Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джозеф Хеллер

ПОПРАВКА ЗА ПОПРАВКОЙ

Благодарности

Мы хотим поблагодарить: Сьюзен К. Пизински, сотрудницу библиотеки Университета Брандейса, предоставившую нам копии неопубликованных рассказов Джозефа Хеллера; Шайни Хсу из архивов Нью-Йоркского университета, терпеливо разыскивавшую и нашедшую номер журнала «Апрентис» с опубликованным в нем рассказом Хеллера; Патрика Скотта из Библиотеки Томаса Купера; персонал отдела межбиблиотечного обмена Библиотеки Томаса Купера, снабдившего нас необходимыми нам фотокопиями, и Чарлза Адамса из издательства «Саймон и Шустер», который поддерживал нас при составлении этой книги.

Предисловие

Между 1945 и 1990 годами Джозеф Хеллер опубликовал тринадцать рассказов — восемь из них предшествовали его первому роману «Поправка-22», который в 1961 году превратил Хеллера в прославленного писателя. Остальные пять: «Мир, полный огромных городов» (был написан в 1949-м, опубликован в 1955-м), два других — «С любовью, папа» и «Йоссариан выживает» — отпрыски «Поправки», а еще два — «Йоссариан живет» и «День, когда ушел Буш» — представляют собой подступы к роману «Лавочка закрывается». Пьеса «Процесс Клевинджера» — это переработанный для сцены эпизод из «Поправки-22».

В собрании рукописей Хеллера, переданном им Университету Брандейса, присутствует двадцать рассказов, никогда не публиковавшихся. Большая их часть написана, по-видимому, в сороковых и пятидесятых годах, когда Хеллер был студентом сначала Южнокалифорнийского, затем Нью-Йоркского и Колумбийского университетов, а позже преподавал литературную композицию в Пенн-Стейте. Здесь воскрешается пять из этих похороненных автором рассказов. Завершается книга пятью документальными материалами, связанными с «Поправкой-22».

После того как успех «Поправки-22» позволил сосредоточиться на романах и пьесах, Джозеф Хеллер рассказы писать перестал, однако в пятидесятых он посвящал им много времени и сил. Все началось, как рассказывает Хеллер в автобиографии «Теперь и тогда» (1998), в 1945-м, когда он ожидал увольнения из военно-воздушных сил.



Темы рассказов, которыми я занялся теперь и занимался раньше, никакого отношения к личному моему опыту не имели. Да у меня и не было опыта, который казался мне достойным преобразования в литературу. Каждый поступок моих героев и обстановку, в которой они действовали, я заимствовал из сочинений других писателей, которые могли (тогда мне такая возможность в голову не приходила) и сами их позаимствовать. Опыт, которым я, автор, пользовался со знанием дела, был чужим и целиком литературным, накопленным мной в ходе странствий по страницам книг, и простирался он от колоритных фантазий Уильяма Сарояна до трезвой сексистской позиции — в особенности по отношению к женщинам и браку — Хемингуэя и Ирвина Шоу, которые были, помимо прочего, и воплощениями не выставляемой ими напоказ, сдержанной оценки материализма, богатства, мещанства, и олицетворениями идеалов мужественности и мужской порядочности, каковые я по простодушию считал непревзойденно чистыми и отменяющими все прочие идеалы.

На несколько недель, проведенных мной, перед тем как получить назначение на Корсику, и другими летчиками, с которыми я прилетел из-за океана на маленьком «Б-25», в алжирском городе Константин, где находился огромный лагерь приема пополнений, главным источником вдохновения стал для меня как начинающего писателя Сароян. Он отвечал моим вкусам, казался легким для подражания и достойным копирования. (Рассказы, которые представлялись мне наиболее интересными, были короткими, содержали лишь несколько описательных пассажей, написанных на правильном литературном языке, и длинные, переданные на разговорном языке диалоги.) Один из его сборников содержал рассказ (называю его по памяти) «Вы когда-нибудь любили лилипутку весом тридцать восемь фунтов?». А в одном из рассказов моего алжирского периода (здесь я опять-таки опираюсь на память) молодой ньюйоркец влюблялся в девушку, которая ходила на руках. Названия не помню. (Теперь я полагаю, что мог тогда подумывать о названии «Вы когда-нибудь влюблялись в девушку, которая ходила на руках?».) Где она ходила на руках и чем закончился рассказ, я по милости Божией забыл.

К тому времени я уже был знаком с большинством произведений Хемингуэя, Ирвина Шоу и Джерома Вейдмана. Довоенный сборник Вейдмана, состоявший из рассказов, печатавшихся в «Нью-йоркере», назывался «Лошадь, которая умела насвистывать диксиленды» и был еще одним моим любимцем, как и два романа: «Это я могу получить по оптовой цене» и «А что я с этого буду иметь?». Я считал их великолепными, как и роман Бадда Шульберга «Почему сбежал Сэмми?». Еще одним моим и всех прочих изысканным фаворитом была трилогия Джеймса Т. Фаррелла о Стадсе Лонигане, главным образом по причине ее реалистического действия и реалистических выражений. «Улисс» Джеймса Джойса также ненадолго забрел в нашу кони-айлендскую квартиру: как я теперь понимаю, его привела туда громкая слова, которую этот роман приобрел, отбившись по суду от наложенного на него запрета. «Улисс» вскоре вернулся никем из нас не прочитанным в магазин Магрилла, однако я и поныне помню дрожь изумления, охватившую меня, когда я насчитал два запретных слова на первых же страницах: одно из них, сколько я помню, описывало зеленый цвет моря, другое — серый подводный мир. Известен мне был и Джон О’Хара.



Среди издававшихся для армии книг я нашел сборник Стивена Крейна «Судно без палубы», а в нем, в рассказе о моряках, плывущих после кораблекрушения на спасательной шлюпке, слова, которые сидевший на веслах моряк повторял, точно вагнеровский лейтмотив (впрочем, о вагнеровских лейтмотивах я тогда никакого понятия не имел): «Подмени меня, Билли».



