Тут она подается вперед и поднимает ладонь. Это сигнал: я сказала нечто важное.
— Правила... А что такое правила?
— Тебе интересно определение?
— Что такое правила для тебя? Как ты это понимаешь?
— Плохо — хорошо, — отвечаю я. — Законно и незаконно. Что морально, а что аморально. Одно гуманно, другое — нет.
— Переспать с женатым человеком аморально, плохо, бесчеловечно?
— Ну, во всяком случае, глупо. Да, плохо. Конечно, не смертный грех, ничего незаконного, но бесчестно. Да уж, бесчестнее некуда. Нарушение правил.
— Значит, ты признаешь, что способна на бесчестный поступок.
— Я признаю, что способна на глупость.
— А повести себя нечестно? — Она не дает уйти от ответа.
— Люди на все способны, и я не исключение. Наша с Бентоном связь была неблаговидна. Косвенно я обманывала, скрывая свои действия и недоговаривая. Держала фасад, создавала обманчивую видимость, в том числе и перед Конни. Ложь. Значит, получается, я способна врать?..
Это признание здорово меня расстроило.
— А как насчет убийства? Что правила говорят об убийстве? Это плохо? Аморально? Запретное действие? Ты лишила человека жизни, — говорит Анна.
— При самообороне. — Тут я совершенно уверена. — Так поступают, когда нет выбора, потому что человек собирается убить тебя или кого-то другого на твоих глазах.
— Ты совершила грех? Ибо сказано — «не убий».
— Ничего подобного. — Теперь я испытываю нечто вроде разочарования, я недовольна собой. — Легко судить о поступках других с отдаленной позиции морали и идеализма. А вот когда убийца приставляет нож к горлу или тянется к пистолету, чтобы тебя застрелить, тогда совсем другое дело. В этом случае грехом будет как раз бездействие, ты совершишь клятвопреступление, позволив погибнуть невинному или себе. Я не испытываю раскаяния, — говорю Анне.
— А что ты тогда испытываешь?
Прикрываю на миг глаза, по векам промчалось красное пламя.
— Тошноту. Каждый раз, как вспомню, наизнанку выворачивает. Я не сделала ничего плохого, у меня ведь выбора не было. Но и правильным это тоже не назвать, если понимаешь, в чем разница. Когда передо мной корчился Темпл Голт, истекая кровью, и молил меня о помощи, словами не описать, каково мне было. Вспомнить страшно.
— Это произошло в тоннеле нью-йоркского метро. Лет пять назад? — спрашивает она, и я отвечаю кивком. — Бывший напарник преступницы Кэрри Гризен. Вроде как ее учитель. Ведь так?
Я снова киваю.
— Занятно, — говорит она. — Ты убила вторую половину Кэрри, а потом она убила твою. Что, если это не случайность?
— Понятия не имею. Никогда в таком ключе не рассуждала. — Удивительно, что такая простая мысль до сих пор мне не приходила в голову.
— Как ты думаешь, Голт заслужил смерть? — вдруг спрашивает Анна.
— О нем кое-кто сказал, что он и свое право на жизнь обманом получил, без него всем только лучше. И все же, упаси Господи, не по своему выбору я стала палачом, Анна, не по своему. У него кровь из пальцев сочилась. В глазах такой ужас застыл, неописуемый, зло его покинуло. Передо мной умирало живое существо, и я тому была причиной. Он плакал, умолял остановить кровотечение... Да, мне по сей день иногда кошмары снятся.
— А Жан-Батист Шандонне?
— Я никому больше не хочу причинять боль.
Гляжу на умирающий огонь.
— Ну он хотя бы остался в живых.
— И что? Такие типы никогда не перестанут причинять людям вред, даже в тюрьме. Зло каленым железом не выжечь. Сложная дилемма. С одной стороны, я не желаю ему смерти, и в то же время он, пока он жив, будет вредить людям.
Анна безмолвствует. У нее свой метод работы: отвечать молчанием, не высказывая свое мнение. Грудь сдавило от горя, сердце частит пугливым стаккато.
— Все одно мне достанется: убила бы Шандонне — виновата, — добавляю я. — И уж точно придется отвечать за то, что я его не убила.
— Ты не могла спасти Бентона от смерти. — Пространство между нами заполняет голос Анны. Качаю головой, к глазам подступили слезы. — Думаешь, ты должна была его защитить? — спрашивает она. Сглатываю ком в горле, спазмы прорывающихся рыданий не дают заговорить. — Ты его подвела, Кей? Может быть, ты наложила на себя епитимью — истреблять монстров? Ради Бентона, потому что позволила его убить, не уберегла?
Беспомощная ярость перекипает через край.
— Он сам себя не защитил, черт побери! Бентон намеренно ушел умирать. Как уходит собака или кошка, потому что время настало. Господи!.. — Меня прорвало. — Он постоянно жаловался на морщинки, на то, что живот отвис, на боль, на беспокойство. С самого начала. Он ведь старше меня, сама помнишь.
Может, еще и поэтому боялся стареть. Не знаю. Только когда ему за сорок перевалило, в зеркало спокойно не мог смотреться: подойдет и головой качает. «Как же не хочется стареть, Кей». Так, бывало, и говорил.
Помню, однажды мы вдвоем лежали в ванной, и Бентон выказал недовольство своим телом. Я ответила, что никто не желает стареть. А он: «Да нет, мне на самом деле не хочется, я этого просто не переживу». «Придется, — говорю я. — Нельзя думать только о себе, дорогой. И кроме того, мы ведь как-то пережили молодость, правда?» Ха, он решил, что я иронизирую. А я-то серьезно. Спрашиваю: когда он был молодым, часто ли ждал завтрашнего дня? Ведь всегда кажется, что завтра будет лучше. Он задумался, притянул меня к себе, лаская под дымящейся пеленой горячей лавандовой воды... Да, в те времена он знал, как меня завести, чтобы все клеточки загудели от одного касания. Хорошие были деньки. «А ведь правда, я всегда ждал завтра, думал, все изменится к лучшему. Это закон выживания, Кей. Если не ждешь перемен к лучшему — завтра ли, через год или десять лет, зачем вообще жить?»
Я умолкаю, покачиваясь в кресле, а затем говорю:
— Ну вот он и перестал ждать и стремиться. Потому и умер: в будущем больше не видел утешения. Не важно, пусть смерть нашел от чужих рук, решение-то он принял сам. — Слезы пересохли, стало пусто на душе, я побеждена и негодую. Смотрю на отблески потухшего пламени, и слабый отсвет касается моего лица. — Пошел ты, Бентон, — бормочу, глядя на курящиеся угольки. — Сдался, слабак.
— Ты поэтому переспала с Джеем Талли? — спрашивает Анна. — В отместку Бентону? Отплатить ему за то, что он умер и оставил тебя одну?
— Если и так, то неосознанно.
— Что ты чувствуешь?
Пытаюсь прочувствовать.
— После того, как убили Бентона?..
Размышляю.
— Я умерла. Просто умерла. Ничего не чувствовала. Думаю, и с Джеем переспала потому, что...
— Не думай. Меня интересует, что ты чувствуешь, — мягко напоминает Анна.
— В том-то и дело. Я хотела почувствовать, мне отчаянно надо было почувствовать хоть что-нибудь, — говорю я.
— Ну и как, с Джеем получилось?
— Получилось понять, какая я дешевка.
— Не надо думать, — снова напоминает Анна.
— Не знаю. Я ощущала голод, желание, злость, эгоизм, свободу. Вот именно, свободу.
— Ты освободилась от смерти Бентона или, может быть, от него самого? Он был человеком сдержанным, правда? С ним было безопасно. Рассудительный, обстоятельный, всегда все делал правильно. На что был похож секс с ним? Он был правильным? — интересуется Анна.
— Рассудительным, — говорю я. — Мягким, внимательным.
— Рассудительным, вот как. Это многое объясняет. — В голосе Анны угадывается ирония, и я волей-неволей обращаю внимание на произнесенные слова.
