Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мы ждали, пока мой чемодан появится на бесконечной ленте, которая должна была доставить его прямо к нам; дед крепко обнял меня за плечи, что-то быстро говоря, как человек, который сам толком не знает, дать ли волю волнению или радости. Улыбка на его лице отражала радостное состояние его души. Но глаза не могли обмануть меня. Они внимательно наблюдали за всеми, кто нас окружал, изучая их реакцию, фиксируя малейшие изменения в выражении лиц, самые незаметные гримасы. Он был весел и нервничал. Однако его взгляд ничего не отражал. Он знал, чего он хочет, и мне тоже предстояло узнать это. Я вновь понял, что моя жизнь подчинена воле других.

Я внутренне поблагодарил деда за внимание, которое он мне оказывал, но не смог выразить своей благодарности. Этому мешали вопросы, на которые, как я догадывался, в тот момент нельзя было дать ответа. Почему он призвал меня к себе, зачем он это сделал? Защищенный объятием отца своего отца, я попытался вдохнуть запах моего нового семейства. Я много раз слышал, что белые пахнут как-то иначе, и теперь хотел почувствовать особый запах моей семьи, который должен был породнить меня с ними. Они пахли чистотой. И здоровьем. Как и весь аэропорт, пропитанный запахом дезинфицирующего мыла и антисептика, а также бензина; остальные ароматы исходили от женских тел, и я так и не понял, как мне удалось догадаться об этом, ведь эти ароматы были мне неведомы.

Когда появился мой чемодан и я, схватив его, сказал: «Вот он, теперь мы можем идти», то услышал неясный, еле уловимый шепоток, что-то вроде «этого следовало ожидать»; ропот, констатировавший убогость моего багажа, скудость моих пожитков и объяснявший конечную цель моего приезда. Я был пришельцем. Но для меня сей факт уже не имел значения. Ведь я был сыном Аггайу; в крайнем случае, Шанго.

С этой мыслью я вышел из зала, где выдавали багаж; затем из аэропорта и, следуя за одним из моих дядей, который шагал впереди, слегка отделившись от остальных, подошел к старому автомобилю своего деда.

Я с любопытством окинул взглядом окрестности. Все вокруг было зеленым, но тут не чувствовалось влажных карибских ароматов; воздух не был пропитан ими, не ощущалось и жары. Растительность была зеленой и густой, но не слишком пышной, а многочисленные горы, покрытые легкой туманной дымкой, которые я увидел вдали, объясняли причину окутывавшей нас влажной прохлады. Я вновь испытал холод. Но нисколько не похожий на московские холода, совсем другой, удивительный: трудно было поверить, что стоит весна.

Это была третья страна, в которую я попал. Я вдруг понял, что окутывавший все вокруг, и меня в том числе, свет был здесь совсем другой. Несмотря на то, что он исходил от того же солнца, это был совсем другой свет, и я убедился, что он нисколько не похож на карибский; иной была и влажность, иным ветер и более прохладной температура. Мне понравились мягкие формы гор, их нежная округлость, нескончаемая череда зеленых возвышенностей в белом тумане. Меня удивила тяжесть облаков, их бесформенная размытость, возможно, потому что в тот день шел нескончаемый тихий, легкий дождик, и небо просветлело лишь во время посадки моего самолета, словно для того, чтобы я смог увидеть море, от которого будет теперь зависеть вся моя последующая жизнь. Вскоре мы приехали домой.

Дом стоял у самого моря. Неширокий тротуар, по которому свободно ходят люди, отделяет его от берега, но причал, наоборот, приближает, превращая море почти что в нашу собственность. Причал — часть имения, и возле него стоит старое прогулочное судно, целиком деревянное, которое пришвартовано там как символ прошлых времен. Теперь им почти никто не пользуется. Тем не менее, его каждый год красят, а раз в два-три года конопатят, как мне объяснил дед в первый же раз, когда я вышел на балкон и увидел его; борта у него серовато-белые, цвета чаек; а мостик и палубы — коричневые, из бука.

