Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Питер Мэй

Человек с острова Льюис

В память о моем отце
Вот где они живут: Не здесь и сейчас, а в прошлом, в «там и тогда». Филип Ларкин Старые дураки
Пролог

На продуваемом всеми ветрами острове в трех часах пути от северо-западного побережья Шотландии скудная почва дает людям и пищу, и тепло. Принимает их мертвецов. А иногда, как, например, сегодня, возвращает их людям.

Резка торфа — неотъемлемая часть жизни острова. Семьи, соседи, дети — все собираются на болоте. Дует легкий юго-западный ветер, он подсушивает траву и прогоняет мошкару. Аннаг всего пять лет. Это ее первая резка торфа, и она запомнит ее на всю жизнь.

Аннаг провела утро на кухне с бабушкой, глядя, как варятся яйца на старой плите. В плите горит прошлогодний торф. Сейчас женщины выходят на болото с корзинами. Аннаг бежит впереди по колкому вереску, вся в радостном предвкушении сегодняшнего дня. Она бежит босиком, разбрызгивая коричневую болотную воду. Вокруг только огромное небо — в разорванных облаках, с редкими просветами. Белые шарики пушицы раскачиваются под порывами ветра. Скоро бурые пустоши покроются желто-фиолетовым ковром цветов весны и раннего лета. Но пока они только приходят в себя от зимнего сна.

Вдалеке видны силуэты полудюжины мужчин в комбинезонах и кепках. Позади них ослепительно сверкает на солнце океан, бьющийся о скалы из черного гнейса.[1] Аннаг прикрывает глаза рукой; мужчины нагибаются, и специальные ножи — тараскерр — режут мягкий черный торф на квадратные куски. Земля острова изрыта многими поколениями добытчиков торфа — вокруг окопы глубиной до восемнадцати дюймов. Свежесрезанные брикеты раскладывают вдоль окопов, переворачивая по мере просушки. Через несколько дней добытчики торфа вернутся, чтобы сложить брикеты в треугольные пирамидки, которые ветер будет обдувать со всех сторон. Когда торф окончательно просохнет, его погрузят на тачки и развезут по домам. Брикеты сложат «елочкой» во дворе, и они будут обогревать людей и помогать им готовить пищу всю следующую зиму. Так жители Льюиса, самого северного из Гебридских островов,[2] живут уже много веков. И сейчас, во времена финансовой нестабильности, когда цены на топливо растут, многие владельцы открытых очагов и плит вернулись к традиционному способу отопления. Ведь все, что в таком случае требуется от человека, — это потрудиться и показать преданность Богу.

Но для Аннаг резка торфа — просто приключение. Над болотом дует ветер, девочка смеется и зовет отца и деда. Мать и бабушка громко переговариваются у нее за спиной. Аннаг не понимает, что резчики торфа, на которых она смотрит, чем-то озабочены. А мужчины столпились у торфяного разреза, стенка которого осыпалась у них под ногами. Отец слишком поздно замечает, что девочка бежит к нему, и кричит ей: «Назад!». Аннаг не успевает остановиться, не успевает среагировать на панику в голосе. Мужчины встают, поворачиваясь к ней, и она видит лицо брата — белое, как простыня. Девочка смотрит туда же, куда и он, — на осыпавшийся торф и торчащую руку. Кожа на ней задубевшая, коричневая, как пергамент, а пальцы согнуты, словно держат невидимый мяч. Одна нога тела зацепилась за другую, голова повернута к болоту, как будто в поисках потерянной жизни. На месте глаз — черные дыры.

Секунду Аннаг барахтается в море непонимания. Потом ее накрывает волной осознания, и ветер срывает с ее губ крик.

Глава первая

Инспектор Ганн увидел машины, припаркованные у края дороги, еще издали. Небо было мрачным, черно-синим; со стороны океана накатывали низкие сплошные облака. Дворники размазывали по ветровому стеклу первые капли дождя. По свинцовой глади океана катились белые барашки невысоких волн. На фоне этого пейзажа синий маячок полицейской машины был едва заметен.

Потрепанные дома Сиадера сгрудились под натиском непогоды. Они выглядели словно бы усталыми, но уже явно притерпевшимися к ветрам и дождю. Линию горизонта не нарушает ни одно дерево, только виднеются старые столбы вдоль дороги да ржавые останки тракторов и машин в пустых дворах. Упрямые кусты, вцепившись корнями в скудную почву, храбро размахивают зазеленевшими ветками. Пушица перекатывается под ветром, как океанские волны.

Ганн припарковался возле полицейской машины и вышел. Порыв ветра сразу подхватил и растрепал его густые темные волосы. Ганн закутался в черную стеганую куртку и пожалел, что не надел сапоги. Первый же шаг на мягкую землю — и холодная болотная вода затекла в его туфли, промочила носки. Инспектор добрался до первой торфяной выработки и двинулся вдоль ее края, обходя кучи торфа, выложенные для просушки. Полицейские воткнули в мягкую почву металлические стержни, оградив ужасную находку. Сине-белая полицейская лента гудела и скручивалась под порывами ветра. От домов, стоявших над скалами в полумиле от места происшествия, несло торфяным дымом.

