стремились и новую элиту общества сделать такой же{42}. Иными словами, отборные школы (Ausleseschulen) не производили элиту, но имитировали процесс отбора.

Несколько иначе, чем с НАПОЛА, обстояло дело со «школами Адольфа Гитлера» — АГШ (Adolf Hitler-Schulen), — в них принимали 12–18-летних юношей и готовили из них кадры для НСДАП. Если учебные планы школ НАПОЛА базировались на старых программах для средней школы, то в АГШ основное внимание было обращено на политическое воспитание, а интеллектуальным развитием вовсе пренебрегали. В АГШ на занятиях учащиеся вели себя свободно; учителя, в отличие от обычных немецких школ, были не высшими, недосягаемыми личностями, но, скорее, старшими товарищами и друзьями юношей. Оценки не выставлялись, но в конце каждого года устраивались нацистские «показательные выступления»{43}. Так же, как в НАПОЛА, большое значение придавалось военному обучению, но в АГШ детей меньше ориентировали на практическую работу (на заводах, в шахтах, в деревне). В АГШ не было даже стандартного «аттестата зрелости» — документ об окончании АГШ по приказу Гитлера приравнивался к аттестату{44}. АГШ финансировались партией (теоретически все расходы брало на себя государство, а на практике родители должны были делать взносы в специальный фонд АГШ), учащиеся были в полном распоряжении партии — они могли быть исключены, но самовольно или по желанию родителей из школы их не отпускали. АГШ не имели большого успеха, ибо родителиненацисты неохотно отдавали в них детей{45}. Вопреки протестам Руста, АГШ были подчинены не министерству просвещения, а партии и ГЮ. Даже по признанию партийных инстанций, АГШ не достигли академического уровня нормальной школы… К началу войны таких школ было 10, и они конкурировали с НАПОЛА. В середине 30-х гг. Альфред Розенберг разрабатывал планы создания Высшей школы партии на Химзее, которая должна была стать своего рода альтернативой АГШ, НАПОЛА и эсэсовским орденсбургам{46}. Война помешала этим планам. В АГШ дети с 12-летнего возраста бесплатно учились 6 классов; в будущем нацисты планировали иметь АГШ в каждом гау. К 1942 г. в Германии насчитывалось 11 АГШ{47}.

Ежегодно в каждом гау производился отбор в АГШ 12-летних мальчиков с «выдающимися способностями к руководству», при этом во внимание прежде всего принималась расовая «чистота» и здоровье, а не знания и сообразительность; социальное положение не имело никакого значения. После тщательного многоступенчатого отбора (проходил лишь небольшой процент кандидатов) 20 апреля — в день рождения Гитлера — происходил торжественный прием в школу. Новая методика преподавания в этих школах состояла в направляемой преподавателем дискуссии с заранее известным итогом, в поощрении инстинктивных оценок школьников тех или иных явлений без обязательного доказательного или документального подтверждения точки зрения. И все это — на фоне обязательной военно-спортивной муштры, идеолого-политического оболванивания в «главных» предметах — биологии, истории, этнографии немцев и географии.

Своего рода партийной академией — последней ступенью в системе формирования нацистской элиты — были так называемые орденсбурги, которые были отстроены в виде крепостных сооружений, как рыцарские замки, от чего они и получили свое название. В орденсбургах готовили к партийной работе, поэтому идеологическая муштра и идеологическая «учеба» доминировали над содержательной частью образования и профессиональным обучением. В мае 1936 г. Роберт Лей открыл три орденсбурга-интер-ната в Фогельзанге (Vogelsang), Зонтхофене (Sonthofen) и Гроссинзее (Grossinsee). В орденсбурги принимали избранных выпускников НАПОЛА и АГШ; располагались они в бывших областях средневекового «Немецкого Ордена». Первые юнкера из АГШ и НАПОЛА пришли в орденсбурги в 1937 г. В одном орденсбурге одновременно обучалось 1000 юнкеров. Они должны были пройти все три орденсбурга. Запланированную Леем смену орденсбургов юнкера начинали в орденсбурге Grossinsee, занимаясь парусным спортом, легкой атлетикой, планеризмом и верховой ездой. Затем в «крепости веры» (в орденсбурге Vogelsang) юнкерам предъявляли более высокие требования: там планировали создать самый большой в мире дворец спорта. Крытый бассейн и манеж для верховой езды был уже готов. Орденсбург Sonthofen поднимал планку еще выше — там занимались горными лыжами и альпинизмом. В 1938 г. Гитлер распорядился, чтобы в этом орденсбурге юнкеров обучали еще и пилотированию спортивных самолетов{48}. Лей считал, что верховая езда необходима для обучения юнкеров повелевать живым существом{49}. Воспитанники проходили пробы на мужество, дисциплинированность и организованность.

Все три здания орденсбурга были построены на средства ДАФ. Обстановка не была спартанской: уютные спальни, покрытые белыми скатертями столы в столовой, официанты; юнкерам выдавались деньги для посещения театров, кино, туристических поездок. Лей хотел придать политическим руководителям такой же социальный престиж, как офицерам и священникам, никак не ограничивая их в юридическом смысле, но сделав их обособленной частью общества. Выпускник орденсбурга не получал аттестат — его заменял подробный отчет экспертов о личности и способностях юнкера{50}.

В войну партийная газета ФБ сравнивал школы орденсбурги и школы НАПОЛА с английскими public school, указывая при этом на более древнее (естественно) происхождение немецких школ, первые образцы которых создал в 1543 г. Мориц Саксонский{51}. Орденсбурги со временем также перешли к Гиммлеру; во время войны в ор-денсбургах готовили младший командный состав для Ваффен-СС, и на войне выпускники этих училищ зарекомендовали себя великолепно. Полную программу орденсбургов до войны успел завершить только один курс юнкеров{52}, поэтому трудно что-либо определенное сказать об эффективности этих образовательных учреждений в плане формирования новой элиты.



Школа в нацистские времена была ареной борьбы компетенций многих нацистских организаций: не только РМВЕФ — (RMWEV — Reichsministerium fur Wissenschaft, Erziehung und Volksbildung) — Имперское министерство науки, воспитания и народного образования, но и ГЮ, СА, СС, ДАФ и даже вермахт время от времени пытались повлиять на школу. Однако вред, нанесенный школе ГЮ, был самым большим, а влияние ее — самым продолжительным. Нацистское руководство никогда не пыталось фронтально реализовать собственную программу школьного образования. Был предпринят ряд не особенно последовательных попыток преобразовать школу в целом, переделать учебные планы, но никакого концептуального переворота в системе народного образования, как это имело место в СССР, не произошло. Это было просто краткосрочное, близорукое и политически обусловленное администрирование. Государство и НСДАП хотя и постоянно и незримо присутствовали в учебном процессе, но скорее как помеха осмысленному и целесообразно организованному обучению детей, а в итоге активность партии стала причиной постепенной деградации и разрушения образовательного процесса. Это особенно усилилось в войну, поскольку в первые военные месяцы в армию была мобилизована треть школьных учителей; оставленные без присмотра дети становились неуправляемыми, резко возросла детская преступность{53}.


Университеты и наука при нацистах


«Наука не в состоянии обосновывать и преподносить ценности, она должна делать только одно: учить каждого отдельного человека глубокому смыслу его собственных действий». (Макс Вебер)
Немецкие университеты, как и прочие образовательные учреждения в Третьем Рейхе, также стали жертвами государственного и партийного вмешательства. Вмешательство это облегчалось элитным характером самой высшей школы. Сословный характер образования не способствовал распространению демократических убеждений в высшей школе, и она отнюдь не была оплотом демократии; таковыми университеты стали только после Второй мировой войны, и такими мы привыкли воспринимать их сейчас.

Немецкие университеты отличались от прочих университетов Европы наибольшим развитием традиций студенческих корпораций и наивысшей в Европе (по крайней мере, в первой трети XX в.) научной репутацией, которая, разумеется, не была одинаковой у всех. Впрочем, не эта репутация отделяла разные немецкие университеты друг от друга, а прежде всего стиль студенческой корпоративной жизни. Считалось, что Иена и Виттенберг превосходят всех по количеству выпитого пива и проломленных черепов, Марбург опережал других по числу дуэлей, а в Лейпциге студенты были наиболее распущенными.

Студенчество являлось грозой бюргеров (Bürgerschreck), на горожан смотрели в лучшем случае снисходительно (если не с презрением), зачастую пренебрегая их гражданскими правами и человеческим достоинством. Простой люд вынужден был мириться с оскорблениями по соображениям меркантильного характера: для пивоваров, оружейников, портных, коновалов студенты были не последним источником доходов. Что касается тех сословий, откуда выходили студенты — знать, чиновничество, духовенство, богатые бюргеры, — то они терпимо относились к проделкам своих отпрысков, считая их нормальным средством избавления от естественной склонности к насилию и распутству. В конце XIX в. Фридрих Паульсен писал, что студенческие корпорации с их давней историей и крепкими традициями являются «своего рода школой общественной жизни, прививающей навыки самообладания и сдержанности». Несмотря на нелепые ритуалы и обильные пивные возлияния, сопутствовавшие их формальной активности, корпорации учили своих членов уважению к традиции, порядку, иерархии и, поощряя дуэли и суды чести, развивали качества, необходимые будущей правящей элите{54}. Примечательно, однако, что всякий раз, когда организованная деятельность студентов ставила своей целью коренные политические изменения, реакция имущих классов и властей становилась немедленной и суровой — так было во времена наполеоновских войн.

С 1880-х гг. студенческие корпорации стали испытывать влияние антисемитизма, чему способствовало образование и деятельность гипернационалистического, фёль-кише и монархического Союза немецких студентов «Киф-фхойзер» (VDS Kyffhauser — Verband der Deutscher Studenten). Активность «Киффхойзера» возымела результаты — с 1906 г. в студенческие корпорации перестали принимать евреев. В первой трети XX в. 56% студентов были членами каких-либо корпораций, остальных презрительно называли «учащимися ради заработка» (Brotstudenten){55}.

В основной массе корпоранты политикой не интересовались, поэтому они стали легкой добычей нацистских пропагандистов, делавших упор на аполитичные ценности и установки. Под руководством «Киффхойзера» студенты-нацисты внедрили террор в лекционные залы и аудитории, третируя либерально настроенных профессоров. Большую роль сыграло апеллирование нацистов к идеалистическим представлениям студентов, к их юношеской воинственности, а также призывы спасти Германию, воюя с ее врагами не на словах, а на деле — кулаками, дубинками и ножами. Национал-социалистический студенческий союз — НСДШБ (NSDStB) был создан в 1926 г. и за 5 лет стал самой значительной политической силой среди немецкого студенчества. Его поддерживала половина немецких студентов, абсолютное большинство в студенческих представительских организациях Всеобщего студенческого союза ACTA (ASTA) (двенадцать университетов) и большинство еще в восьми университетах. Столь безоговорочное принятие студентами нацистов произошло вследствие упомянутой традиционной аполитичности студенческого движения — эту аполитичность нацисты смогли обратить в свою пользу{56}. В 1931г. за НСДАП голосовало 50–60% студентов, что в два раза больше, чем было отдано голосов за нацистов по стране в целом{57}. Может быть, удовлетворительное объяснение сближения нацистов и студенчества можно найти в объективных причинах: в социальной и духовной неустойчивости, в антиреспубликанских установках немецких студентов; эти установки разделяла значительная часть немецкой интеллигенции, воспринимавшая республику как результат поражения в войне. С 1933 г. зачисление в студенты стало автоматически означать вступление в НСДШБ; правда, не все девушки привлекались в организацию — с 1936 г. только 65% девушек-студенток входило в «Сообщество национал-социалистических студенток» (Arbeitsgemeinschaft nationalsozialistischer Studentinen), во главе которого стояла Лизелотта Махвирт{58}.

Приход нацистов к власти открыл одну из самых печальных страниц в истории немецких университетов: они лишились самоуправления, университетские сенаты превратились всего лишь в совещательные органы, а ректоры стали назначаться. В соответствии с принципом фюрерства, с 1935 г. ректорам были подчинены университетские руководители Союза доцентов и студенческое руководство{59},Факультетское руководство также было организовано по принципу фюрерства: декан становился фюрером факультета, ему подчинялся Совет факультета, всех своих заместителей он назначал сам. Однако нацисты четко не определили функции новоиспеченных «фюреров», поэтому академический истеблишмент при желании мог защитить ценности свободных научных изысканий от дилетантизма и коричневой политизации науки. Поэтому нельзя сказать, что конфликт между академической традицией и нацистской идеологией определенно разрешился в чью-либо пользу, но господство нацистов в студенческих организациях облегчило им унификацию университетов. При полном одобрении учащихся, 9 ноября 1933 г. было введено правило, по которому еврейские студенты получали желтые студенческие билеты, неарийцы (без гражданства) — синие, а арийцы — коричневые{60}. Один из нацистских идеологов заявил, что университеты должны стать войсковыми подразделениями, а обязанность профессоров — этому способствовать. Перестройка университетов в соответствии с принципом фюрерства завершилась к 1935 г.; студенчество также было организовано на военных началах сверху донизу и подлежало неусыпному контролю со стороны партии и Министерства культуры. По приказу министра Руста, четвертый семестр студенты должны были выполнять трудовую повинность на сельскохозяйственных работах. Важной воспитательной инстанцией в рейхе после 1933 г. стала Имперская трудовая служба РАД, главой которой с 31 марта 1933 г. стал Константин Хирл. С 1935 г. издавался журнал РАД «Человек труда». Перед началом обучения студенты отбывали трудовую повинность в рабочем лагере. Из абитуриентов 1933 г. 10 500 добровольцев записались в «трудовой семестр», который состоял из 4 месяцев рабочего лагеря и 2 месяцев военно-спортивного лагеря. С 1934 г. все абитуриенты обязательно проходили этот трудовой семестр, и летний семестр целиком выпадал из учебного процесса. В 1935 г. Гитлер объявил о всеобщей воинской повинности, и начало учебы отодвинулось еще на полтора года (отсрочки от воинской службы в Германии студентам не давали). 26 июня 1935 г. вышел Закон о 6-месячной обязательной трудовой повинности для мужчин от 18 до 25 лет. К 1939 г. в РАД насчитывалось более 300 тыс. человек; с началом войны — в связи с увеличением занятости студентов в РАД из-за нехватки рабочих рук — был на месяц продлен летний семестр и на неделю — зимний{61}.

Задачи РАД были весьма многообразны — строительство дорог, очистка лесов, прудов, осушение болот, а в войну РАД часто использовали в военном строительстве. В дальнейшем прием в высшую школу стал невозможен без отбытия полугодовой трудовой повинности: 4 месяца в РАД и 2 месяца — в рабочем лагере СА. Было объявлено, что для воспитания духа товарищества студенты первых трех курсов должны жить в общежитиях. Там царил строгий порядок: подъем в 6.30, заправка кроватей, уборка, поднятие флага, утренняя поверка и вечерняя зоря. Кандидаты же на занятие вакантных должностей преподавателей в университетах должны были проходить шестинедельные сборы, где изучались их взгляды и благонадежность{62}.

Нацистской унификации подвергся и профессорскопреподавательский состав университетов. Штрайхер, выступая в Берлинском университете, изрек: «Если мозги всех университетских профессоров положить на одну чашу весов, а мозги Гитлера на другую, как вы думаете, какая чаша перевесит?» В очевидности ответа на этот вопрос можно усомниться, если учесть, что уже в марте 1933 г. многие профессора и доценты поспешили засвидетельствовать Гитлеру свою преданность, а историк Древнего мира профессор Карштедт заявил, что университетские ученые отвергают интернациональную науку, интернациональную общность ученых и исследования ради исследований и обращаются к ценностям идеологии национал-социализма.

На самом деле, немецкие профессора не долго колебались, прежде чем поддержать нацистов. Во Фрайбургском университете знаменитый философ профессор Мартин Хайдеггер, вступая в должность ректора, убеждал коллег признать в Гитлере лидера, которому судьбой предназначено спасти Германию. В другом ректорском обращении (в Регенсбурге) профессор Гёц барон фон Пельниц объявил приход к власти нацистов «победоносным моментом» для всей Германии; в Тюбингене профессор фольклористских исследований (Volkskunde) Густав Бабермейер провозгласил: «Ныне произошло чудо, и немецкий народ воспрял!» Известный социолог и философ Ганс Фрайер открыто призвал к политизации университетов в нацистском духе, а известные ученые Пиндер и Лауэрбрух призвали к солидарности с новым режимом{63}. В Берлинском университете новый ректор (в прошлом штурмовик, по профессии — ветеринар) учредил 25 новых курсов по расовым наукам (в итоге по расовым наукам читалось 86 курсов){64}.

За беспрекословный переход на сторону нацистов университеты заплатили не только утратой позиций в научных исследованиях (и понижением морального авторитета), но и тем, что число студентов радикально сократилось: число студентов в летнем семестре 1931 г. составило 138 тыс. человек, а в 1939 г. оно сократилось до 62 тыс., а в 1943 г. — до 25 тыс. человек{65}. Также уменьшилось число профессоров, да и условия конкурса были столь тяжелы (они предполагали, среди прочего, испытательный срок в лагерях ДАФ), что — несмотря на колоссальный престиж профессии преподавателя университета в прежние времена — открылось большое количество вакансий по многие кафедрам.

К середине XIX в. немецкие университеты превратились в пристанище для ученых, преданных чистой науке — в противовес утилитарным ремеслам (Wissenschaft) и культивации целостной личности (Bildung) — в соответствии с идеалами, сформулированными Вильгельмом фон Гумбольдтом в 1809 г. Благодаря своим научным достижениям они были известны всему миру. Если в авангарде естественных наук шли такие ученые, как Юстус фон Либих (в химии), Карл Фридрих Гаусс (в математике), Вильгельм Вебер и Гельмгольц (в физике), Рудольф Вирхов и Роберт Кох (в медицине), то гуманитарии могли похвастаться такими именами, как Леопольд фон Ранке, Теодор Моммзен, Карл фон Гартман, Куно Фишер, Эдмунд Гуссерль и Эрнст Кассирер, Ульрих фон Виламовиц-Меллендорф и Эрнст Курциус, Вильгельм Вундт, Фердинанд Теннис, Георг Зиммель и Макс и Альфред Веберы{66}. Казалось бы, это наследие обязывало немецкую научную элиту к высокой степени ответственности и духовной зоркости, но искушение нацизмом она выдержать не смогла. Тому, правда, были и объективные посылки: дело в том, что немецкие профессора не могли испытывать ничего, кроме презрения, к выплачивавшей им мизерное жалование Веймарской республике, но это презрение переросло в ненависть, когда из-за инфляции, ответственность за которую профессора немедленно возложили на демократию, сократились правительственные ассигнования на высшее образование: были резко сокращены дотации на приобретение библиотеками книг и значительно уменьшился доход профессора (до войны он в семь раз превышал зарплату неквалифицированного рабочего, а потом лишь вдвое).

В годы нацизма в прежней системе оплаты труда профессорско-преподавательского состава произошли значительные перемены — 17 февраля 1939 г. вышел Закон об унификации зарплаты работников высшей школы (впервые в немецкой истории): оклад штатного профессора составлял по этому закону от 630 до 1100 рейхсмарок в месяц, а доцента — от 290 до 620 рейхсмарок (в зависимости от предмета){67}. Для сравнения — рабочий получал от 170 до 200 рейхсмарок в месяц (а автомобиль марки «опель» в середине 30-х гг. стоил около 1500 рейхсмарок). В связи с принятием Закона об унификации был изменен и порядок защиты диссертаций: теперь для защиты требовалось разрешение декана и положительная резолюция Национал-социалистического союза доцентов. Звание «приват-доцент» было заменено «государственным доцентом» (Staatsdozent). Доцентам перестали доплачивать за лекции, а если такая необходимость возникала, то часы сверх нагрузки оформляли как совместительство, что преподавателям было невыгодно.

СД передавала, что во вновь присоединенных к рейху землях (в Австрии, Богемии, Моравии и Судетах) оклады профессоров и доцентов значительно ниже норм рейха и ниже прожиточного минимума: ассистент — получал 90–170 рейхсмарок, доцент — 210, профессор — 290 рейхсмарок. Имперское министерство культуры планировало найти деньги и в ближайшее время повсеместно унифицировать зарплату (речь идет об октябре 1939 г.). Сообщалось также, что сокращения числа университетов имперское правительство не предусматривает: только вместо некоторых теологических факультетов будут созданы факультеты и кафедры религиоведения и истории церкви{68}.



Высшая школа безоговорочно поддерживала нацистов почти пять лет; первые трения начались, когда «Национал-социалистический союз доцентов», инспирированный штабом Гесса, попытался внедрить нацистские мировоззренческие постулаты и в уже существующие учебные курсы. «Неарийские» преподаватели к тому времени уже были удалены из высшей школы при почти полном одобрении «арийских» коллег. Всевозможные инструкции и запреты регламентировали любые ученые суждения и высказывания, гестапо и СД наблюдали за содержанием лекций, семинаров, ученых докладов и сообщений, издатели вынуждены были принимать к печати все нацистские публикации.

Особенно тяжелым было положение в сфере гуманитарных наук: в первый период после прихода к власти нацистов среди различных направлений в общественных науках проходила напряженная борьба за симпатии властей. В борьбе за место под солнцем из-за интриг коллег первым сошел с дистанции известный теоретик сословного государства Отмар Шпанн. Любопытна судьба одного из самых популярных философов Третьего Рейха Людвига Клягеса (1872–1956). До Первой мировой войны Клягес занимался характерологией и графологией, а в 1929–1932 гг. выпустил работу (в трех томах) «Антагонизм духа и души» (Geist ah Widersacher der Seele), которая сделала его одним из самых уважаемых немецких философов периода Веймарской республики. В честь 60-летия Клягес из рук президента Гинденбурга получил медаль Гете — высшую награду за заслуги в искусстве и науке. Клягес слыл одним из самых влиятельных критиков демократии и либерализма, провозвестником культа войны и патриотизма, противником пацифизма. Нацистам Клягес пришелся ко двору из-за своего антисемитизма — в его метафизике духа евреи олицетворяли зло: «Евреям даже страсть неведома, они испытывают лишь похоть. Всякое человеческое чувство всегда представляется им лишь гримасой, поэтому даже собственное человеческое лицо еврея — всего лишь маска. Еврей не врет, он сам является воплощением лжи. Можно с уверенностью констатировать, что еврей — это и не человек вовсе»{69}. Граничащая с манией преследования ненависть Клягеса к евреям заходила так далеко, что борьбу Германии против своих противников во Вторую мировую войну он изображал как апокалиптическое столкновение «Иуды» (войска коалиции) со всем человечеством (нацистская Германия). Нацистские идеологи часто цитировали антисемитские высказывания Клягеса, но сам высказывался о НСДАП как о сборище умственно ограниченных людей{70}. После серии публичных лекций на тему об основах характерологии, группа из 200 студентов Берлинского университета направила министру образования петицию о предоставлении Клягесу звания профессора. Этому, однако, решительно воспрепятствовал Институт политической педагогики во главе с Боймлером, который несколько лет вел войну против трактовки Клягесом наследия Ницше и Бахофена. Самого Боймлера студенты не очень-то жаловали, и на его лекции ходило мало народу. Однако он добился того, чтобы Клягесу не дали звания профессора. Боймле-ра вскоре поддержал главный партийный идеолог Розенберг, объявивший Клягеса «лжеученым» со всеми вытекающими отсюда последствиями: с 1938 г. преподавательская деятельность Клягеса в немецких университетах была запрещена (жил он в Швейцарии). Несмотря на запрет, славы у Клягеса не убавилось: в 1942 г. в партийной брошюре говорилось, что его произведения — несмотря на сложность для восприятия — пользуются среди молодежи большой популярностью, а книги победивших в интригах оппонентов покрываются слоем пыли и совершенно не востребованы в библиотеках{71}; до 1945 г. Клягеса продолжали изучать, иногда даже приглашали читать лекции. Несмотря на усиление цензуры и вынужденную экономию бумаги, в 1940–1944 гг. его книги «Основы характерологии» и «Почерк и характер» выходили всё новыми изданиями — это были самые популярные специальные монографии периода нацизма в Германии.