Дом был огромным, но мне не понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к новому пространству. Меня поразили полы из благородной древесины, которые натирали с истеричной тщательностью. В углу я обнаружил щетку с отшлифованной деревянной ручкой, прислоненную к стене, настоящий антиквариат, возможно, память о старых временах. Рядом с ней лежала желтая суконка. Я взглянул на нее, а потом, вновь переведя взгляд на щетку, обнаружил, что щетинки прикреплены к прочной железной основе. Я сделал вывод, что она служит для натирания полов, которые в этих помещениях, показавшихся мне совершенно бесполезными, блестели, словно зеркальные. Меня удивила старая блестящая мебель, на которой не было ни пылинки. Никому не нужные коллекции ракушек, вееров, курительных трубок и мундштуков всех видов и размеров размещались на полках застекленных шкафов, дверцы которых были заперты на ключ; макеты кораблей, огромные и крошечные, прятались под стеклянными колпаками или внутри бутылок; все это богатство пребывало в ожидании момента, когда привычная рука стряхнет с них легкий слой пыльцы, который весна нанесла на их до недавнего времени сверкающие силуэты: непонятно, каким образом пыльца умудрялась проникать в эти закрытые пространства, лишая их блеска и демонстрируя бессилие того, кто взял на себя заботу о поддержании идеального вида выставленных на обозрение экспонатов.

Громадные пространства, огромные залы, единственное назначение которых, похоже, состояло в беспрестанном ожидании того, кто однажды поздним вечером нарушит окутывающую их тишину, движимый необходимостью выразить соболезнование, попросить об оказании помощи, совершить один из уходящих ныне в прошлое ритуалов провинциальной буржуазной учтивости. Кого-то, по всей видимости, приводило сюда желание предаться мечтам или пройти извилистыми путями, ведущими к воспоминаниям и ностальгии, и мой дед был здесь самым частым гостем. Менялись нравы, но эти пространства оставались прежними. Для чего? Может быть, для того, чтобы мой дед мог продолжать жить.

Снаружи, в саду, кромки луж были желтоватыми от той же пыльцы, которая заполняла весь воздух, что способствовало возникновению совершенно особого света, и я постепенно привыкал к нему, он становился моим. Поверхность стоявших под навесом старого сундука и пары скамеек со спинкой, таких древних, что у меня голова пошла кругом, когда я узнал об их возрасте, тоже были покрыты тонким слоем этой растительной пыли. Я подумал, что и море, и прибрежные скалы, обнажавшие во время отлива свои покрытые водорослями основания, тоже, должно быть, насквозь пропитаны этой желтой субстанцией, обильно осыпавшей все вокруг.

В саду в огромной клетке, укрытой от северных ветров, нашли приют маленькие птички, удивившие меня скромностью своей окраски.

— Это горлицы, щеглы, зеленушки, куропатки и канарейки, — сообщил мне дед, заметив, что я разглядываю их. — На воле они бы уже давно погибли, с ними покончили бы пестициды и упадок производства злаковых культур. Турецкие горлицы — моя слабость.

Большинство птиц в клетке были певчими. Но их трели, щебет и самое мелодичное пение не имели ничего общего с тем, чему я внимал в свое время на острове. Я ощутил тоску по пению пересмешника и засвистел в надежде, что кто-то из пленников ответит мне мелодией, исполненной чарующей красоты, ровной, чистой и прозрачной. Но этого не случилось.

Я уже было опечалился, но тут вспомнил, что в Москве я практически не видел иных птиц, кроме тех чучел, что служили для создания странной атмосферы зимнего сада университета Лумумбы в искусственном тепле центрального отопления. И я вновь предался созерцанию обитателей клетки.

