Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джозеф Хеллер

Уловка-22

1. Техасец

Йоссариан лежал в госпитале с болями в печени. Подозрение падало на желтуху. Однако для настоящей желтухи чего-то не хватало, и это ставило врачей в тупик.

Будь это желтуха, они могли бы начать лечение. Но болезни не хватало самой малости, чтобы стать настоящей полноценной желтухой, и это все время смущало врачей. Выписать же Йоссариана из госпиталя они не решались.

Каждое утро они делали обход — трое серьезных энергичных мужчин. Твердо сжатые губы выражали уверенность, которой явно недоставало их глазам. Врачей сопровождала такая же серьезная и энергичная сестра Даккит, как и другие палатные сестры, недолюбливавшая Йоссариана. Доктора просматривали висящий на спинке кровати температурный лист и нетерпеливо расспрашивали Йоссариана о болях в печени. Казалось, их раздражало, что изо дня в день он отвечал одно и то же.

— И по-прежнему не было стула? — допытывался медицинский полковник.

Каждый раз, когда больной отрицательно качал головой, врачи переглядывались.

— Дайте ему еще одну таблетку.

Сестра Даккит записывала, что Йоссариану нужно дать еще одну таблетку, и все четверо переходили к следующей койке.

Медсестры недолюбливали Йоссариана. На самом деле боли в печени давно прошли, но Йоссариан скрывал это от врачей, и они ни о чем не догадывались. Они лишь подозревали, что он тайком бегает в уборную.

В госпитале у Йоссариана было все, что душе угодно. Кормили недурно, к тому же еду подавали прямо в постель. В дневной рацион входила дополнительная порция превосходного мяса, а в полдень, в самую жару, ему, как и другим, приносили охлажденный фруктовый сок или шоколадный напиток. Если не считать врачей и сестер, его никто не беспокоил. Правда, по утрам часок-другой ему приходилось выполнять обязанности почтового цензора, зато все остальное время он был предоставлен самому себе и валялся до самого вечера, нисколько не мучась угрызениями совести. Жизнь в госпитале была удобна и приятна. Ему не стоило большого труда оставаться здесь и дальше, потому что температура у него держалась всегда одна и та же — тридцать восемь и три десятых. Ему было намного лучше, чем, скажем, Данбэру, которому, чтобы заставить сестер приносить обед в постель, приходилось то и дело грохаться на пол и расквашивать себе физиономию. Решив потянуть так время до конца войны, Йоссариан написал всем знакомым, что находится в госпитале, не уточняя, однако, почему именно. А потом ему пришла в голову еще более удачная мысль. Он оповестил всех знакомых, что его посылают на особо опасное задание. «Требовались добровольцы. Дело рискованное, но кому-то ведь надо идти и на рискованные дела. Как только вернусь — черкану». И с тех пор никому не написал ни строчки. Всех офицеров из палаты Йоссариана заставляли цензуровать письма больных из рядового и сержантского состава, которые лежали в отведенных для нижних чинов палатах. Это было нудное занятие, и Йоссариан, читая письма, с разочарованием убедился, что жизнь рядовых и сержантов лишь немногим интереснее жизни офицеров. Уже на второй день он утратил всякий интерес к солдатским письмам, но, чтобы работа не казалась слишком скучной, он изобретал для себя всякие забавы.

«Смерть определениям!» — объявил он однажды и начал вычеркивать из каждого письма, проходившего через его руки, все наречия и прилагательные. Назавтра Йоссариан объявил войну артиклям. Но особую изобретательность он проявил на следующий день, вымарав в письмах все, кроме определенных и неопределенных артиклей. С его точки зрения, стиль после такой операции становился более энергичным и письма обретали более широкий смысл. Вскоре он начал сражаться с обращениями и подписями, а текст письма оставлял нетронутым. Однажды он вымарал все, кроме обращения «Дорогая Мари», а внизу приписал: «Тоскую по тебе ужасно! А. Т. Тэппман, капеллан армии Соединенных Штатов». А. Т. Тэппман был капелланом их авиаполка.

Когда фантазия Йоссариана истощилась, все возможности поиздеваться над письмами были исчерпаны, он начал атаковать фамилии и адреса на конвертах. Он отправлял в небытие дома и улицы и, словно господь бог, небрежным мановением руки стирал с лица земли целые столицы.

Инструкция требовала, чтобы на каждом проверенном письме значилась фамилия цензора. Большинство писем Йоссариан не читал вообще и спокойно подписывал их своей фамилией. А на тех, которые читал, выводил: «Вашингтон Ирвинг». Когда ему и это надоело, он стал подписываться: «Ирвинг Вашингтон».

Его цензорские шалости на конвертах привели к серьезным последствиям. Некие высокопоставленные военные чины обеспокоенно наморщили лбы и решили послать в госпиталь сотрудника контрразведки. Под видом больного он вскоре появился в палате Йоссариана. Но очень скоро здесь все раскусили, что перед ними контрразведчик, потому что он без конца выспрашивал об офицере по имени не то Ирвинг Вашингтон, не то Вашингтон Ирвинг, а также потому, что уже на второй день он позволил себе бросить проверку почты, сочтя это занятие слишком утомительным.

На сей раз Йоссариан лежал в отличной палате, пожалуй, лучшей из всех, в которых ему с Данбэром приходилось когда-либо вкушать блаженство. Рядом лежал двадцатичетырехлетний капитан истребительной авиации — молодой человек с жиденькими золотистыми усиками. Он был сбит над Адриатическим морем зимой, в самые холода, — и даже не простудился. А теперь, когда на дворе стояла жара, и никто не сбивал его над холодным морем, капитан утверждал, что болен гриппом. Справа от Йоссариана, томно распластавшись на животе, лежал уоррэнт-офицер,[1] напуганный единственным комариным укусом в зад и микробами малярии в крови. Напротив, через проход между койками, лежал Данбэр, а рядом с ним — артиллерийский капитан, с которым Йоссариан до недавнего времени часто играл в шахматы. Артиллерист был прекрасным шахматистом и разыгрывал интересные комбинации, до того интересные, что Йоссариану надоело постоянно чувствовать себя идиотом, и он бросил играть.

Самой заметной фигурой в палате был шибко образованный техасец, похожий на героя цветного боевика. Он мыслил как патриот и утверждал, что состоятельные люди — публика приличная и поэтому должны иметь больше голосов на выборах, чем разные бродяги, проститутки, преступники, дегенераты, безбожники и всякая прочая неприличная публика, не имеющая ломаного гроша за душой.

Когда в палату внесли техасца, Йоссариан был занят тем, что вымарывал из писем рифмующиеся слова. Это был обычный жаркий и безмятежный день. Зной тяжело давил на крыши домов. Стояла тишина. Данбэр, как всегда, лежал на спине, уставившись в потолок неподвижным взглядом куклы. Он изо всех сил старался продлить свою жизнь, считая, что скука — лучшее средство для достижения этой цели. Данбэр так усердно скучал, что Йоссариан подумал: «Уж, часом, не отдал ли он богу душу?»