— Мы не сгорали от страсти. — Я открываюсь все больше. — Должна признать, очень часто в постели я думала о чем-то своем. Знаешь, Анна, ты даже в ходе беседы не разрешаешь думать. Хотя когда люди занимаются любовью, мыслей действительно быть не должно. Только наслаждение, нестерпимое удовольствие.
— Тебе секс нравится?
Я засмеялась от неожиданности. Меня еще о таком никто не спрашивал.
— О да. Естественно, бывает по-разному. Бывало и хорошо, и очень хорошо, и плохо, скучно, утомительно — по-всякому. Секс штука странная. Не знаю даже, что я о нем думаю. Только вот надеюсь, премьер гранд-крю я еще не попробовала, — провожу аналогию с лучшим бордо. Секс во многом напоминает вино, и, говоря по правде, мои любовные встречи до сих пор ограничивались не лучшими сортами: растущими в низине, достаточно распространенными и по умеренной цене. — Думаю, главного удовольствия я еще не испытала, не достигла глубочайшей сексуальной гармонии с другим человеком. Нет, пока еще нет. — Начинаю забалтываться, говорю прерывисто, бросая мысли, тут же опровергая то, что еще только собиралась сказать. — Наверное, не помешает сначала разобраться, насколько это важно, какое ему отводить место.
— Учитывая, чем ты зарабатываешь на жизнь, Кей, тебе должно быть прекрасно известно, насколько он важен. Секс — это власть. Это жизнь и смерть. — Анна констатирует факт. — Разумеется, перед твоими глазами в основном проходят чудовищные злоупотребления такого рода властью. И Шандонне тому ярчайший пример. Он получает сексуальное удовлетворение, причиняя другим страдания, унижая, подавляя; он строит из себя Бога, решая кому жить, а кому умереть и каким образом.
— Вот именно.
— Его эротически возбуждает власть. Как и многих.
— Самый сильный афродизиак, — соглашаюсь я. — Правда, не все согласны это признать.
— У нас и другой пример перед глазами: Диана Брэй. Красивая соблазнительная женщина эксплуатировала собственную сексапильность, дабы подавлять людей и руководить ими. По крайней мере у меня такое сложилось впечатление, — говорит Анна.
— Такое впечатление она и производила, — киваю я.
— А ее к тебе не тянуло? — спрашивает Анна.
Пытаюсь дать беспристрастную оценку. От одной такой мысли уже становится не по себе, я отстраняюсь и смотрю на вопрос со стороны, будто это орган на операционном столе.
— Мне такое никогда не приходило в голову. Так что скорее всего ничего не было, иначе я бы хоть какие-то признаки заметила.
Анна не отвечает.
— Хотя, может, что-то и было... — увиливаю я.
Собеседница не покупается на уловку.
— Не ты ли сама мне рассказывала, что она пыталась сойтись с тобой с помощью Марино? Хотела вместе где-нибудь перекусить, пообщаться, узнать тебя поближе, и все это пыталась устроить его руками?
— Да, так Марино рассказывал, — отвечаю я.
— Может быть, ты ее все-таки интересовала в эротическом плане? Если бы ты клюнула, она полностью подчинила бы тебя своей воле, так? Ей мало было испортить тебе карьеру, она хотела попутно угоститься твоим телом и таким образом присвоить все стороны твоего существования. Разве не то же самое делают Шандонне и ему подобные? Они, между прочим, тоже испытывают к жертве притяжение. Просто действуют иначе, не так, как остальные. Нам с тобой известно, что ты с ним сделала, когда он попытался осуществить свои желания. И совершил огромнейшую ошибку. Жан-Батист взглянул на тебя с вожделением, и ты его ослепила. По крайней мере на время. — Анна умолкает, опершись подбородком на руку и не сводя с меня глаз.
Смотрю на нее в упор. Меня вновь посетило то странное чувство — можно сказать, предостережение, хотя точного слова не подберешь.
— А если бы Диана Брэй все-таки стала добиваться от тебя взаимности, ты как бы тогда поступила? — продолжает раскапывать Анна.
— У меня есть способ отвадить неподходящие притязания, — отвечаю я.
— Применимый и к женщинам?
— К представителям обоих полов.
— Надо понимать, от женщин все-таки были предложения?
— Бывало от случая к случаю, на протяжении многих лет. — Простой вопрос, на который имеется очевидный ответ. Я ведь не в пещере живу отшельницей. — Ну разумеется, некоторые женщины проявляли ко мне чувства, на которые я ответить взаимностью не могла.
— Не могла или не хотела?
— И то и другое.
— А что ты чувствуешь, когда женщина испытывает к тебе желание?
— Ты пытаешься выяснить, как я отношусь к однополым связям?
— Ну так как?
Размышляю. Заглядываю в самую суть себя, пытаясь понять, не испытываю ли я отвращения к гомосексуалистам. Люси я неизменно заверяла, что к однополой любви отношусь совершенно спокойно, если, конечно, не принимать во внимание связанных с ней осложнений.
— Да нет, вроде бы все в порядке, — отвечаю Анне. — Честно. Просто я предпочитаю другие формы общения. Это не мое.
— А разве такие вещи выбирают?
— В некотором смысле да. — Тут я совершенно уверена. — Точно знаю — людей часто тянет не к самым лучшим вариантам, и поэтому они предпочитают не давать чувствам ход. Я прекрасно понимаю Люси. Я пристально наблюдала за ее отношениями с любовницами и даже в некотором смысле завидовала их близости. Пусть таким людям трудно идти против большинства, зато их дружба особенно прочна. Такая бывает только у женщин. Представителям противоположного пола труднее достичь полного душевного контакта, стать настоящими друзьями. Это я осознаю. По-моему, главное различие у нас с Люси в том, что я жду, когда мужчина разглядит во мне родственную душу; ее же сильный пол подавляет. Настоящая близость возможна лишь при балансе сил между индивидуумами. Поскольку у меня подобных сложностей нет, я предпочитаю сближаться именно с мужчинами. — Анна молчит. — Больше я об этом не думала, — добавляю. — Не все на свете поддается объяснению. Вот и Люси с ее привязанностями и предпочтениями тяжело объяснить. Как и меня.
— Ты на самом деле считаешь, что не способна к душевному сродству с мужчиной? Может, у тебя слишком низкие ожидания? Возможно такое?
— Запросто. — Я чуть не рассмеялась. — Если уж у кого и низкие ожидания, так это у меня, после всех романов, которые я завалила.
— Ты никогда не испытывала притяжения к женщине? — Наконец Анна подбирается к главному вопросу. Я так и знала, что она к этому клонит.
— Ну нет, бывали, конечно, женщины крайне притягательные, — соглашаюсь я. — Помню, еще в юности я западала на учительниц.
— Это твое «западание» носило сексуальную окраску?
— В том числе. Хотя увлечения были невинными и наивными. Многие девчонки вожделеют к своим учительницам, особенно в приходских шкалах, где преподают в основном женщины.
— Монахини.
Улыбаюсь.
— Да уж, представь, каково это — одуреть от монахини.
— Кстати, и монахини друг от друга «дуреют», — замечает Анна.
Какое-то неприятное, сквозящее неуверенностью чувство пеленой наползает на рассудок, и где-то в глубине осознания зажигается предупреждающий огонек. Не знаю, почему Анна так сосредоточилась на сексе, в особенности на однополом. Даже закралось подозрение, уж не лесбиянка ли она, раз так и не вышла замуж. А что, если после стольких лет знакомства она собралась раскрыться, поведать о себе правду и прощупывает возможную реакцию? Обидно, если Анна могла, пусть из страха, утаить от меня столь немаловажную деталь.
— Помнится, ты рассказывала, что в Ричмонд тебя занесло по любви. — Теперь моя очередь докапываться. — Тот человек оказался пустой тратой времени. Так почему же ты не вернулась в Германию? Зачем осталась здесь, Анна?