Безусловно, влияние Клягеса в студенческой среде было связано с антисемитизмом. В этой связи следует подчеркнуть, что антисемитские студенческие корпорации и антисемитизм в студенческой среде содействовали идеологизации в нацистском расистском духе. По «Закону о реставрации немецкого служилого сословия» от 7 апреля 1933 г. увольнению из университетов подлежали евреи и люди оппозиционных взглядов. Всего уволили 1684 ученых (примерно 15% от общего числа), в частности, 32% профессорско-преподавательского состава Берлинского университета{72}. Коллеги уволенных не протестовали.

Таким безрадостным было положение в университетской науке, но немногим лучше оно было и в академической науке. Разделение на академическую и университетскую науку было характерно не только для Советского Союза, но и для Германии: там существовала система академических институтов в рамках центральной Академии наук. Последняя называлась «Общество кайзера Вильгельма» (КВГ, Kaiser Wilhelm Gesellschaft); основанное 11 октября 1911 г., в первой половине XX в. оно было самым значительным немецким научным учреждением. Первым президентом КВГ был известный теолог Адольф фон Харнак. Список директоров различных институтов КВГ состоял сплошь из нобелевских лауреатов: Альберт Эйнштейн, Фриц Хабер, Макс Планк, Отто Хан, Петер Дебие, Вернер Гейзенберг, Макс фон Лауэ, Рихард Кун, Адольф Бутенау, Отто Мейерхоф. В 1922 г. КВГ насчитывало 19 институтов, в которых работал 371 ученый, через 20 лет в КВГ работало уже 1400 ученых в 38 институтах{73}. Президентом КВГ в 1930–1937 гг. был Макс Планк (1858–1947), человек высочайших моральных качеств, воспринявший приход нацистов к власти как национальную трагедию. Планк использовал все возможности, чтобы сохранить немецкую науку; он открыто выступал в защиту еврейских ученых и требовал прекратить их преследования. Порой его слова приводили Гитлера в такое состояние, что он молча выслушивал все, что говорил Планк, и удалялся. В дальнейшем ученый изменил тактику, стал более сдержанным и осмотрительным, хотя нацисты, несомненно, знали о его взглядах. Сын Макса Планка Эрвин участвовал в заговоре полковника Штауффенберга и был казнен в 1944 г. Возродившееся после 1945 г. КВГ носит имя Макса Планка.

Коллега Планка, один из создателей современной квантовой теории Вернер Гейзенберг (1901–1976), был в 1941–1945 гг. директором Института физики КВГ. Именно в его институте были совершены открытия, которые вели к созданию атомной бомбы, но Гейзенберг сознательно вводил нацистское руководство в заблуждение, разъясняя, что перспективы практического использования цепной реакции лежат лишь в области получения нового источника топлива{74}.

В отличие от Гейзенберга и Планка, некоторые директора институтов КВГ приветствовали нацистов. Например, Ойген Фишер, директор Института антропологии и евгеники, полностью идентифицировал себя с нацистским режимом. Эрнст Рюдин из Института психиатрии в годы нацизма пропагандировал расовую гигиену, принимал активное участие в программе стерилизации, а также в разработке «Закона о предотвращении наследственных болезней» от 14 июня 1933 г., последствия которого были очень тяжелыми. Преемник Фишера барон фон Вершуэр сотрудничал со своим бывшим докторантом (затем ассистентом) доктором Иозефом Менгеле, проводившим в Освенциме опыты над людьми. Профессор Института мозга Юлиус Халлерфорден занимался своими исследованиями, используя трупы людей, убитых эсэсовцами.

Впрочем, давлению расизма и антисемитизма подверглись даже точные науки, имеющие дело с предметными вещами — были прокламированы, например, немецкая математика и арийская физика. Здесь на сторону нацистов встали некоторые известные ученые: Филипп Ленард (специалист в области свойств катодных лучей, Нобелевская премия 1905 г.) и Иоханнес Штарк (специалист по оптике, Нобелевская премия 1919 г.); и все только для того, чтобы в спорах с еврейскими учеными получить более «убедительные» позиции. В 1937 г. Штарк назвал Вернера Гейзенберга (Нобелевская премия 1932 г.) «штатгальтером еврейства в немецкой духовной жизни». Даже партийные боссы вынуждены были удерживать Штарка от огульных обвинений, ибо результаты и мнение профессионалов были важнее идеологем. Ленард написал книгу «Немецкая физика», полную нападок на квантовую теорию и теорию относительности, которые, на его взгляд, вдохновлялись «антигерманскими» настроениями. Ленард и Штарк считали Гитлера величайшим из живущих немцев. Коллега Штарка Бруно Тюринг возглавил публицистическую кампанию против теории относительности Эйнштейна. Известный германский химик, создатель искусственного каучука, философ и социолог Вер-нер Дайц стал в 1933 г. правой рукой Розенберга в его интригах и борьбе за полномочия{75}. Именно Дайц сформулировал один из главных «арийских» законов жизни государства — автаркию; он настойчиво твердил о категорическом императиве — жить собственной силой, за счет собственного пространства.

Под влиянием Штарка историк астрономии Эрнст Циннер (1886–1970) стремился даже польского астронома Коперника превратить в германского ученого; он писал, что «учение Коперника возникло в Германии и там было доведено до логического завершения Кепплером»{76}. Самого Коперника он объявил немцем. Коперник был родом из Торуни, но Циннер говорил о «старом немецком городе Торне на Висле». Торунь, хотя и на самом деле была основана Немецким орденом в 1231 г., в течение истории много раз переходила то к Польше, то к Пруссии, затем к рейху. После Второй мировой войны этот город отошел к Польше; таким образом, Коперника можно было бы считать и польским и немецким ученым, но Циннер объявил о его немецкой принадлежности. Розенберг в своем «Мифе XX века» назвал Коперника (вместе с Кантом и Гете) духовной вершиной немецкой традиции. Особенную актуальность эти «изыскания» приобрели в 1943 г. в связи с празднованием 400-летия со дня рождения Коперника.

Нацистские историки и Галилея пытались сделать «немецким ученым» — последовательным сторонником этого тезиса был берлинский математик Людвиг Бибербах (1886–1982). В годы нацизма он «переквалифицировался» в идеолога от науки и пытался не только «нацифицировать» математику, но и применить к математике расовое учение; так, вместе со своим коллегой Теодором Валеном (президентом Прусской АН) он издавал журнал «Немецкая математика»{77}.

По иронии судьбы созданием атомной бомбы США обязаны двум ученым, изгнанным за еврейское происхождение из Германии и Италии — Альберту Эйнштейну и Энрико Ферми (он построил первый ядерный реактор и первым (2 декабря 1942 г.) осуществил в нем цепную ядерную реакцию). Филипп Ленард смог убедить Гитлера, что ядерная физика и теория относительности используются евреями для разложения германского народа, поэтому Гитлер именовал ядерную физику не иначе как «еврейской физикой»{78}.

Психолог Курт Гаугер выступал против психоанализа Зигмунда Фрейда по той причине, что тот был еврей. Хотя фрейдовское учение, в принципе, продолжало существовать в неортодоксальных формах. Примером тому является судьба самого значительного ученика Фрейда — Карла Юнга; этот неортодоксальный фрейдист с его учением о коллективном бессознательном пришелся ко двору в нацистской Германии и возглавил немецкое Общество психиатрии{79}.

Самой запятнанной сотрудничеством с нацистами оказалась медицина. Символом чудовищных преступлений немецких медиков в годы войны является имя доктора Иозефа Менгеле, который приказывал убивать подопытных детей, рост которых на 1 см был меньше требуемых 1,56 м. Не меньшими чудовищами были профессор Иоахим Кремер, который наблюдал на своих «пациентах» за воздействием голода на организм, или «врачи», испытывавшие на русских военнопленных действие отравленных пуль (они стреляли им по ногам и протоколировали самочувствие испытуемых). Нацистские «врачи» стерилизовали около 350 тыс. человек, убили по программе «эвтаназии» около 200 тыс. больных, калек и престарелых.

Чистки по расовым и мировоззренческим признакам среди медиков были особенно тщательными: в известной берлинской раковой клинике «Карите» (Charite) из 13 исследователей вскоре после прихода нацистов к власти остался один доктор Ганс Аулер. Однако, несмотря на колоссальные кадровые потери и преступления части врачей, немецкая медицина в нацистские времена совершила качественный скачок в своем развитии, ее успехи были неоспоримы, некоторые из них сохранили свое значение до наших дней. Так, американский историк Роберт Проктор указывал{80}, что немецкие врачи в годы Третьего Рейха находились в первых рядах борцов против рака груди и легких, что среди них были не только врачи-убийцы, запятнавшие само звание врача, но и истинные новаторы в своей сфере. Проктор показал, что немецкие врачи добились значительных успехов в профилактике раковых заболеваний. С началом массовой рентгеноскопии в Германии врачи выявляли на ранней стадии туберкулез, сердечные заболевания, рак желудка. В середине 30-х гг. консультационные пункты по раковым заболеваниям открывались повсеместно. Проктор писал, что каждый день в Кенигсберге в таком пункте обслуживались 35–60 женщин. В среднем две минуты длился тест на рак груди, 8 минут — полное гинекологическое обследование на обнаружение рака шейки матки. В просветительской листовке специалисты дрезденского Института гигиены писали: «каждая женщина старше 35 лет должна каждые 4 недели ощупывать собственную грудь на предмет обнаружения затвердевших узлов и новообразований». Для своего времени это было беспрецедентно: для сравнения — в США подобная пропагандистская кампания началась лишь 30 лет спустя. Именно немецкий врач (кельнский медик Франц Мюллер) впервые указал на взаимосвязь курения и рака легких, хотя в современной литературе «антиникотиновым» пионером считают английского врача Ричарда Долла (писавшего о том же в 1950 г.).

Заслугой немецких медиков было то, что в марте 1939 г. во Франкфурте-на-Майне состоялся конгресс по алкоголю и табаку, в нем принимали участие имперский руководитель медицины Леонардо Конти, шеф ДАФ Роберт Лей, известный берлинский хирург Фердинанд Лауэрбрух. Перед многочисленными присутствующими и слушателями специалисты бичевали оба порока, которые, как говорилось на съезде, «не только вредят воспроизводству арийской расы, но и наносят тяжелый урон немецкому народному хозяйству»{81}. Вред от курения в про-гандистской литературе оценивался в 2,3 млрд. марок ежегодно, что соответствовало стоимости 2 млн. легковых автомобилей. Особенно подчеркивалось вредоносность курения для рожениц. Эти цифры впечатляли даже Гитлера, курившего в молодости по 25–40 сигарет в день. Гитлер сожалел, что в начале войны в армии был установлен сигаретный паек, и для того, чтобы уменьшить потребление никотина, он приказал сократить норму до 6 сигарет в день (некурящим выдавали шоколад). Государство шло на всяческие меры по ограничению торговли сигаретами, несмотря на то что налоги на табак составляли 1/12 всех государственных доходов. Под впечатлением выводов медиков Гитлер (даже для финансирования собственной партии) отказывался принимать деньги от табачных фабрикантов.

Многие крупные ученые, бывшие, как правило, людьми консервативных убеждений, оказались довольно устойчивыми к влиянию нацистской идеологии, несмотря на все попытки нацистских функционеров перетянуть этих мыслителей в свой лагерь. Например, великолепный историк Герхард Риттер в соответствии с прусской традицией считал авторитарное государство необходимым, но, по его мнению, оно должно было обуздывать деструктивные склонности масс, одновременно сдерживая при помощи прусско-протестантской самодисциплины «демонию власти». И другие значительные ученые-историки (Фридрих Майнеке, Герман Онкен) занимали по отношению к нацизму весьма сдержанную позицию, осуждая «иконоборцев», которые — как сказал Онкен в мужественной речи перед прусской Академией в 1934 г. — обязательно появляются в смутные эпохи. Ответом на это выступление стала статья Вальтера Франка в главном печатном органе НСДАП, в которой, в частности, говорилось: «Вместо того, чтобы поставить себя на службу свершающимся великим событиям, сегодня этот релятивистский мировоззренческий метод снова используется для того, чтобы сделаться судьей нацистского движения. Подлинная объективность принадлежит только национал-социалистической науке»{82}. Как тут не вспомнить слова Ленина, что «учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Однако, в отличие от большевиков, репрессий по отношению к ученой фронде гитлеровцы не практиковали (даже в случае со Шпенглером, который заявил, что в «Майн кампф» верна только нумерация страниц). Правда, Майнеке отстранили от руководства «Историческим журналом» (его заменил видный медиевист Карл Мюллер[3]), Онкен и Риттер не публиковались после 1933 г., но ведь участь старой интеллигенции в Советском Союзе была гораздо худшей. Ради справедливости надо все же вспомнить, что в 1933–1938 гг. из-за несогласия и трений с нацистами было уволено четверть немецких профессоров. Настоящий исход еврейских и либеральных ученых из Германии принес США самый мощный (после войны за независимость и Гражданской войны) толчок к модернизации и поступательному развитию науки. Целые научные школы и направления перемещались за океан. Когда нацистский министр образования спросил патриарха немецкой математики Давида Гилберта, как обстоят дела с математикой в Геттингенском университете после очищения его от евреев, тот ответил: «Господин министр, в Геттингене больше нет математиков»{83}. До 1933 г. на квадратный километр территории в Берлине вокруг научного общества имени кайзера Вильгельма приходилась дюжина нобелевских лауреатов, и по числу «нобелиатов» Германия решительно опережала все остальные страны. После нацистского кровопускания научным кадрам по расовому признаку страна в этой сфере стала середнячком среди индустриальных западных стран. Таков был итог нацистской политики в сфере науки.


Выводы


В итоге этой главы следует подчеркнуть, что нацисты пребывали у власти относительно небольшое время, поэтому говорить о каких-либо фундаментальных изменениях — в том числе и в сфере науки — не приходится. Тем не менее, кое-какие наблюдения являются любопытными и проясняют некоторые аспекты жизни немецкого общества. В отличие от советской науки, которая была практически вся без изъятия унифицирована, о Германии этого сказать нельзя. Евреи-ученые эмигрировали[4], но оставшиеся смогли сохранить некоторую дистанцию по отношению к нацистскому режиму. Особенно это относится к крупным ученым-гуманитариям. В тех же случаях, когда отмечалось прямое сотрудничество с режимом (Карл Шмитт, Гельмут Фрайер, Мартин Хайдеггер), оно было кратковременным и непродолжительным. Случаев непосредственного коллективного сотрудничества с нацистским режимом социологов или историков вообще не было{84}. Это, однако, не отменяло некоторое влияние идеологических и политических импульсов режима на ученую мысль: так, брат Макса Вебера Альфред развивал социологическую концепцию, весьма близкую шпенглеровской. При этом Альфред Вебер рассматривал цивилизацию и культуру как противоречащие друг другу понятия и выступал против дальнейшего развития промышленности, отмеченного радикальным разделением (и отчуждением) труда и непомерным ростом бюрократии. Эти суждения, в принципе, отвечали антимодернизму нацистской доктрины в том виде, в котором ее представляли Дарре или Розенберг, но излишне говорить, что концепция Альфреда Вебера не была «социальным заказом»: он и до нацистов писал в том же духе. В отличие от нацистской Германии, подобные «социальные заказы» в Советской России были обычным явлением, собственно, все обществознание только в рамках этих заказов и развивалось.

С формальных же позиций состояние академической автономии в нацистские времена изменилось довольно серьезно: за 12 лет нацистского господства профессора утратили контрольные позиции не только в вопросах назначений и продвижения по службе, но также и при определении содержания учебных курсов и в экзаменационной и приемной политике. Ректоры стали носить титул «университетский фюрер»; университеты демонстрировали упадок во всех отношениях — отчасти из-за перенасыщения учебных планов идеологическими предметами и из-за падения уровня подготовки абитуриентов: студенты первых курсов вынуждены были наверстывать упущенное в школе, что никогда не было свойственно старой университетской системе, покоившейся на прочном и качественном гимназическом образовании.

В 1945 г. 4000 университетских преподавателей, открыто придерживавшихся нацистских принципов, потеряли свои места{85}.

Итак, история науки при нацистах подтверждает, что высокая ученость не означает автоматически человечность, гуманность (ни один крупный немецкий ученый не участвовал в Сопротивлении){86}. Настроение национального воодушевления и националистических эмоций охватило всю немецкую нацию после 1933 г., погасив или заглушив при этом все трезвые голоса перед лицом магии нацизма.. Самыми «слабыми в коленках» перед лицом упомянутого гипноза оказались высшие военные чины и, как ни странно, духовная элита нации. Среди тех, кто устремился в объятия нацистской партии в первые дни после прихода к власти Гитлера — их в шутку называли «павшие в марте» (Marzgefallene) — оказалось немало университетских профессоров и представителей интеллигенции…

Нельзя сказать, что угодничество в университетской среде и рвение профессоров выказать лояльность режиму было вознаграждено или вообще замечено, В общей массе нацисты с презрением относились к университетам и людям, занимавшимся преподавательской деятельностью. Сам Гитлер имел настолько укоренившуюся неприязнь к интеллигентам, что с безразличием относился к особой роли университета как учебной площадки для специалистов, в которых крайне нуждался нацистский режим. Работодатели жаловались, что уровень специальных знаний молодых специалистов сильно упал, так как в университетах стали придавать слишком большое значение физическому воспитанию и, спорту. Гитлер поощрял такую политику, а «хилой интеллигенции» советовал вместо мудрствований заниматься боксом{87}. Он не понимал и не сочувствовал таким функциям университетов, как проведение исследовательской работы и изучение гуманитарных дисциплин. В сущности, его представления об этой сфере были настолько примитивными, что он и не пытался разработать систематическую политику в отношении университетов, оставив их на милость всемогущих гауляйтеров.



ГЛАВА II.

НЕМЕЦКОЕ ИСКУССТВО ПРИ НАЦИСТАХ

«Национал-социализм с самого начала имел внутреннее родство с миром искусства. Национал-социализм имеет истоки в искусстве. Национал-социализм видит в политике не простое ремесло, а величайшее и благороднейшее из искусств. Как скульптор делает из мертвого камня дышащее его вдохновением произведение искусства, как художник дает краскам жизнь, как композитор из мертвых звуков творит волшебную мелодию, так и политик из аморфной массы делает народ — это и объединяет искусство и политику. Следовательно, искусство должно следовать политическим указаниям, а политика — удовлетворять художественным вкусам». (Йозеф Геббельс){88}
«Наука задается вопросом, почему так. Искусство никогда не задается вопросом — почему…» (Огюст Маке)
«Искусство — это возвышенная и обязывающая к фанатизму миссия. Тот, кто объят видением, раскрывающим окружающий мир, душу народа, заставляющим их звучать в музыке или камне, тот, кто находится под напором всемогущего побуждения к творчеству, которое не зависит от того, понимают ли этот язык окружающие, тот скорее будет страдать от нужды, чем изменит звезде, которая его ведет». (Адольф Гитлер){89}
«Стиль выше истины». (Готфрид Бенн) 

Нацистские тоталитарные претензии в сфере искусства


Знаток немецкой культуры Георг Моссе писал, что, поскольку нацистская идеология возникла в недрах гуманистического мышления, — она и стремилась проявиться прежде всего не в сфере материального, а в сфере идеального, духовного, культуры, поэтому Гитлер придавал большое значение искусству, и в силу его ключевого положения в системе нацистской диктатуры его личные амбиции и представления в этой сфере играли огромную роль{90}. С этим следует согласиться, так как Гитлер совершенно игнорировал то, что в марксистской терминологии называется «базис», а целиком сосредоточился на явлениях, относящихся к «надстройке», в которой искусство играло немалую роль. Более того, истинное искусство в Третьем Рейхе заключалось в формировании из этой надстройки тотального целого, это целое (государство) само считалось произведением искусства. В определенном смысле не только Гитлер, но и Сталин и Муссолини чувствовали себя архитекторами тотальной общности{91}. Это понятно: на деле ни одно тоталитарное государство не обладало гармонией (в том числе и нацистское), поэтому и возникала настоятельная необходимость создания его красивой видимости с тем, чтобы сгладить или скрыть противоречия и несообразности. Именно по этой причине и происходила тотальная эстетизация политики[5], театрализация и ритуализация всей жизни общества; в этом процессе искусству (особенно монументализму в архитектуре и музыке) отводилась если не ключевая, то весьма ответственная роль. Как писал в свое время немецкий философ Эрнст Блох, «эстетическое в век масс имело не только человеческое измерение, но и было важной политической функцией». Еще в 1924 г. Блох увидел в «баварском трибуне» Гитлере «в высшей степени внушительную и гипнотическую натуру, к сожалению, гораздо более сильную, чем настоящие революционеры. Кажется, ослабленная и лишенная влияния патриотическая идеология получила в персоне Гитлера загадочную силу и жар, она создала агрессивную секту, ядро мощной идеологической армии, войска, созданного мифом»{92}. Бертольд Брехт объяснял невероятный успех Гитлера «театрализацией нацистами политики»{93}. Важнейшим следствием неизбежной «в век масс» эстетизации политики и служение ей искусства, писал немецкий философ и литературовед Вальтер Беньямин, является то, что эта политика необходимо сводится к войне: «война и только война придает цель массовым движениям громадного масштаба, только на войне возможна мобилизация всех технических средств современного общества при сохранении прежних отношений собственности»{94}. Такая констатация тем более важна, что она имела место задолго до начала войны.

Иными словами, эстетика как таковая была обращена к политическим целям — ясно, что после 1945 г. нацистская эстетика была объявлена полностью ложной и подлежащей ревизии; сейчас видится, что это упрощение, нуждающееся в некоторых уточнениях. Наиболее агрессивным нападкам подвергся монументализм: общее стремление тоталитарных систем к монументализму особенно бросалось в глаза на Парижской выставке 1938 г., где имперский орел (автором фигуры был немецкий скульптор Курт Шмид-Эмен) на вершине здания павильона Германии (здание проектировал Шпеер) противостоял мухинской скульптурной группе «Рабочий и крестьянка». Общность замысла бросалась в глаза, но этот замысел — при всей одаренности художников — был ложным. Дело в том, что те времена, когда этот монументализм внутренне соответствовал общественным настроениям и состоянию общества, прошли. Макс Вебер еще в 1920 г. указывал, что «высокие ценности в XX в. ушли из общественной сферы или в потустороннее царство мистической жизни, или в братскую близость непосредственных отношений отдельных людей. Не является случайным ни то, что наше наиболее высокое искусство интимно, а не монументально, ни то, что сегодня только внутри самых тесных общественных кружков в личном общении пианиссимо пульсирует нечто соответствующее тому, что раньше в качестве пророческого духа буйным пожаром проходило через большие общности и сплачивало их. Если мы насильственно попытаемся пробудить вкус к монументальному искусству и «изобретем» его, появится нечто столь же жалкое и безобразное, сколь и нелепое»{95}. При этом нелепость этих произведений монументального искусства заключается не в них самих, а в том, что они, как и тоталитарная идеология — по выражению Герберта Маркузе — служили правильному отражению ложной действительности: действительности театрализованной и искусственной. Итальянские фашисты в эстетизации и театрализации действительности и использовании искусства для политических и воспитательных целей пошли несколько иным путем: Муссолини сделал основоположника футуризма Филиппо Маринетти[6] (1876–1944) президентом Академии искусств. Итальянских футуристов в фашизме привлекали сила, борьба, скорость, техника, то есть все то, что обычно связывают с модернизацией — почему же в Германии не произошло того же привлечения художественного авангарда к новым задачам? Тем более что Маринетти настаивал на весьма важных для нацистов ценностях: он прославлял войну, являвшуюся, на его взгляд, единственным очищающим и оздоравливающим средством для дегенерирующего современного мира. Ясно, что воинственные декларации Маринетти — это всего лишь эстетическая провокация, но искусство не знает границ и проникает даже в те сферы, которые прямо к ней не относятся, в том числе и в политику. В Германии такого проникновения не состоялось — модернистский авангард объявили «культурным большевизмом»: по своим художественным вкусам Гитлер был человеком XIX в. и враждебно относился к модернизму. Шпеер в мемуарах таким образом объяснял отказ нацистов от ставки на авангард: «Гитлер был хранителем и сторонником XIX в. перед угрозой беспокойного большого урбанистического мира, которого он боялся, так как, на его взгляд, этот мир нес торжество уродливого техницизма и модернизма»{96}.