Именно этот звучный повторяющийся аккорд, над которым я размышлял в моей палатке, и, возможно, одноактная пьеса Сарояна «Эй, кто-нибудь», тогда мной, наверное, уже прочитанная, подкинули мне идею рассказа «Эй, Генуя, эй, Генуя», который должен был состоять из коротких радиопереговоров пилота бомбардировщика (или нескольких пилотов) с диспетчерской вышкой военной базы на Корсике. Мне и по сей день кажется, что идея была хорошей, а название привлекательным, хотя написать этот рассказ я так и не попытался (или забыл об этой попытке).

Вместо него я за день или два сочинил рассказ «Я тебя больше не люблю». Состоял он из двух тысяч слов и, как все созданное мной в алжирский и корсиканский периоды, основывался на вещах, о которых я не знал ничего, кроме вычитанного в произведениях других писателей. Поэтому рассказ воспроизводил речь и выражал настроения множества озлобленных и напыщенных американских писателей-мужчин как того, так и нашего времени: женатый, многое переживший солдат, к которому мы, по замыслу автора, должны испытывать симпатию, вернувшись домой, проникается, хоть пожаловаться ему и не на что, ощущением, что супружеская жизнь ему не нужна и жену он больше не любит. (Что должно было означать последнее, я, по правде сказать, и ведать не ведал. Условность, не более того.)

Как и почему, не помню, но, едва демобилизовавшись и возвратившись в Штаты, я послал рукопись этого рассказа в «Стори» — периодическое издание, печатавшее только беллетристику и весьма высоко ценимое, и ее там приняли. Чистой воды удача: война в Европе подходила к концу, и случилось так, что журнал отвел целый номер под произведения мужчин и женщин, вернувшихся из армии.



Рассказы, которые Джозеф Хеллер писал и рассылал по журналам в 1945–1946 гг., обучаясь в Южнокалифорнийском университете, отвергались ими, пока наконец «Эсквайр» не известил его письменно, что принимает один из них — «На какую лошадь ставить», переименованный в «Ну, букмекер, держись!», который и написан-то был как учебное студенческое сочинение.



Нам велели описать какую-либо методику или прием, и я придумал ряд безотказных систем (одна глупее другой), позволяющих неизменно выигрывать на бегах.

К письменному извещению прилагался чек на двести долларов!

И вот в двадцать два года я превратился в официально признанного автора художественной прозы, а с учетом «На какую лошадь ставить» — и нехудожественной тоже (этот ошеломляющий успех настиг меня в 1946-м, за два года до того, как на национальную сцену выступили, заставив меня почувствовать, какой я отсталый, старый, завистливый и отверженный бумагомаратель, Видал, Капоте и Мейлер).



Переведясь в Нью-Йоркский университет, Хеллер прослушал курс писательского мастерства, который вел Морис Боден.



Не проходило почти ни единого буднего дня без того, чтобы почтальон не приносил на угол Двадцатой Западной и Семьдесят шестой улиц несколько моих желтых конвертов с почтовыми штемпелями, с написанным мной самим обратным адресом и стандартным бланком отказа от рукописи. В то время «Нью-йоркер» использовал редакционную процедуру, столь же эффективную, сколь великолепным было содержание каждого номера этого журнала. Я говорил в шутку, особого преувеличения в ней не было, что рассказ, отправленный мною в «Нью-йоркер» утренней почтой, возвращается ко мне с лаконичным и презрительным бланком отказа вечерней почтой того же дня.

Во второй или третий семестр, проведенный мной с Боденом — после второго я зачет сдавать не пошел и остался на третий, поскольку хотел поработать с ним подольше, — он отобрал четыре моих рассказа и послал их на рассмотрение своему литературному агенту. Агент сообщил, что для публикации ни один из них не пригоден. Впоследствии три из четырех были приняты журналами, в которые я послал их на свой страх и риск.



От Бодена я всегда получал одно замечание независимо от того, хвалил он очередной рассказ или критиковал: в начале я слишком долго развожу пары, затягивая вступление, словно мне неохота двигаться дальше — переходить к тому, что у меня на уме. Эта странность, возможно даже — психический изъян, сохранилась у меня и поныне. Я в строжайшей тайне размышлял о ней (то есть строжайшей тайной мои размышления были до настоящего времени) и пришел к выводу, что это мое свойство можно по всей справедливости назвать анальной прижимистостью.



На полях одного моего написанного в колледже рассказа, «Снежная крепость», Боден написал: «Почему бы вам не начать его прямо с первой строки четвертой страницы?» И велел именно так и поступить, когда я буду читать рассказ вслух перед нашей группой. Получилось, к моему смешанному с благодарностью удивлению, совсем неплохо, и, печатая на машинке чистовой экземпляр, я с этой самой четвертой страницы и начал.

Измененный таким образом рассказ я послал в отдел беллетристики журнала «Атлантик мансли» и получил оттуда отказ, но с адресованным мне письмом от женщины-редактора, подписавшей его своим именем и, насколько я ее понял, намекавшей, что, если я произведу в рассказе кое-какие мелкие изменения и пришлю его еще раз, он, возможно, и будет принят. (Жаль, что она не предложила сделать еще одно изменение, поскольку выбор Чосера в любимые писатели восточноевропейского иммигранта, вынужденного распродавать свои книги, ныне коробит меня вопиющим неправдоподобием.) Я произвел переделки, кое-что исправил, кое-что восстановил (я любил советы текстового характера тогда и люблю их поныне), послал переправленную рукопись прямо той женщине, и «Атлантик мансли» принял рассказ для публикации в рубрике «Дебют в „Атлантик“». Кстати сказать, в том же номере журнала и в той же рубрике был напечатан рассказ столь же молодого Джеймса Джонса. (Ни мне, ни ему не улыбнулась еще одна удача — мы не получили присуждавшуюся каждые полгода премию за лучший дебют в этом журнале.) Зато я получил двести пятьдесят долларов. Обзаведясь, таким образом, связями в «Атлантик», я не сомневался, что рано или поздно мне удастся напечатать в нем еще что-нибудь. Так оно и случилось. Этот второй рассказ принес мне всего двести долларов, поскольку он был короче первого и не так хорош (собственно говоря, хорош он и вовсе не был)[1].



