Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Женщине было около тридцати. Подтянутая, аккуратная, в темно-синем осеннем пальто с черепаховыми пуговицами и голубой соломенной шляпке с широкой лиловой лентой. По форме шляпка была похожа на котелок, который носил мужчина, только без загнутых кверху краев.

Она не сводила глаз с этого странного человека с биноклем и записной книжкой. Он был такой же подтянутый, аккуратный и невысокий, как она сама, и казался почти таким же одиноким, несмотря на то что усердно шпионил за кем-то. За кем-то — или за чем-то.

Интересно…

«Может, он тайный агент? — думала женщина. — Или частный сыщик? А может, ревнивый муж, чья жена завела роман с романтичным молодым человеком… Гусаром, например. Или моряком. Или художником, или смертельно больным поэтом. Какая интересная бывает у людей жизнь!»

Да, у некоторых. А у других — нет.

Мужчина внезапно обернулся и посмотрел прямо на нее. Она закрыла глаза и улыбнулась, невольно подумав: «Он выбрал меня».

Открыв глаза, она увидела, что мужчина значительно старше, чем казался издали. Судя по его военной выправке, прямым плечам, тонкой талии и бравой осанке, она думала, что ему лет двадцать пять — тридцать, но ему явно было за сорок.

За сорок! Опытный мужчина. Умудренный жизнью. Настоящее приключение!

Глаза у него были серые, с поволокой. Красивый нос, четко очерченный, словно из слоновой кости, начинавшийся прямо от бровей вразлет, похожих на расправленные крылья. Рот широкий, крепко сжатый, нижняя губа влажная и полная, верхняя спрятана под пушистыми элегантными усами с загнутыми кверху кончиками.

Боже милостивый! Что же будет-то?

Он явно направлялся прямо к ней, тут ошибки быть не могло.

Хотя женщина сидела в тени липовых ветвей, она подняла руку, чтобы заслонить глаза от света, в лучах которого он приближался к ней.

— Мадам! — сказал незнакомец, остановившись в четырех футах от нее. — Позвольте спросить вас: вы одна?

— Позволяю, — еле слышно ответила она. Ей хотелось сказать это погромче, но в горле застрял комок, и она могла только шептать. — Сейчас — да, но я жду подругу.

Она солгала. Никакой подруги у нее не было. Никогда, даже в детстве. Ей было чуждо само этослово. Однако когда к тебе обращается джентльмен, совсем нелишне придумать себе подругу.

— Она должна вот-вот подойти.

«Хорошо, что я не сказала про друга, — подумала женщина. — Какая же я умница!» Таким образом она не отбила у джентльмена охоту познакомиться и все же очертила определенные границы.

Мужчина снял шляпу.

— Тем лучше. Вы не могли бы уделить мне минутку внимания? Всего минутку!

Ее это несколько разочаровало. Минутка внимания вряд ли способна стать началом романа.

— У мадам шотландский акцент, если не ошибаюсь? Мне он хорошо знаком.

— Да, я приехала из Абердина. Будьте любезны, скажите мне, как вас зовут. Я не привыкла разговаривать с незнакомыми людьми.

— С удовольствием. Меня зовут Генри Форстер, я из Лондона.

Он сказал это, словно пропел, весело и живо.

— Из Лондона?

— Да, из района Челси на берегу Темзы. Я живу на улице Чейни-Уок, если точнее. Если мадам никогда там не бывала, я весьма советовал бы посетить это восхитительное место. Пейзаж там полон очарования.

Это что — приглашение?

Женщина покраснела.

— Меня зовут мисс Лесли Мейкле, — сказала она.

— Как необычно! И красиво. Мейкле — это кельтское имя?

— Лесли — фамилия родового клана моей матери. Родители надеялись, что у них будет сын, но на свет появилась я, и мне выпала честь носить эту фамилию.

— Приятно познакомиться.

— Мне тоже. Так чем я могу вам помочь?

— Я буду краток, мисс Мейкле, — сказал Форстер. — Я выполняю одно задание и мне нужно сделать несколько фотографий. Две-три, не больше. Будьте так любезны!

Он снял с плеча «Кодак» и вытащил его из футляра.

— Просто нажмите на этот рычажок, — продолжал он, выдвинув гофрированную трубу аппарата. — Мне нужно сняться в профиль — с обеих сторон — и в фас.

Лесли Мейкле встала и, взяв фотоаппарат, шагнула из тени.

«В пасторальном окружении она была бы настоящей красавицей:», — невольно подумал Форстер.

Голубые глаза, щечки-яблочки, губки, как вишни. Однако на фоне городского пейзажа ее вид вызывал чувство дискомфорта. Пышущее здоровьем лицо являлось живым укором для человека, вынужденною сиднем сидеть в отеле и прятаться под полями котелка, пока он отращивал усы, чтобы изменить свою внешность.

Форстер встал спиной к солнцу. Лесли Мейкле отошла на пять шагов и нацелила аппарат на его профиль слева. Котелок снова был у него на голове.

— Могу я спросить, мистер Форстер? Это снимки для вашей любимой?

Щелк!

— Для коллеги, которого держат взаперти.