Техасца уложили на кровать посредине палаты, и он сразу же приступил к обнародованию своих взглядов.

Послушав его, Данбэр подскочил, словно подброшенный пружиной.

— Ага! — возбужденно заорал он. — Я все время чувствовал, что нам чего-то не хватает. Теперь я знаю чего. — И, стукнув кулаком по ладони, изрек: — Патриотизма! Вот чего!

— Ты прав! — громко подхватил Йоссариан. — Ты прав, ты прав, ты прав! Горячие сосиски, «Бруклин доджерс»,[2] мамин яблочный пирог — вот за что все сражаются. А кто сражается за приличных людей? Кто сражается за то, чтобы приличные люди имели больше голосов на выборах?.. Нет у нас патриотизма! И даже патриотизма нет!

На уоррэнт-офицера, лежавшего справа от Йоссариана, эти крики не произвели никакого впечатления.

— Дерьмо это все… — проворчал он устало и повернулся на бок, намереваясь уснуть.

Техасец оказался до того душкой, до того рубахой-парнем, что уже через три дня его никто не мог выносить. Стоило ему раскрыть рот — и у всех пробегал по спине холодок ужаса. Все удирали от него, кроме солдата в белом, у которого все равно не было пути к отступлению: солдат был упакован с головы до пят в марлю и гипс и не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Его сунули в палату ночью контрабандой. Проснувшись утром, обитатели палаты увидели на пустовавшей койке странно вздыбленные к потолку руки. Все четыре конечности поддерживались в таком состоянии неподвижными свинцовыми противовесами, темневшими над головой солдата.

Его положили рядом с техасцем, и тот, повернувшись к новому соседу, целыми днями о чем-то прочувствованно вещал ему. Солдат не отвечал, но техасца это не смущало.

Температуру мерили дважды. Рано утром и к вечеру в палату входила сестра Крэмер с банкой градусников и раздавала их, чинно шествуя сначала вдоль одного ряда коек, затем вдоль другого. Солдату в белом она всовывала градусник в отверстие в бинтах, под которыми угадывался рот.

Затем она возвращалась к первой койке, брала градусник, записывала температуру больного, шла к следующему и так снова обходила всю палату. Однажды днем, вернувшись, чтобы собрать градусники, она взглянула на градусник солдата в белом и обнаружила, что солдат мертв.

— Убийца, — спокойно произнес Данбэр.

Техасец младенчески невинно посмотрел на него.

— Душегуб, — сказал Йоссариан.

— О чем вы, ребята? — не понял техасец.

— Это ты убил его, — сказал Данбэр.

— Это ты отправил его на тот свет, — сказал Йоссариан.

Техасец отпрянул:

— Вы что, ребята, спятили? Я и пальцем его не тронул.

— Это ты его замучил, — твердил Данбэр.

— Я слышал, как ты его убивал, — сказал Йоссариан.

— Ты убил его потому, что он… черномазый, — сказал Данбэр.

— Вы рехнулись, ребята! — закричал техасец. — Черномазых класть сюда не разрешается. Для черномазых у них специальная палата.

— Сержант положил его тайком, — возразил Данбэр.

— Сержант — коммунист, — сказал Йоссариан.

— И ты об этом знал, — сказал Данбэр.

Только на уоррэнт-офицера, лежавшего слева от Йоссариана, все случившееся не произвело никакого впечатления. Он вообще почти никогда не разговаривал, а если когда и открывал рот, то лишь затем, чтобы излить на кого-нибудь свое раздражение.

…За день до того, как Йоссариан встретился с капелланом, в столовой взорвалась печь. Огонь перекинулся в кухню, и раскаленный воздух хлынул в соседние палаты. Даже в палате Йоссариана, расположенной довольно далеко от столовой, было слышно, как бушевало пламя и сухо потрескивали пылавшие балки. За окнами в оранжевых отблесках валили клубы дыма. Вскоре к месту пожара прибыли аварийные машины с аэродрома. Целых полчаса пожарники работали как сумасшедшие, и все без толку. Наконец они стали брать верх над огнем.

Но тут послышался хорошо знакомый монотонный гул бомбардировщиков, возвращавшихся с задания. Пожарникам пришлось свернуть шланги и поспешить на аэродром: вдруг какой-нибудь самолет разобьется при посадке и загорится. Однако самолеты приземлились благополучно. Как только сел последний, пожарники развернули свои машины и помчались обратно к госпиталю, чтобы возобновить борьбу с огнем. Когда же они приехали, пожар совсем стих. Пламя погасло само по себе, не осталось ни одной даже тлеющей головешки. Разочарованные пожарники посидели на кухне, попили тепловатого кофе и долго еще слонялись вокруг в надежде потискать медсестричек.

Капеллан появился в госпитале на следующий день после пожара в то самое время, когда Йоссариан искоренял в письмах все, что не относилось к любви. Капеллан сел на стул в проходе между койками и спросил, как он себя чувствует. Священник сидел к Йоссариану боком, так что из его знаков различия можно было рассмотреть только капитанские полоски на воротнике рубашки. Йоссариан и понятия не имел, кто перед ним. Он решил, что это или новый доктор, или очередной псих.

— О, вполне прилично, — ответил он. — У меня побаливает печень, наверное оттого, что в последнее время я не очень-то соблюдал режим. А в общем чувствую себя сносно.

— Это хорошо, — сказал капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан, — это хорошо.

— Я бы пришел сюда раньше, — проговорил капеллан, — но, честно говоря, немного прихворнул.

— Это очень плохо, — сказал Йоссариан.

— Просто немного простудился, — поспешно пояснил капеллан.

— А у меня повышенная температура, тридцать восемь и три, — так же поспешно добавил Йоссариан.

— Это очень плохо, — посочувствовал капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан, — очень плохо.

Капеллан нервно заерзал на стуле и, помолчав, спросил:

— Могу ли я для вас что-нибудь сделать?

— Нет, нет, — со вздохом ответил Йоссариан, — врачи делают все, что в человеческих силах.

— Я не об этом… — мягко возразил капеллан. — Я имел в виду совсем другое. Игрушки, шоколад, жевательную резинку… или… может быть, книги.

— Нет, нет, спасибо, — ответил Йоссариан. — У меня есть все, что нужно. Все, кроме здоровья.

— Это очень плохо.

— Да, — согласился Йоссариан, — очень плохо.

Капеллан опять заерзал на стуле. Он несколько раз оглянулся по сторонам, посмотрел на потолок, на пол. Затем глубоко вздохнул:

— Лейтенант Нейтли передает вам привет.