О роли искусства Гитлер однажды высказался так: «Мы, национал-социалисты, объявили себя приверженцами учения о героическом значении крови, расы, личности, а также вечного закона естественного отбора; тем самым мы вошли в непреодолимое противоречие с мировоззрением пацифистской интернациональной демократии и ее сторонниками. Наше национал-социалистическое мировоззрение необходимым образом ведет к абсолютно новой ориентации всей народной жизни»{97}. Принимая во внимание это утверждение Гитлера, нужно помнить то, что краеугольным камнем нацистской идеологии были расизм и антисемитизм.

Гитлеру не откажешь в последовательности — если в XIX в. расовая теория для англичан или французов была идеологическим обоснованием колониальной экспансии, то нацисты в XX в. повернули расизм таким образом, что наравне с кровной, биологической общностью признавалась и культурная, историческая общность, при этом качества арийских или нордических народов считались наивысшими, соответственно, проявления этой «нордической» культуры всячески поощрялись. На деле, разумеется, после Великого переселения народов всякие связи между расой и ее культурной средой перестали быть актуальными, а в наше время культура лишь тогда чего-нибудь достойна, когда в состоянии ассимилировать достижения иных культур и цивилизаций. Нацисты же, напротив, считали, что новая атональная музыка, джаз, новая архитектура, новая живопись — футуризм, кубизм, экспрессионизм — это вторжение в немецкую культуру чужеродных элементов. Самой неразрешимой оказалась для нацистских политиков проблема описания «свойственного» или присущего только немецкому народу искусства. В этой связи композитор и музыкальный критик Вальтер Абендрот спрашивал, а что, собственно, является критерием «немецкости» музыкального произведения, и сам же давал расплывчатый ответ: «Все заключается в том, а можно ли себе представить, чтобы это произведение было написано не немцем, или нет?»{98}

Преклонение перед всем национальным было столь велико, а неприятие всякой критики этой радикальной национальной ориентации столь сильно, что когда сидевшему в концлагере Карлу Осецкому Нобелевским комитетом — в пику нацистам — была присуждена премия, Гитлер запретил немцам впредь принимать эту награду и учредил 30 января 1937 г. Немецкую национальную премию по искусству и науке в 100 тыс. рейхсмарок (средняя зарплата в промышленности составляла 150–170 рейхсмарок). Первым лауреатом гитлеровской премии (посмертно) стал профессор Людвиг Троост — «за заслуги в формировании архитектурного и монументального стиля Третьего Рейха»{99}.

По причине «ненационального» характера творчества под запрет попали художники так называемого «антивоенного направления» (их творчество, разумеется, только антивоенной тематикой не ограничивалось) — Отто Дике, Георг Грош, Макс Бекман. Самый значительный немецкий экспрессионист, Макс Бекман, в 1938 г. эмигрировал в Голландию, где и пережил войну; после оккупации страны нацисты его не тронули. Для борьбы с «чуждыми художественными течениями» нацисты еще в 1929 г. создали «Союз борьбы за немецкую культуру» (КДК), во главе этой организации оказался Розенберг, а его ближайшим помощником стал профессор Пауль Шульце-Наумбург. В КДК были специальные группы изобразительных искусств, музыки, танца и литературы. В 1931г. Шульце-Наумбург разъезжал по городам Германии с лекциями о мировоззренческом противостоянии в искусстве. Характеризуя произведения Нольде, Хофера, Кирхнера и Барлаха, Шульце-Наумбург писал: «Здоровый человек всегда тянется к здоровому искусству, а больной дух тяготеет к идиотизму, психическим клиникам и патологическим болезням»{100}. Он сравнивал изобразительное искусство модерна с клиническими случаями идиотии, показывал на своих публичных лекциях фотографии дебилов и иллюстрировал таким образом произведения названных художников{101}.

Крупнейший немецкий экспрессионист Эмиль Ноль-де — сам старый нацист — попал в немилость, когда в 1934 г. экспрессионизм был объявлен «художественным большевизмом». Занятный эпизод имел место во время так называемых «берлинских дебатов об экспрессионизме» в 1933–1934 гг., когда Геббельс объявил образцом для подражания всем «арийским» художникам члена нацистской партии с 1921 г. Эмиля Нольде, против которого выступал розенберговский КДК. Геббельс утверждал, что картины Нольде отражают мистические качества немецкой души. Итак, оценки КДК не следует считать безоговорочными: нацисты так до конца и не смогли выработать осмысленную и твердую линию по отношению к творчеству Пауля Хиндемита и скульптора Эрнста Барлаха, которых они то осуждали, то приветствовали. Так, окружение Геббельса считало, что немецкий экспрессионизм может найти себе место в новой Германии, что он отражает внутренние движения души немецкого народа и немецкой культуры. Аргументом в пользу экспрессионизма считалось также и то, что немецкие художники этого направления в основном писали пейзажи{102}. В этот спор на партийном съезде 1934 г. вынужден был вмешаться сам Гитлер; он осудил как радикальный модерн, так и архаическое почвенно-народническое направление, упорно цеплявшееся за старые образцы и приемы. Геббельс не настаивал на своих художественных пристрастиях: когда Гитлер, осматривая новое помещение министерства пропаганды, не одобрил акварель Нольде, сам министр пропаганды, незадолго до этого восхищавшийся картиной, тут же велел ее снять{103}.

Гитлер стремился ориентироваться на классические античные образцы и на Ренессанс; он был убежден, что изобразительное искусство Древней Греции и Рима представляло собой кульминацию в развитии искусства, а современный ему модерн он считал явлением, отмеченным упадком вкуса. По большому счету, так оно и есть, несмотря на творчество некоторых гениев модерна (Антонио Гауди, Михаила Врубеля), произведения которых отмечено яркой декоративностью и необычайной выразительностью. Гениальность и художественная высота иных достижений модерна не отменяет, однако, того факта, что элементы китча, элементы искусства массового общества привели к падению уровня искусства, которое уже нельзя сопоставить с творчеством великих титанов искусства прошлого. «Омассовлению» искусства соответствовало возникновение художественного авангарда, которое вылилось в лавинообразное возникновение все новых течений и направлений в искусстве — эту тенденцию нацисты уловили и расценили ее как отрыв художественного творчества от простого народа. Модернистское искусство, принципиально создававшееся для всех и направленное ко всем, оказалось на деле в высшей степени элитарным, а его устремления преобразовать действительность — пустыми. Импрессионистские реминисценции в картинах Макса Либермана, критические романы братьев Маннов и их публицистика, новые гармонические формы в музыке Арнольда Шёнберга и Антона фон Веберна казались нацистским теоретикам искусства и критикам «иностранщиной». Они видели значимое и существенное только в немецкой народной поэзии, в музыке и живописи классических образцов. Послевоенная реакция на абстракционизм в виде поп-арта, вернувшего предметность искусству, также была сродни нацистской, только поп-арт стремился отразить нетрадиционными средствами состояние современного человека с его банальными идолами, тривиальными потребностями и развлечениями; поэтому своими истоками и задачами поп-арт был близок к искусству тоталитарного общества.

Гитлер в своей оценке модерна не учитывал того, что искусство должно внутренне соответствовать состоянию общества: вне общества, само по себе — оно не существует. Еще до Первой мировой войны линии развития европейского искусства сошлись: экспрессионизм, возникший в Германии, кубизм и орфизм, сформировавшиеся во Франции, футуризм, сложившийся в основном в Италии, абстракционизм, берущий начало в России, были одновременны и внутренне родственны, хотя и многим различались. Было бы упрощением идентифицировать экспрессионизм с духовным изломом, кубизм — с рационализмом, футуризм — с новыми формами материального, а абстракционизм — с игрой линий, красок и форм. Каждое из этих направлений на свой манер отражало нечто весьма существенное и важное для людей того времени. Искусство не имеет каких-то общественных функций, оно представляет собой замкнутый и самодостаточный мир; споры о том, должно искусство служить элите или народу, не имеют решения, но этот мир искусства находится на Земле, а не на Марсе. В этом отношении и модерн в целом, и столь презираемый нацистами экспрессионизм, и фовизм, и примитивизм, и другие художественные течения имели свой глубокий художественный, эмоциональный и общественный смысл. После Первой мировой войны в изобразительном искусстве Германии сложилось течение, которое весьма точно выражало «дух времени» и называлось «новая вещность» (пеие Sachlichkeit). В 1924 г. директор Мангеймского музея таким образом определял это течение: «Эта живопись была связана с повальными настроениями цинизма (после Версальского мира и беспрецедентного незаслуженного унижения Германии. — О. П.) и покорности судьбе, которые охватили немцев после того, как обратились в прах их радужные надежды на будущее (они-то и нашли себе отдушину в экспрессионизме). Цинизм и покорность судьбе составили отрицательную сторону “новой вещности”. Положительная сторона сказалась в том, что к непосредственной действительности относились с повышенным интересом, поскольку у художников возникло сильное желание воспринимать реальные вещи такими, какие они есть, без всяких романтических фильтров». По выражению Кракауэра, «действительность изображали не для того, чтобы из реальных фактов извлечь их сокровенный смысл, но для того, чтобы утопить любое их значение в океане конкретных явлений»{104}. Нет никакой необходимости повторять, что в этом был глубокий социально-политический смысл для Германии, оказавшейся у разбитого корыта и утратившей все прежние перспективы. В беллетристике внутренний протест выразился в антидемократическом и аполитичном культурном пессимизме, а также в литературной героизации и превознесении военных переживаний, в эстетизации войны.

Нельзя забывать и о том, что для Гитлера всегда был важен позитивный аспект диктатуры; своей главнейшей задачей он считал создание и сохранение народной общности и национального единства, поэтому в сфере искусства Гитлер должен был принимать во внимание вкусы толпы. В этом отношении как советский социалистический реализм, так и нацистский псевдоклассицизм были разновидностями попкультуры. Французский психолог Гюстав Ле Бон еще в 1895 г. писал о «консерватизме толпы», которая цепко держится за традиционные представления и идеалы; ее художественные вкусы меняются очень медленно. Вряд ли Гитлер изучал Ле Бона, но он был популистом с чрезвычайно развитым политическим инстинктом, поэтому интуитивно выбрал путь наименьшего сопротивления — ориентацию на испытанные образцы античного искусства и искусства Возрождения. Гитлеровские представления об античности были дилетантского свойства, даже банальными. Он хоть и утверждал, что часто задумывался над причинами гибели античного мира, но никогда не разговаривал на эту тему со специалистами. Ему хватало самых общих слов о простоте красоты, о героическом восприятии жизни в античную эпоху. Можно сказать, что гитлеровское восхищение античностью было прагматического свойства. Поэтому гитлеровский неоклассицизм в искусстве не только отражал популярные подходы к искусству, но и выражал претензии государства на стройность, гармонию и порядок, а также указывал на великую культурную традицию Древней Греции и Рима, наследие которых проецировали и в будущее, обещая столь же грандиозное величие и красоту. От Ницше и Шопенгауэра шло убеждение в приоритете воли над рассудком, а это, в свою очередь, способствовало политической радикализации.

Гитлер, будучи неплохим художником и обладая, хотя и специфическим, но развитым эстетическим вкусом, чувствовал «компенсационные» функции современного искусства и активно ему противодействовал: в период Веймарской республики нацистская партия пропагандировала «высокую классику; художники, по большей части ремесленно подлаживаясь под классические образцы, больше выставлялись и их больше покупали музеи. Эта политика совершенно игнорировала то, что искусство — это не эволюция технического умения (ремесла), а прежде всего смена мировоззрения, изменение характера самих эстетических установок. Весьма точно позиции Гитлера и нацистов еще на рубеже веков выразил почитаемый фелькише Юлиус Лангбен в книге с характерным названием «Рембрандт как воспитатель»: «Очевидно, что современная немецкая культурная жизнь находится в состоянии упадка. Наука вырождается в специализацию, в сфере философии и литературы нет эпохальных имен, в изобразительном искусстве хотя и есть имена, но нет монументальных произведений; музицирующих много, а музыкантов нет. Архитектура — это ось изобразительного искусства, также как философия — ось научного мышления; в настоящее время нет ни немецкой архитектуры, ни немецкой философии»{105}. Вероятно, можно утверждать, что эстетические установки Гитлера были одним из источником его обаяния, поскольку народное отвращение к Веймарской культуре, ее непонимание простыми людьми было огромным резервуаром политической энергии, который Гитлер весьма скрупулезно использовал.

На партийном съезде в сентябре 1933 г. Гитлер заявил, что все современное модернистское искусство является неприемлемым ни с расовой точки зрения, ни с точки зрения фелькише; оно угрожает здоровому инстинкту национал-социализма. С другой стороны, Гитлер был против и так называемого «искусства фелькише», поддерживаемого Розенбергом и профессором Шульце-Наумбургом (архитектором дворца Цецилиенхоф, в котором проходила Потсдамская конференция). Это направление Гитлер считал оторванным от магистрального развития искусства, мещанским приспособленчеством и плоской стилизацией германских мифов и германского культурного наследия{106}. Наверное, Гитлер осознавал внутреннее противоречие в политике руководства культурой, несовместимого со свободой творчества, но разрешить это противоречие он не мог.

С другой стороны, следует помнить о том, что все со временем начинают походить на своих врагов, и противостояние нацистской эстетики и художественного авангарда не составляет исключения. На самом деле, кто как не дадаисты, против которых так ожесточенно боролись нацистские художественные критики и пропаганда, первыми преодолели и расширили прежнюю художественную практику, связав политическую агрессивность с действительно жизненно важным и конструктивным, визуальное с инсценировкой. Именно благодаря художественному авангарду стал возможен плавный незримый переход от искусства к технике, от политики к театру{107}. Именно нацистская пропаганда и нацистская инсценировка жизни тоталитарного общества использовала все эти художественные открытия и новшества, превратив жизнь целой страны в один большой дадаистский happening. Настоящее большое искусство в новейшую историю имело преимущественно негативную функцию, это искусство не украшало действительность, но разоблачало и критиковало ее; иными словами, это искусство никогда не соответствовало тому, что общество от него ожидало. На это обстоятельство впервые обратили внимание большевики и нацисты, причем несмотря на то, что и большевизм и нацизм сами были выражением радикального политического протеста против того же буржуазного общества. Нацисты и большевики не приняли союза с авангардом по той причине, что средний человек, человек толпы был совершенно дезориентирован и в неясных, непонятных, причудливых художественных образах авангарда чувствовал для себя смутную угрозу и опасность. По этой причине нацисты придавали гораздо большее значение традиционной буржуазной культуре и народной традиционной культуре. Поэтому нацизм — это не только продукт протеста против буржуазного общества, но и его наследник, точно так же, как большевизм одновременно и протест и продукт исторической и культурной традиции России: невозможно начать с нуля, традиция обязательно так или иначе возьмет свое.

Нужно признать, что 20–30 гг. XX в. стали в Европе самыми богатыми на художественные новшества, а Веймарский период Германии смело можно считать самым богатым в истории немецкого искусства: если в начале XX в. «центр» мирового искусства был в Париже, в конце века и в наше время — в Нью-Йорке, то в 20-е гг. он был в Берлине. Впервые модернизм как легитимное художественное явление выступил именно в Веймарской республике, которая была менее враждебна к новшествам в искусстве, чем любое другое общество в Европе. Ведущие германские музеи охотно покупали модернистскую живопись и скульптуру, а в концертных залах покровительствовали атональной музыке. Отто Дике стал профессором живописи в Берлине, Пауль Клее — в Дюссельдорфе, Оскар Кокошка — в Дрездене. Также весьма важными для восприятия модернизма были труды таких теоретиков и историков искусства, как Карл Эйнштейн, Ворингер и Макс Дворжак — им в полной мере удалось вписать абстракционизм и экспрессионизм в контекст традиции европейского искусства. В итоге в межвоенный период Берлин в качестве выставочного центра модернистской живописи смог превзойти даже Париж. Возникший в Берлине стиль «новая вещность» и «новый реализм», которые после 1923 г. вытеснили умирающий экспрессионизм, вызвали у публики в Европе гораздо больший интерес, чем иные парижские движения.

Продуктивные идеи, прогрессивный плюрализм в изобразительном искусстве и архитектуре, в литературе и публицистике, в театре, в кино, в музыке, в кабаре (его нацисты считали наиболее ясным выражением «еврейского культурного большевизма»), в танцах, в индустрии развлечений до сих пор поражают воображение своими масштабами. Литература и театр переживали революцию — новые художественные течения, казалось, отрицали старые добрые ценности, присущие немцам: ценности и идеалы героического солдатского прошлого. Вот по этой причине простой народ (и не только в Германии) по преимуществу воспринимал современный театр Пискатора и Брехта, новые течения в изобразительном искусстве, архитектуру «Баухауса», скорбные скульптуры Эрнста Барлаха и трагически вытянутые образы Вильгельма Лембрука, атональную музыку Клода Дебюсси и Пауля Хиндемита, экспрессионизм Густава Малера[7] как «культурный большевизм». Впечатление от последнего было тем более сильным, что закон о цензуре в Веймарской Германии хотя и был довольно строгим, но в то же время самым нерепрессивным в Европе. Представления на сценах и в ночных клубах Берлина были самыми свободными в Европе. Пьесы, романы и картины касались таких тем, как гомосексуализм, садомазохизм, транвестизм и кровосмешение. Именно в Германии труды Фрейда в наибольшей степени захватили интеллигенцию и проникли в самые широкие круги художественного творчества, среди которых в период Веймарской республики было немало евреев (что и использовали в своей пропаганде нацисты).

В политике, в финансах и в промышленности немецкие евреи не играли какой-либо роли — за немногими исключениями, связанными с активностью в начальной фазе Веймарской республики. В сфере же искусства дело обстояло по-другому. Для ущемленного национального самосознания (а у немцев оно было именно таким) нет ничего оскорбительнее, чем тирания в культуре, мнимая или настоящая, а в Веймарской культуре евреи на самом деле играли значительную роль. Самым ненавистным для обывателей был еврей Тухольский, непримиримый и жесткий критик современного состояния общества (таковым в свою эпоху был и Гейне). Ряд крупных критиков и влиятельных деятелей искусства также были евреями: Максимилиан Гарден, Теодор Вольф, Эрнст Блох, Феликс Зальтен; почти все лучшие кинорежиссеры, а также около половины преуспевающих сценаристов (например, Штернхайм и Шницлер). Евреи преобладали в развлекательном жанре и театральной критике: Элизабет Бергнер, Эрна Зак, Петер Лорре, Рихард, Таубер, Конрад Вейдт, Фриц Кортнер. Евреи были редакторами значительных газет: «Франкфуртер цайтунг», «Берлинер тагеблатт», «Воссише цайтунг»; они являлись владельцами самых влиятельных художественных галерей. Издательская деятельность — наряду с городскими универмагами — была практически их монополией. В Германии был целый ряд талантливых еврейских писателей: Герман Блох, Альфред Дёблин, Франц Верфель, Арнольд Цвейг, Вики Баум, Лион Фейхтвангер, Бруно Франк, Альфред Нойман, Эрнст Вайсе. Во многих областях искусства — в архитектуре, в скульптуре, в живописи, в музыке (где перемены в Веймарский период были особенно разительными — неожиданными и отвратительными для сторонников традиционных вкусов и представлений) — евреи также были представлены весьма значительно, хотя редко возглавляли новые течения. Единственным исключением из последнего правила была музыкальная сфера, где зачинателя атональной музыки Арнольда Шёнберга нацисты обвинили в убийстве этого искусства, но более известным сочинителем такой музыки был ариец Альбан Берг{108}. Без всяких оговорок можно твердо сказать, что без еврейской составляющей Веймарская культура была бы бесконечно беднее; к сожалению, для обывателей это стало достаточным основанием, чтобы признать нацистскую теорию о еврейском заговоре в культуре{109}. Вот это и явилось главной причиной того, что именно в Веймарской Германии так быстро нарастал антисемитизм: ранее в немецкой культурной среде этого вовсе не ощущалось. В России имели место погромы, Париж был местом сосредоточения антисемитской интеллигенции, в Польше антисемитизм был частью повседневности, а в Германии до Ноябрьской революции и Веймарской республики ничего подобного не наблюдалось.

Примечательно, что левая интеллигенция (преимущественно еврейская) в Германии долгое время находилась в тени армии и государства, церкви, властей и университетов, но во время Веймарской республики пробил и ее час, час бывших аутсайдеров. В левом журнале «Вельтбюне», весьма красноречивом и остроумном, воспевались сексуальная свобода и пацифизм, а армия, университеты и церковь безжалостно высмеивались{110}.

В книге Фридриха Гусонга «Курфюрстендам», изданной через несколько недель после прихода нацистов к власти, можно было прочесть поразительные строки о левой интеллигенции: «Случилось чудо. Их больше нет… Они претендовали на то, чтобы быть олицетворением германского духа, германской культуры, германским настоящим и германским будущим. Они представляли Германию перед всем миром, они говорили от ее имени. Все остальные были для них греховной и жалкой поделкой, отвратительным мещанством. Они всегда сидели в первом ряду. Они присуждали себе рыцарские титулы духа и европейства. Нерешенных проблем для них не существовало. Они “создавали” себя и других. Кто бы им ни служил, его успех был гарантирован. Он появлялся на их сцене, печатался в их журналах, его рекламировали по всему миру; его товар рекомендовался, независимо от того, был ли это сыр или теория относительности, порох или современный политический театр, патентованное лекарство или права человека, демократия или большевизм, пропаганда за аборт или против устойчивой юридической системы, дурная негритянская музыка или танцы нагишом. Иными словами, никогда не существовало более наглой диктатуры, чем диктатура демократической интеллигенции и литераторов»{111}. Веймарская культурная революция на самом деле была революцией, восстанием против буржуазного общества, следует только обязательно уточнить, что симпатии художников привлекала не коммунистическая организация и дисциплина, но марксистская утопия, пробуждавшая фантазию, метафизическое беспокойство и страсть к справедливости и правде.

Упомянутая культурная революция равно относится и к экспрессионизму: эксперимент и игра, казалось, вовсе изгнали с пьедестала академическое искусство. То же можно сказать и о великолепных художниках-новаторах «Баухауса», собравшихся вокруг Вальтера Кропиуса: они поставили под сомнение мещанский культ гения и автономию эстетики и стали создателями современного дизайна (после прихода к власти нацистов они почти в полном составе эмигрировали в США. Нацисты, впрочем, также испытали сильное влияние этой школы и ее эстетики, особенно в сфере дизайна). Дело в том, что в 20-е гг. выяснилось, что промышленный дизайн имеет многообразные сферы применения — от посуды до электроприборов, от мебели до автомобилей. В этой связи в развитии дизайна можно отметить две тенденции: одна связана с нефункциональным украшательством и декоративностью, а другая — с чистой функциональностью. После 1933 г. главные носители последней тенденции — участники знаменитой дессаусской школы «Баухаус» — были осуждены нацистским режимом и, как указывалось выше, эмигрировали в США, где стали создателями современного мирового дизайна. Однако это не значит, что в Германии их наследие не было воспринято. В интересах промышленности и потребителей эти тенденции так или иначе давали о себе знать; это трудно интерпретировать однозначно — то ли как подспудное утверждение модернистских тенденций помимо нацистов, то ли как явление, близкое нацизму с его поначалу революционными начинаниями: ведь были же близки фашизму итальянские модернисты и футуристы. К тому же достигнутые к началу 30-х гг. эстетические стандарты не могли быть «нацифицированы» в принципе, ибо альтернативой промышленному модерну были традиционные ремесленные образцы, устаревшие и не соответствовавшие современности и ее темпам развития. После принятия четырехлетнего плана интересы крупной промышленности стали играть ведущую роль, и вопрос о средневековой традиции ремесленного производства и связанных с ним добродетелей и ценностей более не поднимался{112}.

Нацистскую политику в сфере искусства можно условно разделить на три периода: 1920–1934, 1934–1937 и 1937–1945.

В первый период действовали два крупных фактора, две эстетические программы — партийная программа 1929 г. и установки КДК, который первоначально играл ведущую роль в формировании культурной политики. Помимо Розенберга, политику КДК регулировали Шульце-Наумбург и венский социолог, сторонник философско-социологической концепции «универсализма» Отмар Шпанн. Эти люди исходили из фелькише-почвеннической концепции, категорически отвергавшей всякий авангард. Тюрингский министр внутренних дел Фрик, следуя указаниям КДК, еще в 1930 г. запретил в этой земле «Баухаус» как выражение искусства, несовместимого с немецким духом. Под подписью Фрика был выпущен первый нацистский государственный циркуляр относительно культурной политики, который имел весьма характерное название: «Против негритянской культуры за немецкую народность». Несмотря на энергичную деятельность, после 1933 г. Фрик и Розенберг не смогли полностью прибрать к рукам культурную политику, так как в этот вопрос вмешался Геббельс со своим Министерством пропаганды.