— Я училась в Венском медицинском колледже, я австрийка, а не немка, — говорит она. — Я выросла в замке, по-нашему это называется «шлосс», который принадлежал моей семье сотни лет. Мы жили неподалеку от Линца на Дунае и во время войны принимали в своем доме нацистов. Мать, отец, две старшие сестры и младший братишка. Из окон мы видели дым, поднимавшийся от крематория, который располагался милях в десяти от нас, в Маутхаузене, печально известном концлагере. Заключенных заставляли работать на каменоломне и поднимать огромные глыбы гранита на сотни ступенек вверх. Если кто-то оступался или падал, их избивали, а то и сталкивали в пропасть. Там держали евреев, испанских республиканцев, русских, гомосексуалистов.
Изо дня в день смертные клубы дыма чернили горизонт. Я часто заставала у окна отца; он смотрел и вздыхал, думая, что никто его не видит. Чувствовалось, что ему больно и стыдно. Предпринять он все равно ничего не мог, куда легче было делать вид, что ничего не происходит. Так поступали большинство австрийцев: мы изображали, будто не видим, что творится в нашей маленькой прекрасной стране. Отец был влиятельным богатым человеком, однако выступить против нацистов означало оказаться в лагере или быть расстрелянным на месте. До сих пор слышу смех и звон бокалов в нашем доме: мы принимали этих чудовищ как лучших друзей. Один из пьяной компании начал приходить по ночам ко мне в спальню. Мне тогда было семнадцать. Это продолжалось два года. Отцу я не рассказывала — он все равно был не в силах ничего изменить. К тому же, подозреваю, он и сам прекрасно знал о происходящем. Да, я больше чем уверена... После войны я закончила образование и повстречалась с американцем, который учился в Вене музыке. Он был замечательным скрипачом, неотразимым остроумным человеком, и я поехала с ним в Штаты. Главным образом потому, что не считала возможным оставаться в Австрии. Я больше не могла жить с осознанием того, что моя семья шла против веления совести. И даже теперь, когда я вижу сельский пейзаж моей родины, в глазах стоит тот страшный черный дым.
В гостиной стало прохладно, рассыпавшиеся угольки с красными тлеющими точками похожи на дюжину беспорядочно разбросанных глазок, мерцающих в темноте.
— А куда делся американский скрипач? — спрашиваю я.
— Наверное, вмешалась горькая правда жизни. — В ее голосе сквозит грусть. — Одно дело влюбиться в молоденькую австрийку-психиатра в одном из красивейших и романтичных городов мира. Совсем другое — привезти ее в Виргинию, в бывшую столицу Конфедерации, где люди до сих пор вешают у себя на домах стяги южан. Сначала я устроилась в ординатуру при Виргинском медколледже, а Джеймс несколько лет играл в Ричмондском симфоническом оркестре. Потом он переехал в Вашингтон, и мы расстались. Я благодарна судьбе, что до свадьбы так и не дошло. По крайней мере обошлось без осложнений — детей у нас не было.
— А твои родные? — спрашиваю я.
— Сестер нет в живых. В Вене у меня остался брат. Он, как и отец, занимается банковским делом. Пора бы ложиться, — говорит Анна.
Забираюсь под одеяло, ежась от холода. Подтягиваю к себе коленки и подкладываю под больную руку подушку. После разговора с Анной я сама не своя, точно старые раны разбередила. Части моей души, которые давно ушли в небытие, отзываются фантомной болью, из-за рассказа о делах давно минувших на сердце добавилось тяжести. Конечно, такие факты из прошлого Анна не станет рассказывать первому встречному. Быть пособником нацистов — страшное клеймо даже в наше время. Теперь ее привилегированный образ жизни и манера держаться видятся совершенно под другим углом. Пусть у Анны не было возможности решать, кому гостить в их семейном особняке, а кому — нет, как и решать, с кем семнадцатилетней девушке ложиться в постель, от чужих прощения ей все равно не будет.
— Боже мой, — бормочу я, лежа в гостевой комнате и глядя в темный потолок. — Боже ты мой.
Поднимаюсь с кровати и, снова минуя гостиную, направляюсь по темному коридору в восточное крыло здания. Комната хозяйки расположена в самом конце, дверь приоткрыта, из окна просачивается слабый лучик лунного света, мягко очерчивая фигуру под одеялом.
— Анна? — тихонько зову я. — Ты не спишь?
Она шевелится, затем усаживается на кровати. Подхожу ближе, едва различая ее лицо. По плечам рассыпались седые волосы. Она выглядит лет на сто.
— Все в порядке? — спрашивает Анна заспанным, чуть встревоженным голосом.
— Прости, — говорю я, — ты не представляешь, как мне жаль. Я никудышная подруга.
— Ты — моя самая надежная подруга. — Она тянется за моей рукой и пожимает ее, и я чувствую под тонкой кожей хрупкие кости, будто Анна вмиг стала древней слабенькой старухой, а не титаном, каким я ее всегда представляла. Наверное, это потому, что теперь я знаю ее тайну.
— Ты столько выстрадала, носила в себе столькие годы, — шепчу я. — Прости, что меня вовремя не оказалось рядом. Прости, — повторяю я. Склоняюсь к ней и неуклюже, из-за гипса, обнимаю, а потом целую в щеку.
Глава 8
Случаются не лучшие времена, когда я перегружена работой и на жизнь уже сил не остается. Однако даже в такие моменты я очень ценю то, чем занимаюсь, ведь система судмедэкспертизы, возглавляемая мною, пожалуй, самая лучшая в стране, если не в мире. Так же приятно осознавать себя одним из руководителей Виргинского института судебно-медицинской экспертизы, который является первой академией по подготовке такого рода специалистов. Кроме того, к моим услугам одна из ведущих экспертных лабораторий. Новое здание стоимостью тридцать миллионов долларов под названием «Биотех-2» занимает площадь в сто тридцать тысяч квадратных футов и располагается посреди Парка биотехнологических исследований. Благодаря ему центр Ричмонда меняется с поразительной быстротой: брошенные универсамы и заколоченные халупы неотступно вытесняются новенькими стеклянно-кирпичными постройками. Благодаря «Биотеху» город, который втаптывали в грязь с тех самых пор, как прозвучал последний выстрел северных агрессоров, обретает новую жизнь.
Когда я сюда только переехала, в конце восьмидесятых, Ричмонд на голову опережал остальные города Америки по числу убийств на душу населения. С нами никто не хотел иметь дела, в предутренние часы улицы пустели. Теперь это ушло в небытие. Надо отметить, что Ричмонд мало-помалу превращается в обитель науки и просвещения. И по правде говоря, я даже не считала возможной подобную метаморфозу. Поначалу я Ричмонд ненавидела (по причинам куда более веским, чем размолвки с Марино и тоска по Майами).
Я глубоко убеждена, что у каждого города, как и у человека, есть свой характер, своя личность. Он пропитывается энергией обитателей и управителей. В нелегкие периоды своей жизни Ричмонд был созданием упрямым и ограниченным, держался с болезненным высокомерием человека, некогда наделенного властью и авторитетом, но с которым перестали считаться даже бывшие подчиненные. Он приводил в бешенство своими претензиями на исключительность, из-за которой такие, как я, казались себе обделенными существами второго сорта. Окружающее пространство покрыто шрамами былых обид и унижений, проступающих на теле города так же ясно, как раны на теле трупа. Печально созерцать скорбное марево, которое в летние месяцы, подобно дыму на поле битвы, курится над болотами и бесконечными грядами костлявых сосен, тянется вдоль реки, окутывая хребты кирпичных нагромождений, литейных цехов и лагерей, оставшихся со времен той чудовищной войны. Я всегда сострадала Ричмонду, надеясь, что город еще воспрянет. Я не теряла в него веры. Только вот с сегодняшнего утра во мне все больше крепнет убеждение, что сам он оставил меня на произвол судьбы.