Йоссариану не понравилось, что у них оказался общий знакомый: чего доброго, это могло послужить поводом для дальнейшего разговора.

— Вы знакомы с лейтенантом Нейтли? — спросил он с ноткой сожаления.

— Да, я знаю лейтенанта Нейтли довольно близко.

— У него, кажется, того… кое-каких винтиков не хватает, а?

Капеллан смущенно улыбнулся:

— Затрудняюсь сказать. Я знаю его не настолько хорошо, чтобы судить об этом…

— Уж можете мне поверить! — сказал Йоссариан.

Наступила мучительная для капеллана пауза, которую он нарушил внезапным вопросом:

— Ведь вы капитан Йоссариан?

— Нейтли не повезло с самого начала. Он из слишком приличной семьи.

— Прошу извинить меня, — робко произнес капеллан. — Возможно, произошло ужасное недоразумение. Вы ведь капитан Йоссариан?

— Да, — признался Йоссариан. — Я капитан Йоссариан.

— Из двести пятьдесят шестой эскадрильи?

— Да, из двести пятьдесят шестой боевой эскадрильи. Мне не приходилось слышать ни о каких других капитанах с такой фамилии. Насколько мне известно, я — единственный капитан Йоссариан. Но мне известно далеко не все.

— Понимаю, — печально произнес капеллан.

— Держу пари, вы собираетесь написать о нашей эскадрилье героическую поэму.

— Нет, — пробормотал капеллан, — я не собираюсь писать о вашей эскадрилье героическую поэму.

Йоссариан резко выпрямился. Только сейчас он заметил на воротнике у капеллана тонкий серебряный крестик. Он был крайне удивлен — еще ни разу в жизни ему не доводилось разговаривать с капелланами.

— Вы капеллан? — воскликнул он восторженно. — А я и не знал, что вы капеллан!

— Ну разумеется, — ответил капеллан. — Неужели вы не знали?

— Конечно же нет. Понятия не имел, что вы капеллан… — Йоссариан завороженно смотрел на него, широко улыбаясь. — Честно говоря, я еще ни разу в жизни не видел настоящего капеллана.

Капеллан вспыхнул и принялся разглядывать свои руки. Это был человек хрупкого сложения, лет тридцати двух, с рыжеватыми волосами и робким взглядом карих глаз, с лицом узким и бледным. На щеках его розовели ямки, оставшиеся от былых прыщей. Йоссариану стало почему-то жаль капеллана.

— Не могу ли я все же что-нибудь сделать для вас? — повторил капеллан.

Йоссариан, по-прежнему ухмыляясь, покачал головой:

— Нет, вы знаете, у меня есть все, что нужно. Мне очень хорошо. Честно говоря, я даже и не болен.

— Это хорошо, — произнес капеллан и тут же пожалел о сказанном. Он прикрыл рот двумя пальцами и нервно хихикнул.

Йоссариан молчал.

— Мне нужно еще навестить других больных из нашего полка, — виновато сказал священник. — Я к вам еще зайду. Может быть, даже завтра.

— Пожалуйста, заходите.

— Я приду, если вы действительно хотите, — проговорил капеллан, скромно наклонив голову. — Я заметил, что многим как-то не по себе в моем присутствии.

Йоссариан горячо запротестовал:

— А мне как раз хочется, чтобы вы зашли. Вы меня нисколько не стесняете.

Капеллан весь засветился благодарностью. Затем скосил глаза на листок бумаги, который все это время прятал в руке. Шевеля губами, он сосчитал койки в палате, и взгляд его нерешительно остановился на Данбэре.

— Разрешите узнать, — прошептал он тихо, — это не лейтенант Данбэр?

— Да, — ответил Йоссариан громко, — это лейтенант Данбэр.

— Спасибо, — прошептал капеллан, — большое спасибо. Мне надо с ним поговорить. Я должен проведать в госпитале всех наших однополчан.

— И в других палатах тоже?..

— Да, и в других тоже.

— Будьте осторожны в других палатах, отец, — предупредил Йоссариан. — Там держат людей с психическими расстройствами. Там полно сумасшедших.

— Можете не называть меня отцом. Я анабаптист, — пояснил капеллан.

— Я не шучу насчет других палат, — мрачно продолжал Йоссариан. — Там вам не поможет и военная полиция. Там собраны отъявленные психопаты. Я проводил бы вас, но сам чертовски боюсь. К тому же безумие заразно. Тут во всем госпитале одни мы нормальные. Кроме нас, все идиоты. Может быть, наша палата — единственная в мире, где лежат нормальные.

Капеллан поспешил подняться. Отойдя от Йоссариана, он примирительно кивнул головой и пообещал вести себя с подобающей осторожностью.

— А теперь мне надо поговорить с лейтенантом Данбэром, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Как поживает лейтенант Данбэр?

— Хорошо, насколько это возможно в его состоянии, — заверил его Йоссариан. — Истинный принц! Один из прекраснейших, хотя и наименее преданных богу людей на свете.

— Я не об этом, — возразил капеллан, снова переходя на шепот. — Он очень болен?

— Нет, он не очень болен. Строго говоря, он вообще здоров.

— Это хорошо, — с облегчением вздохнул капеллан.

— Да, — согласился Йоссариан. — Да, это хорошо…

— Вот это капеллан! — сказал Данбэр, когда священник, поговорив с ним, ушел. — Видел ты что-нибудь подобное? Настоящий капеллан!

— Приятный человек, а? Может быть, вот таким и будут предоставлять по три голоса на выборах?..

— Кто это ему предоставит? — подозрительно переспросил Данбэр.



…За каких-нибудь десять дней техасец произвел в палате полное опустошение. Первым не выдержал артиллерийский капитан. После этого смылись все. Данбэр, Йоссариан и капитан истребительной авиации сбежали на следующее же утро. У Данбэра прекратились головокружения, у капитана истребительной авиации очистилась носоглотка. Йоссариан сказал врачам, что боль в печени прошла. Даже уоррэнт-офицер и тот удрал. В десятидневный срок техасец вернул всех к исполнению своих служебных обязанностей, всех, за исключением сотрудника контрразведки, который заразился от капитана истребительной авиации гриппом, осложнившимся воспалением легких.

2. Клевинджер

В некотором смысле контрразведчику здорово повезло, потому что за стенами госпиталя все еще шла война и конца ей не предвиделось. Единственное, что Йоссариан мог предвидеть, — это свой собственный близкий конец. А ведь он мог бы отлеживаться в госпитале до Страшного суда, если бы только не этот патриот из Техаса с его массивной взъерошенной башкой и постоянной несокрушимой улыбкой, широкой, как поля ковбойской шляпы.