Над телом стояла группа людей, сутулясь на ветру. Санитары в ярко-желтых куртках, готовые увезти тело; полицейские в черных водонепроницаемых плащах и клетчатых шляпах. После такой находки полицейские перестанут думать, что видели в жизни все. Люди молча расступились, пропуская Ганна. Он увидел полицейского врача, тот осматривал тело, опустившись на корточки, аккуратно сметая крошки торфа затянутыми в медицинские перчатки руками. Врач поднял голову, когда инспектор навис над ним. Ганн впервые увидел, насколько коричневая и сморщенная кожа у трупа.

— Он… цветной? — Ганн нахмурился.

— Нет, это из-за торфа. У нас тут представитель белой расы, совсем молодой — лет двадцать с небольшим, или вообще подросток. Классический «болотный человек», отлично сохранился.

— Вы таких уже видели?

— Нет, никогда. Но я про них читал. Здесь хорошо растет болотный мох, потому что ветер с океана приносит соль. А когда корни мха гниют, образуется кислота. Она-то и сохраняет тело, практически мумифицирует его. Все внутренние органы должны быть невредимы.

Ганн с любопытством уставился на мумифицированное тело.

— Как он умер, Мёрдо?

— Похоже, его убили. В области груди ножевые ранения, и горло перерезано. Но настоящую причину смерти назовет только патологоанатом, Джордж, — врач встал, снимая перчатки. — Надо увезти тело, пока дождь не пошел.

Ганн кивнул, не отводя глаз от молодого человека, найденного в торфяном болоте. Черты его лица немного ссохлись, но все же любой из прижизненных знакомых узнал бы его. Разложилась только слабая, незащищенная ткань глаз.

— Сколько он здесь пролежал?

Мёрдо рассмеялся, но ветер унес его смех.

— Кто знает? Сотни лет, а может, и тысячи. Это сможет определить только эксперт.

Глава вторая

Мне не нужно смотреть на часы, чтобы узнать время.

Так странно: коричневое пятно на потолке утром кажется светлее. Следы плесени вокруг трещины, которая проходит через пятно, выглядят более белыми. И еще странно — я всегда просыпаюсь в одно и то же время. Это не из-за света, который пробивается сквозь занавеску: в это время года ночью и так не очень темно. Нет, просто у меня работают внутренние часы. Я каждое утро просыпался с рассветом, доил коров, а потом брался за другую работу. Теперь всего этого нет.

Мне нравится смотреть на пятно на потолке. Не знаю почему, но утром оно похоже на лошадь. Породистая, она стоит под седлом, чтобы унести меня в светлое будущее. А ночью, в темноте, картина кажется иной. Злобное, рогатое создание хочет утащить меня во тьму.

Я слышу, как открывается дверь, поворачиваюсь и вижу в проеме женщину. Она кажется знакомой, но я никак не могу ее вспомнить. Пока не слышу голос.

— Ох, Тормод…

Конечно, это Мэри. Я всегда узнаю ее голос. Интересно, почему она такая грустная? И еще — уголки губ у нее кривятся, словно от отвращения. Я знаю, она любила меня; а вот я не уверен, любил ли ее когда-нибудь.

— Что такое, Мэри?

— Ты опять наделал в постель.

Теперь и я чувствую запах. Ну и воняет здесь! Почему я раньше не заметил?

— Ты что, не мог встать? Не мог, да?

Не понимаю, за что она меня ругает. Я же не нарочно! Я никогда не делаю это нарочно. Мэри откидывает одеяло, и вонь становится сильнее; она зажимает рот рукой.

— Вставай, — говорит она. — Постель придется снять. Положи пижаму в ванну и прими душ.

Спускаю ноги с кровати и жду, пока Мэри поможет мне встать. Раньше так не было. Я всегда был сильным. Помню, как она подвернула ногу у старой овчарни, когда мы сгоняли овец на стрижку. Мэри не могла идти, и мне пришлось нести ее домой — почти две мили! Руки у меня болели, но я ни разу не пожаловался. Почему она этого не помнит? Она что, не понимает, как все это унизительно? Я отворачиваюсь, чтобы она не видела слез в моих глазах, и стараюсь скорее сморгнуть их. Делаю глубокий вдох.

— Дональд Дак.

— Дональд Дак?

Смотрю на Мэри, и на лице у нее написана такая злость, что внутри у меня все сжимается. Я что, так и сказал? Дональд Дак? Не может быть, чтобы я хотел это сказать. Но что же я имел в виду? Я твердо повторяю:

— Да, Дональд Дак.

Она рывком поднимает меня на ноги и толкает к двери:

— Убирайся с глаз моих!

На что она так злится?

Ковыляю в ванную, снимаю пижаму. Мэри сказала, ее надо положить… Куда? Не помню. Бросаю пижаму на пол и смотрюсь в зеркало. На меня оттуда смотрит старик с седым пушком на голове и бледно-голубыми глазами. Секунду я думаю, кто бы это мог быть, потом поворачиваюсь к окну и смотрю в сторону побережья, на махер.[3] Вижу, как ветер перебирает тяжелые зимние шкуры овец, а те хрустят сочной солоноватой травой, но ничего не слышу. Волны разбиваются о берег, вода тянет за собой песок, поднимается белая пена, а шума океана нет. Это все двойное остекление! На ферме такого не было. Там я чувствовал себя живым. Ветер свистел в оконных рамах и задувал торфяной дым обратно в трубу. Там дышалось легко, там было место для жизни. А здесь комнаты такие маленькие, и в них ты отрезан от мира. Живешь, как в пузыре.

Из зеркала на меня снова смотрит старик. Я улыбаюсь, и он улыбается в ответ. Конечно, я знал, что это я! Интересно, как поживает Питер.