Многие из них занимались обустройством гнезд, предназначенных для откладывания яиц, которое, судя по всему, было не за горами, с каждым днем приближаясь благодаря чудесному воздействию солнечных лучей, возбуждавших любовь и брачные игры. Дабы облегчить им задачу, дед подкинул в клеть немного овечьей шерсти и конского волоса, просунув их в шестигранные ячейки проволочного ограждения, лишавшего птиц свободы и одновременно защищавшего их от нее. Еще он подобающим образом разложил внутри этой огромной клети паклю и хлопок, траву и солому, чтобы птицам было удобно гнездиться на земле, а также подвесил к верхней решетке множество веревочных трапеций, на которых они могли раскачиваться, повисать вниз головой, выделывать невероятные кульбиты и устремляться в немыслимые полеты, которые удивляли меня своей краткостью, стремительностью и бесконечной повторяемостью, казавшейся мне совершенно бессмысленной, хотя на самом деле это было не так. Ах, пташки!

На другой стороне лимана располагались верфи. Над ними летали чайки. Они не имели ничего общего с теми, что проносились над мангровыми островами, где я, лежа на пляже или плавая в море, наблюдал за их полетом, а отраженное в воде солнце придавало их оперению немыслимо прозрачный зеленый оттенок, превращавший их в настоящее чудо. О, какой чистый свет, какая прозрачная вода, какой ясный воздух, какое зеленое море! О, Карибское море! Его чайки не имеют ничего общего с теми, что летают над здешним морем: высокие и далекие, огромные и серые, они выделяются на фоне стройных силуэтов замерших в доках кораблей на противоположной стороне лимана, вечно окутанного облаками и низким туманом, так что даже самые потаенные глубины твоей души становятся от этого серыми и печальными. И, как и море, суровыми, тревожными и яростными, пребывающими в вечном однообразном движении, подобно приливу и отливу, полными, как и всякий живой организм, жизни и противоречий. И дом тоже подобен морю, а семья, в свою очередь, — дому. Такой она была, таким остается и то, что от нее осталось.

Моя семья была влиятельной. Иногда в течение того времени, которое мне удалось прожить рядом с дедом, мы с ним выходили на балкон и оттуда разглядывали верфи, и он подробно объяснял мне, сколько кораблей они построили, начиная с последней декады XIX века. Когда началась Первая мировая война, верфи уже на протяжении двадцати лет наращивали свой потенциал, и военный период ознаменовал серьезный подъем их активности, так что в течение лет шести они работали на максимуме своих возможностей.

— Это были годы настоящего благоденствия! — утверждал дед, питавший слабость к бесконечным навязчивым повторениям, когда он не столько для меня, сколько для себя самого вспоминал те годы, которые неизменно определял как исторические. — Настоящее благоденствие! — счастливо заключал он, всегда громко при этом смеясь. Затем он обыкновенно сбавлял тон, и я знал, что наступает время рассказа о трудных временах.

Где-то году в 1919 семья — дед всегда говорил именно так, он никогда не говорил «мой отец», всегда «семья», то есть «все» — решила расширить производство. И тогда оно стало называться уже не Верфь, а Кораблестроительная фактория. Кораблестроительная фактория Гонсалеса-до-Кабо, если уж совсем точно. Надо сказать, там строились суда водоизмещением до пяти тысяч тонн. В том же году они купили у англичан пароход «Гермес», который занялся международными перевозками, а также транспортировкой угля, а на своих собственных верфях завершили строительство судов «Афродита» и «Афина». В общем, нетрудно сделать вывод, что все происходило в классическом и явно буржуазном духе…

Поскольку семейное дело ведет свое начало с 1852 года, когда в Номбеле, округе Толедо, был задержан Мануэль Бланко Ромасанта, Человек-Волк из Альяриса, прогресс был очевиден. Дед всегда приводил мне в качестве исторической ссылки именно суд над человеком-волком.

— Ах, если бы его кормили нашими копчеными сардинами!.. — заключал он, как ему казалось, шутливо, хотя для меня эта фраза в те времена звучало загадочно.

Затем он продолжал рассказывать мне, как мой прадед, расширяя и постоянно совершенствуя верфи, открывал новые консервные фабрики и прочие производства, так что в 1914 год он вступил на пике деловой активности.