Нужно иметь в виду, что формальное руководство искусством в Третьем Рейхе осуществлялось так же, как и в других сферах — на основе борьбы компетенций; дело в том, что на руководство искусством претендовало несколько ведомств: розенберговский КДК, основанный 19 декабря 1929 г.[8] (до него с 1927 г. существовало «Национал-социалистическое общество немецкой культуры» во главе с тем же Розенбергом), Имперская палата культуры, основанная 15 ноября 1933 г. и входившая в Министерство пропаганды Геббельса, а также ведомство Лея — ДАФ (Немецкий рабочий фронт), располагавшее значительными средствами и имевшее собственные представления о том, как должна строиться культурная политика. В отличие от соперников, интересы Лея в сфере искусства были ориентированы не на собственно культурную политику, а на вопросы организационных и политических компетенций, поэтому в 1933–1934 гг. главными контрагентами в борьбе за сферу искусства были Геббельс и Розенберг; впоследствии Розенберг сдал свои позиции, зато свои полномочия и влияние укрепил Лей. Окружение Геббельса первое время настаивало на том, что немецкий экспрессионизм может найти себе место в новой Германии. В этой борьбе компетенций профессионально разбиравшийся в искусстве и обладавший риторическими способностями Геббельс имел преимущественные шансы. Антихристианский мистицизм Розенберга был внешне весьма эффектен, но у него не хватало политического инстинкта; Гитлер чувствовал беспомощность и нелепость позиций Розенберга, поэтому политическая карьера формального главного «партийного идеолога» не задалась — он не смог удержать симпатий Гитлера. Геббельс считал Розенберга тупым и своекорыстным догматиком, розенберговский «Миф XX века» он называл не иначе как макулатурой и «отрыжкой псевдофилософии». Эта книга крайне раздражала церковные круги: в августе 1935 г. СД в своих донесениях приводила список церковных сочинений, направленных против Розенберга и отдельно — против национал-социалистической идеологии в целом{113}. Понятно, что создавать режиму все новых врагов Гитлеру было незачем. В годы войны Розенберг как имперский министр восточных территорий развил активность в ограблении музеев на территории Восточной Европы, откуда специально созданный «штаб Розенберга» вывозил наиболее ценные произведения искусства.

Соперничество Геббельса с КДК продолжалось и в дальнейшем: Геббельс имел более современные взгляды на современное искусство и старался сотрудничать с Рихардом Штраусом, Вильгельмом Фуртвенглером, Готфридом Венном и Мартином Хайдеггером. Если сторонник культурной политики Розенберга Фрик, ставший имперским министром внутренних дел, вскоре примирился со своей неудачей, то сам Розенберг не сложил оружия и продолжал бороться за компетенции, правда, без успеха.

Под руководством ближайшего сотрудника Розенберга Вальтера Штанга КДК был преобразован в «Национал-социалистическую культурную общину» (NS-Kulturgemeinde), но она стала всего лишь обществом театралов. В 1937 г. «Культурная община» была вообще включена в КДФ, что окончательно подорвало позиции Розенберга в формировании культурной политики{114}. Но и Лею не удалось достичь полной монополии в культурной политике: его попытка создать «восьмой столп» ДАФ и объединить в отдельную корпорацию всех работников искусств провалилась.

Второй период нацистской культурной политики начался в 1934 г. В этот год, после «ночи длинных ножей» и ужесточения режима в целом, борьба по эстетическим вопросам приняла скрытый характер. Так, в октябре 1935 г. министр образования Руст принял участие в акции по негласному закрытию выставки современного искусства, размещавшейся в одном из крыльев Берлинской национальной галереи (в так называемом Дворце кронпринца). Акция была проведена без шума: якобы это крыло было закрыто на ремонт. Группа «Север» (Der Norden, которой благоволил Геббельс) вынуждена была покинуть помещение. Завуалированность акции свидетельствовала о том, что борьба против современного искусства велась довольно сдержанно. Такие современные художники, как Эрнст Барлах, Макс Пехштейн и Эмиль Нольде продолжали лелеять надежду, что они вновь получат возможность выставляться, а основатель знаменитой группы «Мост» видный экспрессионист Эрнст Людвиг Кирхнер отмечал: «Ложная мысль, что дни авангарда сочтены, после того как нацисты в 1935 г. осуществили ряд злобных нападок на него, более не оживала»{115}. Галерея современного искусства лМёллера продолжала работать и после 1937 г., но уже только как главный продавец «вырожденческого искусства».

В год Олимпиады нацистам важно было произвести впечатление терпимости и лояльности, в том числе и в сфере культуры. Гитлер вообще старался быть максимально осторожным в эстетической политике; как писал английский историк Петерсон, у него было две страсти — война и искусство, и в обеих этих сферах его политика характеризовалась активистскими динамичными подходами{116}.

Последний (с 1937 по 1945 гг.) период нацистской культурной политики в наибольшей степени характеризуется растущим конформизмом и подлаживанием под вкусы Гитлера, который до 1937 г. стремился к прямому контролю над искусством, но со временем стал придавать все большее значение политическим соображениям. Его личные художественные вкусы вели Гитлера в антимодернистский лагерь, но по вышеупомянутой причине он был готов проявить определенную терпимость. Так, когда директор музея народного искусства в Эссене эсэсовец фон Баудиссон призвал очистить все государственные и частные собрания от произведений авангардного искусства, Гитлер возразил и предложил ограничиться только государственными коллекциями, а частные собрания оставить в покое{117}. Соответственно и дискуссия о принципах эстетической политики переместилась в частную сферу. Само же нацистское руководство неохотно шло на декларирование принципов эстетической политики: эти попытки носили разрозненный характер и делались с оглядкой на Гитлера. Последний сам стремился опекать официальное искусство, отдавая предпочтение Брекеру, Шпееру, Циглеру. Другие нацистские бонзы всяк на свой лад покровительствовали разным художникам. Розенберг превозносил и пропагандировал произведения художника-«деревенщика» Вильгельма Петерсона. Геббельс покровительствовал Фрицу Климшу, восхищался немецким экспрессионизмом и заказал свой портрет известному импрессионисту Фрицу фон Кёнигу. Геринг ценил французский импрессионизм, регулярно покупая Боннара, Коро, Ван Гога. Риббентроп также предпочитал французских импрессионистов, он коллекционировал Курбе, Моне, Дерена. Эти симпатии нацистских бонз противоречили закупочной политике крупных музеев, руководство которых получило указание снять с экспозиции французских импрессионистов, но попытки в массовом порядке продавать их за границу натолкнулись на решительное сопротивление музейщиков: например, директор Новой Пинакотеки в Мюнхене Эрнст Бухнер категорически отказался продавать импрессионистов. Реагируя на протесты профессионалов, министр образования Руст выпустил циркуляр, в котором говорилось, что продавать следует только те картины, которые не повредят общему состоянию коллекций{118}. Короче говоря, принципы эстетической политики формировались хаотически, в зависимости от вкусов бонз, а также от решимости отдельных профессионалов защищать свои музеи.

Пожалуй, самые радикальные эстетические пристрастия высказывал Бальдур фон Ширах, который в 1941 г. сказал, что импрессионисты «отражают действительность», и не нужно слушать всяких недоумков. Ширах настоял на покупке целого ряда импрессионистов для музеев Вены, гауляйтером которой он был. В 1943 г. Ширах открыто оказал финансовую поддержку выставке импрессионистов, сам открыл выставку, сам написал предисловие к каталогу и купил для себя ряд картин. Этот каталог попал в руки Гитлера, которого расстроило такое вольнодумство: он сделал выговор Шираху, обвинив его в саботаже политики партии. Ширах в мемуарах писал, что это было началом конца его карьеры{119}. Геббельс и Борман в итоге отвернулись от Шираха, усмотрев в симпатиях к такого рода искусству признак загнивания и непонимания идеологии. В этом инциденте как в зеркале отразилась двойственность нацистской эстетической политики: Геббельс повесил у себя в кабинете собственный экспрессионистский портрет работы Кёнига, а Геринг, не обращая внимания на партийную линию, украшал Каринхалле французскими импрессионистами. На публике, однако, они себя вели подругому. Официально же признанное искусство было довольно плоским, как Геббельс неоднократно отмечал в дневнике; даже художественная критика в партийной газете ФБ вынуждена была прибегать к избитым, ничего не значащим формулам и выражениям.

Что касается общего руководства, организации и финансирования сферы культуры в Третьем Рейхе, то в этом деле, по всей видимости, самое большое значение имела геббельсовская Имперская палата культуры, созданная 22 сентября 1933 г. и состоявшая из семи отделов (кино, музыка, литература, пресса, театр, радио, изобразительные искусства). Главная ее задача, как формулировалось в уставе, состояла в «помощи немецкой культуре в деле ее служения народу и рейху, в удовлетворении экономических и социальных потребностей деятелей культуры»{120}. Корпоративными членами палаты были: Имперский союз писателей (непродолжительное время; затем его члены вошли непосредственно в палату), Биржевой союз немецких книготорговцев, Союз библиотекарей, Общество библиофилов, Ассоциация авторских прав, союзы литературных и лекционных обществ, фонды по присуждению премий, Союз немецких производственных библиотек и Союзы писателей, пишущих на диалектах{121}. Во всех этих организациях работало довольно много народа: искусство в нацистской Германии делали не только Брекер и Торак, Пфитцнер и Штраус, Каросса и Колбенхойер, но около 250 тыс. человек, занятых в отдельных подразделениях Имперской палаты искусств. Только в Палате изобразительных искусств были сосредоточены: архитекторы обычного профиля, архитекторы ландшафтных парков, художники, графики, скульпторы, графики-иллюстраторы, реставраторы, проектировщики, архитекторы внутренних помещений, копировщики, художественные ремесленники, рекламные художники — всего около 35 тыс. человек.

Довольно быстро Геббельсу удалось перетянуть на свою сторону наиболее способных работников; например, от Розенберга ушел Ганс Хинкель, впоследствии успешно руководивший Имперской палатой культуры, или Райнер Шлессер, ставший впоследствии руководителем театральных драматургов. Эти и другие функционеры Министерства пропаганды использовали партийные дрязги и споры для успешного созидания собственной карьеры. Имперская палата культуры так энергично стала набирать силу, что все сразу забыли, что она основывалась лишь в качестве противовеса планам Лея и Розенберга. Бесспорно, Имперская палата культуры играла огромную роль в кадровом отборе (в особо важных случаях Геббельс принимал решения сам) и в создании новых эстетических ориентиров. Усилиями Геббельса Палата искусств вскоре стала простым исполнительным органом Министерства пропаганды. Геббельсу удалось прибрать к своим рукам почти все вопросы развития культуры и искусств за исключением беллетристики, публицистики и прессы — в этих сферах у Геббельса были сильные конкуренты: прежде всего в лице директора центрального партийного издательства Макса Аманна. Воспользовавшись «Законом о реставрации немецкого служилого сословия», палата смогла быстро удалить из театров, музеев и музыкальных коллективов нежелательные для нацистов элементы; в том же направлении был задействован палатой и «Закон о редакторах» от 4 октября 1933 г.

Имперскую палату культуры Геббельс — в присутствии Гитлера — назвал первым по-настоящему сословным органом: «Если принять, что сословия являются крупнейшим социальным достижением человечества, тогда мы в Германии являемся настоящими первопроходцами в деле их возвращения к жизни. Профессии, связанные со сферой искусства, являются первыми из всех профессий, которые Третий Рейх организовал в сословные органы. Если эта попытка возрождения сословных корпораций удастся, — а я уверен, что это будет так, — то тогда и весь немецкий народ со временем будет охвачен подобной сословной организацией». Геббельс постарался развеять опасения в отношении цензурных функций новой сословной организации: «Мы не хотим сужать свободу и возможности художественного развития, — наоборот, мы хотим способствовать их расширению. Никому не дано права командовать в этой сфере. Мы хотим стать хорошими защитниками и опекунами немецкого искусства во всех его проявлениях. Мы далеки от мысли, что мировоззрение в состоянии заменить искусство»{122}.

Действительно, как правило, прямого давления на художников не оказывали, но в то же время было ясно, чего ждет режим от художников, а это и есть несвобода творчества. Некоторым оправданием вмешательства государства в социальные проблемы мира искусства и создания корпоративной организации работников искусств было, например, то, что после возникновения звукового кино огромная армия музыкантов оказалась не у дел и существовала настоятельная необходимость занять их. Нацистская политика в сфере искусства была по преимуществу кадровой, персональной политикой; ясно очерченной была только фигура врага: в упадке истинно «немецкого» искусства и культуры были, конечно же, виноваты евреи. Поэтому осуществлялась радикальная «ариизация» всех работников искусств, при этом освободившиеся места замещали, как правило, с большими проблемами и скандалами. Теоретические вопросы развития искусства или приверженность каким-либо художественным направлениям особенно важной роли в этом процессе не играли, гораздо больше значила личная энергия, высокое покровительство и связи.

Мысль о сословных организациях для творческих работников была не нова, Геббельс ее только использовал. Первый параграф «Закона о создании Имперской палаты культуры» поручал министру пропаганды Геббельсу объединить всех творческих работников в корпорации, обладавшие юридическим статусом и правами. Закон, по существу, наделял Геббельса чрезвычайными полномочиями в сфере культуры. Президентами отдельных палат (литературы, музыки, кино, изобразительного искусства) Геббельс назначал отдельных известных специалистов. При этом большинство художников, писателей, музыкантов и артистов почувствовало себя освободившимися от давления рынка и от борьбы за выживание. К несомненным достижениям нацистской культурной политики относятся многосторонние социальные гарантии занятых в театре актеров, режиссеров, сценаристов и т. п.{123} С другой стороны, платой за эти гарантии была полная унификация палат по политическим и расовым мотивам: уже к концу 1936 г. Геббельс с гордостью заявил, что все палаты «очищены от евреев»{124}. С марта 1937 г. уже никаких самостоятельных художественных объединений в Германии не существовало — они все были унифицированы, и Геббельс получил беспрецедентные полномочия в сфере культуры. На тех, кто осмеливался заниматься творческой деятельностью, не будучи членом палаты, налагался штраф в 100 тыс. рейхсмарок. По представлению геббельсовского ведомства полиция обязана была применять к провинившимся суровые меры пресечения{125}. С другой стороны, членство в палате не было обременительным, но обеспечивало ранее неимущим и вечно страдающим от безденежья художникам, музыкантам и писателям неплохие доходы, а также престиж и известность, о которых они и не мечтали в период Веймарской республики. Нацистское государство добросовестно исполняло свои обязательства по отношению к этим людям, а их было довольно много — в 1936 г. в Палате искусств насчитывалось 15 тыс. архитекторов, 14 300 художников, 2900 скульпторов, 2300 мастеров художественных ремесел, 1260 художников-оформителей, 2600 издателей{126}.

Полномочия Геббельса так возросли, что для того чтобы ограничить амбиции «маленького доктора», 24 января 1934 г. Гитлер распорядился учредить в рамках партии Ведомство по контролю над общим мировоззренческим обучением и духовным развитием. Интересно, что со временем оно расширяло свои компетенции: так, в экспертной литературной службе этого ведомства работало в 1935 г. 25, а в 1940 г. — 1400 специалистов{127}. Во главе ведомства был поставлен давний соперник Геббельса — Розенберг, но ведомство это имело только контрольные функции. Как говорилось выше, определенные амбиции в сфере культурной политики имел также Лей и его ДАФ. Когда Лей, руководствуясь собственным тезисом о необходимости поощрения «рабочей культуры», создал в рамках своей организации Ведомство культуры, то он предложил Геббельсу рекомендовать на пост руководителя человека из Министерства пропаганды. Геббельс рекомендовал своего референта Ганса Вайдемана. Ведомство также обладало определенной степенью автономии в принятии решений в сфере культурной политики, а также большими возможностями финансовой поддержки художественных проектов.




Архитектура и ее значение в процессе национальной мобилизации в Третьем Рейхе



«Марксистская революция разрушила весь духовный мир: любовь к родине, народу, истории, семье, к прошлому и будущему… Материализм, меркантилизм, коррупция — вот корни современной архитектуры, означающей варварство, уничтожение и порабощение средних слоев, диктатуру финансового капитала».

(нацистский пропагандист Зенгер){128}



Архитектура — это одновременно самое конкретное и самое символическое из искусств; иногда здания очень ясно свидетельствуют о своей эпохе. Именно в этой сфере нацистам удалось в полной мере реализовать собственные представления о социальной активности искусства. Вполне можно сказать, что в 1933–1940 гг. нацистам удалось самовыразиться в архитектуре. Вообще, самой важной сферой искусства Гитлер считал архитектуру и неоднократно повторял, что хотел стать архитектором. В беседах с архитекторами он выказывал превосходную память и удивительное знание деталей профессии. Шпеер писал, что после смерти ведущего (поначалу) архитектора Третьего Рейха Пауля Трооста Гитлер сам хотел возглавить его бюро, считая, что только он сможет правильно интерпретировать мысли покойного. Вскоре, однако, Гитлер натолкнулся на решительное сопротивление со стороны заместителя Трооста Галля и, поняв, что последний гораздо лучше делает эту работу, уступил{129}. Немецкий историк Вернер Мазер писал, что Гитлер был талантливым художником (некоторые коллекционеры весьма ценили рисунки Гитлера: так, у шотландца Эдварда Грея накопилось около 100 его рисунков и акварелей{130}), но сам он никакого значения своему дару не придавал, более считая себя архитектором{131}. Поначалу Гитлер предпочитал перегруженный деталями (schwiilstige) венский классицизм, а затем — под влиянием Трооста и Шпеера — стал отдавать предпочтение архитектурным формам берлинского классицизма Карла Шинкеля (строгий стиль которого Мёллер ван ден Брук в 1915 г. назвал «прусским»){132}.

С другой стороны, при несомненном архитектурном вкусе и художественном чутье Гитлера, в архитектуре наиболее отчетливо проявилась его параноидальная мегаломания, которую реализовали Шпеер, Гислер, Крайс и Троост, работавшие в стиле неоклассицизма. Гитлер, не знавший меры, раздул неоклассицизм до циклопических размеров. Надо отметить, что неоклассицизм и предназначался для строений больших размеров и восходил к художественным открытиям итальянского архитектора Андреа Палладио (1508–1580). Он приспособил систему классических античных архитектурных ордеров к многоэтажным постройкам, используя колоссальные колонны и пилястры. Безусловно, современная монументальность в сочетании с античной традицией имели захватывающий, магический эффект, однако монументализм великого итальянского архитектора перерос в архитектуре Третьего Рейха в имперскую манию величия, перейдя границы возможностей неоклассицизма (это признавал и сам Шпеер). Слепое подражание Палладио — и, в целом, классицизму — не достигло уровня собственной эстетической значимости, несмотря на все старания Гитлера.

В 1939 г. Гитлер декларировал свое намерение в ближайшем будущем обеспечить немецкому народу военными средствами ведущее положение в мире (Weltfiihrungsrolle). По его словам, для достижения такой цели не только немецкая армия должна быть «самой лучшей, первой и сильнейшей в мире», но грядущему величию Германии должна соответствовать и архитектура: «Я построю в Гамбурге небоскребы такой же высоты и масштабов, как американские. По той же причине я приказал перепланировать Берлин и сделать его самой представительной и мощной столицей мира. Поэтому в Нюрнберге построены колоссальные сооружения для проведения партийных съездов. Поэтому в рейхе строится столь мощная и разветвленная сеть автобанов, которые представляют собой не столько сеть дорог, сколько средство желанного и подлинного объединения 80-миллионного немецкого народа, который столь долгое время пребывал в разобщенном состоянии»{133}.

В центре внимания Гитлера оказалась перестройка Берлина, архитектурный облик которого его совсем не удовлетворял. «Париж, — говорил Гитлер, — это самый красивый город мира, Вена — прекрасна. Эти города — самые смелые произведения архитектуры. Берлин же — это нагромождение построек; мы должны перещеголять Париж и Вену»{134}. В центре столицы рейха, которую планировалось переименовать в «Германиа», проектировали проложить проспект Победы протяженностью в 5 км и шириной в 1,2 км (шире Елисейских полей); в конце этого проспекта Гитлер хотел построить Триумфальную арку высотой в 120 м (высота Триумфальной арки в Париже — 50 м), на граните которой были бы выгравированы имена 1,8 млн. немцев, павших в Первую мировую войну. Под ней в восемь рядов могли бы проезжать автомашины[9]. В планируемом Солдатском музее, спроектированном Вильгельмом Крейсом, хотели разместить свидетельства воинской доблести Германии, а на крыше дворца Геринга (с плавательным бассейном, теннисным кортом и театром на открытом воздухе), который Шпеер хотел расположить неподалеку, планировали насыпать толстый слой земли, чтобы там могли расти большие деревья. В проектах Гитлера огромная привокзальная площадь, обрамленная военными трофеями, напоминала аллею сфинксов в Египте, соединявшую храмовый комплекс Карнака с Луксором времен Аменхотепа III. Сам вокзал планировали построить в четыре уровня; его проект напоминал нью-йоркский вокзал Grand Central.

Доминировать же в центре столицы должно было самое грандиозное сооружение в мире — гигантское купольное здание высотой 250 м (купол собора Святого Петра в Риме мог бы уместиться в нем 16 раз); главный зал этого дворца должен был вмещать 180 тыс. человек. С технической точки зрения, как указывал Шпеер, воздвигнуть купол диаметром в 250 м без перекрытий не составляло проблемы: ведущие немецкие конструкторы произвели необходимые расчеты; можно было даже обойтись без стали{135}. Нерешенной, правда, оставалась одна проблема — испарения от дыхания такого огромного количества людей, скапливаясь в куполе и образуя облака, конденсировались бы и выпадали дождем. Для фундамента этого здания планировалось вынуть 30 млн. кубометров земли и залить такое же количество бетона{136}. Довод Гитлера был прост: он говорил, что если в средневековом Ульме монастырь занимал площадь в 2,5 тыс. квадратных метров (а населения в городе было 15 тыс. человек), то «они даже не могли заполнить этот зал; а для миллионного Берлина зал на 150 тыс. человек даже и маловат»{137}. Гитлер планировал «купольный дворец» как своего рода пантеон, «храм всех богов», наподобие античного{138}. Отец Шпеера — сам известный архитектор — после осмотра макетов реконструкции Берлина пробормотал: «безумие, да и только»…{139} Архитектурные проекты были, бесспорно, связаны с мегаломанией, но вовсе отвергать идеи новой перепланировки Берлина все-таки нельзя — самым удачным был новый Центральный вокзал с подземными транспортными развязками; масштабы его для современных условий не столь и велики. Шпеер после войны писал, что если строения и выходили за рамки нормальных человеческих представлений, дело было, однако, не столько в масштабах, сколько в навязчивости маниакальной архитектурной идеи{140}. Любопытно, как Гитлер оправдывал собственную мегаломанию: «Лично я вполне довольствовался бы маленьким скромным домиком в Берлине. У меня достаточно власти и авторитета, для ее поддержания мне вовсе не нужен подобный размах. Но поверьте моему слову: тем, кто рано или поздно придет за мной, такая репрезентативность будет нужна позарез. Многие из них только так и сумеют удержаться. Вы даже себе представить не можете, какую власть приобретают мелкие души над своим окружением, если смогут предстать на таком величественном фоне. Подобные залы с великим историческим прошлым возносят даже ничтожного преемника на исторический уровень. Вот поэтому мы должны достроить все при моей жизни, чтобы я успел здесь пожить, чтобы мой дух освятил это здание традицией. Доведись мне прожить здесь хоть несколько лет, этого будет вполне достаточно»{141}.