Глава третья

Фин наконец выключил свет, и в комнате воцарилась темнота. Но это не помогало: слова словно выжжены на его глазных яблоках, и спасения от них нет.

Кроме Моны, показания дали еще два свидетеля. Ни один из них не запомнил номер машины. То, что его не видела Мона, не удивительно: при столкновении ее подбросило в воздух, сильно ударило о капот и ветровое стекло, потом швырнуло в сторону; она несколько раз перекатилась по металлизированному покрытию дороги. Удивительно, что жена почти не пострадала.

У Робби центр тяжести был расположен ниже. Его затянуло под колеса машины.

Каждый раз, когда Фин читал отчет, он представлял, что был там и все видел; и каждый раз у него в горле вставал ком. Картина столкновения рисовалась так ярко, как будто была настоящим воспоминанием. И так же он «помнил» лицо, которое Мона разглядела за ветровым стеклом, — такое четкое в памяти, хотя видела она его какую-то долю секунды. Мужчина средних лет, отросшие волосы мышиного цвета. Двух-трехдневная щетина. Как она успела все это рассмотреть? Но она дала предельно точное описание. Фин даже попросил полицейского художника сделать по нему рисунок. Он остался в материалах дела, а лицо продолжало являться ему в снах даже спустя девять месяцев.

Фин повернулся и закрыл глаза — очередная попытка заснуть. Открытое окно его номера было задернуто занавеской, и вместе с воздухом внутрь проникал и шум транспорта с Принсес-стрит.[4] Фин подтянул колени к груди, прижал локти к бокам, а руки сложил перед грудью — будто плод, который решил помолиться в животе у матери. Завтра закончится все, что составляло его взрослую жизнь. Всё, чем он был, чем стал и еще мог стать. Всё, как в тот день много лет назад, когда тетка сказала, что его родители умерли. Тогда он впервые за свою недолгую жизнь почувствовал себя абсолютно одиноким.



Утро не принесло облегчения — только тихую решимость пережить этот день. Вдоль мостов дул теплый ветер, по садам у замка бежали тени облаков. Фин решительно двигался через толпу людей в легкой весенней одежде; вокруг все болтали и смеялись. Это поколение забыло завет отцов: «плащ не снимай, пока не кончился май». Люди продолжали жить, будто ничего не случилось, и Фину казалось, что это нечестно. С другой стороны, кто может представить себе, что за боль таится за его маской нормальности? Так откуда ему знать, что творится в душе у других?

Фин зашел в копи-центр на Николсон-стрит, потом убрал копии листов дела в свой кожаный портфель и продолжил путь к Сент-Леонардс-стрит и штаб-квартире полиции, куда ходил на работу последние десять лет. Два дня назад он устроил прощальную вечеринку для коллег в пабе на Лотиан-роуд. Посиделки вышли мрачные. Было много воспоминаний и сожалений, хотя были и знаки искренней дружбы. Сейчас встречные в коридорах кивали Фину, некоторые пожимали руку. Сбор личных вещей с рабочего места в картонную коробку занял всего несколько минут. Вот и все, что осталось от его работы.

— Я должен забрать твое удостоверение, Фин.

Он обернулся на голос. Старший инспектор Блэк чем-то напоминал грифа — казался таким же голодным и настороженным. Фин кивнул и протянул ему документ.

— Мне жаль, что ты уходишь, — сказал Блэк. Только на самом деле ему не было жаль. Он никогда не сомневался в способностях Фина — только в его мотивации. И сейчас Фин был готов признать его правоту. Они оба знали, что он хороший полицейский. Но потребовалось много времени и смерть Робби, чтобы он осознал: эта работа не для него.

— Мне сказали, ты запросил дело водителя, который сбил твоего сына, — Блэк помолчал в ожидании реакции. — Его надо вернуть.

— Конечно, — Фин вытащил папку из портфеля и бросил на стол. — Вряд ли его еще кто-нибудь откроет.

— Возможно, — кивнул Блэк. — Тебе тоже пора его закрыть. Оно сожрет тебя изнутри и не даст жить нормально. Отпусти его, сынок.

— Не могу, — Фин смотрел мимо старшего инспектора. Он взял коробку со своими вещами и вышел.

Выйдя из здания полиции, он обошел его, поднял крышку большого зеленого мусорного бака и высыпал туда содержимое коробки. Потом смял саму коробку и запихнул ее туда же. Все это было ему больше не нужно. Фин постоял, глядя вверх на окно своего кабинета. Оттуда он все эти годы любовался тенистыми склонами Солсбери Крэгс[5] в солнце, дождь и снег.

Он постоял еще немного, вышел на Сент-Леонардс-стрит и поймал такси.



Фин вышел из машины на круто уходящей вниз, мощеной булыжником Королевской Миле,[6] у Собора Святого Эгидия. На Парламентской площади его ждала Мона. Она еще не рассталась с серой зимней одеждой и терялась на фоне классической архитектуры «северных Афин» — зданий из песчаника, почерневших от дыма и времени. Видимо, одежда отражала настроение женщины. Впрочем, подавленностью дело не ограничивалось. Мона была явно взволнована.

— Ты опоздал.

— Прости.

Фин взял Мону под руку, и они поспешили через пустую площадь, к аркам между высокими колоннами. Фин подумал, что его опоздание могло иметь психологическое объяснение. Он не хотел отпускать прошлое — и не хотел один смотреть в лицо будущему. Он боялся неизвестности, жалел об отказе от удобных для него отношений.