Лесли Мейкле опустила фотоаппарат.

— Взаперти? То есть в тюрьме?

— Не совсем. И тем не менее он лишен свободы. Его никуда не пускают.

Лесли Мейкле взяла себя в руки.

Правый профиль.

«Как романтично! — подумала она, — Для коллеги, лишенного свободы… Эта интрига достойна пера Элинор Глин или же миссис Генри Вуд (Английские писательницы 19в)».

Щелк!

И наконец, последний снимок — в фас.

— Я заинтригована, мистер Форстер. Позвольте спросить, как вы намерены помочь своему несчастному коллеге?

— Спросить вы, конечно, можете, но я вам не отвечу. Я просто хочу передать ему снимки, чтобы напомнить, что о нем не забыли на воле.

Щелк!

«На воле! Как это трагично!»

Лесли Мейкле представила себе заключенного, вцепивщегося в прутья решетки и вперившего взор в далекие горы.

— Ваш фотоаппарат, сэр, — сказала она, протягивая Форстеру «Кодак».

— Быть может, — промолвил Форстер со всей застенчивостью, какую способен был изобразить, — мисс Мейкле позволит мне сфотографировать ее на память о нашей встрече?

Зачем пропускать красивое личико, оказавшееся у тебя на дороге?

— Я буду искренне рада.

«Лесли Мейкле». Это имя останется в записной книжке Форстера, не совсем уверенного в правильности написания, зато убежденного в очаровании его владелицы. Позже, глядя на ее улыбающийся образ в сквере Линденхоф, он иногда жалел, что долг перед мистером Пилигримом помешал ему продолжить знакомство.

Что же касается самой Лесли Мейкле, она никогда не забудет Генри Форстера — его котелок, глаза с поволокой, нос, будто выточенный из слоновой кости, и брови вразлет. Его расправленные плечи и тонкую, как у женщины, талию. Его нецелованные губы и то наслаждение, что сулила их влажность.

Это будет вскоре,Вскоре — не сейчас.Как мне спрятать гореОт нескромных глаз?

«Почему мне лезут в голову эти строки?» — подумала Лесли Мейкле.

Она вернется домой. Так и не выйдет замуж. Будет заботиться о родителях, а потом умрет — через сорок лет. Не сказать, чтобы она все эти сорок лет вспоминала авансы Форстера (в мыслях она употребляла именно это слово — «авансы»). Просто он навсегда остался в ее памяти среди других несбывшихся романов — в коллекции теней, как она называла их про себя. В полку джентльменов, которые могли пойти дальше, да не решились.

«Разделите все человечество на две части, — писал Пилигрим о другой многообещавшей встрече, — и вы получите миллионы, которые никогда не встретят друг друга».

Форстер засунет снимок Лесли Мейкле в записную книжку и время от времени будет вынимать его оттуда, вглядываясь в тоскующие глаза и несмело улыбающиеся губы, которые он чуть было не поцеловал. «А что, если бы? — словно вопрошает она. — Что, если бы мы встретились в другое время и в другом месте? И что, если бы…» Увы, не судьба… И ее глаза это знали.

4

Леди Куотермэн была так любезна, что оплатила Форстеру гостиницу до конца июля. Она не сомневалась в своей скорой и неизбежной смерти, но Форстеру об этом даже не заикнулась. Просто сказала, что ей хочется, чтобы он чувствовал себя независимым, и добавила — хотя Форстер прекрасно знал это сам, — что мистер Пилигрим вернет ей деньги по возвращении в Лондон, как только вылечится. Доктор Юнг непременно ему поможет, заявила она. Это всего лишь вопрос времени.

До того самого мгновения, когда ее накрыло лавиной (день этот казался теперь таким далеким, словно из другого столетия), леди Куотермэн поддерживала с Пилигримом связь, посещая его в клинике и обмениваясь письмами с доктором Юнгом. Сразу же по прибытии в Цюрих ей дважды — а может, и трижды — позволили навестить больного. Форстер же видел своего хозяина только тогда, когда останки леди Куотермэн увозили в Англию. В тот день они не обменялись ни словом. Пилигрим настолько ушел в себя, что, возможно, даже не узнал своего камердинера. Там также был тот, другой — светловолосый развязный швейцарец, перенявший обязанности Форстера, хотя на вид он совершенно для этого не годился. Даже одеться не мог по-человечески!

Форстер пять раз просил разрешения навестить мистера Пилигрима. Ему постоянно отвечали, что хозяин занят: «он проходит курс лечения», «ему ввели сильное успокоительное», «он в купальне»… В какое бы время Форстер ни звонил, ему твердили одно и то же. Оправданий было не счесть. А записки хозяину не передавали. Когда Форстер пытался оставить сообщение, ему говорили: «Пожалуйста, только имейте в виду, что вся корреспонденция пациента просматривается — ради его же душевного равновесия».

Душевное равновесие. Методы и приемы психиатрии были для Форстера загадкой. Он считал их чистым шаманством. Его хозяина как бы похитили и завлекли в паутину сеансов, гипноза и самых темных ритуалов вуду. Кроме того, Форстера мучило ужасное подозрение, что Пилигриму удалось наконец свести счеты с жизнью, а врачи, опасаясь за свою репутацию, объявят, что он умер в результате какой-нибудь болезни. Все это приводило верного камердинера в отчаяние. Он все более убеждался, что должен взять дело в свои руки.