Примерно такая же история произошла у меня с благожелательным редактором журнала «Эсквайр», в конце концов открывшим мне свое имя — Джордж Уисвелл, — до этого я знал его лишь по инициалам, которыми подписывались ободряющие карандашные записки, прилагавшиеся к формальным отказам. В конце концов он отверг один из моих рассказов с сожалением, посетовав на некий недочет не то в мотивации поступков героя рассказа, не то в описании его характера и почти пообещав порекомендовать рассказ для публикации, если я этот недостаток исправлю. Я предпринял такую попытку, рассказ напечатали, заплатив мне триста долларов[2]. Спустя какое-то время журнал взял у меня еще один рассказ, но заплатил меньше, поскольку этот, второй, был короче первого и не так хорош (собственно говоря, хорош он и вовсе не был)[3]. Учась в университете, я знакомился с требованиями издателей и приобретал умение относиться к себе с большей критичностью, а кроме того, еще до окончания учебы понял, что, не считая двух или трех рассказов, все остальные, написанные мной за это время, отличаются от написанных кем-то еще всего лишь тем, что сочинил их я. И мне захотелось стать другим, новым — таким, какими казались мне открытые в то время Набоков, Селин, Фолкнер и Во. Не обязательно ни на кого не похожим, но новым.

Среди студентов я уже приобрел определенную славу, приятным следствием коей стало решение, принятое мной, вопреки здравым доводам рассудка, отдать рассказ в только начавший тогда издаваться университетский литературный журнал, что я и сделал. Рассказ, если кому интересно, назывался «Жена Лота» и повествовал — ну виноват, что теперь поделаешь! — о женщине, проявившей ледяное безразличие к жертве автомобильной аварии, мужчине, в отличие от нее очень симпатичному.

Куда более интересным оказалось неприятное следствие этого благотворительного акта, а именно — снисходительная рецензия на мой рассказ, напечатанная университетской газетой и написанная одним из моих лелеявших литературные амбиции однокашников, который, снизойдя до прочтения моего творения, нашел его слабым, полным огрехов и не имеющим ни единого достоинства, способного таковые огрехи искупить.

Эта рецензия должна была наделить меня на будущее иммунитетом к недоброй критике, однако его не дает ничто.

Впрочем, примерно в то же время я испытал экстатическое упоение, узнав, что один из моих рассказов, все та же «Снежная крепость», отобран Мартой Фоли для включения в ежегодно составлявшуюся ею антологию лучших рассказов.

Вот это было повышением в чине! Теперь я не сомневался, что не ошибся в выборе пути.



Путь оказался более долгим, чем он предполагал. Хеллер рассчитывал стать профессиональным писателем, а стал великим. Учась в университете и покупая в ближайшем к его дому киоске журналы, он выяснял, какого рода прозу принимают к публикации «Атлантик мансли», «Нью-йоркер» и «Эсквайр». И первые рассказы Хеллер писал в соответствии с требованиями, которые предъявлялись тогда к реалистической литературе: они имитировали стиль, материал и приемы Шоу, Сарояна, Олгрена, О’Хары и Вейдмана. Учеником Хеллер был способным. В рассказах о букмекерах, наркоманах и распадающихся семьях он воспроизводил диалоги Шоу, пафос Сарояна и описывал бильярдные Олгрена. «Снежная крепость» представляет собой дань уважения Шоу. А получив в университете задание сочинить нечто в манере О’Хары, Хеллер написал «Девушку из Гринвича» и удостоился высшего балла.

Напечатавшись в «Эсквайр» и «Атлантик», Хеллер превратился в добившееся скромного успеха «растущее молодое дарование» конца сороковых. Однако статуса живущего литературным трудом сочинителя рассказов он добиться не смог. Порождение Бруклина времен Великой депрессии, Хеллер начинал как «пролетарский» писатель. Рассказам его был присущ городской натурализм, но не сатиричность, пародийность и сюрреалистичный юмор, которым отличаются его романы. Ученические рассказы писались Хеллером в стиле, получившем позже название «нью-йоркского»: то была якобы репортажная, насыщенная просторечием проза. Преодолеть стандартную и общепринятую журнальную манеру ему удалось лишь в рассказе «Бортовой журнал Макадама» («Джентлменс-квотерли», 1959). Рассказ этот, написанный в период работы над «Поправкой-22» (1961), размывает границу, отделяющую вымысел от реальности, его герой Капитан Макадам живет в мире, наполовину выдуманном, сбегая от гнетущей семейной жизни в воображаемые трансатлантические путешествия.

В своих ранних рассказах Хеллер никаких правил не нарушает, они не экспериментируют с углами зрения, не бросают вызова ожиданиям читателя или редактора. Они надежны. В них нет грустной и разухабистой веселости, налета безумия, которые столь характерны для зрелых произведений Хеллера. Ранние его герои проходят через такие же испытания, какие выпадают героям «Поправки-22», но веселее от этого не становятся.

Эта книга не мусорная корзина Джозефа Хеллера. Над рассказами — теми, что были напечатаны в почтенных журналах до того, как он стал знаменитым романистом, — Хеллер работал помногу и подолгу. Его поклонников они и порадуют, и откроют им кое-что новое. А начинающих писателей смогут ободрить, показав пору ученичества Джозефа Хеллера — время, когда он учился писать, как Джозеф Хеллер.

Рассказы, которые ранее не публиковались, печатаются здесь в том виде, в каком они оставлены нам самим Хеллером; остальные — такими, какими они появились в печати. Мертвые писатели не одобряют редакторскую правку их сочинений. Поэтому мы ничего улучшать не стали — лишь исправили опечатки, орфографические ошибки и пунктуацию.