Да, за стенами госпиталя шла война, и только война, но, казалось, никто этого не замечал, кроме Йоссариана и Данбэра. А когда Йоссариан пытался напомнить людям об этом, они отшатывались от него, как от ненормального. Даже Клевинджер, который как будто бы понимал все лучше других, назвал Йоссариана сумасшедшим. Это было незадолго до того, как Йоссариан сбежал в госпиталь.

Клевинджер тогда уставился на него, багровый от ярости и негодования, и, ухватившись обеими руками за стол, гаркнул:

— Ты сумасшедший!

— Клевинджер, ну чего тебе от него надо? — устало возразил Данбэр.

— Я не шучу. Он псих, — настаивал Клевинджер.

— Они хотят меня убить, — спокойно сказал Йоссариан.

— Никто не помышляет убить именно тебя! — заорал Клевинджер.

— Хорошо, почему же тогда они в меня стреляют? — спросил Йоссариан.

— Они стреляют во всех, — ответил Клевинджер. — Они пытаются убить каждого.

— А какая разница? Значит, и меня!..

Но Клевинджер уже завелся. С помутившимся взглядом и трясущимися побелевшими губами он привстал со стула. Всякий раз, когда Клевинджер вступал в спор, с пеной у рта отстаивая свои идеи, он задыхался, жадно хватал ртом воздух и часто моргал, стряхивая с ресниц слезы — горькие слезы человека непонятого, но убежденного в собственной правоте. У Клевинджера было много идей, которые он отстаивал с пеной у рта. Он сам был ненормальный.

— Кто это «они»? — допытывался Клевинджер. — Кто именно, по-твоему, хочет тебя убить?

— Все они.

— Кто?

— А ты как думаешь, кто?

— Понятия не имею.

— А почему же ты тогда заявляешь, что они не хотят меня убить?

— Потому что… — брызжа слюной, начал Клевинджер, но осекся и умолк с выражением полного отчаяния.

Клевинджер искренне считал себя правым, но Йоссариан — тоже, так как у него были доказательства: совершенно незнакомые люди палили в него из пушек каждый раз, когда он поднимался в воздух, чтобы сбросить на них бомбы. И это было далеко не смешно. Да и все остальное тоже. Например, он не находил ничего занятного в том, что приходилось жить как идиоту в палатке на Пьяносе, где позади тебя пузатые горы, а впереди голубая морская гладь, которая проглотит кого хочешь, так что и глазом моргнуть не успеешь, и выкинет обратно на берег денька через три, разбухшего и посиневшего, свободного от всех земных забот.

Палатка, в которой он жил, стояла на опушке реденького леска, отделявшего эскадрилью Йоссариана от эскадрильи Данбэра. Тут же рядом, в выемке заброшенной железной дороги проходил трубопровод, по которому авиационное горючее поступало к бензозаправщикам на летное поле.

Благодаря Орру, соседу Йоссариана по палатке, их жилище было самым роскошным в эскадрилье. Каждый раз, когда Йоссариан возвращался после очередной отлежки в госпитале или из Рима, где бывал в увольнении, его приятно поражали новые удобства, созданные Орром в его отсутствие: то водопровод, то печка, то цементированный пол.

Место для палатки выбрал Йоссариан, а ставили они ее вдвоем с Орром. Орр, вечно посмеивающийся пигмей с пилотскими нашивками и густой каштановой шевелюрой с пробором посередине, давал идеи и советы, а Йоссариан, который был выше ростом, сильнее, шире в плечах и подвижней, претворял эти идеи и советы в жизнь. Так они вдвоем здесь и жили, хотя палатки хватило бы на шестерых. Когда пришло лето, Орр закатал борта палатки вверх, чтобы свежий морской ветерок выдувал застоявшийся воздух.

Рядом жил Хэвермейер. Он жил один в двухместной палатке, любил грызть земляные орешки и каждую ночь убивал по одной мыши, всаживая в нее пулю из пистолета сорок пятого калибра, который он украл у покойника в палатке Йоссариана.

Дальше за Хэвермейером стояла палатка, которую Макуотт уже больше не делил с Клевинджером. Тот все еще не вернулся с задания, когда Йоссариан вышел из госпиталя. Вместо Клевинджера в палатке жил Нейтли, но сейчас Нейтли был в Риме, где обхаживал одну сопливую потаскушку, в которую влюбился по уши и которой изрядно надоели и ее занятие, и Нейтли с его пылкой любовью.

Макуотт был совершенно ненормальный. При каждом удобном случае он норовил как можно ниже пролететь над палаткой Йоссариана, чтобы насладиться зрелищем насмерть перепуганного приятеля. Еще он любил с диким ревом промчаться над плотом, связанным из досок и пустых бочек из-под горючего, и над песчаной отмелью вдоль чистой белой полосы пляжа, где мужчины купались нагишом.

Жить в одной палатке с чокнутым не так-то легко, но Нейтли это нисколечки не смущало. Он сам был тронутый: каждый свободный день он ходил работать на строительство офицерского клуба. Йоссариан в этом деле участия не принимал.

Вообще было много клубов, в сооружении которых Йоссариан не принимал ни малейшего участия, но больше всего в этом смысле он гордился клубом на Пьяносе. Это был весьма внушительный монумент, воздвигнутый не иначе как в честь железной решимости Йоссариана не пачкать рук на стройке. Йоссариан не подходил к стройке вплоть до полного завершения работ, но зато потом начал захаживать в клуб довольно часто. Уж больно ему нравилось это большое, просторное, красивое, крытое щепой здание, и он трепетал от удовольствия при мысли, что этакая красотища сооружена без его малейшего участия.

В последний раз Йоссариан и Клевинджер обозвали друг друга психами, когда они и еще двое сидели за столиком в офицерском клубе. Рядом стоял стол для игры в кости, где Эпплби всегда ухитрялся выигрывать. В кости он играл так же здорово, как и в пинг-понг, а в пинг-понге был так же силен, как и во всем прочем. За что бы Эпплби ни брался, он все делал хорошо. Этот белокурый малый из Айовы верил в бога, в святую материнскую любовь и в «американский образ жизни», хотя никогда глубоко не задумывался ни над тем, ни над другим, ни над третьим. И всем он нравился…

— …Ненавижу сукина сына, — проворчал Йоссариан. Их спор с Клевинджером начался несколько раньше, когда Йоссариан пожалел, что у него нет при себе пулемета. В эту ночь клуб был полон. В баре полно, у стола для игры в кости полно, стол для пинг-понга занят. Люди, которых он перестрелял бы с великим удовольствием, толкались у стойки бара, распевая затасканные душещипательные песенки, которые только одним им еще не надоели. Не имея возможности скосить из пулемета всех подряд, Йоссариан удовлетворился тем, что с остервенением раздавил каблуком подкатившийся к нему целлулоидный пинг-понговый шарик.

— Ох уж этот Йоссариан! — захохотали во все горло оба офицера, игравшие в пинг-понг, и достали новый шарик из коробки на полке.