К первым фабрикам по засолке рыбы, построенным по примеру каталонцев одним из моих предков, который заявил, что «если это делают они, то и я тоже сделаю», следует добавить еще три консервных производства, огромный по тем временам рыболовецкий флот, флотилию судов, предназначенных для перевозки товаров, а также новое кораблестроительное предприятие, работавшее на полную мощность в военные годы, ставшие настоящим чудом для тех, кто испытал на себе не тяготы войны, а напротив, преимущества экономики, извлекавшей из нее пользу.

О, как замечательно мой дед рассказывал мне о перипетиях семейной истории! Должен признать, эти рассказы звучали как небесная музыка, как нечто из иного мира, во всяком случае, не моего. Да и сам дед казался мне олицетворением этого другого мира. Как могло быть иначе, если его кожа была не такой, как моя, его вера иной, иными и привычки. Я вырос в атмосфере Революции, обучался в элитном советском университете для представителей третьего мира, а этот старый негодяй получал удовольствие от рассказов о капиталистической, эксплуатирующей рабочий класс деятельности, да еще рассчитывал, что я присоединюсь к его восторгу.

Он не отдавал себе отчета в том, из какого мира прибыл его внук, а я не осознавал, в какой мир попал. Я постоянно обращался мыслями к бабке лукуми и к африканским верованиям. Особенно когда дед проводил меня по тем огромным залам, о которых я вам уже говорил, и подробно описывал каждый из кораблей, построенных или приобретенных семьей.

С тех пор как они полтора века назад решили заняться корабельным делом, было построено почти полторы тысячи судов самых различных конструкций и размеров. Он хранил все чертежи, а также самые красивые макеты, какие мне только довелось когда-либо видеть. Там было все: от семейных парусников, окрещенных именами греческих богов, до пассажирских кораблей, названных по имени различных испанских бухт; рыболовецкие суда и холодильные траулеры для кубинского флота, грузовые суда с элегантной, приподнятой кверху кормой, палубами и твиндеками, где обитает команда; его последним достижением были суда с нефтяными платформами, но дойдя в своем повествовании до них, дед обычно приходил в ярость. Его дело — строить корабли, а не воздвигать храмы человеческой глупости, утверждал он, задыхаясь от возмущения.

В огромном зале, где мы обычно вели беседы, всего было в достатке, и было возможно любое проявление чувств. Нужно было лишь следить за рассказами деда, за нежностью, с какой он описывал изящные рыболовные суда, траулеры и баржи, маленькие лодки для рыбной ловли, с которых все начиналось и которые создавались прямо в маленьких прибрежных столярных мастерских, а не в чертежных залах, где в полной тиши, вдали от суматохи верфи терпеливо разрабатывалось жизненное пространство, называемое кораблем. Можно было также разделить его раздражение, которое охватывало его всякий раз, когда он рассказывал, как постоянно приходилось увеличивать водоизмещение судов; его ирония и безжалостная критика не щадили ни больших, ни малых кораблей, не прощая им даже самые незначительные недостатки: у одного из них плохо действовали лопасти, другой постоянно испытывал килевую качку, третий, когда он шел против ветра, превращал плавание в настоящую пытку.

В этом зале было все, что могло вызвать ностальгический восторг моего деда: от маленького «Кановы», предназначенного для рыбной ловли, с прямой трубой над моторным блоком, с мачтой для паруса в носовой части и прямой кормой, от «Бухты Касабланки» с наклоненной к корме трубой и шестью палубами для перевозки пассажиров и до фотографии первой огромной самоходной нефтяной платформы «Small Flower-1», на которой было запечатлено, как она покидает лиман вслед за «Леонардо да Винчи».

— Ты здесь благодаря им, — торжественно объявлял он, а я не переставал гадать, обязан ли я этим счастьем кораблям или все-таки в большей степени моему отцу, хотя и признавал, что именно корабли сделали мне доступными некоторые радости, запретные для других.

— Мы даже построили специальное судно для перевозки скота из Канады на Кубу, ибо твой бородатый главнокомандующий так и остался в душе сыном галисийского крестьянина, любителя коров. Эти Кастро из Бирана! — имел обыкновение напыщенно заявлять при этом отец моего отца.