Мэттью Дж. Бракколи, Парк Бакер

ОПУБЛИКОВАННЫЕ РАССКАЗЫ

Я тебя больше не люблю [4]

Джозефу Хеллеру двадцать два года, он родился и получил образование в Бруклине, Нью-Йорк, и теперь, прослужив три года в военно-воздушных силах, собирается поступить в Южнокалифорнийский университет. О себе он говорит так: «Я нахожусь на Корсике вместе с эскадрильей Б-25, входящей в состав Двенадцатой воздушной армии, у меня шестьдесят боевых вылетов на бомбардировщике, авиационная медаль с семью „дубовыми листьями“ и „Благодарность президента“. В июне я был демобилизован и с того времени с большим удобством отдыхаю. В настоящее время занимаюсь тем, что пытаюсь добиться постановки пьесы».
Она стояла посреди комнаты, сложив на большой груди руки, и он почти видел, как в глубине ее глаз мерцают язычки гневного пламени. Она изо всех сил старалась их пригасить.

— Знаешь, а ты не очень деликатен, — тихо сказала она.

— Знаю, — ответил он. — Мне очень жаль.

— Не верю я, что тебе жаль, — сказала она и стала ждать ответа. Однако не дождалась. — Ведь не жаль же?

— Нет, — сказал он. — Не жаль.

Она не сразу нашлась что сказать. Все складывалось как-то неправильно. Он провел дома уже три дня, и им обоим стало только хуже. В первый день они испытывали неудобство, были очень осторожны и деликатны, присматривались друг к другу, будто боксеры на ринге, нисколько сами на себя не походили и лишь надеялись, что им удастся снова связать ниточку счастья, разорвавшуюся год назад, когда он покинул дом. Второй день и мог бы оказаться лучше первого, но не оказался. Она все еще оставалась деликатной, слишком деликатной, а он почувствовал: что-то в исполняемом ими ритуале действует ему на нервы, озлобляет. И теперь они ссорились. То есть пока еще нет, однако он понимал: до ссоры уже рукой подать, — потому что и сам сознательно нарывался на нее. Он был намеренно жесток, хотя в общем-то и не хотел этого, но тем не менее ощущал какое-то извращенное удовольствие от того, что она несчастна. Он думал о ней целых десять месяцев, думал, как хорошо все пойдет, когда он вернется, но вот вернулся, и ничего хорошего из этого не вышло.

Он машинально покручивал в руках китайскую головоломку — два металлических кольца — и, даже не сознавая того, не позволял себе разъединить их. И, ожидая новых ее слов, поглаживал кончиками пальцев кольца, наслаждаясь холодом и прочностью металла.

— Скоро придут Гарри и Эдит, — наконец сказала она.

— Это хорошо.

— Может, ты оденешься?

— Нет.

— Почему?

— Не хочу.

— А чего ты хочешь? — осведомилась она.

Обдумывая ответ, он вглядывался в нее. Он лежал на кушетке почти голый, в одних трусах; густые, коротко остриженные волосы остались непричесанными, пряди их торчали во все стороны. Он впитывал в себя эту картину — она стоит, скрестив на груди руки, — и пытался понять, как его угораздило жениться на ней. Все дело в фигуре, решил он. Она была высока, выше среднего роста, и все в ней казалось крупным, однако ее облик был гармоничным, а все пропорции совершенными. В общем, внешне она была женщиной привлекательной.

— Я не хочу никого видеть, — сказал он. После возвращения он еще ни разу не выходил из квартиры. — Не хочу встречаться с твоей родней, с моей, со знакомыми. Не хочу сидеть в комнате, набитой людьми, которые улыбаются мне так, точно я какая-нибудь удивительная заводная игрушка, разыгрывать перед ними скромного героя. Не хочу никому рассказывать, как оно там все было, и застенчиво улыбаться, когда мне объясняют, какой я замечательный.

Руки ее беспомощно повисли. Она подошла ближе.

— Но чего же ты хочешь? — спросила она.

— Того, что делаю сейчас, — ответил он. — Хочу лежать здесь в покое и уюте и пить пиво. Ты не сбегаешь за бутылочкой?

— Нет, — сердито ответила она. — Я жена тебе, а не служанка. Зачем ты на мне женился? Дешевле было бы прислугу нанять.

— Знаю, — сказал он. — А женился я на тебе потому, что это было частью мечты.

— Мне ведь тоже жилось нелегко, — сказала она и спросила: — Какой мечты?

— Сладенькой, оклеенной блестками мечты о жизни, — ответил он, усмехнувшись. Усмехаться ему, вообще-то говоря, не хотелось, однако изменить выражение лица он не попытался. — Прекрасной панорамы прекрасной жизни, описанной в «Ридерз дайджест». Ты была хорошенькой девушкой, я — симпатичным молодым человеком, мы оба жаждали секса, ну и поженились. И правильно сделали, так?

— Я из кожи вон лезу, — жалобно произнесла она. — Если бы ты просто сказал мне, чего хочешь, может быть, я смогла бы тебе помочь. Я понимаю, ты разочарован, но не понимаю чем. Что ты рассчитывал здесь найти?

— Я хочу делать то, что хочу, — сказал он.

Она снова скрестила руки на груди.

— Это разумно, — с горечью согласилась она. — Очень даже разумно.

— Ты не понимаешь… — Он заговорил покровительственным тоном, продолжая поигрывать головоломкой. — Я хочу делать то, что хочу, и когда я этого хочу. Так понятнее?

— Нет, — ответила она.

— Ладно, попробую объяснить. Если чего-то не поймешь, скажи, я повторю. В эту минуту мне хочется лежать здесь, что я и делаю. Часа через два я, может быть, захочу сходить в клуб «Аист». Не знаю. Пока я здесь, мне, возможно, захочется спеть, причем во весь голос, пока же я хочу лежать здесь раздетым и пить пиво.

— Ты ведь знаешь, как мне было трудно.

— Знаю. Прости.

Она отошла к стене, опустилась в кресло, не зная, что сказать. Ей не хотелось поддаваться гневу, она старалась подавить его, но чувствовала, как гнев нарастает, словно вырываясь в новые измерения ее сознания.

— Ты изменился, — тихо произнесла она.

— Я знаю, — ответил он. — Ты уже повторила это несколько раз, однако так оно и есть.

Он подождал ответа, но она сидела неподвижно, молча.

— Мне больше не нравится Джордж Гершвин, — сказал он, — но пусть тебя это не огорчает.