Хотя Форстер не был заядлым книгочеем, он любил рассказы о Шерлоке Холмсе. Книги отнюдь не являлись постоянными спутниками Форстера. Но Холмс — дело другое. Мастерство великого сыщика в области маскировки приводило Форстера в восторг. Каждый ребенок мечтает побыть кем-то другим, и Форстера это желание не покидало до сих пор.

«Человек может стать кем угодно при условии, что поверит в это сам». К такому выводу пришел Форстер, читая о Шерлоке Холмсе.

Вот в чем заключался великий секрет Холмса! Внешняя маскировка — ничто. Форстер понял, что просто отрастить усы и покрасить волосы — бессмысленно, сели человек при этом остался рыжим хвастуном, либо приторно любезным участником индийских кампаний, либо опустившимся выходцем из высшего света, который скатился вниз по социальной лестнице из-за пристрастия к кокаину и опиуму. Он пытался играть все три роли и, к своему разочарованию, обнаружил, что ему куда больше подходит четвертая — роль банковского клерка, проводящего отпуск за границей. Такое перевоплощение давалось ему легче всего, в чем он убедился во время встреч с людьми, например, с Лесли Мейкле, хотя подчас ему ужасно хотелось стать банковским служащим, укравшим миллион фунтов.

Итак, Форстер рыскал по городу в образе клерка, по крупицам собирая информацию о Бюргхольцли и пытаясь сообразить, как увидеться с хозяином, не выдав себя.

Кроме того, он почти три недели со всех доступных точек наблюдал за Пилигримом в бинокль и записывал, когда тот выходил на балкон.

Но начиная с субботы первого июня Пилигрим перестал мелькать за окнами и показываться на балконе, и через три дня Фостер так встревожился, что стал изобретать план побега.

Ему необходимо было как-то проникнуть в клинику в обличье банковского служащего. Внимательно прислушиваясь к разговорам в ресторане, баре и комнатах отдыха гостиницы, он узнал фамилии шести других пациентов из Англии. Форстер мог выдать себя за брата или кузена кого-то из них.

А потом — словно по своей обычной договоренности со смертью — Пилигрим восстал из мертвых и в понедельник, десятого июня, вновь показался в окне.

В четверг на той же неделе Форстер встретился с Лесли Мейкле. Снимки, которые она сделала, должны были подготовить Пилигрима к изменениям во внешности его камердинера, когда они встретятся.

Форстер уже размышлял над тем, как организовать эту встречу. Теперь, когда Пилигрим появился вновь, следующий шаг должен быть практическим, хотя осуществить его будет не так-то легко. Установить связь.

Помимо книг Артура Конан Дойла, Форстер читал лишь брошюры о голубях. В Лондоне, на Чейни-Уок, он попросил разрешения построить голубятню — и получил его. Там он разводил голубей разных видов, кормил их и ухаживал за ними. Во время его отсутствия за птицами присматривали экономка и кухарка миссис Матсон и ее племянник, парнишка четырнадцати лет по имени Альфред.

Альфред работал в саду и спал в каморке под черной лестницей. Черноволосый и угрюмый на вид подросток, он любил своих подопечных и инстинктивно понимал их нужды и желания. Он точно знал, когда надо — а когда не надо — ухаживать за голубями, время от времени предоставлял им свободу и непременно закрывал на ночь ставни, чтобы уберечь их от ястребов, сов, грачей и даже хорьков.

Форстер был искренне привязан к этому мрачноватому молчаливому пареньку, который напоминал ему собственную юность и трагедию, в мгновение ока поглотившую в огне пожара все, что он знал и любил — не только дом, но и родителей, братьев и сестер. Отражением этой трагедии в случае Альфреда было самодурство пьяницы-отца, деспота и насильника, отравлявшего жизнь его матери и брату. Каким бы сексуальным извращениям ни подвергался Aльфред, он неизменно хранил молчание. Только глаза выдавали его — глаза и отказ от мужской дружбы, которую Форстер пытался ему предложить. Тем не менее парнишка остался в доме на Чейни-Уок. Он любил свою тетю Эвлалию Матсон, любил «свой» сад, а больше всего — «своих» голубей.

На крыше отеля «Бор-о-Лак» тоже была голубятня, где жили тридцать с лишним птиц. И тут Форстеру пришла в голову идея. «Чьи они?» — спросил он. Ему сказали, что голуби принадлежат повару по имени Доминик Фрежюс.

Форстера это настолько ошарашило, что он не сразу продолжил расспросы. Неужели голубей готовят на ужин? Он не мог в это поверить. Форстер был из тех плотоядных созданий, которые с удовольствием едят мясо, однако даже думать боятся о бойне. Знать свою жертву было для него равносильно убийству. А выбирать ее — еще хуже. Поэтому он затаился и стал вести подсчет.

Через две недели, когда ему стало ясно, что количество голубей не уменьшается, Форстер наконец подошел к Доминику Фрежюсу и спросил, можно ли ему пообщаться с голубями поближе.