Самым влиятельным архитектором Третьего Рейха (после смерти Пауля Трооста в 1934 г.) стал Альберт Шпеер, которого первым заметил Геббельс, поручивший молодому архитектору строительство здания Министерства пропаганды. Шпеер был учеником Генриха Тессенова, не являвшегося ни антимодернистом, ни радикалом — по принципиальным соображениям он отказался от участия в нацистских проектах. Эта твердость эстетических убеждений Тессенова вызывает уважение: не у всех хватало духа отказаться от таких заманчивых предложений, суливших астрономические доходы и славу. Близким Тессенову по стилю был известный архитектор Петер Беренс, вполне обеспеченный заказами в нацистские времена. Его более известные, чем он сам, ученики Вальтер Кропиус и Мис ван дер Роэ эмигрировали в США и сделали там блестящую карьеру. Любопытно, что Гитлер очень ценил построенное Беренсом еще в кайзеровские времена здание германского посольства на Большой Морской улице в Санкт-Петербурге{142}.

Будучи прилежным работником и угадав вкусы новых хозяев, Шпеер создал упомянутый проект здания Минпропа для Геббельса в рекордный срок (за три месяца), но по-настоящему он заявил о себе, оформив празднование 1 мая 1933 г. на берлинском поле Темпельхоф: торжественное оформление митинга по случаю празднования Дня национального труда удалось на редкость; Гитлер был в восторге от его стиля. Вскоре Шпеер получил заказ на строительство нового здания рейхсканцелярии на Вильгельмштрассе. Но особенно большой его удачей было оформление партийных съездов. Именно ему впервые пришло в голову использовать армейские зенитные прожекторы для «соборов из света» — конуса, образуемого лучами прожекторов. У сотен тысяч нацистов, собравшихся на партийный съезд в Нюрнберге, было такое ощущение, что они находятся внутри колоссального помещения, потолком которому служили медленно проплывающие облака. Таким образом Шпееру удалось в полной мере отразить самовыражение масс{143}. Даже критически настроенные иностранцы находились под глубоким впечатлением шпееровского изобретения. Изобретение это способствовало созданию еще одного сакрального элемента в эстетизации национал-социализма. Непомерные масштабы сооружений для проведения партийных съездов в Нюрнберге создавали опьяняющую атмосферу грандиозности происходящего, при этом отдельный человек превращался в маленькую и незаметную часть коллектива, величие которого подавляло. Монументальные строения на самом деле имели огромный мобилизующий эффект: они требовали подчинения, послушания и вызывали благоговейный трепет.

Гитлер приметил Шпеера и после смерти Трооста поручил ему здание новой рейхсканцелярии; свой шанс для реализации блестящей профессиональной карьеры Шпеер использовал на все 100%. Во времена Бисмарка имперская канцелярия была снабжена незаметным входом с улицы, в 1938 г. Шпеер его перестроил — теперь канцелярия имела совершенно непропорциональный вход: колонны портала у входа были в 8 раз выше человека; тем самым навес у входа лишался практического смысла. Кроме того, от входа дипломаты должны были идти до кабинета Гитлера 200 метров{144}. Новое здание имперской канцелярии было готово в течение года, что говорило о выдающихся качествах Шпеера как организатора, планировщика и руководителя работ. Гитлер чрезвычайно ценил Шпеера как архитектора, а позднее и как организатора военного производства. Более того, если у Гитлера когда-либо был друг, то им был Шпеер; по наблюдениям окружающих, их отношения порой даже выглядели гомо-эротическими{145}. 30 января 1937 г. специальным гитлеровским указом Шпеер был назначен главным архитектором по перестройке Берлина; на этом посту он подчинялся лично фюреру{146}.

Именно монументальному строительству Гитлер и придавал огромное значение; так, сравнивая современный город с античным, он указывал, что от античной культуры до нас дошли не обыкновенные жилища, но великолепные публичные строения и памятники, которые принадлежат вечности{147}. По заданию Гитлера Шпеер в 1935 г. ездил в Грецию, чтобы на месте по оригиналам изучить дорический стиль; но, в конечном счете, оба более ориентировались на римские архитектурные образцы. Симметрия, монументальность и простота античных римских строений очаровала Гитлера; на него огромное впечатление производили даже руины античных строений, свидетельствовавшие об их масштабах и великолепии. В шпееровской модели комплекса построек для партсъездов в Нюрнберге легко увидеть признаки ориентации автора на античные образцы. На всемирной выставке в Париже 1937 г. эта модель получила Гран-при{148}.

Вдохновляясь примером античных строений, Гитлер стремился к тому, чтобы «тысячелетний рейх», — просуществовавший, правда, всего 12 лет, — оставил у потомков соответствующее впечатление. «Было бы неверно, — считал Гитлер, — если бы мы начали со строительства рабочих кварталов и домов. Все это придет само собой. Это уже делали марксистские и буржуазные правительства… Со времени средневековых соборов мы первые, кто вновь поставил перед художниками задачу реализации действительно дерзких и смелых проектов. Не приюты или жилые дома, но мощные и масштабные строения — наподобие строений Древнего Египта и Вавилона, — являются знамениями новой высокой культуры. Я хочу начать с этого. Тем самым я придам моему народу и моему времени печать несравненного духовного величия»{149}. Надо отметить, что Гитлер в своих устремлениях не был особенно оригинален: прямолинейный и грубый классицизм был в одинаковой степени присущ вкусу Сталина и Муссолини, Мустафе Ататюрку и иранскому шаху Реза Пехлеви, а также вкусам демократических политиков 20–30-х гг., особенно в США. Нигде не было больше, чем в Америке, греческих античных колонн, римских античных капителей, орлов, фасций с топориками ликтора (символ имперской власти в Древнем Риме) и пышущих силой и мощью мужских и женских фигур. Мемориал Линкольна (1922 г.), мемориал Джефферсона (1937 г.), щедро украшенный статуями Арлингтонский мемориальный мост через Потомак (1926 г.) и поныне оставляют впечатление чисто фашистоидной архитектуры{150}. Точно такое же впечатление оставляет и тяжелый «сталинский классицизм», образцы которого в изобилии сохранились в нашей стране. Любопытно, что 23 августа 1939 г. в Кремле (после подписания Пакта) присутствовавшие осмотрели выставку проектов новых помпезных сооружений столицы Третьего Рейха. Выставка понравилась Сталину: она была созвучна его представлениям об архитектуре новой эпохи. После войны в Москве возвели похожие на шпееровские проекты высотки и, что символично, для цоколей этих громадных строений использовали гранит, взятый с развалин гитлеровской имперской канцелярии{151}.

Напротив, современная функциональная архитектура с ее гибкой пространственной пластикой зданий нацистами по преимуществу отвергалась (особенно при строительстве репрезентативных зданий) как разновидность «культурного большевизма»: Шарля Ле Корбюзье называли не иначе как «Ленин от архитектуры». Один из функционеров розенберговского КДК писал: «Новая архитектура, живопись и пластика находятся в состоянии тяжелой болезни. Материализм, меркантилизм, коррупция — это символы современного варварства и разрушения, следствие отрешения от души, отрешения от крови, почвы и нации. Это планомерно наступает через марксистскую пропаганду и террор»{152}. Мнению лидера КДК и его сотрудников, однако, не следует придавать слишком большого значения — Гитлер не доверял их вкусам, а Геббельс часто делал всё наоборот. Гитлер вообще склонялся к тому, чтобы дать определенную свободу действий архитекторам — крупные заказы получал не один Шпеер (при всей своей усидчивости, всю работу сделать он не мог). Новое же поколение архитекторов и инженеров принесло деловитость, строгость и экономичность в выразительных средствах, рациональность и стремление к переменам. Последнее в полной мере выразил один из сотрудников Шпеера — Константин Гутчов — среди руин разбомбленного англичанами в 1944 г. Гамбурга: «Слова фюрера о том, что разрушенные города должны восстать из пепла, вдвойне справедливы по отношению к Гамбургу. Подавляющего большинства строений вовсе не жаль»{153}. Модернизация, привнесенная новым поколением архитекторов, не прошла мимо массового жилищного строительства — язык ясных форм и четких линий, новые материалы. После войны в архитектуре жилых кварталов сохранилась полная преемственность нацистским временам{154}. Знатоки указывают на то, что при нацистах имела место не диктатура в эстетической политике, но скорее конвергенция различных архитектурных направлений, часто враждебных друг другу, то есть своеобразный архитектурный плюрализм{155}. Как писал Шпеер, в архитектуре Гитлер не был доктринером: он понимал, что площадка для отдыха на автостраде не может походить на городское строение; ему никогда не пришло бы в голову, что фабричное здание следует строить в репрезентативном стиле; он мог восторгаться и зданием из стекла и бетона. Но постройки общественных зданий в государстве, которое ставит себе целью создать империю, должны были, по его мнению, носить определенный отпечаток{156}.

Архитектурный плюрализм, кстати, особенно заметен на примере строительства мостов для знаменитых автобанов — всего их было построено 9000 (стоимость мостов составила треть всех расходов на автобаны). Некоторые мосты напоминали римские виадуки, другие были сделаны из стали и бетона и выглядели совершенно модернистски, а один из мостов через Рейн вообще был стилизован под средневековые крепостные сооружения. Нацисты так и не смогли удовлетворительно разрешить противоречия между враждебной современности реакционной идеологией и современным индустриальным государством, между дикой расовой утопией и высокой технологией. В итоге они склонялись, как правило, к прагматическим решениям или явным компромиссам. Если итальянские фашисты были более открыты техническому и эстетическому модерну, то нацисты в силу идеологической ригидности не смогли полностью воспринять и интегрировать динамику модерна; заметно, однако, что они к этому стремились — архитекторы, близкие к розенберговскому КДК, никогда не были доминирующей группой, и даже идеи «Баухауса» не отвергались полностью, но подвергались анализу, отбору и фильтрации; существовало много возможностей взаимовлияния и в эстетическом, и в личном, и в концептуальном отношении. Немецкая архитектура (кроме репрезентативных зданий) и после 1933 г. продолжала оставаться разнообразной, никакого заметного разрыва в традиции не произошло. Радикальный архитектурный авангард после 1933 г. оказался не у дел, но и ригидных типов из среды почвенников-фелькише тоже не очень жаловали, а главу этого направления, профессора Шульце-Наумбурга, Гитлер весьма низко расценивал как профессионала. В фаворе у Гитлера были архитекторы старшего поколения, и прежде всего Пауль Людвиг Троост, который еще в 1929 г. перестроил мюнхенский аристократический особняк в «коричневый дом», спроектировал «Дом немецкого искусства» (завершенный уже после его смерти в 1937 г.). В этом строении очевидно обращение архитектора к античности и классицизму XVIII–XIX вв., особенно к наследию Карла Шинкеля (1781–1841). Современные стальные и бетонные конструкции здания музея скрыты облицовочным мрамором и известняком. Профессиональный авторитет этого художника для Гитлера был столь велик, что после смерти Трооста его вдова долгое время выступала в качестве архитектурного советника фюрера.

Следует еще раз подчеркнуть, что параноидальный архитектурный монументализм Гитлера относился исключительно к общественным зданиям, но не ко всей архитектуре в целом. У Гитлера был бесспорно специфический, но довольно развитый архитектурный вкус, и он обладал определенным художественным чутьем, не позволявшим ему заходить слишком далеко. Поэтому нет никаких оснований считать, что архитектурный модерн был совершенно изгнан из немецкой архитектуры вместе с его носителями, в большинстве своем уехавшими в эмиграцию. В зданиях, не имеющих культового идеологического значения, возможно было использование самых передовых архитектурных приемов, которые обычно официально клеймили как «архитектурный большевизм»; часто политика в сфере архитектуры и культуры вообще обосновывалась не идеологически, а прагматически. Не имел шансов только экстремальный архитектурный авангард, как, впрочем, и замшелый почвенно-фелькише идиллический стиль, просто копирующий старину, особенно в деревенских строениях. Современная функциональная архитектура школы «Баухауса», как уже указывалось выше, отвергалась нацистами как «архитектурный большевизм», но потребности технической эстетики объективно требовали соответствия новых материалов (стекла, бетона, стальных конструкций) и новых форм. Гитлер это чувствовал, и когда Розенберг протестовал против строительства из стекла и бетона нового здания компании АЭГ, считая, что это испортит вид города, фюрер отверг эти опасения{157}. На самом деле функциональный модернизм все более теснил архитектурный традиционализм замшелых почвенно-фелькише культурных представлений. Из стекла, бетона и стальных конструкций архитекторами Бреннером и Дойчманом было построено здание Немецкой испытательной станции воздухоплавания (1936 г.) в Берлине, завод «Фольксваген» в Фаллерслебене (1938 г.); он задумывался нацистами как самый большой и красивый автомобильный завод мира.



Показательным примером архитектурного планирования в Третьем Рейхе был самый современный город в тогдашней Германии — Гамбург. Нацисты хотели превратить Гамбург в «символ Третьего Рейха», в «визитную карточку» для иностранцев. Планировалось полностью перестроить набережные Эльбы, построить высотные мосты, дом для размещения гауляйтера и его аппарата высотой в 250 метров. Гамбург должен был стать для Германии «окном в мир». Архитектор Гутчов разработал концепцию, которая пришлась по душе нацистскому руководству: она сводилась к организации и структурированию «группы строений как ячейки поселения» (Ortsgruppe ah Siedlungszelle). По представлению Гутчова, большой город будущего — для преодоления разобщенности и сохранения чувства общности людей — должен состоять из хорошо внутренне организованных и структурированных общностей по 6–8 тыс. человек в каждой. Эти общественные ячейки должны были составлять как коммунальную, так и культурную общность. Генеральный план застройки Гамбурга (1944 г.) предусматривал восстановление города на новых началах; этот план имел много общего с восстановительным планом 1947 г.{158} В Гамбурге была предпринята серия «санаций» и широкая кампания составления картотек на всевозможные асоциальные группы: на «несостоятельные в экономическом отношении семьи» (unwirtschaftliche Familien), на тунеядцев, уголовников, проходимцев, мошенников, дебоширов и пьяниц. Для планирования и осуществления «санаций» использовали даже итоги выборов: районы с высокими показателями симпатий к СДПГ и КПГ подлежали особой пропагандистской обработке, а если понадобится, то и «санации».

Итак, одномерная картина нацистской архитектуры и требований к ней не является адекватной: на самом деле существовал довольно большой стилевой плюрализм, обусловленный предназначением построек.


Изобразительное искусство и его место в культурной политике нацистов


Сразу по приходу к власти — в противовес «дегенеративному» изобразительному искусству авангарда — нацисты создали «Передвижную выставку чистого немецкого искусства»; некоторое время она путешествовала по городам Германии. Выставка вызвала интерес публики. Организаторы ее твердили, что лейтмотивом творчества должны быть сила, здоровье, красота, воинственность и мужественность, а проявления декадентства должны безжалостно искореняться. Именно по этой причине в нацистские времена на первый план вышла живопись, которая в период Веймарской республики находилась в тени — академический реализм с опорой на классические образцы. Шпеер неоднократно подчеркивал, что высшей точкой развития живописи Гитлер считал конец XIX в., но его оценки изобразительного искусства этого периода «иссякали на подступах к импрессионизму, тогда как натурализм какого-нибудь Лейбля или Тома вполне соответствовал его художественному вкусу»{159}. Картины современных нацистских художников Гитлер покупал часто, но ценил немногих. В отличие от Сталина и Муссолини, Гитлер не полностью отвергал абстракционистскую живопись, хотя Вернер Мазер писал, что именно в живописи Гитлер придерживался консервативных ориентиров более, чем в других искусствах{160}. Любимым немецким художником Гитлера был пейзажист и график эпохи Возрождения, глава дунайской школы Альбрехт Альтдорфер (1480–1538). Именно поэтому в нацистской иерархии мастеров изобразительного искусства работавший под Альтдорфера художник Вернер Лайнер занимал особое место{161}.

Впрочем, гонения на «передовое искусство» не были постоянными и последовательными: авангард, ориентировавшийся на нацистов («нордический экспрессионизм»), первоначально находился «под крышей» Геббельса; эти художники основали группу «Север» (Der Norden) и издавали журнал «Искусство нации», который, однако, был закрыт уже в 1935 г. В апреле 1934 г. в галерее Фердинанда Мёллера в Берлине было выставлено 60 акварелей и литографий Эмиля Нольде, в ряде немецких городов прошли выставки Файнингера и Шмидта-Ротлуфа. Хотя Розенберг побуждал министра внутренних дел Фрика закрыть выставку в галерее Мёллера и демонстративно выставил у входа караул СС — все было напрасно: выставка продолжала работу. Шпеер писал, что «французские авангардисты располагали большей свободой, чем их немецкие коллеги. Во время войны парижские осенние салоны были заполнены картинами, которые в Германии считались «вырожденческим» искусством»{162}.

Симпатии к авангарду наиболее влиятельного функционера в сфере культурной политики — Геббельса — объясняются тем, что он сам находился под сильным влиянием «стальной романтики», экспрессионистские и футуристические истоки которой очевидны{163}. Проводниками этой политики были сотрудники Геббельса Отто Шрайбер и Ганс Вайдеман (он возглавлял в Минпропе отдел изобразительных искусств и был поклонником Нольде, мистически экзальтированное творчество которого было построено на резкой деформации и контрастах насыщенного цвета). Оба эти сотрудника Геббельса вызывали особенную ненависть у Розенберга, который настоял на их увольнении, но Геббельс пристроил их в ДАФ, в котором было Ведомство культуры во главе с человеком Геббельса — Хорстом Дресслером{164}. В рамках этого ведомства Шрайбер и Вайдеман продолжали выставочную кампанию авангардистских художников, несмотря на протесты Розенберга, который жаловался, что «бесформенная и безобразная» КДФ (подразумевалось Ведомство культуры) как мазутное пятно по поверхности воды расползается по Германии. До войны было проведено несколько сотен закрытых выставок на фабриках и заводах. Розенберг однажды даже назвал Шрайбера «Отто Штрассером от искусства»{165}.

В 1943 г. Геббельс в пику Розенбергу распорядился выставлять в рамках закрытых художественных выставок для рабочих на различных предприятиях картины того же Нольде, Барлаха и Шмидта-Ротлуфа{166}; представителей «нордического экспрессионизма». Судьба Карла Шмидта-Ротлуфа (1884–1976) интересна и показательна: в свое время он — в качестве протеста против эклектики и невыразительности югендштиля и импрессионизма — основал знаменитое объединение «Мост». На него постоянно нападал розенберговский «Союз борьбы за немецкое искусство», но благодаря Геббельсу с 1937 г. он иногда выставлялся (преимущественно с натюрмортами и резьбой по дереву). В том же 1937 г. 608 (!) его работ было изъято из музеев; 55 из них выставлялись на знаменитой мюнхенской выставке «вырожденческого искусства». В 1941 г. он был исключен из Палаты изобразительных искусств, но друзья тем не менее продолжали поставлять ему краски и холст.

Высшей точкой споров об экспрессионизме (и одновременно пиком достижения находившейся под покровительством Геббельса группы художников «Север») стала выставка итальянской футуристической «воздушной живописи» (Aeropittura) в бывшей галерее Флехтхайма (Берлин) в марте 1934 г. В «Почетный комитет» по организации этой выставки входили: сам Геббельс, президент Имперской палаты изобразительного искусства профессор Ойген Хониг (директор Берлинской национальной галереи), близкий друг Гитлера Эрнст Ханфштенгл, примкнувший к нацистам сын бывшего кайзера Август Вильгельм Гогенцоллерн («Ауви»), а с итальянской стороны — глава и теоретик футуризма Филиппо Маринетти (1876–1944) и итальянский посол в Берлине Чарутти.

Открытие выставки сопровождалось скандалом: в партийной газете Розенберг обвинил итальянских футуристов в «культурном большевизме»{167}. До судилища над современным искусством дело не дошло только по соображениям «политкорректности» перед итальянским фашизмом. Журналист Рудольф Блюмнер сравнивал итальянских футуристов с немецкими абстракционистами: на его взгляд, обоим течениям в живописи удалось передать дух эпохи. С итальянской стороны выступал Руджеро Вазари, который назвал стремление представить футуризм большевистским искусством «фальсификацией истории искусства». Вазари даже процитировал Гогена: «В живописи может быть либо революционная манера, либо плагиат». При этом он сослался на Муссолини, требовавшего, чтобы «новому государству, новой национальной общности соответствовало и новое искусство». Искусствоведческие журналы Германии также приветствовали выставку{168}. Гитлер об этой выставке не высказывался.

Несмотря на выставку нового итальянского изобразительного искусства, нацисты продолжали потворствовать традиционным вкусам публики и спекулировать на них: 31 мая 1935 г. был опубликован «Закон о конфискации произведений дегенеративного искусства», в соответствии с которым конфискации подлежали произведения еврейских художников или картины, посвященные еврейским темам, картины абстракционистов, экспрессионистов, картины пацифистского направления (например, Отто Дикса), картины, посвященные марксистским сюжетам, а также картины, изображающие «неэстетические фигуры». В общей сложности из немецких музеев было конфисковано 16 тыс. единиц хранения. Эта акция коснулась даже таких уважаемых художников, как Брекер, Кольбе, Пайнер и Пипер, «дегенеративные» картины которых были конфискованы специальной комиссией во главе с президентом Имперской палаты искусств Адольфом Циглером. Комиссия разъезжала по музеям и выбирала для конфискации попавшие под запрет картины. Так, из Мангеймского музея было изъято 584 картины, из Дюссельдорфского городского музея — 900, из Франкфуртской городской галереи — 496, из Силезского музея в Бреслау — 560, из Штутгартской галереи — 283, из Хемницкого общественного собрания — 366, из Дрезденской городской галереи — 150, из Дрезденского музея — 381, из Дрезденского собрания гравюр — 365 работ, из Гамбургского дворца искусств — 983, из Гамбургского музея ремесел — 269 картин{169}. Судьбы картин были разные: большинство их хранили в запасниках, некоторые были проданы за границу, например, 20 июня 1939 г. на аукционе в швейцарском Люцерне продали несколько картин Пикассо, Брака, Дикса, Марка, Нольде и Шагала, всего на 750 940 швейцарских марок. Значительную часть оставшихся картин 20 марта 1939 г. Геббельс приказал сжечь во дворе Берлинской брандвахты: 1004 картины маслом и 3825 акварелей, рисунков и графики — работы Шагала, Нольде и Шмидта-Ротлуфа. 27 мая 1943 г. на террасе Тюильри в Париже нацисты сожгли около 500 картин современных художников из собраний французских евреев — Ротшильдов, Леви Эрмана и Швоба Эрико; сгорели картины Пабло Пикассо, Фернана Леже, Пауля Клее, Макса Эрнста, Франсиско Пикабия и других{170}.

Директора музеев ориентировались на живопись и скульптуру XVII–XIX вв. и на вкусы бюргеров, поэтому попавшие в струю нацистских вкусов художники выставлялись преимущественно на выставках, не попадая в музеи. Правда, на выставках картины продавались — отсюда и расцвет портретного жанра: нацистские бонзы просто вынуждены были покупать собственные портреты…

Первая «Большая немецкая художественная выставка» открылась 18 июня 1936 г. в специально отстроенном для этого «Доме немецкого искусства» в Мюнхене (это здание горожане называли «смесью Кремля и Афинского вокзала»); открытие выставки сопровождалось костюмированным шествием под девизом «2 тысячи лет немецкому искусству». В шествии приняли участие около 500 всадников и тысячи одетых в костюмы разных эпох мужчин и женщин. На выставке доминировали героический реализм и традиционные для XIX в. жанровые сцены. Из 900 произведений живописи, графики и скульптуры «арийских» художников 40% составляли немецкие ландшафты, затем — портреты расово безупречных типов крестьян, женщин и спортсменов (20%), портреты определенных людей (15,5%), животные (10%) и натюрморты (7%). Художники стремились показать «типичного немца»; с тем чтобы продемонстрировать его выправку, силу, энергию и способность на героизм, его почти всегда изображали стоящим. Сюжеты картин с крестьянскими семьями демонстрировали спартанскую простоту сельской жизни, здоровье, крепких и босоногих крестьянских девушек и парней. Не было ни одной картины с изображением машин, моторов и фабрик, а в качестве орудий труда фигурировали плуг и коса, прялка и молот. Даже в картине о строительстве моста через Дунай художник ограничился изображением мускулатуры рабочих, но не машин и технических приспособлений. Казалось, что в новой Германии преобладают ослиные и воловьи упряжки, а на производстве главную роль играет мускульная сила. На картинах мирные люди передвигались пешком, солдаты в войну — верхом. Урбанистические мотивы отсутствовали вовсе, если не принимать во внимание изображения маленьких средневековых городков.