Теперь он проявлял намеренную жестокость и уже презирал себя за это. Однако он знал, что она сейчас скажет, и ощутил прилив гордости, когда она словно бы подчинилась его приказу.

— А Джордж Гершвин-то тут при чем? — спросила она.

— Я все время думал о его музыке. Как я по ней скучаю, как вернусь домой и просижу несколько часов, слушая ее. Ну вот, наконец вернулся, послушал и понял: она мне не нравится.

— Не понимаю, — сказала она.

Он повернулся на бок, чтобы взглянуть ей в лицо.

— То же самое и с тобой, Энни, — неторопливо произнес он. — Я тебя больше не люблю.

Она резко выпрямилась, так, точно его слова хлестнули ее по лицу.

— Это неправда, — сказала она.

— Не знаю, — сказал он. — Но я тебя не люблю. Так уж получилось, и пока это так, давай будем с этим мириться. Какой смысл тянуть волынку, если это обоим неприятно? Добрейший — нож берет: кто умер, в том муки больше нет[5].

Он вглядывался в ее лицо — не заплачет ли? — и понял, что нет, не заплачет. Понял с разочарованием. И вдруг заметил кольца в своих руках, заметил, что, ожидая, когда она заговорит, перебирает их.

— Мило, — сказала она. — Очень мило.

— Так получилось.

— Ты хочешь развестись? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Разводиться я не хочу. Я слишком долго полагался на твою поддержку. Психологически я и сейчас от тебя завишу.

— О Господи! — отчаянно вскрикнула она. — Так чего же ты хочешь?

Губы его раздвинулись в злой улыбке.

— Бутылку пива, — сказал он.

Она вскочила, вышла из комнаты. Он повернулся на спину, уставился в потолок, ему было грустно, он ждал чего-то, но не знал, чего именно. Услышав, как она возвращается, не шелохнулся.

— Будь добр, оденься, — попросила она. — Поговорим в другой раз.

— Нет, — сказал он.

— Вот-вот появятся Гарри и Эдит. Не могу же я принимать их в коридоре.

— Приведи их сюда. — Он повернулся на бок, взглянул на нее. — Повидаемся.

— Так оденься тогда. Ты же голый.

— Гарри и Эдит женаты пять лет. Если она все еще не знакома с анатомией мужчины — значит, многое упустила, и я просто обязан, как друг, просветить ее.

— Может, ты хотя бы халат накинешь? — спросила она. Говорила негромко, тщательно подбирая слова, и он понял — приближается буря.

— Нет, — ответил он, снова ложась на спину и глядя на головоломку, однако краешком глаза внимательно наблюдал за женой. Несколько секунд она простояла неподвижно, глядя на него. Затем вздохнула протяжно и громко, и губы ее решительно сжались. Она повернулась и направилась к платяному шкафу.

— Куда собралась? — спросил он. Тон его утратил надменность, в голосе проступила тревожная дрожь. Она не ответила. Достала из шкафа плащ, надела. Потом открыла сумочку, покопалась, вытащила сберегательную книжку.

— Вот твои деньги, — сказала она.

— Куда ты?

Она опустила книжку на стол и покинула квартиру.

— Черт! — рявкнул он и, услышав тихий щелчок, взглянул на свои руки. Кольца головоломки разъединились. Он сел. — Проклятие, да что же со мной творится?

Он поднялся с кушетки, быстро прошел в спальню. Сел на край кровати, натянул носки, надел ботинки. Потом направился в ванную комнату, умылся и причесался. В бритье он не нуждался. Вернувшись в спальню, он оделся окончательно, сильным рывком затянув на гимнастерке ремень. А затем пошел к телефону и позвонил ее матери.

— Я думаю, Энни едет к вам, — сказал он. — Вы не попросите ее, как только она появится, позвонить мне?

— Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего. Мне нужно поговорить с ней. Скажите ей, пусть сразу позвонит.

— Вы поссорились?

— Нет. Просто я хочу поговорить с ней как можно быстрее. Прежде чем она займется чем-то еще. Попросите? Это очень важно.

— Хорошо.

— Не забудьте, пожалуйста. Как только она приедет.

— Ладно-ладно. Я ей скажу.

— Спасибо.

Едва он положил трубку, заверещал дверной звонок. Пришли Гарри и Эдит, набросившиеся на него, как только он открыл дверь. Гарри пожал ему руку, хлопнул по спине, Эдит обняла и поцеловала, оба принялись засыпать его вопросами, не давая времени на ответы, и он понял вдруг, что рад их видеть. Все перешли в гостиную. Гости, еще не присев, снова начали задавать вопросы, вполне ожидаемые, и он отвечал им и ощущал радость. Прошло несколько минут, прежде чем приятели сообразили, что Энни здесь нет.

— А Энни где? — спросила Эдит.

Он замялся на миг.

— Поехала к матери.

— Слушай, — сказал Гарри, — мы сегодня в бридж собирались играть, но тут позвонила Энни, и мы все отменили. Теперь думаем отправиться на вечеринку и тебя с собой прихватить.

— Меня? — глупо переспросил он.

Они удивленно уставились на него.

— Тебя и Энни.

Он встал.

— Энни нет, — сказал он. — Мы немного повздорили, она ушла.

Они попытались что-то сказать, однако он им не позволил.

— Не думаю, что она вернется.

Некоторое время друзья ошеломленно молчали.

— Ну, наверное, это можно как-то уладить, так? — спросил Гарри.

Он увидел, что Эдит глядит на него как-то странно.

— Не знаю, — ответил он. — Не думаю. Боюсь, что нет. Вы поезжайте на вашу вечеринку. Я постараюсь во всем разобраться. А завтра позвоню тебе, Гарри.

— Ладно, — согласился Гарри, явно утративший праздничное настроение. — Слушай, ты только не дури. Я понимаю, это не мое дело, но ты все же подумай, прежде чем что-то решать.

— Я подумаю, Гарри, — пообещал он. — Спасибо. Простите, что все испортил. Хозяин дома из меня всегда был никудышный.

— Да ничего. Главное, чтобы вы помирились. Я вас обоих люблю.