Повар не имел ничего против и в конце концов даже позволил Форстеру покормить их.

Утром четырнадцатого июня — на следующий день после встречи с Лесли Мейкле — Форстер побеседовал с Домиником о голубях, собранных под крышей отеля. Среди них были сизари, вяхири, а также почтовые и странствующие голуби, которых Доминик закупил в Северной Америке в надежде, что они дадут потомство.

— К сожалению, — сказал он Форстеру, — они в неволе не размножаются. Это трагедия как для меня, так и для них. В Северной Америке их почти истребили.

Форстер склонил голову и помолчал минуту, словно in memoriam (в память, лат.) о гибнущем виде. Не то чтобы он не жалел о них. Это действительно глубоко его огорчило. Но у Форстера был план, и он нуждался в союзнике. Если Доминик Фрежюс проявит понимание, лучшего сообщника просто не найти.

— Мне нужно шесть почтовых голубей, — сказал Форстер.

— У меня только четыре, — отозвался Фрежюс. — Зачем они вам?

— Чтобы наладить контакт с другом, который лечится в клинике Бюргхольцли.

— Понимаю, — улыбнулся Фрежюс. — Жертва желтого фургона.

— Что еще за желтый фургон?

— В нем больных привозят в клинику.

— Ясно.

— Вы его не видели?

— Нет.

— Еще увидите. Он чуть не каждый день ездит по улицам.

В основном возит родственников больных, порой подбирает людей из парков и со ступенек собора — религиозных фанатиков или же алкоголиков, допившихся до белой горячки. Значит, вам нужны мои почтовики?

— Я хочу лишь одолжить их, если можно. Голуби, естественно, вернутся к вам, но я надеюсь, что они принесут мне весточку. Мои друг любит птиц, дома в Англии мы часто общались таким образом. Может, это его подбодрит.

Доминик Фрежюс, сидевший на парапете крыши отеля посмотрел на банковского служащего и кивнул.

— Подбодрить больного — дело хорошее, — улыбнулся он. — Вам, конечно же, понадобится клетка.

— Да, вы правы.

— Не беспокойтесь, у меня она есть. Порой я вожу голубей в деревню и выпускаю за милю или за две от дома, и они всегда находят дорогу. Надеюсь, ваш друг их покормит?

— Безусловно. Я пошлю вместе с ними зерно разных сортов.

— В таком случае вы можете воспользоваться моими почтовыми голубями… за пятьдесят франков.

— Договорились, — сказал Форстер, и, они пожали друг другу руки.



В понедельник, десятого июня, Пилигрима выпустили из отделения для буйных, и он вернулся в свой номер на третьем этаже.

Он попросил Кесслера принести ему белый костюм, белые туфли и белую соломенную шляпу. Галстук по этому случаю Пилигрим надел зеленый, считая его цветом свободы. Кроме того, он взял в руки тросточку.

— У нас такой вид, словно мы в Венецию собрались, — заметил Кесслер.

— А может, так оно и есть, — откликнулся Пилигрим. Мы отправляемся на Сан-Микеле — остров мертвых.

— Да, сэр.

Кесслер нес в холщовой сумке туалетные принадлежности Пилигрима, его пижаму, банный халат, шлепанцы и прибор для бритья, семеня за надзирателем по полутемному коридору с закрытыми дверями, пока они не вышли наконец в коридор, где все двери были открыты.

Пилигрим натянул шляпу по самые глаза. Он так долго ждал встречи с солнцем, что свет ослепил его.

Добравшись до палаты 306, Пилигрим пропустил Кесслера вперед и велел ему отворить все двери. Солнце тут же залило апартаменты яркими лучами.

Сам он пошел к окнам и открыл их одно за другим, впустив в комнаты свежий воздух и легкий ветерок.

За окнами ворковали голуби и голубки.

— Хлеба! — потребовал Пилигрим, бросив тросточку на пол. Кесслер поспешил к комоду и вытащил коричневый бумажный пакет, полный раскрошенных тостов, круассанов и булочек с изюмом.

Пилигрим начал разбрасывать крошки, приговаривая:

— Ешьте, ешьте на здоровье…



Форстер наблюдал за этой сценой в бинокль из окна отеля «Бор-а-Лак». Пилигрим в белом и болван Кесслер за ним, складывающий одежду.

На Форстера вновь нахлынула ностальгия при воспоминании о том, как он доставал по утрам костюмы Пилигрима, его пиджаки, рубашки, галстуки и туфли, а по вечерам откидывал край покрывала на кровати и вытаскивал из шкафа пижаму, халат и шлепанцы, в то время как несносный, но очаровательный шалун Агамемнон забирался под одеяло, поджидая своего хозяина. Боже, как давно это было! Давным-давно…

Пилигрим снял шляпу и начал обмахивать ею лицо — взад-вперед, взад-вперед, словно леди с веером, наблюдающая за выводком своих дочерей на балу.

Потом он отошел в сторону. Очевидно, кто-то постучал в дверь. Кесслер укладывал одежду в шкаф. В комнате показалась фигура доктора Юнга.