Муж и жена поднялись по ступеням здания, где когда-то размещался Парламент Шотландии. Триста лет назад землевладельцы и торговцы, заседавшие здесь, продали народ, интересы которого представляли, англичанам. В итоге образовался союз, которого никто из шотландцев не хотел. Вот и союз Фина и Моны был дружбой без любви и создавался только ради удобства. У истоков его стоял случайный секс, а вместе супругов держала только любовь к сыну. Теперь, когда Робби нет, все закончится здесь, в здании Сессионного суда[7] — они покинут его уже разведенными. Всего один листок бумаги закроет главу их жизни, которую они вместе писали шестнадцать лет. Фин взглянул Моне в лицо — в нем было столько боли, что он начал заново винить себя во всех ошибках своей жизни.

Понадобилось всего несколько минут, чтобы отправить годы совместной жизни на свалку истории. Все — и горе, и радость, и ссоры, и слезы, и смех. Когда Фин и Мона вышли на улицу, брусчатку заливало яркое солнце. На Королевской Миле шумели машины. Жизни других людей продолжались, а их жизни словно поставили на паузу. Вокруг все двигалось быстро, как в фильме с ускоренной съемкой. Шестнадцать лет — и вот они опять чужие и не знают, что сказать друг другу, кроме «прощай». И боятся сказать это вслух, несмотря на бумаги, которые держат в руках. Они попрощаются, а что потом?.. Фин открыл кожаный портфель, чтобы положить туда бумаги, и ксерокопии из бежевой папки выпали и разлетелись вокруг. Он быстро наклонился собрать их, и Мона присела рядом, чтобы ему помочь.

Она подняла несколько листов и медленно повернулась к Фину. Конечно, она сразу поняла, что это — ведь там были и ее показания. Несколько сотен слов об отнятой жизни и разрушенном браке. Набросок, сделанный полицейским художником с ее слов. Мона ничего не сказала об одержимости Фина. Собрала бумаги, подала ему и смотрела, как он засовывает их в сумку.

Они спустились на улицу, и расставание нельзя было больше откладывать. Бывшая жена спросила:

— Мы будем звонить друг другу?

— А есть смысл?

— Наверное, нет.

И с этими словами все, что они вложили в совместную жизнь за все эти годы — общий опыт, радости и боль, — исчезло, растворилось без остатка, как падающий в реку снег.

Фин взглянул на Мону:

— Что ты будешь делать, когда дом продадут?

— Вернусь в Глазго. Поживу с отцом немного, — она взглянула ему в глаза. — А ты?

Он пожал плечами:

— Не знаю.

— Знаешь! — это звучало как обвинение. — Ты вернешься на остров.

— Мона, я всю сознательную жизнь избегал этого.

Она покачала головой:

— Ты сам знаешь, что вернешься. Тебе не убежать от острова. Он все эти годы стоял между нами, как тень. Он не давал нам быть вместе. Ты не хотел делить его со мной.

Фин глубоко вздохнул, поднял лицо к небу, ощутил тепло солнца. Потом взглянул на Мону:

— Да, между нами была тень. Но это был не остров.

Конечно, она права. Ему больше некуда деться — только вернуться туда. Как в материнское лоно, которое вскормило его, а потом исторгло из себя. Фин понимал, что только там он сможет снова найти себя. Среди своего народа, говорящего с ним на одном языке.

Он стоял на палубе «Острова Льюис» и смотрел, как плавно поднимается и опускается нос парома в такт движению по необычайно спокойным водам Минча.[8] Горы материка давно скрылись из вида. Восточное побережье острова встречало гостей густым весенним туманом. Гудок корабля звучал в нем как-то особенно одиноко. Фин внимательно всматривался в серую муть, оставлявшую на лице тончайший слой влаги. Вот, наконец, впереди что-то показалось — призрачный силуэт, словно тень прошлого. Постепенно остров начал обретать форму. Фин ощутил, как волосы у него на затылке встают дыбом. Чувство, что он наконец-то возвращается домой, обрушилось на него без предупреждения.

Глава четвертая

Ганн сидел за столом и щурился, глядя на компьютерный экран. Со стороны Минча прозвучала сирена — значит, скоро паром пристанет к острову. Кабинет располагался на втором этаже, и Ганн делил его с двумя другими детективами. Из окна был виден благотворительный магазин Blythswood Care («Христианская забота о душе и теле!») на другой стороне Черч-стрит. Вытянув шею, Ганн мог бы разглядеть даже индийский ресторан «Бангла Спайс», расположенный дальше по той же улице. Там подавали вкуснейший рис с чесночной приправой и яркие разноцветные соусы. Но то, что сейчас красовалось на экране его компьютера, заставляло забыть о еде.

Болотные тела, или болотные люди — это хорошо сохранившиеся тела, которые находят в сфагновых болотах Северной Европы, Великобритании и Ирландии. Такую информацию предоставила «Википедия». Кислотный состав воды, низкая температура и недостаток кислорода способствовали сохранению кожи и внутренних органов до такой степени, что в некоторых случаях у болотного тела получалось снять отпечатки пальцев. Ганн мысленно вернулся к телу, которое сейчас хранилось в холодильнике морга больницы. Как быстро оно начнет разлагаться после того, как его вытащили из болота? Полицейский двинул мышку вниз и уставился на фотографию головы тела, которое достали из торфяного болота в Дании шестьдесят лет назад. Шоколадно-коричневая кожа, четкие черты лица. Одна щека слегка сплющена там, где она была прижата к носу. Над верхней губой и на подбородке — рыжая щетина.