После посещения «Большой немецкой художественной выставки» 1937 г. Геббельс записал в дневнике: «Художественный уровень не особенно высок, но все же я купил пару картин и скульптур». В 1938 г. он же отметил: «уровень разный…, много китча»{171}. Даже штатный художественный критик партийного печатного органа Роберт Шольц вынужден был прибегать к избитым формулировкам, чтобы скрыть бессодержательность и низкий художественный уровень официального искусства.

В 1936 г. в Мюнхене, неподалеку от «Большой немецкой художественной выставки», открылась упомянутая в начале раздела экспозиция «вырожденческого искусства», которая привлекла 2 млн. посетителей — в два раза больше, чем выставка «арийского» искусства: дело в том, что среди «вырожденцев» фигурировали такие мастера, как Бекманн, Кирхнер, Клее, Дике, Грос, Кокошка и Кандинский. Эти имена и объясняют огромную разницу в посещаемости одной и другой выставок.

Один из самых фанатичных приверженцев КДК, министр внутренних дел Вильгельм Фрик приказал удалить из музеев все произведения с «большевистским и космополитическим смыслом», а в отдельных городах по его же приказу создавались — по образцу выставки «вырожденческого искусства» — комнаты «страшилок» от псевдоискусства (Schrekenskammem der Kunst) или даже «кабинеты музыкальных нелепостей» (musikalische Schauerkabinetten){172}. На этих выставках экспозиция подбиралась по темам, а на указателях было написано: «так видят природу душевнобольные», «немецкие крестьяне глазами евреев», «осквернители немцев-героев войны», «насмехательство над немецкими женщинами»{173}.



Во время войны изобразительное искусство было поставлено нацистами на службу воспитания и культивирования патриотических ценностей. Для этого в сентябре 1940 г. ОКВ создал в Потсдаме собственный отдел пропаганды, в котором были задействованы и художники во главе со знаменитым немецким баталистом, получившим известность еще в Первую мировую войну, Луитпольдом Адамом. Нацистское руководство он вполне устраивал, так как был членом партии с 1932 г.{174} После войны американский искусствовед (в войну он служил в ВВС) Гордон Гилки (Gordon W. Gilkey) собрал коллекцию немецкой батальной живописи и каталогизировал ее — 8722 единицы картин, акварелей, рисунков. В декабре 1946 г. во Франкфурте-на-Майне он даже смог организовать выставку для американской прессы и военных. В качестве военных трофеев эти картины затем переехали в США{175}. По решению американского конгресса от 1982 г. остатки этого собрания (300–400 картин), а в 1986 г. еще 6250 произведений нацистского искусства были переданы ФРГ — таков был итог американской реституции по отношению к ФРГ. Среди этих работ немало выразительных вещей, оставляющих необыкновенно яркое впечатление. Долгое время после войны историки искусства занимались преимущественно «вырожденческим» (в нацистских терминах) искусством, лишь в 1974 г. в ФРГ была устроена большая выставка официального искусства Третьего Рейха. Вскоре после этого и начались попытки по-новому оценить этот период в развитии искусства, в котором были произведения, отражавшие дух времени и помогающие составить о нем более полное представление.

* * *

Нацистские идеологические акценты и интенции проще было выразить в скульптуре, чем в живописи: по причине специфики скульптурных выразительных средств и их более значительных возможностей в декоративности и монументальности — то есть в самых востребованных нацистами качествах. В скульптуре, например, легче было реализовать нацистскую мономанию обнаженного тела, представить ее более осязаемо и монументально. Упомянутую нацистскую мономанию историки искусства видят в отношении к обнаженной женской натуре исключительно как к сексуальному объекту. Обнаженные женские натуры имели функцию подчеркнуть господство мужчин: женские «ню» всегда представляли собой стоящие фигуры; полностью открытые взору, беззащитные, они не содержали никакой тайны, в этих образах не было ничего недоступного{176}. Они представали и сексуальным объектом, и богинями победы — превращенные в камень идеальные тела, притягательные и отчужденные, одновременно и аллегория победы и желанный символ продолжения рода немецкой нации. Столь же «функциональными» были и мужские скульптурные фигуры, призванные олицетворять определенные ценности: так, в Мюнхенском университете стоял памятник студентам, погибшим в Первую мировую войну, с надписью на латыни «invictis victi victuri»[10]. Эта обнаженная мужская фигура была подражанием знаменитому «Копьеметателю»{177} древнегреческого скульптора V в. до нашей эры Поликлета из Аргоса.

В Германии до нацистов работал целый рад крупных мастеров скульптуры (Климш, Кольбе, Шайбе) — они и до основания Третьего Рейха настойчиво искали возможности выражения героического в монументальных формах. В нацистские времена наиболее крупными скульпторами были Арно Брекер и Йозеф Торак. Оба они остались востребованными и после 1945 г. На самом деле сложно упрекнуть в «фашистоидности» обнаженное человеческое тело, которое нацистские пропагандисты активно использовали для символически-аллегорического выражения природы своей идеологии, своих политических целей, для эмоциональной мобилизации. Слова Гитлера «все слабое должно быть вычесано и вычищено» нацистские скульпторы восприняли буквально: бронированная анатомия скульптур Торака, неестественная натуральность Брекера, стилизация скульптурных фигур или групп под героическое, возвышенное, совершенно несоизмеримое по своим масштабам с человеческим. Эта монументальность имела свою функцию; так, Гитлер сказал Брекеру: «Если даже немецкий народ исчезнет и о немцах никто ничего не будет знать, тогда за них будут говорить камни». Еще точнее на открытии выставки Арно Брекера в Париже эту мысль выразил министр просвещения режима Виши Абель Боннар: «Эти скульптуры дадут городам такие возвышенные и прекрасные фигуры, которые необходимы им и как люди из плоти и крови. Различие между этими обитателями городов в том, что скульптурные фигуры Брекера видят горизонты веков, а людям доступны лишь горизонты их буден»{178}. Некоторые из этих колоссальных фигур сохранились: в городке Эберсвальде-Финов на спортплощадке советской воинской части стояли скульптуры Брекера «Вестник» и «Призыв» (в окружении лошадей, изготовленных скульптором в 1939 г. для садовой стороны рейхсканцелярии). Там же находились две женские фигуры — «Олимпия» и «Галатея» — произведения скульптора Фрица Климша. В Смоленске в городском парке автор видел превосходную бронзовую статую, представляющую собой увеличенную анатомическую копию оленя, которая (по словам местных краеведов) каким-то образом попала после войны в Россию из нацистской Германии. Эта статуя также предназначалась для украшения административного здания.

В общем, несмотря на тенденцию в сторону фашистоидности, о полной стилевой унификации изобразительного искусства в Третьем Рейхе говорить не приходится.


Место музыки в нацистской мобилизации общества



«Тот, кто хочет понять национал-социализм, должен знать Вагнера».

(А. Гитлер)




«Музыка — это нечто неповторимое, однократное, моментальное, но она сохраняет культуру человечества, одаряет и осчастливливает нас своими богатствами. Без Германии, без ее великих музыкантов современный музыкальный репертуар немыслим, немыслима вообще современная музыка».

(Й. Геббельс){179}



Если в русской культуре превыше всего ценят литературу (Томас Манн говорил о ней как о «священной русской литературе»), то в немецкой культуре венцом искусств, выражением самых больших глубин немецкой души, самым возвышенным и благородным видом искусства считалась музыка. На музыкальном фестивале в Байрейте Геббельс сказал, что Германия — страна классической музыки{180}. В 1940 г. СД передавала, что партийные меры по возрождению домашнего музицирования нашли широкую поддержку у немцев, хотя музицирование это более распространено в крупных городах, а в провинции продолжают отдавать предпочтение эстрадной музыке{181}.

Нацисты стремились четко отделять немецкую музыку от ненемецкой, более того — музыку агрессивно-националистического толка от «всякой» прочей. Как среди писателей и публицистов был список нежелательных персон, произведения которых были запрещены, так же были и нежелательные композиторы, писавшие атональную, поэтому — с точки зрения нацистов — «извращенную» музыку: Альбан Берг, Ханс Эйслер (он был близок к коммунистам, Пауль Дессау (по причине сотрудничества с Брехтом), Эрнест Блох (по причине еврейского происхождения), Эрнст Кшенек (музыкальный авангардист, использовал додекафонию, сериальность и алеаторику), Франц Шрекер (сторонник музыкального экспрессионизма), Арнольд Шёнберг (мэтр атональной музыки).

До прихода нацистов к власти в Германии было два центра искусства — модернового и традиционного — Берлин и Мюнхен. Нацисты оттеснили модерн, и на первый план выдвинулась ранее прозябавшая на задворках жанровая живопись, хотя еще в период Веймарской республики модерн в изобразительном искусстве стал привычным и прижился в общественном сознании. Другое дело — серьезная музыка: экспериментальные формы музыки (не только атональной) натолкнулись практически на единодушный афронт общественности еще в Веймарские времена. Нацисты, разумеется, использовали эти негативные настроения публики для гонений на «еврейскую вырожденческую музыку». Пауль Сикст и Ганс Зеверус Циглер в рамках имперского съезда музыкантов в Дюссельдорфе в 1938 г. организовали по образцу выставки «Вырожденческое изобразительное искусство», проведенной за год до того, собственную выставку «Вырожденческое музыкальное искусство»{182}. Но несмотря на все усилия, ни одному музыкальному произведению, созданному в Германии в 1933–1945 гг., не суждено было войти в сокровищницу национального музыкального наследия, за исключением «Арабеллы» (1933 г.) Рихарда Штрауса. Впрочем, и вещи, написанные в годы Веймарской республики, ожидала такая же судьба (опять же кроме некоторых произведений того же Штрауса).

Исполнение произведений всех старых композиторов еврейского происхождения было запрещено; это касалось даже столь крупных композиторов, как Феликс Мендельсон-Бартольди (основатель первой немецкой консерватории), Джакомо Мейербер (создатель жанра большой героико-романтической оперы), Камиль Сен-Сане (один из основателей французского Музыкального общества). Такой же «чистке» подверглась и легкая музыка: в списки нежелательных персон попали евреи-авторы оперетт — Имре Кальман, Жак Оффенбах (основоположник жанра оперетты), а также «арийские» композиторы — Франц Легар (венгр по происхождению) и Эдуард Кюннеке (за «легкомысленность»). Любимая Гитлером оперетта Легара «Веселая вдова» (1905 г.) подверглась обработке в нацистском духе. Однако «Веселая вдова» благополучно живет в репертуаре и ныне, а из произведений опереточных авторов 30–40 гг. ни одно не пережило 1945 г. Легкая музыка не исчерпывалась опереттами; к популярной музыке (в современном смысле) можно причислить и многочисленные шлягеры из музыки и песен к кинофильмам{183}. Вообще с развитием радио развлекательная музыка неожиданно заняла в искусстве довольно значительное место. Если в 1926 г. насчитывалось около 1 млн. радиослушателей, то в 1939 г. их было уже 12 млн. (!){184}Радио, таким образом, становилось центральным пропагандистским фактором, которому должна была подчиниться и музыка. Доля музыки в радиопередачах колебалась между 57% (1933 г.) и 69% (1938 г.). Более точные статистические данные указывают, что эстрадная легкая музыка (без опер, классической и духовой музыки) составляла в 1938 г. 45% программного времени, летом 1943 г. она составляла даже 70% от всего времени трансляции{185}. Таким образом нацисты старались смягчить неудовольствие слушателей от надоедливой военной пропаганды, а также отвлечь внимание от вражеских радиопередач. При этом нацистские пропагандисты клеймили популярные в те годы свинг или джаз как музыку «чуждую, негритянскую, дегенеративную». С этой критикой в обществе считались, но она не была эффективной. 12 октября 1935 г. директор немецкого радио Хадамовски (Hadamovsky) объявил о введении контроля над танцевальной музыкой, что должно было привести к полному вытеснению джаза{186}. Ограничения касались прежде всего передатчиков, работающих для солдат на фронте. Однако все свелось лишь к запрету самого слова «джаз»: его стали именовать «подчеркнуто ритмическая музыка», но слушали все больше, обходя таким образом запреты{187}. Вкусы не так-то просто было переделать, и нацистам порой приходилось идти на поводу у народа. 15 января 1936 г. Геббельс записал в дневнике, что Америка хоть и некультурная страна, но в чем она бесспорно преуспела, так это в технике и в кино. Музыкальный фильм «Broadway-Melody» вызывал у министра пропаганды восхищение темпом и динамикой, которым, как он считал, следовало поучиться{188}. Свободно продавались ноты и пластинки с музыкой из этого знаменитого фильма, хотя свинг и джаз считались в нацистской Германии запрещенными.



Оказались в списке гонимых и дирижеры и инструменталисты еврейского происхождения — Лео Бек, Отто Клемперер, Бруно Вальтер (крупнейший интерпретатор Бетховена), скрипач Яша Хейфец, польская пианистка Ванда Ландовска, пианист Артур Шнабель, тенор Рихард Таубер{189}. Все они лишились возможности выступать в Германии. Большие трудности испытал, однако, и «ариец» Пауль Хиндемит, являвшийся к тому же ярким представителем немецкого неоклассицизма; в 1938 г. он вынужден был покинуть страну. Дело в том, что в 1934 г. Вильгельм Фуртвенглер (маститый немецкий дирижер) взялся дирижировать симфонией Хиндемита «Художник Матисс». Музыкально образованный Геббельс был восхищен симфонией, но для ригидного и неразвитого окружения Розенберга музыка Хиндемита стала «знамением развала и разложения». Дело дошло до скандала, который удалось замять с большим трудом. Гитлер, смущенный некоторыми необычными приемами постановки, высказался об опере негативно: это фактически означало запрет. 25 ноября 1934 г. Фуртвенглер опубликовал в «Дойче альгемайне цайтунг» статью в защиту Хиндемита, но мнение Гитлера было решающим{190}. После этого Фуртвенглер, опасаясь конфликта, решил сложить с себя полномочия дирижера, а Хиндемит в 1938 г. эмигрировал. Несмотря на нападки на со стороны Розенберга и КДК, 25 июня 1934 г. Геббельс в циркуляре Имперскому управлению радио назвал Пауля Хиндемита «самым значительным музыкальным дарованием среди современных немецких композиторов». Вильгельм Фуртвенглер говорил, что в условиях огромного дефицита композиторов в мире отказываться от такого крупного дарования нет никакого резона. Впрочем, в случае с Хиндемитом Геббельсу пришлось уступить Розенбергу, но это поражение он впоследствии компенсировал в других сферах{191}.

После войны одних немецких музыкантов слишком легковесно обвинили в коллаборационизме, а других слишком быстро освободили от всякой ответственности. К первой категории принадлежали Ганс Кнаппертсбуш, Карл Бём, композиторы Вернер Эгк, Карл Орф, а ко второй — Клеменс Краус и Герберт фон Караян. Карл Орф, без сомнения, принадлежал к самым крупным музыкантам и композиторам Третьего Рейха, и для многих он стал олицетворением пронацистской ориентации. Критики Орфа утверждали, что сенсационный успех его главного произведения — «Кармина Бурана» (1937) — следует приписывать исключительно поддержке Гитлера{192}. С другой стороны, в 1966 г. в Израиле автора «Кармины Бураны» представляли на премьере как убежденного антифашиста. Биографы Эгка и Орфа пришли к единодушному выводу, что ни тот ни другой никакого отношения к нацизму не имели и не могут быть обвинены в сотрудничестве с режимом. Более того, из-за ораторий и песен на стихи Брехта (в период Веймарской республики) у Орфа был конфликт с нацистами. И кумира Орфа — Стравинского, и его самого розенберговский КДК считал «апостолами декадентства». Сейчас музыковеды считают, что наиболее яркое и известное произведение Орфа — «Кармина Бурана» — было инспирировано хореографической кантатой Стравинского «Свадебка», ее своеобразным музыкальным языком, сочетающим внешне грубоватую, «элементарную» ритмику и мелодику с тщательной отделкой деталей. Орф смог по-новому «озвучить» средневековую ораторию и создать произведение величественной «статичной архитектоники». Отклики на «Кармину Бурану» были восторженные{193}. Орф жаловался, что значительным препятствием для публикации «Кармины Бураны» был латинский язык; переводить же ее на немецкий он не захотел: нацисты сочли бы текст порнографическим.

Еще более известным композитором был Рихард Штраус (1864–1949). Сначала его назначили президентом Имперской палаты музыки, но потом, — несмотря на то, что великий композитор склонялся к желательному для нацистов музыкальному неоклассицизму, — у него начались трудности с режимом. Разрыв с нацистами произошел не по музыкальным, а по политическим причинам: опера Штрауса «Молчаливая женщина» из-за еврейского происхождения автора либретто (Стефан Цвейг) после первой же постановки в 1934 г. была снята (хотя Гитлеру она понравилась). Все дело было в конфликте между либреттистом и композитором: Цвейг обвинил Штрауса в сотрудничестве с нацистами. Штраус в раздражении написал Цвейгу: «Для меня народ существует лишь в тот момент, когда он становится публикой. Будь то китайцы, баварцы или новозеландцы — мне это безразлично, лишь бы платили за билеты. Кто Вам сказал, что я интересуюсь политикой? Потому что я президент Палаты музыки? Я принял этот пост для того, чтобы избежать худшего; и я бы принял его при любом режиме, но этого мне не предлагали ни Вильгельм II, ни господин Ратенау»{194}. Гестапо узнало про это письмо. Штраус лично извинялся перед Гитлером, но пост свой покинул. Позже Цвейг переехал в Швейцарию, Штраус писал ему с просьбой о новом либретто, и гестапо вновь перехватило переписку. Потом обнаружилось, что у Штрауса был внук неарийского происхождения. Узнав обо всем этом, Борман запретил членам партии общаться со Штраусом и конфисковал у него виллу в Гармиш-Партенкирхене в Баварских Альпах{195}.

Относясь к режиму лояльно, многие музыканты смогли сделать карьеру: в Третьем Рейхе их творчество было востребовано. Это относится к композитору Гансу Пфицнеру, пианистам Вильгельму Бакхаузу и Элли Ней, дирижерам Клаусу Бёму и Клеменсу Краусу: все они стали «звездами» и их часто приглашали на концерты, устраиваемые под эгидой КДФ. Именно в такой обстановке взошла звезда одного из самых крупных дирижеров Европы Герберта фон Караяна, который даже в Германии имел репутацию необычайно требовательного музыканта. Караян вступил в партию в 1933 г., поэтому его карьера первоначально не была отделена от политики: в 1941–1942 гг. он возглавлял второй в Германии (после Берлинского филармонического оркестра) симфонический оркестр — Прусскую государственную капеллу.

Игорь Стравинский (музыкант-авангардист, нежелательный для бонз Третьего Рейха, зато не скрывавший антисемитских и антикоммунистических взглядов) мог свободно выступать с концертами в Германии. Видный представитель музыкального экспрессионизма, глава новой венской школы, создатель метода додекафонии Арнольд Шёнберг сначала с разрешения властей много гастролировал в Италии. Но потом ситуация изменилась, и Шёнберг с огорчением узнал о лишении его немецкого гражданства: он был немецким националистом и верил в Третий Рейх так же свято, как и большинство немцев.



И все же, — активно используя вековую немецкую традицию придворной, светской и духовной музыки, — нацистам удалось создать в стране довольно благоприятные условия для распространения музыкальной культуры. Современные музыковеды отмечают, что в Германии в нацистские времена музыкантам оказывали совершенно беспрецедентную поддержку — финансовую и организационную{196}.

Ряд наблюдателей отмечает, что в нацистской Германии исполнительское искусство находилось на высоте. Профессионально была поставлена и популяризация классической музыки — благодаря кинофильмам, радиопередачам, многочисленным гастролям первоклассных оркестров. По приказу Гитлера на всех больших площадях Мюнхена в дни праздников должны были играть большие оркестры. Это, по его мысли, должно было показать, что большое и серьезное искусство принадлежит народу.

Все примечательные события в жизни Германии, праздники, военные парады получили свое, сразу узнаваемое лицо; интересно, что все военные части имели собственные марши, и их можно было отличить по музыке. Даже различные театры военных действий имели свои фанфары; особую роль играли «Русские фанфары» или «Победные фанфары» из прелюдий Ференца Листа — на радио эта музыка обычно сопровождала сообщения о победах и часто использовалась в документальном кино. Прозвучав первый раз в кинохронике 22 июня 1941 г., эта мелодия сразу стала ассоциироваться у немцев с Восточным фронтом. Русская эмигрантка, жившая в военные годы в Германии, вспоминает, что когда начиналась очередная сводка «Вохеншау», на экране появлялся огромный земной шар, «он крутился всегда под одну и ту же музыку — под “Прелюдию” Листа, и у меня эта музыка навсегда слилась с “Вохеншау”»{197}.

При больших торжествах обычно исполняли бетховенские увертюры «Кориолан» и «Эгмонт», часто исполняли 3-ю («Героическую»), 5-ю и 9-ю (с хором на текст «Оды к радости» Шиллера) симфонии Бетховена; популярна у нацистов была, несмотря на свое гуманистическое содержание, и его опера «Фиделио». 9-ю симфонию исполняли в заключительный день Берлинской Олимпиады. Гитлер отмечал свой день рождения прослушиванием 9-й симфонии, а ведь эта музыка противоречила духу нацизма в силу своего ярко выраженного гуманистического музыкального содержания и текста стихов Шиллера (финальная часть симфонии состояла из хоровой кантаты на текст оды Шиллера «К радости» — впервые в истории музыки Бетховен синтезировал симфонический и ораториальный жанры). Можно сказать, что нацисты злоупотребили наследием Бетховена точно так же, как они злоупотребили наследием Ницше.

Особенно примечательна эволюция восприятия 9-й симфонии Бетховена, которая в прямом смысле слова отражала дух времени, и каждая эпоха стремилась идентифицироваться с этой гениальной музыкой. В 1835 г. один английский музыкальный критик предлагал сделать 9-ю гимном масонов Европы. Во время Первой мировой войны французский публицист Камиль Моклер (Mauclaire) писал, что кантату «Ода к радости» нужно сделать гимном союзников, поскольку она наиболее полно отражает гуманные и возвышенные цели Антанты, а немцам следует запретить ее играть{198}.

В начале XX в. авангардисты нападали на Бетховена за то, что он «устарел», что «современная музыка развивается помимо его наследия», что он «скучен». Таким образом, Бетховен стал оплотом консервативных музыкальных вкусов (и для нацистов тоже), символом борьбы с «американизмом», с джазом. По приводу к власти Гитлер всегда подчеркнуто уважительно отзывался о Бетховене. Так, в ноябре 1934 г. в Веймаре отмечали день рождения Шиллера; во время празднования Ханс Пфицнер дирижировал 9-й в присутствии Гитлера. После посещения Гитлером могилы Бетховена ФБ писала: «немецкий гений XX в. склонил голову над могилой немецкого гения XVIII в.»{199}. Противники нацизма также высоко ценили 9-ю симфонию. Томас Манн в романе «Доктор Фаустус» вложил в уста своего героя Андреаса Леверкюна слова: «9-я симфония — это символ всего ненацистского, что еще осталось в Германии». Вместе с тем, в Аушвице эсэсовцы заставляли детский хор перед уничтожением людей петь «Оду к радости»{200}.

Для нацистов Бетховен был квинтэссенцией романтизма XIX в., на наследии которого нацистские композиторы — эпигоны строили свои произведения. Чтобы усилить впечатление от гениальной музыки, немецкая пианистка Элли Ней, представляя бетховенские вещи, стилизовала под Бетховена даже собственную прическу и выражение лица. Говорят, что это выглядело сентиментально и вычурно, но производило эффект{201}. А как отделить великие интерпретации Бетховена дирижером Берлинского филармонического оркестра в 1922–1945 гг. Вильгельмом Фуртвенглером от того, в какое время звучали его концерты? Героическая и возвышенная музыка Бетховена на самом деле легко ассоциируется с правыми подходами к политике, с напряженным и ревнивым национализмом. Помимо 9-й симфонии правые, — а затем и нацисты, — в качестве музыкального символа эксплуатировали 3-ю симфонию («Героическую», 1809 г.).