Форстер повернулся вправо, настраивая бинокль так, чтобы поймать в поле зрения гостиную. Юнг, похоже, был чем-то взволнован.

То, что Форстер не слышал ни слова из их разговора, лишь подстрекало его любопытство, доводя до умопомрачения.

Может, Пилигрим что-то натворил? Почему Юнг так разозлился?

Минуту спустя его ярость — во всяком случае, так это выглядело — немного поутихла. Доктор с видом смирившегося фаталиста развел руками, пожал плечами, вытер лоб, а потом склонил голову и замер.

Пилигрим что-то сказал. Юнг ответил.

Затем Юнг обратился к Кесслеру и тот поклонился на немецкий манер — угодливо и льстиво, чего Форстер на дух не переносил. Так кланялись отставные солдаты своим командирам, бюргеры — мэрам, рабы — господам. Форстера так и подмывало крикнуть: «Выпрямись и расправь плечи!» Он даже не заметил, что говорит вслух:

— Ты должен всего лишь ответить: «Да!» Ты не обязан целовать ему ботинки!

Юнг ушел.

Форстер невольно приготовился услышать звук захлопнувшейся двери — но, естественно, ничего не услышал.

Пилигрим вернулся в спальню, бросил шляпу на кровать и придвинул кресло поближе к окну, открытому на балкон.

Он смотрел на горы.

Лицо его застыло, превратившись в мученическую маску. Форстер опустил бинокль. Что там у них стряслось!

Что могло случиться? Умер кто-то еще? Или же, как это слишком часто бывало, все дело в том, что как раз не умер?

5

Юнг вернулся к родному очагу, но вовсе не затем, чтобы каяться. Ему хотелось выяснить и упрочить отношения с Эммой, не прерывая романа с Антонией Вольф. Последний стал непреложным фактом, и Эмме придется либо жить с этим — либо уйти.

Она решила остаться.

«Я буду жить своей собственной жизнью», — сказала она. Хотя это будет не та жизнь, о которой она мечтала. Когда-то она верила, что ее мечта сбылась. Эмма хотела быть безусловным центром домашней жизни Карла Густава — его женой, другом, помощницей, собеседницей, не уступающей ему в интеллекте. И матерью его детей.

Она обожала их научные диспуты, любила проводить для него исследовательскую работу и развлекать его друзей и коллег на приемах, которые в сообществе психиатров считались непревзойденными. За их столом сиживали Фрейд, Адлер (Адлер Альфред (1870–1937), австрийский врач-психиатр, ученик Фрейда), Джонс(Джонс Генри Артур (1851–1929), английский драматург) и Джеймс, поэт Эзра Паунд, молодой Томас Манн, только что опубликовавший «Смерть в Венеции», и Густав Малер, который в 1910 году приехал в Цюрих дирижировать оркестром, исполнявшим его грандиозную «Симфонию тысячи участников» — своего рода дань восхищения «Фаусту» Гете. Карл Густав, разумеется, был особенно рад его визиту, поскольку состоял в отдаленном родстве с великим немецким поэтом, чьи стихи хор исполнял в финале симфонии.

Эмма даже сейчас оживилась, вспомнив роскошный концертный зал и себя в элегантном розово-красном платье с семью длинными нитями жемчуга на шее. Она глядела в театральный бинокль на крохотную фигурку Малера, который взволновал души как живых, так и мертвых, вознося их к небесам…

«Боже, как много чудных мгновений мы пережили вместе с Карлом Густавом, как мы дорожили ими! А теперь…» Кто знает, что будет теперь? Она должна делить его с Антонией Вольф — и Эмма согласилась на это, хотя с горечью в сердце. Не говоря уже о том, что, как всегда, ей придется делить Карла Густава с его работой.

В тот вечер, когда Пилигрима выпустили из отделения для буйных, Юнг вернулся в Кюснахт в крайне возбужденном состоянии. Что-то явно случилось, но он не сразу поделился с Эммой. Отчужденное молчание стало для них естественным явлением.

В апреле, когда затонул «Титаник», у Юнга появилась привычка, которую Эмма выносила с большим трудом. Послюнив правый указательный палец, он подбирал им с тарелки все крошки, заявляя, что «каждый утопающий имеет право на спасение». Холодная белая поверхность тарелки была для него покрытой льдами поверхностью северной Атлантики. Когда Юнг заканчивал игру в спасательную шлюпку, на блюде оставались лишь маленькие айсберги картофельного пюре. Он никогда не доедал их — возможно, боялся обморозить язык.

Эмма смирилась с операциями по спасению утопающих. Как-то она позвонила Лотте в серебряный колокольчик до того как Юнг подобрал все крошки. Лотта взялась за тарелку хозяина — но тот пригвоздил ее к столу пятерней.

— Оставь, — сказала Эмма. — Я позвоню снова, когда доктор закончит.