Коровы! Еще хуже в этом отношении был Рамон, старший из братьев. Дед никогда мне не рассказывал, как ему это удалось, но он побывал в Биране, чтобы увидеть своими глазами родной дом Команданте, в те времена только что отреставрированный, возведенный на сваях, так что продуваемый всеми ветрами нижний этаж служил помещением для скота, многочисленных кур и свиней, животных, которые напоминали дону Анхелю Кастро, деспотичному и удачливому игроку с судьбой, скромный дом в Ланкаре, где он появился на свет. Его сын пошел по стопам отца и до такой степени расширил семейные владения, что превратил целый остров в личное имение, отечественное животноводство — в свое собственное, а коров — в смысл существования своего старшего, самого бородатого из братьев.

— Мы построили Фиделю судно для перевозки коров! Племенных коров, великолепные экземпляры лучших пород, а в придачу к ним — лучших быков-производителей! Те, что не подохли во время путешествия и, завернутые в национальный флаг, не были выброшены в море с правого борта — корабль в таких случаях делал небольшой крен на этот бок, дабы винт не нарезал мясо ломтями, были забиты пьяным капитаном, национальным героем, который, разделав их туши, раздавал команде. А они стоили целое состояние. Правда, мы нисколько не пострадали, нам выплатили все до последней песеты. Крен на правый борт! Понимаешь? В правую сторону! — в улыбке моего деда сквозила горечь.

3

Строительство нефтяных платформ стало значительным событием для семейного производства. Они были огромными. Грандиозными. Гигантскими. Колоссальными. Сначала поступил заказ на одно судно, а потом, когда процесс строительства шел уже полным ходом, заказали второе. Должно быть, вид растущих на глазах кораблей был впечатляющим. Одна только мысль о том, как они возникают из ничего и тут же возносят к небу свои металлические конструкции, подобные возведенным в мольбе рукам, таила в себе дерзкий вызов человеческому благоразумию. Ничто так, как строительство этих высоченных башен, не походит на сооружение собора. Трудно представить себе нечто в большей степени напоминающее возведение священного храма, создаваемого в честь бога прогресса, или, возможно, бога промышленности, но, может быть, и в честь дьявола, управляющего постепенной деградацией нашей планеты, кто знает.

Дело в том, что даже строительство самого крупного океанского лайнера не подразумевает той храмовой величественности, какую таит в себе сооружение нефтяной платформы. Когда ты видишь, как возводится прочная основа, на ней вырастают высоченные башни, наблюдаешь, как медленно, беспрерывно и последовательно у воздуха отнимается пространство, которому суждено превратиться в место обитания особых, исключительных существ, все это приводит к странным мыслям, ибо тот факт, что на высоте, куда можно добраться только с помощью вертолета, будут проживать существа, весьма близкие к отшельникам, пугает своей таинственностью.

На этих платформах будут обитать почти что монахи. Их обитатели будут находиться в своего рода заключении, прерываемом лишь время от времени. Нет, они не будут монахами. Нет. Или будут. Это зависит от Бога, которому они решат посвятить свои одинокие жизни, ибо как только платформа окажется в море, среди пустоты, между небом и океаном, в строго определенной точке земного шара, она попадет в весьма непростую ситуацию. Тем, кто ее занимает, придется жить среди туманной мглы в Северном море, или среди света — в Карибском, в ледяном холоде или в невыносимой жаре, и они будут считаться мореплавателями, хотя при этом даже не сдвинутся со строго определенного места. Им предстоит постоянно переживать противоречие между статикой и динамикой. Они будут жить в строго определенной точке, из которой будет качаться вязкая жидкость, что загрязняет и портит все вокруг, проклятая нефть, якобы двигатель прогресса, мерзкая жидкость, провоцирующая превентивные войны и предупредительные захваты территорий; при этом они будут думать, что находятся в плавании. О глупцы, ведь это плавание в никуда! Их жизнь будет подобна вечному упоению. Путешествие в никуда, то есть в то же место, где они находятся. Точное отражение жизни.