— Да, этот Йоссариан!.. — отозвался Йоссариан.

— Йоссариан! — предостерегающе прошипел Нейтли.

— Теперь вы поняли, что я имел в виду? — спросил Клевинджер.

Офицеры, услышав, как Йоссариан передразнивает их, снова засмеялись.

— Ох уж этот Йоссариан! — сказал один из них еще громче.

— Да, этот Йоссариан!.. — откликнулся, как эхо, Йоссариан.

— Йоссариан, прошу тебя… — взмолился Нейтли.

— Вы поняли, что я имел в виду? — спросил Клевинджер. — Этот человек — антиобщественный, агрессивный элемент.

— Слушай, заткнись, — сказал Данбэр Клевинджеру. Данбэр любил Клевинджера за то, что тот раздражал его и тем самым как-то замедлял слишком быстрое течение жизни.

— …А Эпплби сегодня нет, — торжествующим видом сказал Клевинджер, обращаясь к Йоссариану.

— При чем тут Эпплби? — поинтересовался Йоссариан.

— И полковника Кэткарта тоже нет.

— При чем тут полковник Кэткарт?

— А какого же сукина сына ты в таком случае ненавидишь?

— А такого сукина сына, который здесь!

— Я не собираюсь с тобой спорить, — отрезал Клевинджер. — Ты сам не знаешь, кого ты ненавидишь.

— Всякого, кто намеревается отравить меня.

— Никто тебя не собирается отравлять.

— Да? А разве мне не подсыпали яд дважды, а? Разве они не подсыпали мне отраву тогда, под Феррарой, и во время великой осады Болоньи?

— Они всем подсыпали, — объяснил Клевинджер.

— А какая разница — всем или одному?..

— Да к тому же это была и не отрава! — запальчиво крикнул Клевинджер, все более запутываясь и оттого еще более раздражаясь.

Насколько мог припомнить Йоссариан, он с терпеливой улыбкой объяснял Клевинджеру, что кто-то всегда замышлял убить его. Были люди, которые уважали его и для которых он что-то значил, но были и другие, для которых он ничего не значил и которые ненавидели его и норовили прикончить. Ненавидели же они его за национальность — за то, что он ассириец. Но у них руки коротки, чтобы сладить с ним, объяснял он Клевинджеру, потому что у него слишком здоровый дух в здоровом теле и он силен, как бык. У них руки коротки дотянуться до него, потому что он — Тарзан и фараон Рамзес Второй. Он — Билли Шекспир. Он — Каин, Улисс, Летучий Голландец, он — печальная Дейрдре, он — Лот из Содома, он — Свинопас и сладкозвучный Соловей. Он — таинственный элемент Ц-247, он необъятен…

— Псих ты! — завизжал Клевинджер. — Сумасшедший, вот ты кто!

— Я — подлинный, громоподобный, чистейший душой многорукий Вишну. Я — верх человека.

— Что? — закричал Клевинджер. — Сверхчеловек?

— Верх человека, — поправил Йоссариан.

— Слушайте, ребята, прекратите, — взмолился встревоженный Нейтли. — На нас все смотрят.

— Ты рехнулся! — истерически заорал Клевинджер. На глазах у него были слезы. — У тебя комплекс Иеговы. Ты думаешь, что миром правит зло…

— Я думаю, что каждый человек — это Нафанаил.

Клевинджер посмотрел на Йоссариана с подозрением, взял себя в руки и уже без крика спросил немного нараспев:

— Кто такой Нафанаил?

— Какой Нафанаил? — спросил невинным тоном Йоссариан.

Теперь Клевинджер решил сам устроить ему ловушку.

— Ты думаешь, что каждый человек — это Иегова. В таком случае ты нисколько не лучше Раскольникова.

— Кого?

— Да-да, Раскольникова, который…

— Раскольникова?!

— …который, да будет тебе известно, считал, что можно оправдать убийство старухи.

— Я, значит, не лучше?

— Да, да, вот именно. Он оправдывал убийство топором. И я сейчас докажу тебе, что ты не лучше!

Задыхаясь и жадно хватая ртом воздух, Клевинджер перечислил симптомы заболевания Йоссариана: абсурдные утверждения, что все вокруг сумасшедшие; человеконенавистническое желание перестрелять всех вокруг из пулемета; искаженные представления о событиях прошлого; ни на чем не основанные подозрения, что люди ненавидят его и замышляют убить.

Но Йоссариан был убежден в своей правоте, потому что, как объяснил он Клевинджеру, насколько ему известно, он вообще никогда не ошибается. Куда ни взглянешь, всюду одни психи, и среди всеобщего помешательства ему, Йоссариану, человеку молодому и благоразумному, приходится самому заботиться о себе. И все, что он делает, — исключительно важно, потому что он-то хорошо знает, что жизнь его в опасности.

Вернувшись из госпиталя в эскадрилью, Йоссариан поглядывал на всех с осторожностью. Милоу не было, он отправился в Смирну закупать фиги, но столовая в его отсутствие работала, как обычно. Еще по дороге к эскадрилье, когда Йоссариан трясся в кузове санитарной машины, он, плотоядно принюхиваясь, уловил острый запах жареной баранины, доносившийся из офицерской столовой. Там готовили на завтрак шиш-кебаб. Огромные, дразнящие обоняние куски мяса жарились на вертелах, дьявольски аппетитно шипя над угольями, а перед этим их трое суток вымачивали в таинственном маринаде, секрет которого Милоу выкрал у одного жуликоватого ливанского торговца. Искусные официанты-итальянцы, которых майор де Каверли похитил с Большой земли, ставили на столики, застеленные дорогими полотняными скатертями, огромные порции всякой снеди. Шиш-кебаб подавали с рисом и пармезанской спаржей, на десерт следовал пирог с вишнями и в завершение — душистый свежезаваренный кофе с бенедиктином и брэнди.

Йоссариан обжирался до тех пор, пока не почувствовал, что вот-вот лопнет. Тогда он отвалился от стола и долго сидел в блаженном отупении с жирными слипшимися губами. Никто из офицеров эскадрильи нигде в своей жизни так не наедался, как в столовой у Милоу, и Йоссариан подумал, что, возможно, они и не заслуживают такой жратвы. Но тут он рыгнул и вспомнил, что все только и ищут случая его укокошить. Он, как безумный, выскочил из столовой и помчался искать доктора Дейнику, чтобы тот дал ему освобождение от боевых вылетов и отправил домой. Доктор сидел на высоком табурете около своей палатки и грелся на солнышке.

— Пятьдесят вылетов, — сказал доктор, качая головой, — полковник требует пятьдесят боевых вылетов.

— А у меня только сорок четыре!

Доктор не шелохнулся. Это был унылый человечек с гладким, тщательно выбритым, узким, как клинышек, лицом. Весь он чем-то напоминал выхоленную крысу.