Верхушки наводнивших центр высоток теряются в облаках, в воздухе висит снежная пелена. Гляжу из окна своего кабинета, мимо парят крупные белые хлопья, где-то трезвонит телефон, по коридору ходят люди. Как бы мэрия не закрылась в такую непогоду. Надо же, первый день вышла — и на тебе.
— Роза! — окликаю секретаршу, разместившуюся в соседнем кабинете. — Погоду не слышала?
— Снег, — доносится ее голос.
— Сама вижу, что снег. Надеюсь, центр еще не перекрыли? — Беру кофе, молча поражаясь белоснежной буре, которая мертвой хваткой вцепилась в наш город. Сказочная, заснеженная зима — явление вполне обычное для тех, кто живет западнее Шарлотсвилла и севернее Фридериксберга; до нас же снег, как правило, не доходит. Бытует мнение, что всему виной река Джеймс, протекающая в самой непосредственной близи от города. Дело в том, что вода в ней не остывает, воздушные массы, проходящие выше, нагреваются и вместо снега на нас войском Гранта обрушивается ледяной дождь, точно желая парализовать своим холодом все живое.
— Возможно выпадение осадков до восьми дюймов. Ближе к вечеру снегопад прекратится и температура упадет до двадцати градусов. — Видно, Роза считывает сводку погоды из Интернета. — Следующие три дня температура не поднимется выше нуля. Похоже, Рождество будет снежное. Как вам это нравится?
— А у тебя какие планы на праздники?
— Да особенно никаких, — доносится до меня ее ответ.
Окинув взглядом кучу папок с накопившейся работой, свидетельств о смерти, записочек, сообщений и прочей организационной мути, опускаю руки: не знаю, за что и взяться.
— Надо же, целых восемь? Как бы на чрезвычайное положение не перевели, — рассуждаю я. — Надо выяснить, что там еще, кроме школ, закрыли. У нас по графику остались неотмененные дела?
Роза устала перекрикиваться через стену. Заходит ко мне в кабинет, одета с иголочки: серый брючный костюм, белый свитер с воротником хомутиком, седые волосы заколоты на макушке во французский пучок. Она редко появляется без большого ежедневника. Вот и теперь секретарша открывает свой неизменный аксессуар, ведет пальцем по строчке и, всматриваясь в написанное через очки для чтения, сообщает перечень дел на сегодня.
— Ну, первым делом шесть новых поступлений. А ведь еще и девяти нет, то-то еще будет, — комментирует она. — Дальше — повестка в суд. Только у меня предчувствие, что отменят они заседание.
— Какое дело слушают?
— Так... Майо Браун. Что-то его не припомню.
— Эксгумация, — подсказываю я. — Отравление. Предумышленное убийство. Вообще дельце хлипкое. Где-то здесь на столе лежала папка... — Пытаюсь ее отыскать; плечи и шею ломит. Помню, мы с Буфордом Райтером последний раз виделись как раз по этому случаю: многообещающее дельце — путаницы в суде не оберешься. Я Райтеру четыре часа кряду рассказывала о свойствах растворов химических веществ. Объясняла, как бальзамирование влияет на уровень содержания препаратов в крови. Вообще надежного метода расчетов степени разложения забальзамированных тканей еще не придумали. Я проштудировала отчеты токсикологов и подготовила Райтера к основательной речи в суде. Вдалбливала ему, что бальзамирующая жидкость замещает собой кровь и растворяет содержащиеся в тканях лекарства. Соответственно если по кодеину у нас по шкале смертельной дозы самый низкий показатель, то до бальзамирования он был гораздо выше. Четко объяснила, во всех подробностях, что именно это его главный аргумент, потому что защита как пить дать начнет мутить воду с разницей между кодеином и героином.
Мы сидели у меня в приемной, перед ним на овальном столе были разложены все необходимые бумаги. У Райтера есть своеобразная черта: когда он чего-то не понимает, растерян или расстроен, то начинает пыхтеть. Он сидел, хмуро вертя в руках бумаги, и беспрестанно пыхтел как паровоз.
— Да тут сам черт ногу сломит! Ну и как, скажите на милость, вдолбить в головы присяжным, что моноацетилморфин является маркером героина, и поскольку его не обнаружили, то это еще не значит, что и героина не было. Зато если он все-таки присутствовал, значит, героин тоже был в наличии. А вовсе не кодеин в лекарственной форме. Почему просто не сказать, что он принял кодеин в таблетках?
Я сказала, что в том-то весь и смысл.
— Не надо отклоняться от дисбаланса пропорций раствора: содержание препарата до бальзамирования будет обязательно выше, чем после, — пыталась втемяшить я. — Морфин — производная героина, метаболит. Он же — метаболит кодеина, и когда кодеин усваивается кровью, лаборатория покажет очень низкий уровень морфина. Тут не скажешь ничего определенного за исключением того, что маркера для героина у нас нет, а следы кодеина и морфина присутствуют. Значит, все указывает на то, что человек перед смертью, добровольно или по принуждению, принял какой-то препарат, — пытаюсь донести до его ума. — Причем доза была куда выше, чем показали анализы, по причине бальзамирования, — вновь подчеркиваю я. — Например, если взглянуть в отчет, становится понятно, что этого человека отравила жена, скажем, тайленолом? Нет. Тут важно не попасться на уловку: не прицепляйтесь вы к этому моноацетилморфину, — повторяю я.
Сижу за столом, сердито перебираю бумаги и злюсь на себя за то, что столько времени и сил убила на Райтера. Рассчитывала, что в свое время он мне отплатит тем же. Увы, он не горит желанием меня выручать. Так что покушение на мою жизнь сойдет Шандонне с рук. Остальные виргинские жертвы тоже возмездия не увидят. Пропали задаром. Нет уж, с такой постановкой вопроса я мириться не собираюсь, и Хайме Бергер мне прямо-таки противна.
— Давай-ка созвонись с судом, — прошу Розу. — Кстати, утром его вывезли из медколледжа. — Отказываюсь произносить вслух имя и фамилию Жан-Батиста Шандонне. — Наверняка газетчики примутся названивать.
— Между прочим, в «Новостях» сообщили, будто приехала маститая прокурорша из Нью-Йорка. — Роза листает блокнот, где ведется запись назначенных встреч, и, не поднимая взгляда, продолжает: — Хоть бы ее снегом завалило.
Поднимаюсь из-за стола, снимаю белый лабораторный халат, вешаю его на спинку стула.
— Насколько я в курсе, она еще не звонила?
— Во всяком случае, сюда — нет. — Надо понимать так, что с кем-то из офиса Бергер все-таки беседовала.
Я — настоящий дока, когда требуется уйти от разговора на нежелательную тему: с головой ныряю в дела.
— Придется пропустить собрание — надо с накопившимся разобраться, — сообщаю я Розе, упреждая ее многозначительный взгляд. — «Клиенты» ждут; отправим их, пока дороги не завалило.
Роза уже десять лет мой бессменный секретарь. Она знает меня как облупленную, однако знанием своим не пользуется, не рискуя подталкивать меня на нежелательные поступки. Ей так и неймется от любопытства, все ее мысли крутятся вокруг новоприбывшей знаменитости. В глазах читаются вопросы, которые она не смеет задать. Роза прекрасно знает, что я думаю по поводу отбытия Шандонне в Нью-Йорк и связанных с этим разговоров.
— Что у нас с докторами... Чонг и Филдинг уже работают, — сообщает она, — а вот Форбс еще не видела.
Мне пришло в голову, что если суды сегодня не закроют по причине непогоды и слушание по делу Майо Браун все-таки состоится, то Райтер попросту не удосужится мне позвонить. Подошьет к делу мой отчет, в лучшем случае пригласит токсиколога. Да уж, после того как я в глаза назвала Райтера трусом, он будет всячески избегать личных встреч — знает ведь, что правда. И, кстати говоря, в голову закралась шальная мыслишка: а чем все это обернется для меня?