— А! Толлундский человек!

Ганн поднял глаза и увидел высокого сухопарого человека с худым лицом и облаком темных редеющих волос. Тот склонился к его экрану, чтобы лучше видеть.

— Радиоуглеродный анализ волос установил, что он родился лет за четыреста до новой эры. Идиоты, которые проводили вскрытие, отрезали голову, а все остальное выбросили. Правда, остались еще ноги и один палец, их хранили в формалине, — пришедший усмехнулся. — Профессор Колин Малгрю.

Ганн удивился силе его рукопожатия. Он казался таким хрупким! Профессор Малгрю словно прочитал его мысли — или заметил, как он морщился при рукопожатии. Он улыбнулся.

— У патологоанатома должны быть сильные руки, сержант. Вы не поверите, как тяжело пилить кость и разрывать скелет на части, — в его речи слышался легкий ирландский акцент. Он снова повернулся к экрану:

— Удивительно, правда? Прошло две тысячи четыреста лет. Но все же удалось определить, что его повесили, а когда он в последний раз ел, ему досталась каша из зерен и семян.

— В его вскрытии вы тоже участвовали?

— Нет, конечно. Это было до меня. Я работал с телом Старого Крохана, его нашли в болоте в Ирландии в две тысячи третьем году. Это тело оказалось почти таким же старым — точно больше двух тысяч лет. И очень высоким для своего времени. Шесть футов шесть дюймов, представляете? Это был просто гигант! — Малгрю почесал в затылке, потом усмехнулся. — А как мы назовем наше болотное тело? Льюисский человек?

Ганн повернулся в кресле, жестом указал профессору на свободный стул, но тот только затряс головой:

— Я насиделся в дороге! А в самолетах на Льюис даже ноги не вытянешь.

Ганн кивнул. Сам он был немного ниже среднего роста, поэтому с такими проблемами не сталкивался.

— А как умер этот ваш Старый Крохан?

— Его вначале пытали, потом убили. Под обоими сосками у него глубокие порезы. После пыток его ткнули в грудь ножом, потом у тела отрезали голову, а само тело разрубили пополам, — Малгрю подошел к окну и принялся рассматривать улицу. — Странная вышла история. Он не был рабочим — слишком ухоженные руки. Он явно питался мясом, но в последний раз перед смертью ел пшеничные зерна с пахтой. Мой приятель Нед Келли из Национального музея Ирландии считает, что Старого Крохана принесли в жертву богам, чтобы обеспечить хороший урожай на королевских землях, — профессор повернулся к Ганну. — Индийский ресторан дальше по улице — он как?

— Ничего.

— Сто лет не ел индийской еды! А где сейчас наше тело?

— В холодильнике, в морге больницы.

Профессор Малгрю потер руки:

— Пойдемте на него посмотрим, пока не начало разлагаться! Потом и пообедать можно будет. Умираю с голода!



Тело, разложенное на прозекторском столе, выглядело каким-то скукоженным, хотя при жизни человек явно был неплохо сложен. Кожа его была цвета заварки, а черты лица казались вырезанными из каучука.

Под белым халатом на профессоре Малгрю был темно-синий спортивный костюм, рот и нос закрывала ярко-желтая маска. Над ней красовались огромные защитные очки в черепаховой оправе, из-за которых голова профессора казалась меньше. Он напоминал карикатуру на самого себя, но, казалось, совершенно не осознавал, как по-дурацки выглядит. Он ловко двигался вокруг стола, производя измерения. Тихо шуршали зеленые бахилы, надетые на белые кроссовки. Малгрю отошел к висевшей на стене доске, чтобы записать полученные данные. Маркер скрипел, а профессор говорил не переставая:

— Бедняга весит всего сорок один килограмм. Немного для человека ростом сто семьдесят три сантиметра, — он посмотрел на Ганна поверх очков и пояснил: — Это чуть больше пяти футов восьми дюймов.

— Думаете, он был болен?

— Не обязательно. Тело неплохо сохранилось, но оно должно было потерять много жидкости за время пребывания в болоте. Нет, мне кажется, он был вполне здоров.

— А возраст?

— Немного меньше двадцати. Или немного больше.

— Нет, я не о том. Сколько он пролежал в болоте?

Профессор Малгрю приподнял бровь и укоризненно посмотрел на полицейского.

— Будьте терпеливы. Я же не машина для радиоуглеродного анализа, сержант!

Он вернулся к телу и перевернул его на живот, наклонился, убирая фрагменты бурого и желто-зеленого мха.

— На теле была одежда?

— Нет, не было, — Ганн придвинулся ближе, пытаясь понять, что привлекло внимание профессора. — Мы все вокруг него перевернули. Ни одежды, ни вещей.

— Хм. Тогда я бы сказал, что перед погребением он был завернут во что-то вроде одеяла. И пролежал так несколько часов.

Брови сержанта удивленно взлетели вверх:

— Как вы это узнали?

— В первые часы после смерти, мистер Ганн, кровь скапливается в нижней части тела, вызывая красновато-фиолетовое окрашивание кожи. Мы называем это «синюшность». Внимательно посмотрите на спину, ягодицы и бедра: здесь кожа темнее, но в синюшности просматривается более светлый рисунок.

— И что это значит?