— Пятьдесят боевых вылетов, — повторил он, качая головой. — Полковник хочет пятьдесят вылетов.

3. Хэвермейер

Когда Йоссариан вернулся из госпиталя, в лагере фактически никого не было, кроме Орра и покойника в палатке Йоссариана. Покойник отравлял атмосферу и очень не нравился Йоссариану, хотя Йоссариан его и в глаза не видел. Йоссариана настолько раздражало, что покойник валяется тут целыми днями, что он несколько раз ходил в штаб эскадрильи жаловаться сержанту Таусеру. Сержант же никак не мог взять в толк, что покойник действительно существует, и, конечно, был прав.

Еще более безнадежным делом было жаловаться непосредственно майору Майору, долговязому и костлявому командиру эскадрильи, чем-то смахивающему на Генри Фонда в минуты печали. Всякий раз, завидев, как Йоссариан, отпихнув сержанта Таусера, прорывается к нему в штаб, командир выпрыгивал из окна кабинета.

Жить с покойником в одной палатке было не так-то просто. Он мешал даже Орру, жизнь с которым, кстати, тоже была не сахар. В тот день когда Йоссариан вернулся из госпиталя, Орр паял трубку, по которой топливо поступало в печку, установленную Орром, пока Йоссариан лежал в госпитале.

— Ты что это делаешь? — настороженно спросил Йоссариан, входя в палатку, хотя сразу же сам все понял.

— Малость протекает, — ответил Орр. — Хочу заделать.

— Будь добр, прекрати, — сказал Йоссариан. — Это действует мне на нервы.

— Когда я был мальчишкой, — ответил Орр, — я, бывало, заложу за щеки лесные яблочки, по дичку за щеку, и хожу так целый день.

Йоссариан, начавший было вынимать из рюкзака туалетные принадлежности, отложил его в сторону, скрестил руки и с подозрением уставился на Орра. Так прошла минута. Наконец Йоссариан не выдержал и спросил:

— А зачем?

Орр торжествующе хихикнул:

— А потому что лесные яблоки лучше, чем лошадиные каштаны. — Он продолжал работать, стоя на коленях. — Ну а ежели дичков под рукой не окажется, тогда, бывало, берешь каштаны. Каштаны — они размером почти с лесные яблоки и формой на них похожи, хотя форма большой роли не играет.

— Я тебя спрашиваю, зачем ты разгуливал с дичками за щекой? — снова спросил Йоссариан.

— Потому что у них форма лучше, чем у каштанов, — ответил Орр, — я же тебе только что объяснил!

— Почему, — незлобиво набросился на него Йоссариан, — почему ты, бездомный сукин сын, зловредная тварь, помешанная на технике, шлялся, запихнув неизвестно что себе за щеку?

— С чего это ты взял, что я запихивал неизвестно что? Я ходил с дичками за щекой. А когда не мог раздобыть дичков, разгуливал с каштанами за щекой. По одному за каждой щекой.

— Зачем?

— Мне хотелось, чтобы щеки были, как яблоки.

— Щеки, как яблоки? — изумился Йоссариан.

— Да, мне хотелось, чтобы щеки у меня были, как яблоки. Я старался изо всех сил. Клянусь богом, я здорово работал и своего добился. А удалось мне это сделать потому, что я носил за каждой щекой весь день по лесному яблочку. — Он опять хихикнул. — По дичку за щекой.

— Зачем тебе понадобились щеки, как яблоки?

— Мне не нужны были щеки, как яблоки, — сказал Орр. — Я просто хотел, чтобы у меня были большие щеки. Меня не столько интересовал их цвет, сколько размер. Я работал над своими щеками в точности, как эти чокнутые ребята, о которых пишут, что они постоянно сжимают резиновые мячики, чтобы руки стали сильнее. Фактически я тоже был чокнутым. Я тоже обычно ходил весь день с резиновыми мячиками в руках.

— Зачем?

— Что зачем?

— Зачем ты ходил весь день с резиновыми мячиками в руках?

— Потому что резиновые мячики… — начал Орр.

— Лучше, чем лесные яблоки?

Орр хмыкнул и покачал головой:

— Я ходил с мячиками, чтобы сохранить свое доброе имя, в случае если бы меня увидели с лесными яблоками за щекой. А когда в руках мячик, можно сказать, что никаких дичков за щекой нет. И если меня кто-нибудь спрашивал, зачем я ношу за щекой лесные яблоки, я разжимал руки и показывал, что хожу с мячиками, а вовсе не с яблоками, и в руках, а не за щекой. Интересно получалось. Но я так до сих пор и не знаю, удалось мне кого-нибудь провести или нет. Трудновато заставить людей понять тебя, когда ты разговариваешь, держа за щеками пару лесных яблок.

Йоссариан подумал, что Орра и сейчас трудновато понять, — может быть, он, говоря с ним, подпирает кончиком языка одну из своих яблочных щек?

Йоссариан решил не издавать больше ни звука. Все равно ничего не добьешься. Он знал Орра и понимал, что никакими силами ада не удастся выжать из него, зачем ему понадобились большие щеки. Проку будет не больше, чем спрашивать, почему та девка лупила его туфлей по голове.

Дело было в Риме, утром, в переполненном холле публичного дома, напротив открытых дверей комнаты, где жила младшая сестренка шлюхи, с которой путался Нейтли. Они тогда подняли такой шум и гам, что все обитатели дома сбежались в холл посмотреть, в чем дело. Девка вопила, а Орр хихикал. Каждый раз, когда каблук опускался ему на макушку, Орр хихикал еще громче, отчего девка разъярялась еще пуще и еще выше подпрыгивала, чтобы покрепче ударить его по башке. Но вот она, взвизгнув, всадила ему каблук в висок с такой силой, что он перестал хихикать. Его доставили на носилках в госпиталь с дырой в голове, не столь уж, впрочем, глубокой, и с легким сотрясением мозга, так что он не воевал всего только двенадцать дней.

В тот раз никто не мог понять, что случилось. Когда после этого девка встречала Орра, она с презрением поносила его разными нехорошими словами, а когда он, боязливо хихикая, прятался за спину Йоссарнана, она закатывалась хриплым смехом. Что он там ей сделал, или пытался сделать, или, наоборот, не смог сделать за закрытыми дверями комнаты, по-прежнему оставалось тайной. Девка не говорила об этом ни нейтлевой подружке, ни другим проституткам, ни самому Нейтли, ни Йоссариану. Орр мог бы пролить свет на это дело, но Йоссариан решил больше ни о чем не спрашивать.

— Так ты хочешь знать, зачем мне были нужны большие щеки?

Йоссариан не разжимал рта.