Открываю дверь женской уборной и, минуя раздевалки, направляюсь в морг. Цивильная обстановка с коврами и деревянными плинтусами постепенно сменяется царством обнаженных трупов и биологических отходов, где все нещадно поражает твои органы чувств. По пути скидываю обувь и верхнюю одежду, запираю их в шкафчике чайно-зеленого цвета. У двери в аутопсический зал стоят мои кроссовки, приспособленные специально для этих целей; ступить в мир живых им не суждено: обувь, отслужившую свой срок, я сжигаю. Гипс стесняет движения, в локте гулко отдается болью. Неловко вешаю белую шелковую блузку, слаксы и пиджак. Втискиваюсь в длинный, во весь рост, халат с противовирусной защитой и плотно облегающим шею воротничком на липучках. Бахилы — на ноги; следом чепец, хирургическая маска. И последний штрих — щит на лицо, который защитит глаза от зараженных вирусом гепатита или ВИЧ-инфекцией брызг.
Автоматически отворяются нержавеющие двери, и я мягко ступаю на темный виниловый пол покрытого эпоксидной смолой зала аутопсии. Шаги отдаются бумажным шорохом. В зале пять металлических раковин у стальных столов, над каждым из которых склонились врачи в синих комбинезонах. Струится вода, хлюпают шланги. На световых табло закреплены рентгеновские снимки, галерея из черно-белых картин с органами и тканями. На фоне матовых костей светятся крохотные яркие осколки: фрагменты пуль, которые, попав в живой механизм, разрушают его изнутри, вызывают утечки и застопоривают жизненно важные устройства — так же, как металлическая стружка, нечаянно попавшая в механизм летательного аппарата. В вакуумных шкафах висят на прищепках карточки с пробами ДНК, запачканные кровью. Они сушатся под специальным навесом, похожим на чудной флагшток с крохотными японскими стягами. В углах подвешены мониторы закрытой телесистемы.
Взревел двигатель: в погрузочно-загрузочный отсек прибыли из службы ритуальных услуг — забрать или привезти очередной груз.
Это мой театр. Здесь я выступаю, и здесь меня охватывает безмерное облегчение. По силе оно, пожалуй, сравнится лишь с неприязнью обычных людей, попадающих сюда: их встречают смрад, жуткое зрелище и звуки.
Врачи отрываются от работы, кивками меня приветствуют, и на душе становится легче. Здесь я как рыба в воде. Я дома.
В продолговатом, с высокими потолками зале стоит кислый запах гари; на покрытой простыней каталке лежит голый стройный мужчина, покрытый слоем сажи. Его откатили с прохода, чтобы можно было свободно перемещаться. Холодное мертвое тело безмолвно ждет своей очереди. Ждет меня. Я — последняя, с кем он будет говорить на сколь бы то ни было значимом языке. На большом пальце ноги — бирка с жалкими каракулями, нацарапанными несмываемым маркером: «Дхон До»
[13]. Неопознанный труп. Да уж, не могли написать без ошибок. Разрываю пакет с новыми перчатками из латекса; к моей превеликой радости, удалось натянуть перчатку поверх гипса до не пропускающей влагу манжеты. Повязку я сняла, поэтому придется какое-то время обходиться одной правой. В нашем правостороннем мире трудновато быть левшой, хотя в этом есть и свои преимущества: многие из нас умеют пользоваться обеими руками с одинаковой ловкостью, ну или по крайней мере кое-как обходятся. Одно «но»: хоть я и ушла с головой в работу, переломанная кость постоянно давала о себе знать, посылая в мозг болевые импульсы.
Я неторопливо разворачиваю к себе тележку, склоняюсь над «клиентом», чтобы лучше его рассмотреть. В сгибе правой руки торчит шприц, торс изуродован очерченными красным пузырями: ожоги второй степени. Сажа везде: на коже, во рту, в ноздрях. По всему видно, когда начался пожар, мужчина был еще жив, ведь чтобы в носоглотку попал дым, необходимо сделать вдох, сердце должно гнать к коже кровь, чтобы она вздулась и покраснела. Схема самоубийства налицо: шприц в вене, сгоревшая кровать. Одно непонятно: на правом бедре пунцовая шишка, пожалуй, с мандарин. Прощупываю: твердая как камень. Похоже, свежий ушиб. Интересно, при каких обстоятельствах «клиент» им обзавелся? Игла воткнута в сгиб правой руки, значит, по идее покойный был левшой, если предположить, что сделал он это сам. Нет же, мускулатура правой руки развита сильнее, значит, он все-таки правша. Почему его нашли без одежды?
— Личность так и не установили? — повышаю голос, дабы докричаться до Джека Филдинга.
— Никакой сопутствующей информации. — Он устанавливает в нож сменное лезвие. — Ждем следователя, уже в дороге.
— Его обнаружили в таком виде? Голым?
— Вроде так.
Провожу перчаткой по черным от сажи волосам покойника — выяснить, каков же их изначальный цвет. Все равно точно не узнаю, пока не вымою голову, однако, судя по волосам на лобке и теле, он брюнет. Чисто выбрит, скуласт, острый тонкий нос, квадратная челюсть. Если дойдет до объявления в розыск, придется морговским косметологам поработать: надо замазать ожоги на лбу и подбородке, прежде чем делать снимки. Труп полностью окоченел, руки вытянуты вдоль тела, пальцы чуть согнуты. На теле — трупные пятна: боковая часть бедер и ягодицы пунцовые — сюда притянуло всю кровь силой гравитации, когда он умер. В самом низу — светлые, точно выбеленные пятна, там, где тело касалось стены и пола уже после смерти. Переворачиваю его на бок и придерживаю рукой, изучая спину на предмет повреждений. На лопатках параллельными полосами содрана кожа. Его тащили волоком. Между лопаток и в основании шеи ожоги. К одному из красных вздувшихся пузырей прилип обрывок чего-то наподобие полиэтилена или плавкой фольги: узкий, пару дюймов в длину, и на нем синим по белому какие-то надписи. Очень похоже на кусок пищевой обертки. Снимаю обрывок пинцетом и подношу к мощной хирургической лампе. Сильно напоминает тонкую плавкую фольгу от шоколадного батончика или конфеты. Даже читаются обрывки фразы: «Этот продукт... 9-4 EST» — и номер бесплатной телефонной службы на пару с электронным адресом в Интернете, правда, не полным. Обрывок отправляется в пакет для сбора улик.
— Джек! — кричу своему помощнику, попутно собирая бланки, диаграммы, кое-что устанавливаю на пюпитре.
— Ты что, действительно собираешься работать в гипсе? — Он проходит через весь аутопсический зал, направляясь ко мне; под короткими рукавами комбинезона вздуваются бицепсы. О моем заме легенды слагают, и все благодаря его дивной мускулатуре. Только вот сколько бы он ни работал с отвесами, сколько бы ни ел высокопротеиновых добавок из модных склянок, главная проблема его не отпускает: у Джека нещадно выпадают волосы. По какой-то необъяснимой причине его светло-каштановая шевелюра стала на глазах редеть. Волосы везде: на одежде и даже пухом парят в воздухе — настоящая линька.
Заметил ошибку на ярлычке, хмурится.
— Это что за грамотей такой в ритуальных услугах завелся? Азиат, что ли? «Дхон До».
— Кто ведет расследование? — спрашиваю я.
— Детектив Стэнфилд. Не знаю, кто такой. А ты смотри перчатку не проткни — две недели будешь биологический мусор на руке носить. — Кивает на мой гипс, обтянутый латексной перчаткой. — Кстати, что тогда будешь делать?
— Старый разрежу и пойду новый накладывать.
— Может, пора обзавестись одноразовыми гипсами?
— Жутко хочется снять его, надоело уже. Посмотри, какие ожоги, — говорю. — Известно, на каком расстоянии от очага пожара он обнаружен?
— Метрах в трех от кровати. Мне сказали, что там обгорела; только кровать, да и то не полностью. А он голым сидел на полу, спиной к стене.