Время от времени вертолеты будут привозить им женщин, как когда-то их привозили гладиаторам. И они смогут вспомнить о своей человеческой сущности, самой простой, исконной, и наиболее простодушные из них с радостью примут эту фальшивую любовь в обмен на несколько долларов, которые выплатит компания. А до тех пор об их человеческой сущности, почти всегда грустной, некоторым из них будет напоминать алкоголь, всем без исключения — усталость, и большинству — ссоры и потасовки, что непременно возникают в замкнутых пространствах. Непоколебимыми останутся лишь истинные любители тишины и одиночества. Лишь им удастся избежать деградации и безумия. Так всегда бывает.

Обитатели пустоты смогут созерцать из своих кают крохотные вспомогательные суденышки, бросившие якорь возле платформ или пришвартовавшиеся к их бортам, а также наблюдать за вертолетами, описывающими поблизости немыслимые траектории, и все это должно напомнить им о ничтожной сущности человеческой природы, но одновременно и о ее несомненной способности создать то, о чем человек начал грезить именно благодаря этой самой чертовой сущности. Такова же и наша собственная жизнь, и наше странствие, мое в том числе, на борту платформы, которую мы зовем Жизнью, стоящей на якоре среди бескрайнего жизненного пространства благодаря невидимым цепям, крепящим нас к темному дну. Во втором десятилетии своей жизни я сменил место обитания и переместился по этой платформе с Кубы в Россию, из России в Испанию.

Я приехал как раз вовремя и успел увидеть, как вторая из возведенных платформ покидает лиман, а до этого имел возможность наблюдать, как она медленно, но неуклонно разрастается в размерах. Жизнь моего деда, между тем, угасала, и я понемногу стал угадывать в его глазах свой образ, который постепенно занимал место пустого силуэта. Я приехал вовремя для того, чтобы воспоминания, переданные мне отцом моего отца, стали моими собственными, чтобы узнать семейные истории и уголки дома, где произошли большинство из них. Теперь я знаю все, я познавал все это, наблюдая, как растет вторая платформа.

Я помню, как она покидала лиман, ее вели на буксире огромные суда, казавшиеся рядом с ней игрушечными. Когда это произошло, моего деда уже не было в живых. Мне хотелось думать, что его душа ушла в плавание вместе с этим громоздким сооружением, на его борту, на самой верхней палубе этого… корабля? Да, корабля, все-таки корабля, ибо платформа «Small Flower-2» тоже была построена как самоходное судно.

Еще до этого я постепенно учился корабельному делу, овладел тысячью ухищрений кораблестроителя, и еще дед ознакомил меня с консервированием рыбы. Я узнал вещи, показавшиеся мне, несмотря на их простоту, чрезвычайно любопытными; например, если ты ежедневно производишь миллион банок макрели и в каждой из них лишь на грамм превышаешь норму, то в конце дня ты уже выбросил на ветер миллион граммов; то есть целую тонну макрели, а притом, что килограмм стоит столько-то евро, это означает потерю некой крупной суммы; и если ее помножить на число дней, что длится путина, то получается уже настоящее мотовство, потеря многих тысяч. О, эти макроэкономические расчеты!

Я прибыл из страны, где плутовство составляет чуть ли не основу существования, в страну, где похождения плутов породили целый литературный жанр. Я подозревал, что мои новые родственники ждут от меня чего-то необычного, и ограничился лишь замечанием о том, что если правильно распорядиться этим граммом, то доход будет таким же, как потери, о которых мне поведали. Я ничего больше не сказал, но вдруг заметил, что вокруг меня повисло густое молчание. И тогда я понял, что в стране пикарески меня принимают за пройдоху, которому нельзя доверять. Но какого пройдоху? Не того, что бытовал в Испании Золотого века, когда благородные идальго всячески скрывали свою нищету, а из тех, что водятся в Испании сегодняшней, из чего я сделал вывод, что мне никогда не удастся оправдать ожидания. Мне было жаль. От меня так многого ждали, а я мог предложить лишь ученические суждения.