Однако теперь ее тревога возрастала с каждым днем. Карл Густав не просто дурачился — его начинало заносить всерьез. Игра в спасательную шлюпку была не единственной. Он строил на библиотечном столе крепости из карандашей, складывая из них площади и башни — большие зеленые и желтые дозорные башни и сторожевые посты в пустыне. Он играл в камушки. Как утверждал Карл Густав, это была вариация японской игры в го, только с целыми кучками камней. В саду он играл в подземную темницу, а еще у него было целое кладбище в цветочных клумбах. Крохотные могилки стояли разрытыми, словно все восстали из мертвых, темницей же служил шалаш из веток. Юнг поставил там скамеечку для ног и мог просидеть на ней все воскресное утро или субботний вечер. Он называл шалаш своим вигвамом, но это и впрямь была темница, окруженная со всех сторон рябиновыми кустами.

Игры никогда не обсуждались, хотя Карл Густав постоянно придумывал что-нибудь новенькое. Эмма сама давала им названия.

Вечером десятого июня ужин подали исключительно вегетарианский — цветную капусту, грибы, фаршированные помидоры и шпинат со сметаной. Помидоры были новым изобретением Эммы: «вычистить мякоть и наполнить томаты изюмом, канадским рисом и горсткой толченых орехов». Фрау Эмменталь поджарила их, добавив свежих листьев базилика. Пальчики оближешь!

На Карла Густава томаты не произвели никакого впечатления. Юнг ковырялся в тарелке, рассеянно клевал понемножку, глядя в пространство и словно вопрошая кого-то — во всяком случае, так казалось. Он то закрывал глаза, сосредоточенно склоняя голову, то вновь открывал и смотрел вдаль.

— Сегодня ночью не будет луны, — сказал он вдруг ни с того ни с сего.

Эмма положила нож и вилку на стол и поднесла к губам салфетку.

— С чего ты так решил, дорогой? Судя по календарю…

— Мне все равно, что написано в календаре! Луны не будет.

— Да, милый.

— Луна умерла. Фуртвенглер убил ее.

— Ясно.

Эмма научилась отвечать таким ничего не значащими словечками, которые оставляли все двери открытыми. Она знала, что Карл Густав объяснит все сам, и это окажется либо явным безумием, либо очередной психологической проблемой его пациентов. Несколько раз начальные фразы Карла Густава уже приводили Эмму в замешательство: «Собак больше нет — они все ушли». Или: «Если бы ты могла станцевать с дьяволом, какой танец ты бы выбрала?» Или:- «Ты знала, что Роберт Шуман изуродовал себе руки, чтобы лучше играть?»

Два из этих зачинов оказались вступлением к рассказу о решенных или же нерешенных проблемах из жизни пациентов. Фразу о танцах с дьяволом он так и не объяснил; она стояла между ними, и Эмма жаждала, но не решалась дать ответ. «Танго», — хотелось ей сказать, однако Карл Густав встал из-за стола и заперся в кабинете, прежде чем она успела ответить.

А сегодня умерла луна.

Эмма молча ждала продолжения.

— Я думал провести весь день с мистером Пилигримом, начал Юнг.

— Да, ты так и сказал, когда уходил.

— Когда я приехал в клинику, то не смог сразу с ним поговорить. Поэтому я пошел проверить других пациентов — мисс Руки Шумана и Писателя-без-ручки. И тут… О Господи!

Карл Густав внезапно отодвинул стул от стола и зарыдал. Эмма встала.

Подожди!

Она ничего не сказала.

Карл Густав снял очки, нашарил носовой платок и прижал его к глазам.

— Прости меня. Прости, — сказал он. — Я не могу… У меня нет сил!

— Дорогой мой! — Эмма обошла стол, придвинула сбоку стул и села, глядя на мужа. Потом взяла его левую руку и нежно сжала. — Что стряслось?

— Блавинская… Графиня…

— Нет, не может быть! Эта чудесная милая женщина…

— Да.

Юнг рыдал взахлеб, как ребенок.

— Прости, — повторил он. — Прости. Мне так жаль ее! Так жаль!



— Но, родной, ты же сделал все, что мог! Все. Это маньяк Фуртвенглер виноват. Он ни за что не хотел оставить ее в покое. Боже мой, как печально! Этого не должно было случиться. Как обидно….

Они посидели немного в молчании.

Вошла Лотта.

Эмма махнула ей, чтобы та ушла.

— Да, мадам.

Юнг начал складывать носовой платок — вдвое, потом еще раз вдвое, потом еще. В конце концов Эмма взяла его из рук мужа и дала ему свой.

Карл Густав упал на колени, обнял жену за талию и прижался головой к ее животу. От его пальцев пахло ее собственным одеколоном.

— Она была моей наградой, — сказал он. — Неопровержимым доказательством того, что не все люди могут приспособиться к «нормальной» жизни. Мы притащили ее сюда и держали взаперти против ее воли… Да, я тоже в этом участвовал, пока не понял, что ей тут не место. Уму непостижимо! Люди живут своей жизнью, они не могут иначе — а мы объявляем их сумасшедшими!

— Некоторые из них — вернее, большинство — действительно больны, Карл Густав.

— Я знаю. Знаю. Но она была нормальной. Она витала в облаках, живая — живая! — пока мы не заставили ее спуститься. Мы стащили ее вниз, в ужасное место, где живут одни безумцы и каждый Божий день — это конец света. Я не имел права ее отдавать! Мне следовало стоять на своем. Она была моей пациенткой… Фуртвенглер отнял ее у меня. А я в тот момент увлекся мистером Пилигримом — и потерял ее.