— Я вот не пойму, почему у него только верхняя часть тела обожжена. — Показываю на обособленные ожоги, по форме и размеру напоминающие серебряные доллары. — Руки, грудь. Вот здесь, на левом плече. И на лице. Несколько на спине. Если он прислонился к стене, тогда задняя часть тела не должна бы пострадать. А ссадины на лопатках?
— Насколько я понял, пожарные его волоком вытащили на парковку. Ясно одно: когда начался пожар, неизвестный был или без сознания, или не мог самостоятельно передвигаться, — говорит Джек. — Иначе не стал бы сидеть в дыму, обожженный, и задыхаться. Да, ну и празднички. — Мой зам какой-то утомленный, похоже на похмельный синдром — видно, ночка выдалась бурная. Интересно, не с бывшей ли женой в который раз буянили? — Все вокруг на себя руки накладывают. Вот та, молоденькая, — кивает на первый стол, над которым, поднявшись на стремянку, застыла с фотоаппаратом Чонг: делает снимки, — найдена мертвой на кухне. Соседка услышала выстрел. Мать наткнулась на тело. Прощальная записка имеется. Посетитель номер два, — Джек переводит взгляд на второй по счету стол, — автодорожная авария со смертельным исходом; подозревают самоубийство. В дерево влетела на полном ходу.
— Одежду подвезли?
— Угу.
— Давай-ка сделаем рентген стоп, и пусть в лаборатории проверят подошву обуви: на какую педаль жала в момент аварии — тормоз или газ. — На анатомической карте заштриховываю места, запачканные сажей.
— И еще один, диабетик с отравлением. — Джек перечисляет утренние поступления. — Найден во дворе собственного дома. Вопрос: наркотики, алкоголь или передозировка лекарственных препаратов?
— Либо и то и другое в комбинации.
— Точно. Я, кстати, тоже про ожоги хотел тебе сказать. — Он склоняется взглянуть поближе и часто моргает. В который раз вспоминаю, что у него контактные линзы. — Вот так новости: по форме и размеру один в один. Давай я с ним повожусь?
— Да ладно, сама управлюсь. Как ты-то? — Отрываюсь от пюпитра со схемами.
Взгляд у него усталый, по-мальчишески симпатичная физиономия напряжена.
— Может, как-нибудь кофейку выпьем? — говорит он. — У тебя тоже дела неважнецкие...
Похлопала его по плечу — мол, переживу.
— Да ничего, обошлось, Джек, — добавляю я.
Начинаю внутренний осмотр Джона Доу с помощью так называемого «Перка» (это комплект приспособлений для взятия биологических улик). Однозначно неприятная процедура: приходится делать соскобы из всех отверстий тела, стричь ногти, выщипывать волосы на голове, теле и лобке. «Перком» мы пользуемся всегда, когда есть основания подозревать неестественную смерть, и я неизменно проверяю все обнаженные трупы, за исключением тех, у которых было веское основание почить голым — скажем, принимал ванну или умер на операционном столе. Я почти никогда не щажу интимных мест; наиболее ценные улики зачастую прячутся как раз в темных, недоступных уголках, под ногтями и в волосах. Пробравшись в самые личные места этого мужчины, обнаруживаю заживающие разрывы на анальном кольце. В уголках рта ссадины. На языке и внутренней части щек налипли волокна тканей.
Рассматриваю каждый дюйм его тела под увеличительным стеклом, и история становится все более подозрительной. На локтях и коленях чуть заметные стертости и ссадины, покрытые грязью и волокнами, которые я со всем усердием собираю, прижимая к ним клеевую сторону липкой бумаги, а потом запечатываю в полиэтиленовые мешочки. На костистых выпуклостях запястий — периферические подсыхающие потертости красновато-коричневого цвета и чуть заметная бахромка на коже. Беру пробу крови из подвздошных вен и стекловидного тела глаза; пробирки поднимаются на кухонном лифте на третий этаж, в токсикологическую лабораторию, где их проверят на содержание алкоголя и угарный газ.
В половине одиннадцатого я как раз сделала у-образный надрез и оттянула кожу, когда в зал вошел высокий пожилой человек и направился ко мне. У него широкое усталое лицо, он сторонится моего стола, сжимая под мышкой объемистый пакет из темной оберточной бумаги с завернутым верхним краем, заклеенным красной полицейской пленкой. Перед глазами мелькнул такой же мешок с моей одеждой, что стоял в моем собственном доме на красном обеденном столе.
— Надеюсь, вы детектив Стэнфилд? — Оттягиваю пинцетом кожу покойника и, легонько орудуя скальпелем, отделяю пласт от ребер.
— Доброе утро. — При виде трупа он торопливо отводит глаза. — Да уж, только не для него.
Стэнфилд не удосужился накинуть защитную одежду на перетянутый, сшитый не по мерке костюм. Ни перчаток, ни бахил. Кинул взгляд на раздутый рукав моей левой руки и не спрашивает, как я заработала перелом — значит, уже сам знает. Лишний раз вспоминаю то, что теперь подробности моей жизни раструбили повсюду, транслируют в «Новостях», которые я с таким упорством отказываюсь смотреть и слушать. Анна намеком обвинила меня в трусости, насколько для психиатра вообще допустимо обвинять. Пожалуй, выразилась она иначе — мол, голову в песок прячу. Ну и пусть. Стараюсь держаться подальше от прессы. Я не хочу ни видеть, ни слышать, что там обо мне говорят.
— Извините за задержку — дороги кошмарные, еле сюда добрался, — говорит Стэнфилд. — Теперь лучше на цепях ездить, того и гляди застрянешь. Пришлось вызывать автобуксировщик, еле вытянули, поэтому раньше и не добрался. Что-нибудь обнаружили?
— По угарному газу у него семьдесят два процента. Заметили, кровь вишневого цвета? Типично при высоких уровнях содержания СО. — Беру с подноса реберные ножницы. — По алкоголю — ноль.
— Значит, погиб при пожаре, уже точно?
— В руке торчала игла, но смерть наступила в результате отравления угарным газом. Боюсь, это мало что проясняет. — Прорезаю реберные кости. — Обнаружила тоннелирование заднего прохода, свидетельство гомосексуальной деятельности, иначе говоря. И еще: незадолго до смерти его запястья были связаны. Судя по всему, во рту был кляп. — Указываю потертости на запястьях и в уголках рта. Стэнфилд выпучил глаза. — Ссадины на запястьях не покрылись корочкой, — продолжаю я. — Иными словами, не успели застареть. А о том, что во рту у него был кляп за некоторое время до гибели, сужу по обнаруженным во рту волокнам. — Подношу увеличительное стекло к сгибу локтевого сустава и показываю Стэнфилду две крохотные кровяные точки.
— Следы свежих инъекций, — объясняю я. — Что интересно — никаких признаков, что он употреблял наркотики ранее. Возьму часть печени, проверю на хроническое воспаление желчных протоков, артерий и вен. И еще посмотрим, что покажет токсикология.
— У него, наверное, СПИД. — Похоже, детектива Стэнфилда только это и беспокоит.
— Проверим и на ВИЧ-инфекцию, — отвечаю я.
Стэнфилд отступает на шаг, глядя, как я извлекаю из грудной клетки треугольную грудину с ребрами. На этой стадии обычно подключается Лора Тюркел, которую мы позаимствовали из отдела регистрации захоронений при военной базе в Петерсберге. Она неожиданно материализуется у дальнего конца стола, при виде меня чуть ли не вскинув руку в приветствии. Турчанка, как ее здесь нарекли, неизменно называет меня шефом. Видно, «доктор», на ее взгляд, звание недостаточно почетное.