В 1947 г. И. Ф. Стравинский сформулировал девиз: «Бетховен без мировоззрения», однако 9-ю симфонию продолжали использовать в качестве политического символа. В 1952 г. кантата «Ода к радости» стала гимном объединенной немецкой (ФРГ и ГДР) команды на Олимпийских играх. В ГДР Бетховена провозгласили предтечей социалистического реализма. В 1970 г. немецкая и мировая общественность отмечала 200-летие со дня рождения Бетховена. В тот год вышла даже поп-версия «Оды к радости» Мигеля Риоса, разошедшаяся миллионным тиражом. В 1971 г. Совет Европы избрал «Оду к радости» (но без слов) гимном Европы{202}. За свою долгую историю 9-я превратилась в музыкальный фетиш Запада, переходя как эстафетная палочка то в одни, то в другие руки.

Нацисты пытались использовать в пропаганде и в эстетическом воспитании музыку Иоганна Себастьяна Баха: в 1945 г. нацистские пропагандисты устроили грандиозный праздник музыки Баха. За небольшой отрезок времени было проведено 70 концертов{203}. Но музыка кантора церкви святого Фомы в Лейпциге не поддавалась столь же сильной идеологизации, как музыка Бетховена, Вагнера или Антона Брюкнера. Дело в том, что музыка Баха была очевидно несоединима с духом нацистского режима.

Фигуру Вагнера в Третьем Рейхе сделали символической. Гитлер не раз говорил, что черпал вдохновение в музыке Вагнера[11]. Кстати было и то, что в год прихода нацистов к власти отмечалось 50-летие со дня смерти композитора (13 февраля). Гитлер воспользовался юбилеем для постановки грандиозной церемонии в Лейпциге; на ней присутствовали члены правительства, дипломатический корпус, крупные деятели культуры. Тысячи билетов распространили среди функционеров партии. Гитлер даже распорядился, чтобы специальные патрули собирали их по пивным и ресторанам{204}. В последующие годы, особенно после партийных мероприятий, посещения оперы Гитлер сделал для своих соратников обязательными. Геббельс тоже приложил руку к формированию культа музыки Вагнера, хотя сам не был большим поклонником его творчества: он предпочитал камерную музыку.

Фюрер часто посещал дом Вагнера в Байрейте, где в ту пору жил сын композитора Зигфрид с женой Виннифред, англичанкой по происхождению, другом Гитлера. Они познакомились в 1923 г., и Гитлер произвел на нее неизгладимое впечатление. Виннифред и Гитлер называли друг друга не иначе, как Wolf и Winni и на «ты», что в окружении фюрера было большой редкостью. Гитлер считал ее хранительницей наследия великого композитора: она-де отвоевала Байрейт (центр фестивалей вагнеровской музыки) для НСДАП. На самом деле Виннифред сделала из Байрейта доходное и весьма процветающее предприятие — к 1944 г. состояние клана Вагнеров составляло 7 млн. рейхсмарок. Политическую выучку Виннифред прошла у Хьюстона Стюарта Чемберлена, которым впоследствии зачитывались и нацисты{205}. Виннифред принимала в своем поместье всех фашистских бонз; она категорически выступала против участия в концертах вагнеровской музыки музыкантов-евреев, что казалось антихристианским даже ее мужу-антисемиту Зигфриду. Зигфрид, несмотря на симпатию к Гитлеру, не проявлял охоты к политической активности и никогда не был членом партии. Виннифред, напротив, была старым членом НСДАП (партбилет № 29349) и активной участницей розенберговского КДК{206}. В 61 год, 4 августа 1930 г., Зигфрид Вагнер умер от инфаркта, и Виннифред стала главой клана. В завещании Зигфрид предусмотрел возможность брака Виннифред и Гитлера, в случае которого права на управление кланом переходили бы их детям. До войны Гитлер аккуратно посещал вагнеровский фестиваль в Байрейте и «виллу Виннифред», хозяйка которой наивно отговаривала его от войны с Англией. Гитлер называл Виннифред одной из самых выдающихся женщин современности. Ходили слухи, что Гитлер просил Виннифред содействовать визиту английского короля Эдуарда VIII на фестиваль в Байрейт в 1936 г. Виннифред Вагнер принимала участие в организации приема Муссолини в 1939 г. в Берлине и Мюнхене{207}.

Она взяла на себя руководство фестивалем в Байрейте, и первым сезоном под ее руководством стал 1931 г. Дальновидным ходом Виннифред было назначение художественным руководителем фестиваля генерального директора Прусского государственного театра Хайнца Титьена (Heinz Tietjen), протеже Геринга. В том же 1931г. Артуро Тосканини был заменен Вильгельмом Фуртвенглером. Только в 1934 г. — не без содействия Гитлера — Министерством пропаганды было закуплено билетов на сумму в 364 тыс. рейхсмарок, что покрывало треть дефицита фестиваля.

В вагнеровском театре в Байрейте висело объявление: «Личное указание канцлера! Фюрер настоятельно просит в конце представлений воздержаться от пения гимна Германии или “Хорста Веселя”. Нет более полного выражения немецкого духа и немецкой сущности, чем произведения великого мастера. Группенфюрер Брюкнер, адъютант фюрера»{208}. Уже будучи канцлером, Гитлер ночами мог заниматься рисованием проектов декораций для вагнеровских опер. Гитлер прекрасно разбирался в масштабах и пропорциях сцены, он был в деталях осведомлен об осветительной технике; даже специалисты удивлялись его познаниям. Как-то Гитлер собрался уволить главного оформителя Байрейтского фестиваля Эмиля Преториуса (Emil Preetorius) и заменить его на обладавшего более патетической манерой Бенно фон Арента, но Виннифред пропустила мимо ушей это пожелание фюрера, а он настаивать не стал.

В годы нацизма вагнеровский оперный фестиваль в Байрейте расцвел при всемерной поддержке Гитлера; Томас Манн даже называл Байрейт «гитлеровским придворным театром»{209}. Суждение великого писателя трудно полностью принять, так как фестиваль в Байрейте был (и остается) одним из феноменов современной европейской культурной традиции, местом паломничества истинных ценителей классической музыки. Уникальная и волшебная атмосфера праздника музыки и колоссальный престиж Байрейтского фестиваля сделали его образцом для подражания, а оперный театр, построенный по эскизам Вагнера, — одной из лучших оперных сцен мира с изумительной акустикой. В Байрейте выступали самые выдающиеся дирижеры и певцы современности. Знаток музыки Вагнера Ганс Майер подчеркивал, что «написать историю музыки Вагнера, его фестиваля — это значит написать во многих отношениях историю современной Германии, современного мира»{210}. Последнее (при нацистах) представление в Байрейте состоялось 9 августа 1944 г.; правда, в военное время Гитлер не был ни на одном представлении{211}.

Гитлер часто сравнивал Вагнера с Фридрихом Великим и Мартином Лютером. По всей видимости, именно благодаря Вагнеру Гитлер смог в полной мере ощутить и оценить уровень и накал духовной и творческой жизни Германии начала XX в., в атмосфере которой доминировали Ницше и Шопенгауэр. В Вагнере Гитлеру импонировало необычное сочетание эгоизма, цинизма и романтизма{212}. По словам Геббельса, в «сочинениях Вагнера сохранено все то, что обусловило и наполнило немецкую душу и дух нации. Эта музыка является гениальным обобщением и немецкой рассудочности и немецкой романтики, немецкой гордости, немецкого прилежания, немецкого юмора, о котором говорят, что немец одним глазом смеется, а другим — плачет»{213}. Томас Манн также подчеркивал народный строй музыки Вагнера, его критику национального немецкого характера. Он писал, что в произведениях Вагнера содержится взрывоопасная смесь мифов и тонкой психологии, мощных и глубоких эмоций и первобытных страстей{214}. Его произведения утверждали и легитимировали все, что так любили нацисты и Гитлер: театральность, безмерно раздутая старогерманская мифология, стилизованная в возвышенно-героическом духе, иррациональная и обостренная мешанина ценностей фелькише и языческого предания. Все это было слажено величайшим композитором современности в его многочисленных оперных произведениях, прежде всего — в 18-часовой тетралогии (самое длинное произведение в истории музыки) «Кольцо Нибелунгов» («Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид», «Гибель богов»). Эта тетралогия была вдохновлена «Песней о Нибелунгах» — эпопеей, написанной неизвестным миннезингером в конце XII в. Этой музыкальной драмой Вагнер собирался пробудить от сна немецкий народ. В последней части — в «Гибели богов» — речь идет о жажде золота, погрузившей Вальхаллу в пламя разрушения после битвы богов с людьми. Вагнер сам сравнивал «Гибель богов» с «трагедией современного капитализма перед лицом ростовщического иудейского разума». Согласно преданию, сон, следовавший за «гибелью богов», не был вечным. Пророчества гласили, что Хеймдалль, страж врат, однажды вновь протрубит в свой волшебный рог и вырвет германскую расу из смертельного оцепенения. Тетралогия, написанная в 1854–1874 гг., на взгляд идеологов нацизма, описывала борьбу германцев за золото, украденное уродливым карликом Альберихом, олицетворением еврейства. В его персоне якобы отражалась зловещая сущность капитализма.

Истинно германский герой — Зигфрид — пал жертвой коварного Хагена, олицетворявшего немецкую зависть, недоброжелательство и злобу. Разумеется, эти персонажи можно толковать и иначе: в конце концов, сюжет оперы — это в значительной мере условность, главное — музыка. Кстати, в фильме немецкого документалиста Карла Риттера «Штукас» атака пикирующих бомбардировщиков была изображена под музыку из «Валькирии». Эта же музыка сопровождает знаменитый эпизод вертолетной атаки в фильме Копполы «Апокалипсис наших дней». Траурный марш из «Гибели богов» во время войны обязательно звучал по радио при известии о гибели какого-нибудь крупного военачальника. На ежегодном партийном съезде в Нюрнберге обязательно исполняли вагнеровскую оперу «Нюрнбергские майстерзингеры». В 1933 г. в предисловии к трансляции «Майстерзингеров» Геббельс сказал: «Эта опера долгое время соответствовала духовному состоянию немецкого общества: после 1918 г. мы часто воспринимали хорал «Пробудись» как предзнаменование грядущего пробуждения от глубокого сна нашего великого народа»{215}. Также нацисты использовали в пропаганде вагнеровскую оперу «Тангейзер», которая имела глубоко символическое значение для немецкого национального самосознания и идентификации. Действие оперы происходит в Вартбурге, где Лютер переводил на немецкий язык Библию; в 1817 г. «вартбургский праздник» стал символом немецкого стремления к единству. По преданию, именно в Вартбурге в XIII в. проводились состязания певцов, в одном из которых принимали участие фон Эшенбах и Вальтер фон дер Фогельвейде — самые известные миннезингеры немецкого Средневековья. Идею оперы «Тангейзер» Вагнер почерпнул у немецких романтиков: у Брентано, Гофмана и Гейне. Вагнер даже говорил о том, что сюжет и текст оперы можно считать народными{216} Разумеется, музыка Вагнера не содержала никаких «инструкций» и тем более провокаций: она принадлежит мировой культуре, продолжая вдохновлять исполнителей и меломанов все новыми открытиями и просторами, но первая послевоенная постановка оперы Вагнера в миланском La Scala сопровождалась протестами и антинацистскими выступлениями{217}, что, бесспорно, указывает на политизацию нацистами этой бессмертной музыки. Многие до сих пор продолжают считать Вагнера «нацистским» композитором — это совершенно ложное убеждение: в музыке нет никаких точных указаний и нет никакой однозначности; музыкальное произведение — это не послание, запечатанное в бутылке и брошенное в море. Немецкий музыковед Ганс Галь писал, что «Кольцо Нибелунгов» это «одно из тех неисповедимых художественных созданий, перед которыми бессильно наше умение различать добро и зло, смысл и бессмыслицу, истинную и ложную мораль»{218}.

Политизация вагнеровской музыки, правда, была облегчена антисемитизмом самого Вагнера; Гитлер говорил, что он получал от Вагнера антисемитские импульсы{219}. По Вагнеру, всякая настоящая музыка должна иметь корни в национальной культуре, а поскольку евреи таковой не обладают, то не могут претендовать на участие в этом творчестве: однажды Вагнер сказал о музыке Джакомо Меербера (1701–1764), еврея по происхождению, что его музыка не лишена теплоты, но это тепло навозной кучи. С другой стороны, причиной вагнеровского антисемитизма могла быть критическая позиция еврейской музыкальной критики по отношению к его произведениям. Хотя знаток немецкого искусства Марсель Рейх-Раницки отмечал, что среди дирижеров вагнеровских опер удивительно много евреев: Герман Леви (дирижировал на премьере «Парсифаля»), Бруно Вальтер, Отто Клемперер, Леонард Бернстайн, Джордж Солти, Лорин Маазер, Даниель Баренбойм, Джеймс Левин{220}. Это еще раз указывает на то, что сама по себе музыка нейтральна, ее политизируют люди.

Доказательством пропагандистской «инструментальности» вагнеровской музыки является то, что нацисты игнорировали его участие в революции 1848 г., и то, что Вагнер был по своим политическим убеждениям скорее анархистом, утопистом и социалистом, ненавидевшим роскошь и деньги (по крайней мере, в молодости), как отмечал Томас Манн{221}. Свое неприятие немощи и слабости немецкого государства Вагнер компенсировал превознесением мощи, силы, власти и национальной гордости — этим ловко воспользовались нацистские пропагандисты. Антиподом Вагнера был Иоханнес Брамс, который стремился удержать классическую музыку в рамках традиции «абсолютной», непрограммной музыки перед лицом неоромантизма, одним из гениальных выразителей которого и был Вагнер. Хотя, с другой стороны, Вагнер, бесспорно, обогатил гармонический и мелодический язык музыки, открыл новые сферы музыкальной выразительности и неслыханные оркестровые и вокальные краски, ввел в обиход новые методы развития музыкальных идей; поэтому даже самые убежденные противники Вагнера, в том числе и Брамс, не отрицали его величия.

Кроме Вагнера и Бетховена, в программах концертов классической музыки при нацистах фигурировали произведения Брюкнера, Гайдна, Листа, Моцарта, Брамса, Шуберта, Шумана. Из современных немецких композиторов исполняли Штрауса, Пфицнера, Траппа, Дрансмана, Дресселя, Эбеля, Вайсмана. Иногда в репертуар включали и иностранных композиторов — де Фалью, Дебюсси, Равеля, Мусоргского, Бородина, Чайковского{222}.

В итоге следует еще раз подчеркнуть, что несмотря на значительные потери по политическим причинам, немецкая музыкальная жизнь в 1933–1945 гг. была как ни в какой другой период немецкой истории полноценной{223}. По крайней мере, можно уверенно утверждать, что никакого разрыва с прежней немецкой музыкальной традицией рассматриваемый период не принес и центрального положения музыкального искусства в немецкой культуре не изменил. В этом нет ничего удивительного, поскольку вклад немецких композиторов в мировую музыкальную культуру трудно переоценить, а нацисты поощряли чувство национальной гордости, не уставая подчеркивать и без того несомненный и очевидный немецкий приоритет в этой сфере искусства. К тому же, как и в прочих тоталитарных государствах, нацисты занимались вопросами культуры, щедро финансируя музыкантов, выделяя средства на создание новых оркестров, а также на их гастрольные концерты в провинциальных городах.

Что касается упомянутых ограничений на иные разновидности легкой музыки (джаз, к примеру) или на музыкальный авангард (атональную музыку), то оценить их воздействие на эволюцию немецкой музыкальной культуры трудно вследствие непродолжительности рассматриваемого периода.

Даже о музыкальной критике можно сказать, что в послевоенные годы очень переоценили значение нацистских гонений и запрета на музыкальную критику — запрет был незначительным. Крупные немецкие газеты по-прежнему вели квалифицированные и детальные музыкально-критические разделы, выходили и специальные музыкальные журналы, уровень которых был по-прежнему высок.


Художественная литература и ее место в нацистской культурной политике


В феврале 1933 г. нацисты распустили секцию поэзии почтенной и представительной Прусской академии искусств, которую возглавлял Генрих Манн. Томас Манн эмигрировал во Францию. За братьями Маннами последовало исключение из академии (в марте 1933 г.) Альфреда Деблина, Леонхарда Франка, Людвига Фульды, Георга Кайзера, Бернхарда Келлермана, Альфреда Момберта, Рудольфа Панвитца, Рене Шикеле, Фрица фон Унру, Якоба Вассермана, Фрица Верфеля. Зато в Академию — по представлению министра просвещения Бернхарда Руста — было предложено вступить несравненно менее значительным писателям: Вернеру Боймельбургу, Гансу, Блунку, Гансу Кароссе, Петеру Дерфлеру, Паулю Эрнсту, Фридриху Гризе, Гансу Гримму, Гансу Посту, Эрвину Колбенхойеру, Агнес Мигель, Вильгельму Шеферу, Эмилю Штраусу, Вилли Весперу. Каросса отказался принять приглашение, известная историческая писательница Рикарда Хух сама вышла из Академии, а ее председателем стал поэт Ганс Пост{224}, известный фразой — «Когда я слышу слово “культура”, моя рука тянется к револьверу»[12]. Тех писателей, кто критически относился к нацистским литературным ориентирам, ангажированная нацистская литературная критика, используя старый испытанный способ, объявляла наемниками евреев — этого клейма уже было достаточно. «Народный гнев смел их, — писал нацистский критик Вилли Веспер, — наконец-то они перестали отравлять своей литературой немецкий народ, насмехаться над тем, что по-настоящему дорого каждому немцу»{225}.

Используя «Закон о реставрации служилого сословия» (от 7 апреля 1933 г.), из литературы изгоняли не только евреев, но и тех, чьи политические убеждения были нежелательны для нацистов. Тиражи книг упали на 30% (по сравнению с 20-ми гг.), число газет сократилось с 4700 в 1932 г. до 3100 в 1934 г. Даже Геринг высказался в том смысле, что легче из хорошего художника сделать партайгеноссе, чем наоборот{226}.

Вместо прежних писательских организаций в Министерстве пропаганды была учреждена корпоративная организация немецких писателей — Палата литературы; цензурой ведало отдельное подразделение палаты — Государственное литературное агентство{227}. В 1935 г. палата выпустила «перечень вредных антигерманских» книг. Причем цензурная политика была с самого начала довольно серьезной: число учреждений, занимавшихся литературной цензурой, постоянно расширялось. Только до конца 1933 г. из 21 инстанции цензуры вышло более 1000 запретов; в 1934 г. эти цифры были соответственно 40 и 4100{228}. Странно, но Геббельс неоднократно заявлял, что стремится снизить роль цензуры: он даже отказал Виннифред Вагнер в монополии на постановки вагнеровских опер. Более того, однажды он заявил, что после войны всякая цензура будет ликвидирована{229}. Впрочем, партийная цензура все же существовала и помимо Минпропа — 21 апреля 1934 г. была основана «Комиссия партийного контроля для защиты национал-социалистической литературы»{230}. Председателем ее стал Филипп Булер; в компетенции комиссии входило определение принадлежности того или иного произведения к литературе национал-социализма. Комиссия Булера — наряду с 8-м отделом (литературное агентство) Минпропа — имела право индицировать произведения печати. Булер контролировал партийную, политико-просветительскую литературу, словари и энциклопедии, школьные учебники, календари и художественную литературу. Комиссия должна была бороться против конъюнктурных явлений и против размывания идейного наследия НСДАП. Все материалы, содержавшие цитаты фюрера, должны были предъявляться в комиссию в обязательном порядке.

Нацистскую художественную литературу характеризует уход от изображения социальных и политических конфликтов индустриального общества и воспевание тихой жизни доиндустриальной эпохи. Излюбленным жанром тех времен стал «крестьянский роман» или исторический роман на темы германского прошлого. Однако считать, что литературный авангард был отовсюду изгнан и подавлен, тоже нельзя{231}. Просто наибольший успех после 1933 г. у немецких читателей имели не произведения на актуальные темы, но книги о германских древностях, о немецком Средневековье и о прусских войнах, крестьянская проза и морские рассказы. В войну эта склонность немецкого читателя — по понятным причинам — переросла в любовь ко всякого рода развлекательной литературе. Во время войны СД передавала, что немцы утратили интерес к мировоззренческим вопросам{232}. Чрезвычайно популярны стали романы о Первой мировой войне, в которых превозносились солдатские добродетели, боевое товарищество и воинские доблести.

В принципе, многие произведения «народно-почвеннической» (фелькише) художественной литературы, которую нацисты считали «своей», возникли еще в годы Веймарской республики, а некоторая ее часть даже и до 1918 г. — нацистским идеологическим работникам не нужно было создавать «истинно немецкую литературу», она уже издавалась большими тиражами. К этой литературе относятся такие романы, как «Дитмаршенцы»[13](1897) Адольфа Бартельса, «Народ против народа» (1912) и другие исторические романы Вальтера Блёма (Bloem), «Вильтфебер — вечный немец» (Wiltfeber der ewige Deutsche, 1912 г.) Германа Бурте, «Иёрн Уль» (Jorn Uhl, 1901г.) и «Большая тревога» (Hilligenlei, 1906 г.) Густава Френссена, «Мастер Иоахим Паузеванг» (Meister Joachim Pausewang, 1910 г.) и первая часть «Трилогии о Парацельсе» (Paracelsus-Trilogie, 1917 г.) Эрвина Кольбенхойера, романы Германа Штера, стихи о родине и баллады Бартельса, Людвига Финка (L. Finde), Агнес Мигель (A. Miegel), Бёрриса фон Мюнхаузен (Berries von Münchhausen), Лулу фон Штраус унд Торни (L. von Straus und Torney); военные стихи Первой мировой войны Вальтера Флекса (W. Flex), Фридриха Линхарда (F. Lienhard), Генриха Циркаулена (Н. Zierkaulen), Германа Леней (Н. Lons) и многих других. Большинство стихов Ленса стали народными песнями; их в Германии знают и помнят до сих пор, хотя формально они и относятся к литературе фелькише.

Большую роль в распространении нацистской идеологии сыграли некоторые литературно-теоретические произведения, которые имели большой общественный резонанс и активно использовались нацистами в своей пропагандистской и культурной работе. Прежде всего следует упомянуть «Историю немецкой литературы» (1902 г.) немецкого литературоведа-германиста Адольфа Бартельса. Пропагандистское значение для нацистов имели антисемитские произведения Бартельса: «Лессинг и евреи» (1918 г.), «Оправдание антисемитизма (1921 г.) и «Национал-социализм — спасение Германии». В огромном количестве статей, памфлетов и книг профессор Бартельс использовал для анализа литературы простую классификацию — разделение всей литературы на еврейскую и нееврейскую, что и обеспечило его фундаментальной «Истории немецкой литературы» 10 изданий за несколько лет. Еще в 20-е гг. Бартельс основал «Шиллеровский союз», который сделал Веймар центром фестиваля националистически ориентированной молодежи. Хьюстон Стюарт Чемберлен — автор скандальной книги «Основы XIX столетия» (1899 г.) — написал на дарственном экземпляре своего произведения: «Господину профессору Бар-тельсу с теплотой и глубокой благодарностью, которую испытывает к нему любой немец»{233}. Столь же существенную роль в распространении и утверждении пронацистских взглядов и настроений сыграли такие литературоведческие и культурологические работы, как «Немецкие статьи» (1881 г.) Пауля де Лягарда, «Рембрандт как воспитатель» (1890 г.) Юлиуса Лангбена, сборник «Новые идеалы» Фридриха Линхарда, «Раса и стиль» Гюнтера, «Грехи против крови» Артура Динтера.

Все эти вещи, хотя и были написаны до нацистов, являются либо нацистскими, либо пронацистскими — многие из их авторов дожили до 20–30 гг. и примкнули в конце концов к Гитлеру. Комплекс идеологем, в наибольшей степени присущих нацизму и одновременно «крестьянскому» и историческому роману, выражался в понятии «фелькише»[14] Одиозным это направление стало только после 1945 г., а в 20-е гг. Роберт Музиль[15], — австрийский писатель, драматург и театральный критик с безупречной репутацией, — констатировал, что немецкие «крестьянские» и исторические романы являются хотя и уродливыми, но законными детьми немецкой литературы между 1890 и 1910 гг.{234} Иными словами, тогда эта литература не воспринималась как шовинистическая и обструкционистская, но уже такие писатели, как Бартельс, Чемберлен, Динтер в своих произведениях более отчетливо артикулировали свои расистские позиции, мифы фелькише. Миф же героизма наиболее ясно проступил в творчестве Блема, Бартеса, Экарта, а затем — в наиболее агрессивной форме — у поэтов-патриотов периода Первой мировой войны. Мифы новой религиозности развивали Френссен, Динтер, Бурте, и мифы эти были уже весьма близки расовым. Мифы же «седой германской старины» культивировали Ганс Блунк, Мориц Ян, Вилли Веспер. Все эти мифы были продуктами специфической духовной традиции и весьма сложного стечения политических обстоятельств, но все они работали на нацизм.