— Я постараюсь, — сказал он, и друзья встали, собираясь уйти.

Все медленно направились к выходу. Но не успели дойти, как щелкнул замок и дверь отворилась. Энни вошла в прихожую пятясь, и потому увидела их не сразу. А когда повернулась к ним, оказалось, что лицо у нее гневное, раскрасневшееся. Мгновение она смотрела на Гарри с Эдит удивленно, потом лицо ее смягчилось, она перевела взгляд на мужа, стоявшего рядом с ними, такого молодцеватого в его ладной форме, причесанного, с печальной, извиняющейся улыбкой на чистом лице. Увидев в ее руке бутылку пива, он ухмыльнулся, точно напроказивший школьник, и Энни робко улыбнулась в ответ.

Ну, букмекер, берегись! [6]

4 января 1946 года представляет собой памятную дату в истории беспощадной битвы человечества с букмекерами. В этот день родилось искусство выбора лошади средствами чистой науки. Создателем его стал не по летам развитой двадцатилетний студент Калифорнийского университета Марвин Б. Уинклер. А театром его научных действий оказался помпезный, но красивый ипподром «Санта-Анита», место кончины многих голливудских банкротов.

В названный, обошедшийся без кончин день Марвин Б. Уинклер появился на «Санта-Аните» с большой картонной коробкой в руках и занял место на главной трибуне. Произошло это, согласно показаниям заслуживающих доверия свидетелей, примерно за полчаса до начала первого заезда. Едва усевшись, он извлек из коробки комплект разного рода научных приборов и расставил их перед собой, а затем, водрузив на нос толстые очки в роговой оправе, приступил к наладке этого оборудования.

Поскольку на каждого, кто появляется на бегах, все успевшие появиться там несколько раньше взирают с подозрением, как на возможного носителя «надежных сведений», странное поведение мистера Уинклера взволновало немалое число завсегдатаев ипподрома. И очень скоро вокруг него собралась большая толпа. Затем весть о происходящем дошла до администрации ипподрома, незамедлительно пославшей на главную трибуну двух детективов из агентства «Пинкертон» и позвонившей эксперту по атомной энергии, дабы удостовериться, что деятельность молодого студента никакой угрозы для ипподрома не представляет. Ничего из этих принятых администрацией мер не вышло, поскольку все разбиравшиеся в атомной энергии ученые страны находились в то время в Вашингтоне и давали показания разным комитетам конгресса.

Между тем студент продолжал свои труды. Глядя поверх голов окруживших его людей, он нацелил на солнце секстант, а затем ввел полученные им посредством этих измерений данные в оригинальный компьютер. Завороженная собственной любознательностью толпа завсегдатаев подступила поближе к студенту, и вскоре сквозь нее пробился к молодому человеку ипподромный «жучок», известный в кругах игроков как Гарри Запах Изо Рта.

— Слышь, друг, — произнес, согласно показаниям стоявших поблизости от студента надежных свидетелей, Гарри Запах Изо Рта, — чего это ты делаешь?

Молодой человек на миг оторвал взгляд от барометрического сейсмографа.

— Определяю победителя первого заезда, — согласно показаниям компетентных свидетелей, ответил он.

— Это как же? — спросил Гарри Запах Изо Рта, поведя над мудреными инструментами рукой и едва не свалив при этом сосуд с эмульсией, состоявшей из азотнокислого серебра, суспендированного в фенолроте.

— Научно, — ответил мистер Уинклер.

— Научно, да? — усмехнулся Гарри Запах Изо Рта. — Ну так я и сам по науке работаю, а вот такой херни раньше не видел.

— Я говорю о чистой науке, — сказал мистер Уинклер, вычисляя между тем плотность ультрафиолетовых лучей. — Я определил точку росы, барометрическое давление, сопротивление воздуха и направление ветра, кубический вес насыщающей воздух влаги и поверхностное натяжение травы. Затем, просмотрев список участников первого заезда, я установил, что лишь одному из них довелось до этого времени выступить при всех названных условиях сразу и показать достойный результат. Отсюда я сделал вывод, что именно он и победит, обогнав ближайшего соперника на две и три шестнадцатых головы.

— Ну и кто же это? — спросил Гарри Запах Изо Рта, а все великоразумные свидетели вытянули шеи, чтобы не упустить ответ.

Студент с сомнением огляделся вокруг.

— Мне не хотелось бы распространять данную информацию, поскольку это может уменьшить мой выигрыш, однако в интересах науки я раскрою секрет. Речь идет о кобыле по кличке Овсяная Прорва. И проиграть она не может.

Каждый, кто услышал его, загоготал, ибо все хорошо знали, что Овсяная Прорва — безнадежная неудачница и шансы ее на победу составляют что-то около одного к двумстам. Однако молодого студента такая реакция не обескуражила.

— Присмотрите, пожалуйста, пока я буду делать ставку, за моим эндлокосмикнейтрофилом, — попросил он сидевшего рядом с ним джентльмена и начал протискиваться к кассовым окошкам.

Новость об изобретении студента быстро распространилась по ипподрому, и все, кто ее услышал, сочли молодого человека чудиком и обалдуем. Когда она достигла паддока, жокей Овсяной Прорвы, поставивший, по слухам, порядочные деньги на другого участника заезда, умер от смеха и ему пришлось подыскивать замену. Владелец Прорвы, загоготал и сказал себе, что надо как можно скорее забрать сына из университета. Даже сама Прорва, как сообщают заслуживающие доверия авторитеты, с трудом подавила смешок.

Как только заезд начался, о студенте практически забыли. А как только заезд завершился и Овсяная Прорва победила именно с тем результатом, какой предсказал молодой человек, к нему с надеждой сбежались зрители, и в глазах каждого из них читалась как бы мольба прокаженного. Вот таким образом в многовековой войне человечества с букмекерами появилось новое оружие — чисто научный подход. И пусть они теперь подыскивают адекватный ответ.