— Шеф, череп мне на вскрытие подготовили? — Вопрос риторический, ответа не требует. С нами работает много женщин, воспитанных в военной среде, и Турчанка — одна из них: подтянутая и смелая, без колебания затмит любого мужчину, среди которых, сказать по правде, немало нежных ранимых созданий. — Там доктор Чонг с женщиной работает, — говорит Турчанка, подключая мощную страйкеровскую пилу к подвесной катушке шнура. — Та составила завещание и даже некролог не поленилась написать. Все привела в порядок: страховки, бумаги. Сложила в папочку, оставила на обеденном столе, обручальное кольцо туда же. Потом легла на одеяло и выстрелила себе в голову. Можете себе представить?
— Да, печально. — Вынимаю мерцающую на свету секцию органов и кладу на разделочную доску. — Если вы здесь собираетесь задержаться, тогда вам лучше что-нибудь на себя накинуть. — Это в адрес Стэнфилда. — Вам не показали, где у нас раздевалка?
Он тупо уставился на пропитанные кровью рукава моего халата, который на этот момент тоже уже весь забрызган.
— Мэм, если не возражаете, я бы хотел показать вам, что принес, — говорит он. — Может, присядем на минутку? А то мне бы назад возвращаться, пока погода совсем не испортилась. Тут скоро на санях придется ездить.
Турчанка берет скальпель и делает разрез по задней части головы, от уха до уха. Подхватывает пальцами верхнюю кромку скальпа и оттягивает его вперед, лицо обвисает в трагической маске протеста и сморщивается, как пустой носок. Обнаженный купол черепа блестит девственной белизной, и я принимаюсь его рассматривать. Гематом нет. Ни зарубок, ни трещин. Электропила жужжит, как гибрид циркулярки и стоматологической бормашинки. Стягиваю перчатки и бросаю их в красную корзину для биологических отходов. Подзываю к себе визитера, и мы проходим к длинному рабочему столу, тянущемуся во всю противоположную стену зала. Берем стулья.
— Буду с вами откровенен, мэм, — начинает Стэнфилд, медленно, словно нехотя качая головой. — Мы понятия не имеем, с какого конца распутывать это дело. Одно могу сказать с полной уверенностью, — детектив указывает на тело на столе, — вчера в три пополудни он зарегистрировался в мотеле «Форт-Джеймс».
— Вы можете дать точные координаты этого мотеля?
— Почти у самой магистрали, оттуда до Вильяма и Мери рукой подать, минут десять, не больше.
— Вы говорили с администратором?
— Да, опросил. — Открывает большой желтый конверт и высыпает пригоршню мгновенных снимков. — Ее зовут Бев Киффин. — Он диктует по буквам, чтобы я записала, вынимает из внутреннего кармана пиджака очки для чтения. Подрагивающими пальцами перелистывает страницы блокнота. — По ее словам, этот мужчина сказал, что ему нужен специальный номер с услугой шестнадцать ноль семь.
— То есть? Что это за номер такой? — Кладу шариковую ручку на свои записи.
— Сто шестьдесят долларов семьдесят центов. Проживание с понедельника по пятницу, пять ночей. Получается тысяча шестьсот семь. Обычно за ночь берут сорок шесть долларов — для такого места дороговато. Грабят туристов, обирают безбожно.
— Тысяча шестьсот седьмой? Год основания Джеймстауна? — Странно вновь услышать о Джеймстауне. Мы о раскопках только прошлой ночью с Анной вспоминали, когда я рассказывала о Бентоне.
Стэнфилд задумчиво кивает.
— Да, как дата основания Джеймстауна. Тысяча шестьсот седьмой. Это у них бизнес-расценки, так они сказали. Сумма за рабочую неделю. Позвольте сказать, мэм, местечко не из лучших. Настоящая дыра.
— Как насчет сводок по преступности?
— Все чисто, мэм.
— Значит, просто убогое местечко.
— Просто убогое, — кивает он.
Детектив Стэнфилд отличается особой манерой разговаривать: с каким-то напряженным ударением, словно учит не слишком сообразительного ребенка, которому все надо повторять дважды и важные моменты выделять особо. Аккуратно раскладывает фотографии на столе ровным рядком, и я их изучаю.
— Это ваши снимки? — высказываю предположение.
— Да, мэм, чьи же еще?
Его фотографии отсняты с толком, с расстановкой: дверь номера с надписью «14», сам номер, вид из коридора через открытую дверь, обгоревшая постель, закопченные от дыма шторы и стены. В номере стоит единственный комод и платяная ниша у двери, которая представляет собой самую обыкновенную выемку в стене с горизонтальной перекладиной. На матрасе лежат остатки покрывала и белых простыней, и больше ничего. Спрашиваю Стэнфилда, не сдавал ли он постельное белье в лабораторию, чтобы проверили на катализаторы. Отвечает, что кровать была не застелена, так что, кроме обгоревшего матраса, сдавать в лабораторию оказалось нечего. Вырезал обгоревшие места и упаковал их в алюминиевую банку от краски — «строго по инструкции», как он выразился. Слова эти выдают его с головой: в следственной работе Стэнфилд новичок. Кстати, отсутствие постельного белья тоже показалось ему подозрительным.
— А когда постоялец въезжал, постель была застелена? — интересуюсь я.
— Миссис Киффин говорит, будто она в номер его не провожала, но точно знает, что кровать была заправлена по всем правилам. Поскольку лично прибиралась в номере после предыдущего жильца, который съехал несколько дней назад, — повторяет он ее слова. Положительный знак, хорошо, что сам догадался спросить.
— А что с багажом? — задаю следующий вопрос. — У жертвы были с собой вещи?
— Я вещей не обнаружил.
— Когда приехали пожарные?
— Их вызвали в пять двадцать две вечера.
— Кто позвонил?
— Человек, который проезжал мимо на машине, не назвался. Он увидел дым и позвонил прямо из автомобиля. В это время года мотель пустует, если верить миссис Киффин. Говорит, на вчерашний день мотель был заполнен на четверть. Рождество, да и погода, сами знаете. По снимкам-то видно, что, кроме постели, огнем ничего не тронуто. — Толстым грубым пальцем детектив тычет в фотографии. — Когда пожарные прибыли, он уже потухал сам собой. Огнетушителями залили, даже шланги не пришлось разворачивать. Нам только на руку. А вот одежда...
Стэнфилд показывает фотографию, где изображена какая-то темная куча на полу у самой двери в ванную. Вижу брюки, футболку с пиджаком и ботинки. Следующие снимки сделаны в ванной комнате. На раковине — пластиковое ведерко для льда, пластиковые очки в целлофане и маленький кусочек мыла, так и оставшийся нераспечатанным. Стэнфилд вынимает из кармана маленький ножичек, откидывает лезвие и разрезает полицейскую ленту на бумажном пакете.
— Я тут его одежду принес, — поясняет он. — Ну, я так решил, что это его.
— Подождите-ка, — говорю ему. Встаю, накрываю пустую каталку чистой простыней, надеваю новые перчатки и спрашиваю, не было ли обнаружено бумажника или других личных вещей. Отвечает, ничего такого. Вынимаю одежду из пакета специально над простыней — если что-нибудь упадет, точно не потеряется. Беру в руки черные, пропитанные мочой трусики-бикини и кашемировые брюки от Армани.
— Он обмочился в штаны, — говорю я Стэнфилду.
Тот только качает головой и пожимает плечами, в глазах промелькнуло сомнение, может, даже испуг. Да, чувство у меня возникает вполне определенное. Этот человек зарегистрировался в мотеле один, но в какой-то момент на сцену вышел некто другой. Вот интересно, не от страха ли парень потерял контроль над мочевым пузырем.
— А та администраторша, миссис Киффин, не помнит, случайно, что на нем было, когда он въехал? — спрашиваю я, проверяя содержимое карманов. Пусто.
— Да как-то не спросил, — бурчит Стэнфилд. — Значит, в карманах ничего? Надо же, как необычно.
— Разве на месте никто не проверил?
— Ну, я не сам одежду упаковывал, сказать по правде. Там кто-то за меня справился, только при мне никто по карманам не лазил. Во всяком случае, я бы знал, если бы нашли личные вещи. Принес бы тогда.