— Это значит, что после смерти он восемь-десять часов пролежал на спине, завернутый в какое-то одеяло, ткань которого оставила на потемневшей коже свой рисунок. Можно помыть его и сфотографировать. Если хотите, художник зарисует этот узор.

С помощью пинцета Малгрю собрал с кожи несколько ниточек.

— Похоже на шерсть. Это будет нетрудно проверить.

Ганн кивнул. Он решил не спрашивать, зачем восстанавливать узор и ткань одеяла, которое изготовили сотни, а может, и тысячи лет назад. Патологоанатом вернулся к осмотру головы.

— От глаз почти ничего не осталось, так что цвет радужек определить невозможно. Волосы темные, рыже-коричневые, но это вовсе не их первоначальный цвет. Их, как и кожу, окрасил торф, — профессор уже ощупывал нос. — А вот это интересно! — Он осмотрел свои затянутые в латекс пальцы. — У него в носу много тонкого серебристого песка. Такой же песок виден в повреждениях кожи на коленях и тыльных сторонах стоп, — профессор перешел к осмотру лба, стер грязь с левого виска и волос над ним.

— Черт возьми!

— Что такое?

— У него изогнутый шрам на левой передней височной доле. Длина — примерно десять сантиметров.

— Рана?

Малгрю покачал головой в задумчивости.

— Больше похоже на операционный шрам. Я бы сказал, что этого молодого человека оперировали из-за травмы головы.

Ганн был поражен.

— Значит, труп гораздо свежее, чем мы думали?

Малгрю улыбнулся с некоторым превосходством:

— Все зависит от того, что понимать под «свежим», сержант. Операции на голове — одни из самых древних. Об этом говорят обширные археологические данные. Такие операции делали еще во времена неолита, — он помолчал, потом добавил для Ганна: — В каменном веке.

Профессор перенес внимание на шею, на которой зиял широкий и глубокий разрез — длиной восемнадцать сантиметров и четыре миллиметра. Ганн спросил:

— Эта рана его и убила?

Малгрю вздохнул.

— Полагаю, сержант, вы посещали не так много вскрытий.

Тот покраснел:

— Вы правы, сэр.

Он не хотел признаваться, что до сих пор был всего на одном вскрытии.

— Я просто не смогу определить причину смерти, пока не вскрою тело. И даже тогда я ничего не смогу гарантировать. Да, ему перерезали горло. Но у него также множественные колотые раны на груди и одна — в районе правой лопатки. На шее специфические повреждения кожи, как будто там была затянута веревка. Такие же повреждения кожи на щиколотках и запястьях.

— У него были связаны руки и ноги?

— Вот именно. Возможно, его повесили — оттого и разодрана кожа на шее. А возможно, его за эту веревку протащили по берегу моря. Это объяснит наличие песка в ссадинах на коленях и стопах. В любом случае, пока рано выдвигать теории о причине его смерти. Вариантов слишком много.

Внимание профессора привлек более темный участок кожи на правом предплечье тела. Он протер его тампоном, затем взял с раковины губку и начал скрести верхний слой кожи.

— Господи Иисусе, — произнес он.

Ганн наклонил голову, пытаясь рассмотреть руку трупа.

— Что там такое?

Малгрю долго молчал, потом поднял взгляд на полицейского.

— Почему вы так хотели узнать, сколько времени тело пролежало в болоте?

— Чтобы мы могли передать его археологам и забыть о нем.

— Боюсь, у вас это не получится, сержант.

— Почему?

— Потому что оно пролежало в торфе не больше пятидесяти шести лет.

Ганн покраснел от возмущения.

— Вы мне десять минут назад сказали, что вы не машина для радиоуглеродного анализа! — он сдерживался, чтобы не закричать. — Как же вы это узнали?

Малгрю снова улыбнулся.

— Посмотрите на правое предплечье, сержант. У нас тут грубо вытатуированный портрет Элвиса Пресли, а под ним надпись «Отель разбитых сердец». Я уверен, что Элвис жил уже в нашей эре. И, как его давний поклонник, я могу сказать вам, что песня «Отель разбитых сердец» была хитом номер один в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году.

Глава пятая

Профессор Малгрю вернулся к вскрытию только через два часа. Он сделал перерыв и с аппетитом пообедал луковым бхаджи,[9] ягнятиной в соусе бхуна,[10] чесночным рисом и мороженым кулфи. Джордж Ганн съел сэндвич с сыром у себя в кабинете и сейчас уже жалел об этом.

Кожа трупа задубела, поэтому разрезать ее на груди обычным скальпелем не получилось. В конце концов патологоанатом взял большие ножницы. И только после этого он с помощью скальпеля убрал с грудной клетки оставшуюся кожу и мышцы. Теперь тело лежало выпотрошенное, как туша в лавке мясника. При жизни это был здоровый, сильный молодой человек, и вскрытие только подтвердило: он не умер сам, а был жестоко убит. Причем его убийца теоретически мог быть еще жив.

— Очень интересный труп, сержант! — в морщинах на лбу профессора собрались капельки пота, но он был явно доволен собой. — А вот последний раз перед смертью он ел не так хорошо, как я. Хлопья мягкого мяса и мелкие прозрачные кусочки, похожие на рыбьи кости. Возможно, рыба с картошкой, — Малгрю усмехнулся. — Наконец-то я могу предположить, как он умер.

Ганн был удивлен. Насколько он знал, патологоанатомы редко были готовы утверждать что-то с определенностью. Однако его визави был исключительно уверен в себе. Он закрыл грудную клетку трупа, вернул на место разрезанные ткани и кожу. Затем указал на раны скальпелем.