— Не вини мистера Пилигрима. Он тут ни при чем.

— Я его не виню. Я просто говорю — если бы я не увлекся, она была бы жива.

Да, Карл Густав. Если бы ты не увлекся!

Эмма положила руку ему на затылок.

— Расскажи мне, как она погибла.

— Ночью…

— Да?

— Ночью она пошла на верхний балкон — ты помнишь, наверное… На четвертом этаже, над портиком.

— Да.

— Schwester Дора упустила ее. Не знаю толком, каким образом. Очевидно, пошла за чашечкой какао. В общем, отлучилась она ненадолго, но графиня успела сбежать. Ума не приложу, как она нашла дорогу на балкон и почему он был открыт! Здание построено таким образом, чтобы предотвратить подобные случаи, но кто-то как нарочно оставил дверь открытой и не запер окно. Бог его знает…

Юнг выпрямился, по-прежнему стоя перед Эммой на коленях.

— А дальше?

— Сегодня утром Schwester Дора — я ей очень сочувствую, она так любила графиню!.. Так вот, сегодня утром она сказала, что доктор Фуртвенглер накачал Блавинскую лекарствами, привязал к кровати — в общем, изнасиловал как мог.

— Изнасиловал? Боже милостивый!

— Не физически, но он орал на нее, судя пословам Schwester Доры. Кроме того, она подверглась «внушению шепотом» — излюбленному методу Фуртвенглера. Черт бы его побрал с этим внушением! Я рассказывал тебе, помнишь? Он нашептывает пациенту на ухо, когда тот спит или напичкан успокоительными: «Ты не живешь на Луне. Ты никогда не жила на Луне. Луны нет. Спустись на землю! Спустись и живи как все нормальные люди!» Спустись, спустись и живи как все нормальные люди. И она…

— Прыгнула.

— Да. Она прыгнула.

Эмма взяла мужнин бокал с вином и осушила его.

— Откуда нам знать — может, она пыталась улететь на Луну? Я сама смотрела на нее ночью и очень хотела потрогать рукой. — Эмма встала. — Да, это крайне печально, но графиня не стала бы обвинять тебя. В сущности, виной всему — невежество некомпетентных людей вроде Йозефа Фуртвенглера, которых к психиатрии близко подпускать нельзя, которые верят только в посредственность, в «норму» — и не дай Бог ты в эту норму не вписываешься!

Эмма подошла к середине стола, взяла графин и налила им обоим по полному бокалу.

— Давай выпьем за графиню Блавинскую.

Юнг встал, хотя не без труда. Ноги у него совсем затекли. Глядя на мужа, Эмма подумала: «Каждый утопающий имеет право на спасение».

Она подняла бокал.

— За Луну. И за ее последнюю обитательницу. Они выпили.

Потом оба сели.

На небе взошла луна — великолепная, ослепительно белая, сияющая.

* * *

Утром, прежде чем пойти на паром, Юнг вышел в сад покопаться в клумбе. Эмма наблюдала за ним из окна, а когда он удалился, пошла взглянуть на клумбу, которая его так заинтересовала.

Одна из могилок была зарыта. Встав на колени, Эмма раскопала землю и увидела там розу. Она поцеловала ее и положила на место, а потом вновь забросала ямку землей, разрыхлив ее так, чтобы Карл Густав ничего не заметил. Роза была чисто-белой и называлась «Анна Павлова».

После пребывания в отделении для буйных Пилигрима обязали ежедневно совершать прогулку в обнесенном забором саду за зданием клиники, где он прохаживался в обществе других «опасных» узников и их надзирателей. Пилигрим ходил туда в белом костюме с тросточкой — если не было дождя — или с зонтом. Влажное и жаркое альпийское лето было в разгаре, а потому пациенты еле волочили ноги. Пилигриму казалось, что он идет сквозь воду по песку.

— У меня ноги болят, — пожаловался он Кесслеру. — Вы уверены, что это необходимо?

— Да, сэр. Таковы правила. Все пациенты, кроме тех, кого не выпускают во двор, должны каждый день совершать моцион. Он помогает вам поддерживать форму и способствует циркуляции.

— Циркуляции чего? — язвительно спросил Пилигрим. — Моей хандры?

Они прогуливались по кругу — кто по восемь человек, кто по шесть или по четыре, а большинство, подобно Пилигриму с Кесслером, вдвоем со своим санитаром. На верху побеленного каменного забора высотой в двадцать футов торчали осколки стекла, предназначенные для того, чтобы отбить у больных охоту бежать.

— Заключенные, — сказал Пилигрим Кесслеру. — Вот кто мы такие! С таким же успехом меня могли посадить в тюрьму.

Пилигрим невольно вспомнил об Оскаре Уайльде, сидевшем в Редингской тюрьме, и закованных в кандалы преступниках, с которыми писателю приходилось гулять каждый день. Мошенники, насильники, убийцы — и уйма заключенных, отбывавших срок за мелкие прегрешения вроде кражи одежды с веревки для сушки белья, бродяжничество, желание согреться или же утолить голод отбросами из ресторанов. «И даже, сказал тогда нараспев Оскар Уайльд, — объедками с моей собственной тарелки из кафе «Ройял».