— Ну так как, может, позвоните миссис Киффин? Вдруг она помнит, в чем постоялец приехал? — вежливо прошу Стэнфилда заняться своими обязанностями. — Кстати, что насчет машины? На чем он добирался до мотеля?
— Пока транспортное средство не обнаружено.
— Что-то не вяжется такая одежда с дешевым мотелем, детектив Стэнфилд. — Я отмечаю брюки на бланке-схеме.
Черный пиджак, черная футболка, ремень, ботинки и носки — дорогая дизайнерская одежда. Сразу вспомнился Жан-Батист Шандонне: разлагающийся труп Томаса, обнаруженного в начале месяца в ричмондском порту, был усыпан младенчески тонкими волосами. При Стэнфилде вслух подмечаю сходство в одежде. На данный момент преобладает теория, объясняю я дальше, что Жан-Батист Шандонне убил своего брата Томаса, вероятно еще в Антверпене, в Бельгии, переоделся в его одежду и спрятал труп в грузовой контейнер, который отправляли в Ричмонд.
— Потому что он весь был в волосах? Я читал в газете. — Стэнфилд пытается объять то, что не сразу поймет опытный следователь, который сам осматривал место преступления.
— Да, и еще обнаруженные на теле микроскопические частицы, родственные диатомовым водорослям, сходны с теми, что обитают в Сене неподалеку от дома семейства Шандонне на острове Святого Людовика, — продолжаю рассказ. Стэнфилд совершенно растерялся. — Послушайте, детектив, главное, этот человек, я имею в виду Жан-Батиста Шандонне, страдает очень редким врожденным пороком. Говорят, что он купался в Сене, видимо, верил в целебные свойства воды. У нас есть основания полагать, что одежда, обнаруженная на теле его брата, изначально принадлежала Жан-Батисту. Улавливаете? — Я вынимаю из общей кучи ремень, рассматриваю его, чтобы понять, каким отверстием на коже пользовались чаще всего.
— Сказать вам по правде, — отвечает Стэнфилд, — сейчас только об этом странном деле и талдычат. Стоит телевизор включить или открыть газету. Да, и, кстати, я хотел вам посочувствовать. Такое на вашу долю выпало... Удивительно, как вы вообще работаете и думать в состоянии. Боже всемогущий! — Он качает головой. — Да если бы такое чудовище к нам заявилось, жена бы тут же замертво упала от разрыва сердца. Говорит, ему бы и делать ничего не пришлось.
Пожалуй, этот человек питает на мой счет неоправданные опасения. Полагает, что я не вполне рационально мыслю или выдумываю. Будто бы преломляю все происходящее вокруг в свете событий с Жан-Батистом.
Я снимаю с пюпитра линейку для одежды и кладу в папку с бумагами по Джону Доу, а Стэнфилд тем временем набирает какой-то номер из своего блокнота. Затыкает ухо пальцем и прищуривается, будто ему даже смотреть больно в сторону Турчанки, вскрывающей очередной череп. Не слышу, что он там говорит. Вешает трубку и снова подходит ко мне, считывая что-то с экранчика пейджера.
— Так-так, одна хорошая новость и одна плохая, — объявляет он. — Та дамочка, миссис Киффин, помнит, что на посетителе был очень добротный темный костюм. Это хорошо. Плохо то, что она видела в его руке ключ дистанционного замка, какие бывают у дорогих новых автомобилей.
— Но самой машины не обнаружено, — отмечаю я.
— Никак нет, пропала машина. И ключ, кстати, тоже. Как видно, помогли ему уйти на тот свет, проводили. Думаете, одурманили бедолагу наркотиками, а потом хотели заживо сжечь? Чтобы скрыть улики?
— Думаю, надо рассматривать это как убийство, — заявляю очевидное. — Снять отпечатки пальцев и проверить на совпадения по единой национальной базе.
Речь идет об автоматизированной системе установления личности по отпечаткам пальцев. Мы сканируем отпечатки, запускаем их в сводную базу данных всех штатов, где выискивают идентичные пары. Если покойник когда-нибудь в этой стране засветился — имел судимость или попал в базу данных по какой-то другой причине, — очень вероятно, что его личность мы определим.
Надеваю новую пару перчаток, особенно аккуратно прикрывая обмотанную бинтом нижнюю половину ладони и большой палец. Для того чтобы снять отпечатки с пальцев мертвого тела, требуется нехитрое приспособление под названием «ложечка». Это всего-навсего выгнутая металлическая болванка, формой сильно напоминающая пустую трубку, разрезанную вдоль. Сквозь прорези ложечки продета полоска белой бумаги так, что поверхность получается изогнутой и полностью соответствует очертанием негнущихся пальцев, теперь неподвластных воле своего владельца. Сняв один пальчик, перемещаешь полоску вперед, чтобы брать отпечатки уже на чистом участке. Процесс несложный, особого ума не требуется. Однако когда я сообщаю Стэнфилду, где у нас находятся ложечки, он хмурится, будто я говорю с ним на иностранном языке. Спрашиваю, случалось ли ему когда-нибудь снимать отпечатки пальцев у покойника, и он отвечает, что нет.
— Тогда подождите, — говорю я, подхожу к телефону и набираю внутренний номер лаборатории дактилоскопии. Никто не подходит. Пробую через селекторную. Выясняется, что всех сотрудников отпустили из-за непогоды. Тогда сама беру ложечку, вынимаю из ящика стола штемпельную подушку. Турчанка протирает руки покойника, я макаю его пальцы в чернила и по очереди прижимаю к вогнутой полоске бумаги.
— Могу вам помочь, если хотите, — говорю Стэнфилду, — только попрошу запустить эти отпечатки в единую базу данных поскорее, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки. — Помещаю в ложечку большой палец и надавливаю; Стэнфилд следит за процедурой с застывшим на лице выражением неприязни. Он принадлежит к числу тех людей, которые морг на дух не переносят.
— Только сейчас в лаборатории никого, а нам бы надо поскорее выяснить, кто этот приятель на самом деле, — поясняю я. — Хотелось бы передать отпечатки с сопутствующей информацией в Интерпол на случай, если наш «клиент» пользовался международной популярностью.
— Хорошо. — Стэнфилд в который раз кивает и смотрит на часы.
— Вам приходилось иметь дело с Интерполом?
— Пожалуй, нет, мэм. Они вроде как шпионы?
Набираю номер пейджера Марино. Через сорок пять минут он заскакивает в морг. Стэнфилд к этому времени уже исчез, а Турчанка раскладывает срезы органов Джона Доу по толстым полиэтиленовым пакетам, которые поместит в тело, прежде чем зашивать у-образный разрез.
— Здорово, Турчанка, — приветствует ее Марино, проходя сквозь открытые металлические двери. — Остатки прежней роскоши заначиваем?
Она поднимает на него взгляд, приподняв бровь и скривив рот в улыбочке. Марино Турчанка нравится. Настолько, что он не упускает случая, чтобы не сказать ей какую-нибудь гадость. Внешность ее отнюдь не соответствует прозвищу. Это миниатюрная женщина с очаровательным личиком и светлой кожей, длинные светлые волосы собраны в пучок наподобие конского хвоста. Она вдевает толстую вощеную нить в хирургическую иглу номер двенадцать, а Марино продолжает подкалывать.
— Знаешь что, если когда-нибудь порежусь, к тебе ни за какие коврижки зашиваться не пойду.
Она улыбается, погружая в плоть большую загнутую иглу и протягивая сквозь нее нить.
У Марино такой вид, словно он накануне перепил: глаза красные, заплывшие. И хотя он шутит и прикалывается, настроение у него явно ниже среднего.
— Опять вчера до постели не добрался? — спрашиваю я.
— Да так, более-менее. Долго рассказывать. — Пытается не обращать на меня внимания, наблюдая за Турчанкой с нехарактерной для него рассеянностью, словно ему не по себе.
Развязываю лямки халата, снимаю с лица защитную маску, чепец.