В то время здесь еще не появились мощные карибские мачо с выдающимися мужскими достоинствами, готовые доставить наслаждение семидесятилетним дивам; тогдашние кубинские пройдохи в основном были околоправительственного толка; встречались среди них также интеллектуалы. А вот всякое контрреволюционное отребье еще не проникло на территорию демократической Испании, стекаясь в основном в Майами. Я был не пройдохой, а ангелочком. Негритенком-весельчаком, не ведавшим, куда он попал, даже не учеником колдуна. Я думаю обо всем этом, вспоминая, как «Small Flower-2» покидала лиман.

«Small Flower-1» имела такой успех, что владельцы компании Мексако решили заказать вторую платформу, ту самую, сооружение которой я наблюдал, ошеломленный ее величием. Поскольку капиталовложения были огромные и это был уже второй заказ, с моим дедом договорились, что дела будут вестись через филиал компании Мексако. Дед, разумеется, принял предложение. Ему суждено было умереть в полном неведении относительно того, чем это обернется для переживших его. Все усилия были сосредоточены на возведении второй платформы, остальные проекты были остановлены: самые срочные и важные отложены, а прочие и вовсе аннулированы. И вот то, что казалось разумной и достойной мерой, обернулось для семьи финансовым крахом или, что одно и то же, высокодоходной финансовой операцией для тех, кто затеял всю эту интригу.

Когда платформа была уже почти закончена, но еще не было выплачено ни одного доллара, филиал сделал вид, что обанкротился. В кратчайший срок, не больше того, что тратит наперсточник, передвигая свой стаканчик со спрятанными под ним камешками или монетками, правительство объявило результат неусыпных трудов моей семьи предметом государственного интереса, и пришлось продать «Small Flower-2» за бесценок, за гораздо меньшие деньги, чем ушли на ее строительство, одной из национальных компаний; при этом мы вынуждены были отказаться от гораздо более привлекательного и отвечающего интересам нашего семейства предложения англичан.

Под предлогом защиты государственных интересов был произведен захват семейного производства. Вскоре предприятие, практически лишенное капитала, перешло в чужие руки с выплатой за каждую акцию ноля целых ноля десятых евро, в общем, одной сотой евро или одной песеты в старых деньгах. Сейчас с балкона нашего семейного дома я смотрю на носы кораблей, которые продолжают строиться на старом кораблестроительном заводе. Теперь его возглавляет новый совет директоров, назначенный новыми акционерами; то есть теми, кто извлек наибольшую выгоду из идеальной финансовой операции высокого полета.

Пройдохам нет никакой необходимости приезжать в Испанию, вовсе не я оказался тем плутом, которого следовало бояться моей семье, а вместе с ней и всему обществу, где эта семья обитает. Так получилось, что нынешние пройдохи обитают в этой стране уже давным-давно, и занимаются они вовсе не тем, что хватают сразу по две виноградинки из общего блюда или высасывают вино из графина раздвижными соломинками. Им не приходит в голову пользоваться залепленными воском отверстиями в основании кувшина и прочими ухищрениями чванливых, исполненных тщеславия идальго, чьи дырявые кошельки теперь наполнены воздухом.

Я был призван стать пройдохой, находчивым симпатичным мулатиком, одаренным живым умом и выдающимися мужскими достоинствами, и моим предназначением могло стать утешение страждущих пожилых дам… Но я предпочитаю созерцать возвышающиеся над покрытым туманом морем носы кораблей, следить за пикирующими в море чайками или за бреющим полетом ястребов, высматривающих что-то в зарослях кустарника. Мне нравится наблюдать жизнь.

А посему я просто негритенок, погруженный в созерцание открывающегося перед моим ошеломленным взором мира, готовый продолжать познавать все, что предоставляет человеческому существу его хрупкое естество, короткий полет, обозначающий его краткое пребывание в этом мире, череду его устремлений. Возможно, когда-нибудь я решусь продолжить свой рассказ. Но это уже будут другие дни, другие обстоятельства, кто знает… Ведь, в конечном итоге, жизнь — это ожидание. Сейчас же я, к сожалению, никак не могу этим заняться. Сейчас у меня начинается роман с китаянкой.

Каса-де-Педра-Агуда 10 ноября 2004 года