Жена Лота [7]

Ночь, перекосившись, висела над ними — лишенная глубины, тихая, холодная и становившаяся с каждой новой минутой все более тихой и холодной. Тишину нарушал лишь стрекот сверчков в полях по сторонам от шоссе, однако звук этот, если о нем не думать, сливается с безмолвием и растворяется в темноте. Единственным, что в ней светилось, были фары машины Сидни Купера. Луиза так и сидела за рулем, наружу не вышла, и сейчас он, взглянув на жену, увидел, что она курит. Свет фар понемногу тускнел, становился желтоватым, оставляя асфальт черным, выхватывая из мрака лишь Купера и мужчину, который лежал перед ним на дороге, глядя в черную ночь. На лице мужчины застыло деревянное, непроницаемое выражение, автомобиль его словно обвил покореженный бетонный столб дорожного указателя.

— Сколько времени? — спросил мужчина.

Купер поддернул рукав, повернул часы к свету и ответил:

— Он уехал минут пятнадцать назад.

— А сколько, сказал он, отсюда до города?

— Около восьми миль, — ответил Купер. — Они скоро приедут.

Мужчина замолк. До сих пор он вел себя замечательно, и Купер испытывал к нему искреннюю жалость.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он.

— Прекрасно, — беззлобно ответил мужчина. — Здоров как бык.

— Простите, — сказал Купер. — Глупый вопрос.

Мужчина чуть повернул к нему голову, улыбнулся.

— Это всего лишь невинный сарказм, — сказал он. — Меня всегда переполняет невинный сарказм.

— Хотите сигарету? — спросил Купер.

— Нет. Курить мне, пожалуй, не стоит. А вы курите, не стесняйтесь.

— Да ничего. Я, вообще-то говоря, и не хочу.

— Как ваша жена?

Купер оглянулся на нее. Луиза неподвижно сидела за рулем, отвернувшись от них и глядя в боковое окно.

— Все в порядке, — медленно произнес он. — Немного испугана, я думаю. Первая ее авария.

— И моя тоже, — сказал мужчина.

— Вам очень больно?

— Уже нет. Нога онемела, я почти ничего не чувствую. Какую-то мышцу время от времени сводит, вот тогда становится больно, но не так уж и сильно. На что похожа моя нога?

— Не знаю, — ответил Купер. — Вообще-то я к ней не приглядывался.

— Она сломана?

— Да, — подтвердил Купер. — Сломана.

Ему всегда хотелось узнать, как выглядит сломанная нога, и теперь он получил такую возможность — хватило бы и одного взгляда. Мужчина примолк, и Купер снова услышал, как на них волной накатывается гомон сверчков, а с ним и какое-то карканье, издаваемое, решил он, лягушкой-быком. Гомон этот был, вообще-то говоря, оглушающим, если в него вслушиваться, да и холодало здесь ночью очень сильно, даром что дни стояли жаркие. Воздух студил кожу Купера, хотя внутри у него все горело. Холод беспокоил его. Купер знал, что раненого человека полагается держать в тепле, иначе он может погибнуть от шока, и сделал все, чтобы мужчине было тепло. По счастью, в машине имелось одеяло, и Купер подложил его под мужчину, а сверху накрыл своим плащом. Он хотел и плащ Луизы использовать, однако мужчина остановил его, сказав, что и так будет хорошо.

— Вам не холодно? — спросил теперь Купер.

— Нормально, — ответил мужчина. — Вы-то как? Озябли, наверное.

— Нет, — сказал Купер. — Все в порядке.

Лет мужчине было, насколько мог судить Купер, примерно столько же, сколько ему. Лицо зрелого умного человека. Куперу не раз случалось встречать людей с такими лицами, они всегда ему нравились. Лоб мужчины был рассечен, однако кровь из ссадины идти уже перестала; губы с одной стороны припухли, словно покрывшись крупными волдырями.

— Как это произошло? — спросил мужчина. — Знаете, я ведь так ничего и не понял.

Купер и сам не знал, как это произошло. Он спал, машину вела Луиза. Его вдруг здорово тряхнуло, он услышал крик Луизы, а следом — короткий глухой удар, скрежет металла и звон осыпавшихся на асфальт осколков стекла.

— Я и сам не знаю, — ответил он. — Машину вела жена.

— Я как-то видел в одном журнале карикатуру — пустыня с единственным большим деревом посередине и врезавшаяся в него машина. Тогда мне это показалось смешным.

— Да, — согласился Купер. — Действительно смешно.

— Окажите мне услугу. Попросите ее подойти сюда на минутку. Мне хочется поговорить с ней. Выяснить, как все случилось.

Купер, мгновение поколебавшись, поднялся на ноги.

— Ладно, — сказал он. — Ничего, что я оставлю вас ненадолго?

— Ничего, — ответил мужчина. — Вы не волнуйтесь, далеко я не убегу.

Купер направился к своей машине. Мужчина повернул голову, чтобы видеть его. Но оказалось, что лежать так ему трудно, и он снова уставился в ночь. Купер наклонился к окну, что-то негромко сказал Луизе, потом открыл дверцу автомобиля и сел рядом с ней. А несколько минут спустя возвратился к мужчине и опустился около него на корточки.

— Она начала обгонять вас. Тут машину тряхнуло, Луиза решила, что у нее лопнула шина. Она ударила по тормозу и вывернула руль.

— И все? — спросил мужчина.

— Да, — ответил Купер. — И все.

— Она хорошо себя чувствует?

— Да. С ней все в порядке.

— А почему она не вышла?

Этого-то вопроса Купер и опасался, потому что не знал, как на него ответить.

— Наверное, вид у меня тот еще.

— Нет, вид у вас нормальный. Немного крови, но она уже высохла.

— Вы ей сказали об этом?

— Да. — Купер повернулся, взглянул на Луизу, та сидела в машине, неотрывно глядя в темное поле. — Она во всем такая. Не выносит ничего страшного.

— Страшного! — воскликнул мужчина. — Выходит, выгляжу я все-таки страшно?

— Так уж она устроена. Во всем. Она и в кино ходит только на комедии да на любовные истории. Такой человек.

Мужчина промолчал. Куперу было неловко, стыдно. В эту минуту он злился на Луизу и презирал себя, потому что она его жена, близкий ему человек. Он медленно встал, взглянул вдоль дороги.