— Четыре колотых раны на груди. Удары нанесены под углом. Значит, нападавший был гораздо выше жертвы — или жертва стояла на коленях. Мне кажется, второе ближе к истине. Но мы еще вернемся к этому. Раны нанесены длинным тонким обоюдоострым лезвием. Это кинжал Ферберна-Сайкса[11] или подобный ему стилет. Вот эта, например, — профессор указал на верхнюю рану, — пять восьмых дюйма в длину и с обоих концов имеет клиновидную форму. Это явно указывает на тонкое обоюдоострое орудие. Глубина раны пять дюймов. Она проходит через верхушку левого легкого, правое предсердие и межжелу-дочковую перегородку. Рана довольно длинная, остальные три похожи на нее.

— Эти раны его и убили?

— Любая из них за несколько минут могла привести к смерти. Но я думаю, прикончил его глубокий разрез в передней части шеи, — патологоанатом перешел ближе к нему. — В длину он больше семи дюймов, тянется от области сосцевидного отростка слева, прямо под ухом, до грудинно-ключично-сосцевидной области справа. Как вы можете видеть, — он снова улыбнулся и вернулся к ране, — разрез рассекает левую яремную вену, отделяет левую сонную артерию и прорезает правую яремную вену. Максимальная глубина — три дюйма. Разрез доходит до позвоночного столба.

— Это важно?

— С моей точки зрения, угол и глубина пореза говорят о том, что он был сделан сзади и другим оружием. Колотая рана в спине подтверждает это. Длина ее полтора дюйма, верхний конец квадратный, нижний клиновидный. Нанесена, вероятно, большим однолезвийным ножом, лучше подходящим для глубоких разрезов.

Ганн нахмурился.

— Я не могу себе это представить, профессор. Убийца использовал два вида оружия? Бил его в грудь одним, потом зашел сзади и перерезал горло другим?

На лице патологоанатома появилась мягкая снисходительная улыбка. Правда, она скрывалась за маской, и Ганн видел ее только в глазах, что светились по ту сторону очков.

— Нет, сержант. Я пытаюсь сказать, что нападавших было двое. Один держал беднягу сзади, заставил его встать на колени, а другой бил его стилетом в грудь. Рана в спине могла появиться случайно, когда первый убийца доставал нож, которым перерезал жертве горло.

Малгрю перешел к голове трупа и начал отодвигать кожу и плоть с лица и черепа вокруг разреза.

— Постарайтесь представить себе картину. Его связали по рукам и ногам, завязали на шее веревку. Если бы его повесили, повреждения кожи располагались бы под углом к точке подвешивания. Но это не так. Так что, я думаю, за эту веревку его тащили вдоль берега. В его носу и во рту, а также в ссадинах на коленях и ступнях я нашел мелкий серебристый песок. Покойного бросили на колени, били в грудь ножом, затем перерезали горло.

Картина, которую описал патологоанатом, проявилась перед глазами Ганна. Почему-то он решил, что все происходило ночью. Фосфоресцирующие волны накатывали на мокрый серебряный песок, блестевший в лунном свете. Потом белую пену прибоя окрасила кровь. Больше всего сержанта потрясло, что такая жестокость совершилась именно здесь, на острове Льюис, где больше чем за сто лет произошло всего два убийства.

— Можно будет взять отпечатки пальцев? — спросил он. — Нам придется устанавливать его личность.

Профессор Малгрю ответил не сразу. Он пытался отделить от черепа кожу, не порвав ее.

— Кожа пересохла, — сообщил он наконец. — Она хрупкая как я не знаю что, — он поднял глаза. — Подушечки пальцев сморщились от потери жидкости. Но я могу ввести туда формалин, кожа расправится, и вы получите четкие отпечатки. Можно также взять образцы ДНК.

— Полицейский врач уже отправил образцы на анализ.

— Правда? — казалось, профессор недоволен. — Вряд ли это нам поможет, но кто знает, кто знает… Ага! — внезапно он сосредоточился на черепе, с которого, наконец, убрал всю кожу. — Любопытно.

— Что там? — Ганн с неохотой подвинулся ближе.

— Под этим шрамом металлическая пластина. Ее поставили сюда для защиты мозга.

И действительно — прямоугольная пластина тускло-серого металла длиной примерно два дюйма была прикреплена к черепу металлическими скобами. Ее частично закрывала светло-серая рубцовая ткань.

— Здесь явно была травма. И, возможно, повреждение мозга.

По просьбе Малгрю полицейский вышел в коридор и смотрел сквозь окно в стене секционного зала, как патологоанатом вскрыл череп вибрационной пилой, чтобы вытащить мозг. Когда Ганн вернулся, профессор уже выложил мозг в резервуар нержавеющей стали и осматривал его.

— Да, как я и думал, — он указал пальцем. — Кистозное размягчение левой лобной доли.

— И что это значит?

— Это значит, мой друг, что бедняге не повезло. В результате такого повреждения мозга он был… как бы сказать… немного не в себе.

Профессор осторожным движениями скальпеля снял с металлической пластинки наросшую ткань:

— Если не ошибаюсь, тантал.

— А что это?