Гуляющие во дворе Бюргхольцли, как правило, попадали сюда за склонность к насилию. Некоторые, до сих пор не смирившиеся с заточением, регулярно нападали на своих нянечек и санитаров. Другие пытались покончить с собой: кто ел стекло, кто — камни. Остальные провинились в том, что неоднократно пытались бежать. Кто-то пытался выдать себя за труп, кто-то прятался в корзинах для грязного белья, кто-то надевал белый халат, стараясь сойти за врача или медсестру. Одна женщина в буквальном смысле слова изнасиловала пациента-мужчину, забеременела, а теперь любыми средствами пыталась сделать себе аборт.

— Совершенно нормальные человеческие грехи, — заметил Пилигрим. — Типичное сборище отбросов общества.

В субботу, пятнадцатого июня, солнце палило так сильно, что Пилигрим взял с собой во двор зонтик.

— Белый костюм — черная тень, — сказал он Кесслеру.

Кое-кто из пациентов уговорил своих санитаров отменить оздоровительный моцион. Пилигрим потерпел поражение. Кесслер был непреклонен.

— А в чем ее преступление? — спросил Пилигрим, кивнув в сторону пациентки, которую раньше не видел.

— Ее только что привезли, — ответил Кессдер. — Вчера.

Кстати, из вашего родного Лондона. По-моему, она содержала бордель.

— По виду похоже, — откликнулся Пилигрим.

Чересчур броский макияж, ярко-рыжие волосы, накрашенные веки, алые губы. Женщина постоянно одергивала вниз платье, обнажая груди, — и вдруг разразилась песней:

— Была она сначала невинна и чиста, пока не повстречала богатого хлюста!

В конце концов санитару пришлось увести ее со двора.

— Мир — сточная канава, — подвывала она на ходу. — Куда ни кинешь взор, богатым — все забава, а беднякам — позор!

Пилигрим хотел было ей похлопать, но сдержался. Ей и так грозили неприятности из-за того, что она пыталась пробудить сочувствие в собратьях по двору.

Тюремному двору.

Пилигрим отрешенно уставился на высокий белый забор. Он думал о певшей умалишенной, которая вела себя столь вызывающе и дерзко. Вряд ли она содержала бордель, иначе ее привезли бы не в Бюргхольцли. Скорее всего бывшая актриса. А может, светская дама или даже титулованная особа. В мире случались и не такие странные вещи.

«Мы все находимся в плену чужих представлений о том, кто мы такие, — подумал он. — Никто из нас не может прожить свою жизнь свободным от досужих глаз».

Ему вспомнилось стихотворение Уайльда с описанием борделя, увиденного на улице Лондона.

«Пришли покойники на бал, — написал Уайльд. — И пыль там вихри завила» (стихотворение «Дом блудницы», пер. Федора Сологуба).

— Можем мы присесть? — спросил у Кесслера Пилигрим.

— Конечно.

Они сели в уголке.

Высоко в небе кружил сокол. Перелетный скиталец.

Пилигрим начал перебирать в уме синонимы. Скиталец. Странник. Паломник.

Пилигрим.

Я.

7

Горе и потери порой пробуждают в нас благородство. Во всяком случае, Юнг считал свое решение благородным, хотя на самом деле оно скорее было великодушным. «Я отдам мистеру Пилигриму письмо леди Куотермэн», — решил он после гибели графини Блавинской.

Он даже в мыслях не произносил слово «самоубийство». Если эта женщина погибла от отчаяния, значит, Юнг отчасти виновен в ее смерти. Теперь он понимал, что должен был бороться и отстоять право графини на ее лунные фантазии, а не отдавать ее Фуртвенглеру, которого называл про себя сапожником.

Таким несколько извилистым путем он пришел к решению показать Пилигриму письмо. Раз ничего не помогает, нужно встряхнуть Пилигрима, чтобы он увидел источник своих собственных фантазий и подумал над тем, какую роль они играют в его желании покончить с собой. «Я хотел его оградить! — торопливо добавил про себя Юнг. — Хотел избавить его от боли, которую причинили бы ему последние слова близкого человека. Тогда это было совершенно оправданно».

Разумеется! Почти так же оправдано, как то, что ты впустил в свою жизнь молодую жеuщину, поскольку, по твоим словам, тебе это было крайне необходимо. Иначе вся твоя работа оказалась бы под угрозой, ибо… Как ты тогда выразился? Ты не мог сосредоточиться!.. Да, правилыю. Ты не мог сосредоточиться без секса.

Замолчи, а?

Я просто напоминаю. Ты употребил слово «oравданно», и я всего лишь хотел внести ясность. Оправдать…

Оклеветать!

Ну, если ты так считаеuшь, я больше не стаиу к этому возвращаться.

Да уж, пожалуйста.

Я хочу, чтобы ты оставался честным, Карл Густав, хотя бы с самим собой. Не говоря уже об Эмме, иапример…

Я отказываюсь слушать! Ты сведешь меня с ума.

Быть может, имеино этого я и добиваюсь.

Прекрати!