— А ты помнишь, как тогда, в Риме, эта девка, которая тебя ненавидит, лупила меня туфлей по голове? Сказать тебе, за что она меня била?

Непостижимо, чем он мог разозлить ее до такой степени, что она молотила его по голове чуть ли не двадцать минут. Правда, ярости ее не хватило, чтобы взять его за лодыжки, приподнять и вышибить дух вон. А ей это было под силу: девица была долговязой, а Орр коротышкой. Торчащие вперед зубы Орра и глаза навыкате как нельзя лучше соответствовали его толстым щекам, а ростом он уступал даже молодому Хьюплу, тому, что жил в палатке, поставленной в неположенном месте — в административной зоне, по ту сторону железнодорожного полотна. Хьюпл жил в одной палатке с Заморышем Джо, еженощно оравшим во сне.

Административная зона, где по ошибке поставил свою палатку Заморыш Джо, находилась в центре расположения эскадрильи, между выемкой, по дну которой тянулось ржавое железнодорожное полотно, и черным асфальтированным шоссе, сбегавшим с возвышенности. На шоссе иногда можно было встретить девок — простых, улыбчивых, грудастых, правда, частенько с неважными зубами. Пообещаешь подвезти, куда им надо, а там съезжай с дороги в сторону и — прямо на травку. Йоссариан так и делал, когда представлялся случай, но это происходило не так часто, как того хотелось бы Заморышу Джо, постоянно умолявшему Йоссариана отправиться «на охоту». Джо ничего не стоило в любое время раздобыть джип, но водить машину он не умел.

Палатки сержантско-рядового состава эскадрильи стояли по другую сторону дороги, рядом с летним кинотеатром, где по вечерам развлекалось мужественное, но невежественное воинство, для увеселения которого теперь прибыла еще одна труппа ОСКОВ.[3]

Эта труппа была прислана генералом Пеккемом, который перевел свой штаб в Рим и не придумал ничего лучшего, чем строить оттуда козни против генерала Дридла. С таким генералом, как Пеккем, требовалось аккуратное обхождение. Это был эрудированный, воспитанный и педантичный генерал, который знал длину окружности экватора и писал «численно возросли» там, где другой написал бы «увеличились». Вообще-то, конечно, он был порядочной дубиной, и никто не знал этого лучше, чем генерал Дридл, взбешенный последним приказом генерала Пеккема.

Согласно этому приказу, все палатки на Средиземноморском театре военных действий надлежало ставить параллельными рядами, с таким расчетом, чтобы вход каждой палатки гордо глядел в сторону памятника Вашингтону. Генералу Дридлу, как командиру боевой части, это показалось бредом собачьим. Тем более, что вовсе не его, генерала Пеккема, дело — указывать, как ставить палатки в авиабригаде Дридла. Между двумя сюзеренами разыгрался бурный политический диспут, закончившийся в пользу генерала Дридла. Одержать победу ему помог экс-рядовой первого класса Уинтергрин, писарь из штаба двадцать седьмой воздушной армии. Уинтергрин решил исход дела тем, что стал бросать всю корреспонденцию от генерала Пеккема в корзину, так как счел ее слишком многословной. Зато письма генерала Дридла, написанные куда менее напыщенным слогом, пришлись по душе Уинтергрину, и он передавал их на доклад в точном соответствии с уставом. Таким образом, генерал Дридл победил ввиду неявки противника.

Чтобы вновь утвердить свой утраченный престиж, генерал Пеккем начал посылать больше концертных бригад ОСКОВ, чем когда-либо прежде, и поручил полковнику Карджиллу под личную ответственность обеспечить энтузиазм зрителей.

Но в полку Йоссариана энтузиазма не наблюдалось. Энтузиазм в полку Йоссариана наблюдался только в одном направлении: все больше и больше рядовых и офицеров по нескольку раз в день с торжественным видом шествовали к сержанту Таусеру, чтобы узнать, не поступил ли приказ об отправке их домой. Эти люди сделали по пятьдесят вылетов. Сейчас таких ходоков к Таусеру стало еще больше, чем раньше, когда Йоссариан уходил в госпиталь, и они по-прежнему ждали и надеялись, волновались и грызли ногти от нетерпения. Всем своим видом они напоминали лишних людей времен экономического кризиса. Они расползались по лагерю, как полчища крабов, и ждали приказа об отправке домой, в безопасные края, подальше от штаба двадцать седьмой воздушной армии в Италии, а пока им не оставалось ничего другого, как нервничать, грызть ногти и торжественно шествовать по нескольку раз в день к сержанту Таусеру, чтобы узнать, не пришел ли приказ об отправке их в тихие родные края.

Все это походило на скачки с препятствиями, ибо летчики по горькому опыту знали, что полковник Кэткарт может в любое время еще раз увеличить норму вылетов. И им не оставалось ничего другого, как ждать. Только Заморыш Джо, отлетав положенное, умел найти себе занятие. С фотоаппаратом в руках он усаживался в первом ряду на каждом представлении ОСКОВ и нацеливал объектив под юбку желтоволосой певице в усыпанном блестками платье. Снимки у него никогда не получались.

Полковник Карджилл, напористый, розовощекий человек, был личным порученцем генерала Пеккема. До войны он работал агентом по сбыту и зарекомендовал себя как расторопный, беспощадный и агрессивный делец. Он был очень скверным агентом. До того скверным, что за ним гонялись фирмы, желавшие потерпеть убытки, чтобы платить поменьше налогов. Во всем цивилизованном мире, от Баттери-парка до Фултон-стрит, он пользовался репутацией надежного человека, на которого можно положиться, если нужно быстро списать налоги. Он брал дорого, поскольку частенько не так-то легко было довести фирму до полного краха: ведь ему приходилось браться за дело, когда фирма процветала, и вести ее к разорению, а это иногда оказывалось не таким уж простым делом, особенно при наличии влиятельных доброжелателей в Вашингтоне. Требовались месяцы напряженной работы для тщательной разработки порочных в своей основе планов. Человек путал, дезорганизовывал, делал просчеты и просмотры всего и вся, распахивал все шлюзы для утечки денег, и в тот момент, когда он считал, что дело сделано, правительство подбрасывало фирме озеро, или лес, или нефтеносный район, и все шло насмарку. Но даже при таких помехах на Карджилла можно было положиться, если требовалось разорить дотла самое преуспевающее предприятие. Этот человек достиг всего в жизни своими руками, он был кузнецом собственных несчастий и за отсутствие успехов мог благодарить только самого себя.

— Господа! — так начал полковник Карджилл свое выступление в эскадрилье Йоссариана. Он говорил, старательно, выдерживая паузы между словами. — Вы — американские офицеры. Ни в одной другой армии мира офицеры не могут сказать о себе ничего подобного. Поразмыслите над этим.