В принципе, однозначных критериев принадлежности к нацистской литературе нет. Если, например, судить по партийной принадлежности писателя, то Ганс Гримм — автор бесспорно пронацистского романа «Народ без земли» (Volk ohne Raum) — никогда не был членом партии; зоологический антисемит Адольф Бартельс тоже никогда не вступил бы в НСДАП, не присвой ему Гитлер (в 1942 г., по причине 80-летия) титул почетного члена партии. Нацисты очень бы хотели считать «своими» писателей Эрнста фон Заломона и Эрвина Гвидо Кольбенхойера, но они по отношению к режиму держались весьма сдержанно; то же относится к чрезвычайно популярному писателю из Восточной Пруссии — Эрнсту Вихерту{235}.

В то же время в Третьем Рейхе были и настоящие мастера — прежде всего следует упомянуть крупнейшего немецкого поэта Готтфрида Бенна. Формальная самоидентификация Бенна с нацизмом в 1933 г. была чистым недоразумением и проявлением политической наивности или иррационализма, позволившего ему, по всей видимости, усмотреть в национал-социализме обещание грядущего возрождения немецкой нации. Поговаривали, правда, что Бенн, сотрудничая с нацистами, со временем хотел стать Маринетти нацистского режима{236}. И все-таки произведения этого самого значительного немецкого поэта-лирика XX в., великолепного художника, поэтически выразившего целую эпоху от Ницше до Эйнштейна,{237} никому и в голову не приходит считать пронацистской литературой. Кстати, в 1938 г. Бенн был исключен из Имперской палаты писателей; эсэсовская газета «Черный корпус» называла его творчество «идиотизмом и свинством»{238}. Когда Бенн ушел во «внутреннюю эмиграцию» (так противники нацизма называли поступление на службу в армию), то ему понадобилось заступничество от нападок эсэсовских активистов, которое он и получил: генерал, его начальник по медицинской службе, сказал, что если бы в СС похвалили его поэтическое творчество, это было бы оскорблением чести офицера{239}. К тому же Бенн не был единственным, кто оказался — пусть ненадолго — очарован динамикой и пафосом нацистского движения. Немецкий писатель-коммунист Альфред Курелла, живший в нацистские времена в СССР, вообще считал, что именно экспрессионизм с его неприятием вильгельмовской эпохи и буржуазности, с его преувеличенным субъективным пафосом и бегством от действительности — также вел к нацизму{240}.

В отечественной публицистике долгое время обходили тот факт, что Кнут Гамсун (1859–1952) симпатизировал нацистам; в 1943 г. на конгрессе журналистов в Вене Гамсун в знак восхищения подарил Геббельсу свою нобелевскую медаль. Правда, он был уже в преклонном возрасте (в 1945 г. ему исполнилось 86 лет; после окончания войны его арестовали, но затем отпустили, признав психически недееспособным). Хотя, скорее всего, дело было не только в возрасте: старый норвежец, воспевавший в своих произведениях крестьянский труд, узрел в нацистах силу, способную противостоять урбанизации и наступлению рационализма на привычную и устоявшуюся патриархальную старину. Кроме того, старику льстило внимание и знаки уважения со стороны нацистских олигархов. В 1940 г. в нацистском журнале «Одаль» Гамсун опубликовал обращение к норвежскому народу; в нем говорилось, что гитлеровское правительство клятвенно обещало сохранить целостность и независимость королевства после войны{241}.

Любимый и нацистами и коммунистами, умнейший нонконформист Эрнст Юнгер (1895–1998), романы которого о войне были бестселлерами и в веймарские нацистские времена, отказался вступить в Немецкую академию поэзии и не раз протестовал против перепечаток в нацистской периодике своих произведений. Также он отказался от сотрудничества с нацистской газетой ФБ, поэтому в годы нацизма не было опубликовано ни одной его книги{242}. Гиммлер и Геббельс хотели его уничтожить, Гитлер же лично приказал Фрейслеру (председателю «народного» суда) не трогать кавалера высшего прусского военного ордена Pour le merite{243}. В ранних произведениях Юнгер создал героический образ фронтовика — патетический, но свободный от национализма, и именно поэтому имевший чарующее и опасное воздействие на молодежь (в его книгах война представала как вершина проявления человеческого духа). Советские читатели судили о немецком восприятии Первой мировой войны преимущественно по книгам Ремарка, но Ремарк описывал войну с точки зрения пацифистского духа 20-х гг. Но большинство немцев воспринимало Первую мировую войну как величайшее событие национальной истории, лишь случайно обернувшееся для Германии трагедией, поэтому Юнгер, конечно, был гораздо популярнее Ремарка.

Бесспорно, «своими» для нацистского режима следует признать посредственных литераторов Герхарда Шумана и Ганса Баумана. Первый был ветераном войны, кавалером Железного креста 1-й степени, до 1936 г. — полковником (штандартенфюрером) СА, с 1942 г. — генералом (оберфюрером) СС и главой сектора культуры РСХА. Он был чрезвычайно плодовит — его собрание сочинений составляет 19 томов поэм, журнальных и газетных статей, 2 пьесы, великое множество сценариев для нацистских массовых церемоний, а также для утренников на радио{244}. В силу чрезвычайной политической и идеологической ангажированности оценить его талант довольно сложно. Сборник стихов Шумана «Мы — соль земли» (Wir aber sind das Кот) в 1936 г. был отмечен национальной премией. Другому поэту — Гансу Бауману — к 1933 г. исполнилось всего девятнадцать лет; Баумана называли «трубадуром» ГЮ: его патетические и романтические стихи были весьма популярны среди молодежи. Интересно, что после 1945 г. он смог сделать карьеру преуспевающего детского писателя{245}.



Особое внимание в литературной политике нацисты уделяли пропаганде военных доблестей, храбрости, героизма и солдатского долга. В октябре 1936 г. властями была организована встреча поэтов и писателей-баталистов, на которой был создан «Отряд военных литераторов» (Mannschaft Kriegsdichter) (из 50 авторов). Они получили задание увеличить объем художественной литературы на военные темы. Два года спустя «Вестник имперской службы поощрения немецких писателей» (Bucherkunde der Reichsstelle zur Forderung des deutschen Schrifttums) писал, что за истекший срок было напечатано 20 военных романов. В 1939 г. редакционный отдел Минпропа и ОКВ пригласили специально отобранных писателей-баталистов в поездку по оккупированным районам Чехии и Польши. Итогом поездки стал целый ряд военных публикаций. Как передавала СД, эта художественная литература воспринималась немцами значительно более позитивно, нежели политическая публицистика и пропаганда{246}. Множество писателей служило в пропагандистских ротах на фронте, например, руководитель отдела военной пропаганды ОКВ Курт Хессе, опубликовавший обширный отчет «По полям сражений Франции вместе с победоносным вермахтом» (1940 г.). Поэт Герберт Бёме (Н. Bohme), служивший в СА, писал, что задачей новой поэзии является мобилизация воинственного духа и возрождение ценностей Лангенмарка{247}. Во время войны задачи художественной литературы полностью сконцентрировались на мобилизации нации на победу.

Одним из кульминационных мероприятий литературной жизни Германии с 1938 по 1942 гг. были Веймарские дни поэзии. В 1938 г., после аншлюса и присоединения Судет, темой Веймарских дней стала «Пропаганда немецкой культуры за рубежом», в 1941 г. — «Ведущая роль немецкой литературы в новой Европе»{248}. Из четырех организованных Геббельсом поэтических «Веймарских слетов» две были посвящены военным темам. В 1940 г. темой была «поэзия в войнах рейха», а в 1942 г. — «воин и поэт». В этих слетах принимали участие и поэты в униформе вермахта. Премии особенно часто получали военные романы, посвященные войнам прошлого. И вообще, исследователи отмечают, что в войну военная литература стала довольно популярна{249}. Для того чтобы сделать смерть на войне привлекательной, нужно было придать ей смысл, поэтому все аспекты нацистской военной беллетристики сводятся к оправданию, к мотивации смерти и убийства на войне. Нацистские писатели пытались приравнять ее, с одной стороны, к спортивным достижениям, с другой стороны — к героическому труду на общее благо.

С началом войны пропагандистская литература начала уступать ведущее место литературе развлекательной, поскольку напряжение военного времени требовало разрядки. Вследствие ее важности стало расти значение специальной литературы — таким образом система библиотек стала все более приближаться к «утилитаристской» модели функционирования. В этой связи следует указать на «материальную силу аполитичных книг»{250}; этот аполитичный мир развлекательной литературы произвел на свет огромное количество стереотипов. Речь идет об образах, которые способствовали распространению нацизма и «нормальному» его восприятию, но сами по себе не содержали картин насилия и разрушения. Так, рассказы о пчеле Майе, необычайно популярные среди детей в Германии, способствовали самоидентификации подрастающего поколения, не являясь идеологической литературой. Или другой любопытный пример — немецкий историк Михаэль Хан развивал тезис о том, что Холокост и планы порабощения славян были следствием увлечения Гитлера чтением совершенно аполитичных романов Карла Мая об индейцах. При этом в воображении Гитлера Америка была аллегорией современности; ее Германии суждено было завоевать и «скорректировать» в расовом отношении{251}. Гитлер говорил, что его радуют просторы Востока Европы, на котором немцы наконец-то обретут свободу движения. Или что огромным преимуществом Америки является пространство, чего так недостает немцам. Планируя строительство дорог на Востоке, Гитлер собирался через каждые сто километров строить маленький город с салуном и таким образом сделать «русские прерии» обозримыми{252}. После завоевания России Третий Рейх, по мнению Гитлера, достиг бы полной автаркии. «Российские просторы стали бы нашей Индией», — говорил Гитлер.

На его взгляд, этим пространством можно было бы управлять при помощи 250 тыс. человек, а для колонизации этих просторов планировалось использовать европейцев. За три века, считал Гитлер, «Восточную Европу можно превратить в цветущий край, наведя в ней подобающий порядок»{253}. Борьбу с партизанами Гитлер сравнивал с войной с индейцами: все это должно вызвать к жизни новую «индейскую» романтику{254}. Такой неожиданный поворот приняло чтение развлекательной литературы…



Большую роль в популяризации чтения в Третьем Рейхе сыграли библиотеки. Для немецкой системы публичных библиотек 1933 г. не стал поворотным пунктом в истории — каких-либо качественных перемен не произошло. Нацистские идеологи взялись за решение традиционной задачи — охватить всю страну плотной сетью народных библиотек. Большинство старых библиотечных функционеров было готово даже к радикальным действиям против платных библиотек (Leihbibliotheken){255}. Эта политика осуществлялась параллельно с закрытием церковных библиотек и библиотек профсоюзов и левых партий. Затем все библиотеки были «очищены» от евреев и левых; из библиотек по заранее составленным спискам прошло изъятие книг. Как ни странно, но число народных библиотек в Третьем Рейхе действительно существенно выросло: если в 1933 г. их насчитывалось около 6 тыс., то в 1942 г. — 25 тыс.{256} Библиотеки создавали (для немцев, разумеется) даже на территории оккупированной Польши, в Люксембурге и Эльзасе. В 1937 г. был выдвинут лозунг — «Каждой деревне по библиотеке». При этом нормой, к которой стремились нацистские функционеры, было 200 книг на 500 немцев, а в населенных пунктах с числом жителей более 30 тыс. в библиотеке был и штатный оплачиваемый библиотекарь{257}. С 1937 г. неожиданно обозначилась тенденция развития библиотек в сторону свободного доступа к фондам (Freihandbibliothek); эту форму обычно рассматривают как выражение демократических тенденций и модернизации библиотечного дела{258}. Абстрагируясь от нацистской идеологии, нужно признать, что система библиотек в Германии претерпела в те годы несомненный взлет.

Центром библиотечного дела в Третьем Рейхе была Немецкая библиотека (Die deutsche Bucherei) в Лейпциге; здесь составляли немецкую национальную библиографию и занимались каталогизацией всей литературы на немецком языке. С 1935 г. по решению властей она стала получать обязательный экземпляр каждой книги, вышедшей в Германии. Второй по значению была Прусская государственная библиотека, ныне Немецкая государственная библиотека. Впрочем, в отличие от Франции или США, в Германии никогда не было стремления централизовать в одной национальной библиотеке все книжные сокровища.

В отличие от «народных библиотек» (Volksbuchereienj, земельные и городские библиотеки (Landes- und Stadtbibliotheken) не имели практического значения для народного просвещения, так как предназначались преимущественно для научно-исследовательских целей. Поэтому для нацистов они не представляли интереса: после 1933 г. их не подвергали «чистке», даже наоборот — часть книг, изъятых из народных библиотек, была переведена (в частности, книги о масонах) в научные библиотеки. Например, в 1935 г. в дюссельдорфской городской библиотеке политическая выставка «произведений литературы предшественников национал-социализма» была устроена всего один раз; на выставке были представлены книги и рукописи Фихте («Речи к немецкой нации»), Кляйста, Юстуса Мозера, Якоба Гримма, Фридриха Людвига Яна, Рихарда Вагнера, Хьюстона Стюарта Чемберлена, Штефана Георге, Отто фон Бисмарка («Воспоминания и размышления»). Свободный же книжный рынок в Дюссельдорфе был довольно слабо ограничен идеологически{259}. Запреты на некоторые книги и их изъятие из библиотек следовали якобы по требованию народа — так, книготорговцам и издателям запретили распространять книги еврейских авторов и эмигрантов. По приказу Геббельса студенты «чистили» университетские библиотеки и книги «нежелательных» для нацистов авторов жгли. В целом, коллекции библиотек пострадали незначительно, за исключением полного разрушения нацистами научной библиотеки Берлинского института сексологии.

11 мая 1933 г. в Берлине разыгрался один из самых удивительных и скандальных спектаклей в истории XX в. — сожжение 20 тыс. книг. Список из 200 авторов и 125 названий беллетристических и публицистических произведений был подписан министром просвещения Рустом{260}. Гейне как-то сказал, что там, где жгут книги, вскоре будут жечь людей. И вот уже 11 мая 1933 г. произошло символическое для нацистской культурной политики событие — в этот день жгли книги неугодных нацистам авторов: Томаса и Генриха Маннов[16], Лиона Фейхтвангера, Якоба Вассермана, Арнольда и Стефана Цвейгов, Эриха Марии Ремарка, Вальтера Ратенау, Альберта Эйнштейна, Эмиля Людвига, Альфреда Керра, Гуго Пройсса, Джека Лондона, Эптона Синклера, Хелен Келлер, Маргарет Сантер, Герберта Уэллса, Хевлока Эллиса, Артура Шнитцлера, Зигмунда Фрейда, Андре Жида, Эмиля Золя, Марселя Пруста. Впрочем, названия и авторы запрещенных книг предусмотрительно (запретный плод сладок!) не публиковались, лишь позже по служебным каналам стали распространяться «черные списки» — публике они не были доступны{261}.

Во время оргии сожжения книг Геббельс держал речь, которая начиналась так: «Немцы! Сограждане, мужчины и женщины! Век извращенного еврейского интеллектуализма пришел к своему бесславному концу, немецкий дух торжествует! Предавая огню эти зловредные измышления, вы совершаете правое дело! Это великое, славное и символическое событие! Прошлое сгорает в пламени, будущее нарождается в наших сердцах»{262}. Сожжение книг сопровождалось скандированием лозунгов: «Против классовой борьбы и марксизма!», «Против морального разложения!», «Да здравствует нравственность, семья и государство!», «За уважение и благоговение перед бессмертной немецкой культурой!», «Долой еврея Фрейда с его бесстыдством, разлагающим душу немецкого народа!»{263}

По какому принципу отбирали литературу для сожжения, указывает докладная записка функционера Министерства пропаганды доктора Херманна, который подразделял «вредоносную» литературу на три группы. Первая, как самая «вредоносная», подлежала аутодафе, уничтожению (например, книги Ремарка). Книги второй группы (например, произведения Ленина) должны помещаться в библиотеках в специальные шкафы для «отравленной литературы» (Giftschrank). К третьей группе причислялись книги, в отношении которых еще предстояло решить: отнести ли их к первой или ко второй группе. К записке прилагался список из произведений 131 автора. Текст служебной записки был опубликован после сожжения книг в качестве служебной инструкции для публичных библиотек{264}. Научных библиотек, как говорилось выше, эти запреты не касались, но в народных библиотеках много книг было изъято и сожжено. «Фелькишер беобахтер» сообщал, что только в Берлине политической полицией было конфисковано свыше 10 тыс. центнеров (!!!) книг{265}.

Среди подлежащих сожжению были и книги Гейне. Любопытно, как нацисты обходились с наследием этого великого немецкого поэта: он был евреем. Наиболее известные его стихи, вошедшие в постоянный культурный обиход, были объявлены «народными», а большие произведения запрещены как еврейская литература, «не укорененная в немецком народе и потому чуждая ей». (Нацистский литературовед Фридрих Зибург писал, что отсутствие немецких народных корней в творчестве Гейне ведет к обесцениванию и практической бесполезности его для немецкой культуры, которая якобы склоняется к мистицизму, а творчество Гейне лишено всякой мистики.){266}Зато Гете и Шиллера в Третьем Рейхе, напротив, весьма ценили; это соответствовало вкусам самого Гитлера. Дабы подчеркнуть огромное значение Гете для формирования немецкой духовной жизни, Геббельс допустил даже крайне несвойственное для него самоуничижение — он сказал: «Я постоянно ношу с собой и перечитываю первую часть «Фауста», но для второй части я слишком глуп»{267}.

Беллетристика и пьесы нацистских авторов были слабы и никак не соответствовали «эре нового величия германской расы», декларированной нацистами. А те талантливые писатели, которые первоначально примкнули к нацистам, вскоре стали тайными или явными врагами режима (Эрнст Вихерт или Эрнст Юнгер). Особенно значительным был провал в драматургии, и широкой публике пьесы нацистских авторов старались не показывать; в театрах преобладал традиционный классический репертуар. Интересно, что из-за «пропаганды социализма» пьесы Герхарда Гауптмана подвергались запретам в вильгельмовской Германии, затем его творчество пользовалось большим спросом в период Веймарской республики; был он в почете и у нацистов, а затем и в ГДР; после войны в своем секторе американцы запрещали его пьесы, а советские оккупационные власти пригласили его в Восточный Берлин{268}. В 30–40-е гг. в репертуаре немецких театров бросалась в глаза не политизация, а отсутствие политических пьес, которые доминировали в 20-е гг.: например, в 1940 г. в репертуаре преобладали классические спектакли и развлекательные пьесы.

И в художественной литературе нацистские авторы и темы вовсе не доминировали: так Эрнст Вихерт[17] с книгой «Простая жизнь», Вернер Бергенгруэн с книгой «Великий тиран и его суд» и Франк Тис с книгой «Царство демонов» стали самыми большими беллетристическими успехами 30-х гг., но эти авторы весьма сдержанно, а то и критически относились к нацистскому режиму. Несмотря на различные ограничения, распоряжения и директивы нацистских властей, авторам и издателям удавалось вводить в заблуждение и цензуру, и партийных ревнителей «истинно немецкого искусства». Таким образом возникла литература внутренней эмиграции. К ней примыкали молодые ненацистские авторы, после 1945 г. принесшие славу западногерманской литературе: Гюнтер Айх (G. Eich), Герман Ленц (Н. Lenz), Йоханнес Бобровски (J. Bobrowski), Петер Хухель (P. Hüchel), Карл Кролов (К. Krolow), Макс Фриш (М. Frisch), Мария Луиза Кашниц (М. L. Kaschnitz), Вольфганг Вейраух (W. Weyrauch). Их вещи в нацистские времена публиковались и рецензировались в газетах и журналах Das innere Reich, Berliner Tageblatt, Frankfurter Zeitung, Neue Rundschau, Europdische Rundschau, Europdische Revue, Deutsche Rundschau, Corona, Hochland, даже в геббельсовском еженедельнике Das Reich (это издание по функции идейной «отдушины» можно сравнить с ролью «Литературной газеты» в СССР в 60–70 гг.). В большой чести было литературное погружение в интимные душевные сферы. Мастером этого жанра был Эрнст Юнгер, особенный успех имел его дневник «Сады и дороги» (1942 г.), в котором автор набирал значительную дистанцию по отношению к действительности, которая вроде бы его вовсе и не касалась. Еще яснее эта тенденция прослеживалась в книге солдата вермахта во Франции Вальтера Бауэра «Листки французского дневника» (1941 г.){269}. «Зашифрованная поэзия беспомощного протеста» (этот жанр был особенно знаком советским читателям) против действительности Третьего Рейха была представлена Генрихом Леманом; его сборник 1935 г. так и назывался: «Ответ молчания» (Antwort des Schweigens){270}. Известный националистический писатель из среды добровольческих корпусов 20-х гг., любимец литературных салонов Эрнст фон Заломон (1902–1972; роман «Кадеты» — 1933 г.) первоначально благожелательно принял нацизм, продемонстрировав таким образом «моральный дальтонизм». Однако, как он ни ненавидел Веймарскую республику, в нацистскую партию он все же не вступил, так как придерживался прусского идеала иерархического авторитарного государства. После войны Заломон говорил, что он был в ужасе от методов подавления «ремовского путча» (30 июня 1934 г.) и от еврейского погрома 9 ноября 1938 г., что, однако, не помешало ему в свое время принять место в нацистской Академии искусств. В годы нацизма Заломон прекратил писать прозу и сосредоточился на изготовлении сценариев для кино, в чем весьма преуспел. После войны Заломон опубликовал 800-страничный бестселлер «Анкета», стилизованный под развернутые ответы на вопросник американского денацификационного трибунала. Это его публицистическое произведение было горькой и циничной исповедью разуверившегося человека и свидетельствовало о его совершенном равнодушии к вопросам немецкой ответственности за войну и преступления против человечества{271}.

Известный немецкий писатель Иоахим Гюнтер говорил, что в целом писатели не так уж и страдали от несвободы. По крайней мере, до 1939 г. культурная жизнь не была слишком строго регламентирована: большими тиражами выходили романы Хемингуэя, Фолкнера, Томаса Вулфа; огромный успех имела Маргарет Митчелл, много переводили и читали Андре Мальро, писателя-католика Поля Клоделя, лирика Жюля Ромена, большой популярностью пользовался «Ночной полет» Антуана де Сент-Экзюпери. Нацистские «черные списки» нежелательных и запрещенных книг были обязательны только для публичных библиотек, на частных лиц и научные библиотеки эти запреты не распространялись: в 1936 г. библиографический журнал Der Buchhandler im neuen Reich констатировал, что книги Томаса Манна по-прежнему свободно продают и читают. Свободно продавались и иностранные газеты, правда, количество проданных экземпляров полиция постоянно фиксировала; так, в Мюнхене в четвертом квартале 1934 г. было продано: Times — 217 экземпляров, Algemen Handelsblad — 25, Le Temps — 176, Le Matin — 150, Basler Nachrichten — 3550. Такое было совершенно немыслимо в Советском Союзе, где идеологический контроль был гораздо жестче и последовательнее.

Современный немецкий историк Тобиас Шнайдер проанализировал 40 бестселлеров Третьего Рейха. Треть из них была подлинно национал-социалистической беллетристикой, а 3/4 — развлекательными романами{272}.

Абсолютным лидером продаж в 1933–1945 гг. была книга Шенцингера «Анилин» (общий тираж — 920 тыс. экземпляров). В «Анилине» в научно-популярной форме была изложена история знаменитого химического концерна ИГ-Фарбен. Автор описывал заслуги этого гигантского предприятия в утверждении немецкой экономической автаркии, в освобождении страны от зависимости в натуральном сырье (в частности, от натуральных красителей и каучука). После 1945 г. Шенцингер вычеркнул из своих книг (вторым его бестселлером был роман «Железо») пассажи о национал-социализме и продолжал успешно продавать свои книги. Интересно, что исторический роман Эма Белька «Луга Кумерова» (Heiden von Kumerow), бывший бестселлером в Третьем Рейхе, не утратил популярности и в первые годы существования ГДР.