— Видите что-нибудь?

— Нет, — ответил Купер. — Пока ничего.

— Черт, скорее бы уж они приехали. Мне что-то холодно становится.

— Да? — встревожился Купер. — Может, перенести вас в машину?

— Нет. Не стоит.

— А я думаю, лучше перенести. Я осторожненько, а она против не будет, уверен.

Мужчина повернулся к Куперу. Похоже, последние слова его удивили.

— Не в том дело, — сказал он. — Просто я думаю, что меня лучше не тормошить. По-моему, у меня внутреннее кровотечение. Возможно, ребро во что-то воткнулось.

— Кровь во рту чувствуете?

— Вроде бы нет. Только сглатываю все время. Это что-нибудь значит?

— Не знаю, — сказал Купер. — Но что-то значит наверняка. Повернитесь, сплюньте, я посмотрю.

Мужчина повернул голову, сплюнул на землю. Купер пригнулся посмотреть. Было слишком темно. Он поднес ладонь к губам мужчины.

— Плюньте еще.

Мужчина сплюнул ему в ладонь. Купер поднес ее к свету и с облегчением увидел, что кровь на ладони отсутствует.

— Крови нет, — сказал он и вытер ладонь о свои брюки.

— Ну и хорошо, — сказал мужчина. Несколько секунд он молчал, а потом со спокойным отвращением произнес: — Жена Лота! Вот кого она мне напоминает.

— Мне правда страшно жаль, — сказал извиняющимся тоном Купер. — Просто такой она человек. Это бывает.

— Знаю, — отозвался мужчина. — Я, собственно, не в обиде. Вот теперь я выкурил бы сигаретку.

— Думаете, вам можно?

— Думаю, да. Хуже не станет.

Купер достал из кармана пачку, раскурил две сигареты, протянул одну мужчине. Тот глубоко затянулся, подержал дым в легких, выдохнул.

— Когда вернетесь домой, не забудьте руки помыть, — сказал он, глядя в небо.

— Ладно, — пообещал Купер. — А вы это к чему?

— И лучше бы лизолом, — добавил мужчина.

— О чем вы?

— Слюна — страшная штука, — сказал мужчина. — Страшнее некуда. Я однажды увидел плевавшегося человека, так меня потом несколько дней мутило. Есть и то не мог. Вот до чего она страшная. Даже когда мама умерла, мне так худо не было.

Купер не ответил. Они курили и ждали. Молча, пока не приехала «скорая».

Снежная крепость [8]

1

Мой дядя Давид был человеком рассудительным, трезвым, а тетя Сара — женщиной простой и практичной, жившей с ним, ни на что не жалуясь, в совершенном, казалось, согласии. Когда он читал или размышлял, она копошилась по хозяйству. Но временами он уставал от своих занятий, и тетя, похоже, умела предвидеть эти нечастые случаи. Когда дядя отрывал глаза от книги и снимал очки, она неизменно оказывалась свободной от работы, готовая дать ему отдых, в котором он нуждался.

— Ты все читаешь, читаешь, — жалостно произносила она. — Как можно тратить столько времени на книги?

— Это не трата времени, — отвечал, словно оправдываясь, дядя Давид. — Книги хранят знание, а знание — великая вещь.

— И чего же в нем великого? — спрашивала тетя Сара. — Детям-то ты его оставить все равно не сможешь. С собой возьмешь, когда уходить придется.

— То же относится и ко всем великим вещам, — отвечал дядя. — Их приходится уносить с собой в могилу. Бросить и уйти без них невозможно.

— Если бы ты сложил все до одной книги в чемодан, — усмехалась тетя, — для тебя тут больше места осталось бы.

— Дело не в книгах, — пытался объяснить ей мой дядя. — Книги лишь помогают создавать великие вещи. Вот здесь.

И он медленно постукивал себя пальцем по лбу.

— И здесь, — добавлял он чуть громче, на сей раз постукивая пальцем по груди там, где сердце.

Великой трагедией всей дядиной жизни было разочарование в русской революции. Он родился в маленькой деревне неподалеку от города, который называется теперь Ленинградом. В юности был активным социалистом — таким активным, что ему пришлось бежать из России, спасаясь от властей. Дядя умел хорошо управляться с цифрами и, оказавшись в нашей стране, получил место бухгалтера в производственной фирме и работал там, пока Великая депрессия не привела фирму к банкротству.

Он внимательно следил за ходом революции в его родной стране и очень обрадовался свержению царского правительства. В то время он верил, что России предстоит стать высшим олицетворением всех прекрасных человеческих качеств. Когда же осуществление изначальных целей революции было отвергнуто ради решения задач более прозаических, вера моего дяди пошатнулась. В последующие годы он увидел, как предаются одна за другой его надежды, и когда закрывать глаза на реальность творившегося в России стало уже невозможно, погрузился в молчание и принялся искать утешение в книгах.

Первый свой удар Депрессия нанесла именно по нашим кварталам, мгновенно обратив в безработных многих наших знакомых и соседей. Я тогда учился в начальной школе и, конечно, не способен был понять ни неумолимых законов экономики, ни суровых тягот бедности.

Как-то утром дядя Давид отправился со мной в город, чтобы купить мне зимнее пальто. Осень подходила к концу, пальто, которое я носил в прошлые годы, было отдано моему младшему двоюродному брату. Домой мы возвращались в холодные послеполуденные часы и, подходя по улице к нашему дому, увидели мебель, сваленную одинокой грудой на тротуаре. Мы остановились, чтобы понаблюдать за происходящим; дядя негромко и горестно отвечал на мои вопросы, объясняя, какая здесь разворачивается драма. Так я впервые узнал, что такое выселение, и столь резкая перемена в жизни наших соседей меня испугала и ошеломила.

— Но ведь это ужасно! — воскликнул я.

— Да, — согласился мой дядя, — это ужасно.

Он положил мне на плечо ладонь, и мы пошли дальше.

— Ужасно, когда людей выбрасывают на улицу. И ужасно, страшно даже, что ты не можешь им помочь.

2