Сержант Найт поразмыслил и вежливо сообщил полковнику Карджиллу, что ведь он обращается-то к рядовому и сержантскому составу, а офицеры дожидаются его на другом конце лагеря. Полковник Карджилл горячо поблагодарил Найта и зашагал через весь лагерь, излучая самодовольство.

— Господа! — начал он, обращаясь к офицерам и старательно выдерживая паузы между словами. — Вы — американские офицеры. Ни в одной другой армии мира офицеры не могут сказать о себе ничего подобного. Поразмыслите над этим.

Он сделал маленькую паузу, чтобы дать им время поразмыслить.

— Эти люди — ваши гости! — вдруг закричал он. — Они проехали более трех тысяч миль для того, чтобы развлечь вас. Каково же им, если никто не желает идти на их концерт? Какое у них должно быть после этого настроение? Господа, я же не о своей шкуре пекусь. Но ведь вот эта девушка, которая собирается сегодня играть для вас на аккордеоне, она же вам в матери годится. А как бы вам понравилось, если бы ваша мама проехала больше трех тысяч миль, чтобы поиграть на аккордеоне каким-то военным, а те даже взглянуть на нее не пожелали? И что скажет ребенок, чья мама играет на аккордеоне, когда он вырастет и узнает, как обошлись с его мамой? А? Мы все знаем, что он скажет. Но, господа, я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Все это, разумеется, на добровольных началах. Я был бы последним полковником на земле, если бы велел вам в обязательном порядке отправиться на концерт ОСКОВ и развлекаться. Но я хочу, чтобы каждый из вас, кто не настолько болен, чтобы валяться в госпитале, отправился сейчас же на концерт ОСКОВ и веселился от души, и это уже приказ.

Что касается Йоссариана, то он действительно чувствовал себя неважно — хоть снова отправляйся в госпиталь. Но совсем плохо он почувствовал себя позднее, когда, сделав еще три боевых вылета, пришел к доктору Дейнике и тот опять меланхолично покачал головой и отказался освободить его от полетов.

— Ты думаешь, неприятности только у тебя? — печально выговаривал ему доктор Дейника. — А мне, думаешь, легко? Я восемь лет перебивался с хлеба на воду, покуда выучился на доктора. Потом, когда обзавелся собственным кабинетом, тоже частенько затягивал ремень потуже, пока наконец не появилась приличная клиентура и я смог сводить концы с концами. И вот едва только кабинет начал приносить прибыль, меня призвали.

Доктор Дейника был приятелем Йоссариана, но не хотел ради него палец о палец ударить. Йоссариан очень внимательно слушал, как Дейника рассказывал о полковнике Кэткарте из авиаполка, который метил в генералы, о генерале Дридле из авиабригады и о работавшей у него хорошенькой медсестре, а также обо всех других генералах из штаба двадцать седьмой воздушной армии, которые настаивали на том, чтобы выполнение боевого долга сводилось лишь к сорока вылетам.

— А ты бери пример с Хэвермейера, плюй на все и улыбайся, — посоветовал доктор Йоссариану. От такого совета Йоссариана передернуло. Хэвермейер был ведущим бомбардиром. При заходе на цель он никогда не делал противозенитных маневров, подвергая таким образом дополнительной опасности все экипажи, летевшие с ним в одном строю.

— Хэвермейер, какого дьявола ты не делаешь противозенитного маневра? — яростно набрасывались на него летчики после возвращения с задания.

— Эй вы, оставьте капитана Хэвермейера в покое! — обычно говорил в таких случаях полковник Кэткарт. — Он же, черт побери, наш лучший бомбардир.

Хэвермейер ухмылялся, кивал головой и объяснял, как он охотничьим ножом надрезает пулю, превращая ее в «дум-дум», перед тем как всадить в полевую мышь, а проделывал он это в своей палатке еженощно.

Хэвермейер действительно был потрясающим бомбардиром, но он шел по прямой и всегда на одной высоте от исходного пункта до цели, и так же шел дальше, пока не убеждался, что бомбы достигли земли и там взметнулось оранжевое пламя, вырос крутящийся столб дыма, а перемолотые в пыль обломки заклубились и покатились огромной черно-серой волной. В шести машинах, ведомых Хэвермейером, сидели объятые смертным страхом люди, неподвижные, как истуканы. Сам же бомбардир сквозь плексигласовый нос кабины с глубочайшим интересом прослеживал путь каждой бомбы, рискуя попасть под обстрел немецких зенитчиков, которые за это время могли навести орудия и дернуть спусковой крючок, или веревку, или выключатель, или дьявол их там знает, что они дергали, когда хотели убить совершенно незнакомых им людей.

Ведущий бомбардир Хэвермейер никогда не промахивался. Йоссариан раньше тоже был ведущим бомбардиром, но его понизили в должности, потому что с некоторых пор ему стало плевать, попал он в цель или промазал. Он решил или жить вечно, или умереть, а если умереть, то только во время попытки выжить. И единственное боевое задание, которое он давал себе каждый раз, — это вернуться на землю живым.

Ребята любили летать с Йоссарианом, потому что он выходил на цель, делая «бочки» во все стороны, круто взмывая «свечой» и пикируя, резко крутясь и вертясь, заставляя пилотов пяти других машин делать то же самое, чтобы сохранить подобие строя. Самолеты выравнивались на какие-то две-три секунды, чтобы отбомбиться, и затем снова взмывали, надсадно воя моторами. Пробираясь сквозь огонь проклятых зениток, Йоссариан продолжал так отчаянно петлять, что шесть машин вскоре разлетались по всему небу, как земные молитвы. Каждый самолет при этом мог стать легкой добычей немецких истребителей, однако обычно к этому времени они уже не появлялись в воздухе. Стало быть, опасен был лишь зенитный огонь, а Йоссариан не любил, если рядом с ним взрывались самолеты. Только когда все эти немцы оставались далеко позади, он устало сдвигал шлем на вспотевшую макушку и переставал рявкать в переговорное устройство команды Макуотту, сидевшему за штурвалом. Теперь Макуотт уже мог позволить себе полюбопытствовать, куда упали бомбы.

— Бомбы сброшены, — докладывал сзади сержант Найт.

— Мост разбомбили? — спрашивал Макуотт.

— Откуда мне знать, сэр. Меня так здорово кидало, что я не разглядел. А теперь все заволокло дымом и ничего не видно.

— Эй, Аарфи, бомбы попали в цель?

— В какую цель? — спрашивал толстенький, вечно попыхивавший трубочкой штурман капитан Аардваарк, роясь в куче разложенных сбоку от Йоссариана карт. — Разве мы уже дошли до цели?

— Йоссариан, бомбы попали в цель?

— Какие бомбы? — спрашивал Йоссариан, единственной заботой которого было не угодить под огонь зениток.

Тогда Макуотт принимался напевать:

— Как я рад, как я рад, мы попали к черту в ад!