— Весьма устойчивый к коррозии металл. Начал применяться в краниопластике[12] в первой половине двадцатого века. Во время Второй мировой войны часто использовался в обработке шрапнельных ран, — Малгрю еще ниже склонился над пластиной. — Биосовместимый материал, но вызывал ужасные головные боли. Это как-то связано с электропроводностью. В шестидесятые годы его заменили на пластик. Сейчас тантал в основном используют в электронике. Ага!

— Что там? — Ганн, преодолевая естественную брезгливость, придвинулся еще ближе.

Вместо ответа профессор начал рыться в инструментах, разложенных возле раковины. Он нашел трехдюймовое квадратное увеличительное стекло и принялся рассматривать пластину.

— Я так и думал! — в голосе Малгрю явно слышался триумф.

— Что вы думали? — а вот Ганн был само нетерпение.

— Производители пластин гравировали на них серийные номера. А в данном случае — еще и год, — и он отодвинулся, приглашая сержанта посмотреть. Тот взял увеличительное стекло и нагнулся над черепом, сощурившись. Под десятизначным серийным номером стояли римские цифры MCMLIV.

— Это тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, если вы не поняли, — патологоанатом просто светился. — Примерно через два года ему сделали татуировку с Элвисом. И, судя по росту рубцовой ткани, через три-четыре года убили на морском побережье.

Глава шестая

Фин был полностью дезориентирован. В ушах стучало так, что шум ветра и прибоя был едва слышен. Ему было жарко, он вспотел, но лицо и руки при этом замерзли. Глаза слепило, к яркому солнечному свету добавлялось синеватое свечение. Прошло не меньше полминуты, прежде чем Фин понял, где находится. Над его головой белая подкладка палатки раздувалась и опускалась, как грудь бегуна в конце дистанции. Вокруг громоздились горы одежды, бумаг, полураспакованная холщовая сумка и ноутбук. В сумерках Фин выбрал относительно ровный участок земли и поставил двухместную палатку. Сейчас он понимал, что земля все же опускается к скалам и морю за ними. Он посидел, слушая, как поскрипывают веревки, дергая колышки. Потом вылез из спального мешка и надел свежую одежду.

Фин расстегнул палатку и вылез на холм. Дневной свет ослепил его. Ночью был дождь, но ветер уже высушил траву. Океан ослепительно сверкал, отражая солнце. Но вот просвет в облаках закрылся, словно кто-то выключил свет. Надев носки, Фин подтянул к груди колени, обнял их и сидел так, вдыхая соленый воздух, запахи торфяного дыма и мокрой земли. Ветер раздувал его короткие, светлые вьющиеся волосы, обжигал лицо и заставлял чувствовать себя живым. Это было восхитительно.

Фин оглянулся через левое плечо на полуразрушенный родительский дом. За ним виднелись руины старого «черного дома», где его предки жили веками. Там он играл, когда был ребенком, счастливым и беззаботным, и не знал, что выпадет на его долю в жизни. Чуть дальше дорога вилась вниз по холму, сквозь собрание разнородных домиков, составлявших деревню Кробост. Красные жестяные крыши над сараями, где стояли ткацкие станки; беленые или покрытые розоватой штукатуркой стены; покосившиеся заборные столбы; на колючей проволоке торчат клоки шерсти. Узкие полоски возделанной земли тянутся вниз, к скалам. На одних выращивают зерно и корнеплоды, на других пасутся овцы. На заросших участках стоят старые трактора и уборочные комбайны — ржавые символы процветания, которое так и не наступило.

За изгибом холма видна темная крыша Церкви Кробоста. Церковь доминирует над пейзажем и управляет жизнями людей, на которых отбрасывает тень. Кто-то в доме священника вывесил белье для просушки, и теперь белые простыни яростно хлопают на ветру. Как сигнальные флаги, призванные напомнить людям о страхе Божьем. Фин презирал церковь и все, что за ней стоит. Но эта церковь была частью дома. При взгляде на нее становилось веселее.

Кто-то окликнул его, когда Фин надевал ботинки. Он встал на ноги, повернулся и взглянул в сторону своей машины, которую прошлым вечером оставил у ворот. Около нее стоял молодой человек. Пока Фин шел к нему по высокой траве, он рассмотрел улыбку гостя — и недоверие на его лице.

Молодому человеку было на вид лет восемнадцать — вдвое меньше, чем Фину. Светлые волосы торчат на голове, как иглы дикобраза. Васильковые глаза так пронзительно похожи на глаза его матери, что у Фина до сих пор мурашки по коже. Секунду они стояли, рассматривая друг друга. Затем Фин протянул руку, и парень пожал ее — коротко, но крепко.

— Привет, Фионлах.

Тот мотнул головой в сторону голубой палатки:

— Ты здесь проездом?

— Это временное жилье.

— Давно тебя не было.

— Давно, да.

Фионлах сделал паузу, чтобы следующие его слова прозвучали с большим значением:

— Девять месяцев, — и сказано это был обвиняющим тоном.

— Мне надо было завершить прежнюю жизнь.

Юноша наклонил голову:

— Значит, ты приехал навсегда?

— Возможно, — Фин повернулся к развалинам. — Это мой дом. Люди возвращаются домой, когда им больше некуда идти. А навсегда или нет — там посмотрим, — и снова взгляд его зеленых глаз застыл на Фионлахе. — Все уже знают?

Двое помолчали, вспоминая прошлый год.

— Все знают, что мой отец погиб на Скерре в августе, во время охоты на гугу.

— Ясно, — Фин кивнул. Затем повернулся, открыл ворота и пошел по направлению к тому, что когда-то было дверью его старого дома. Самой двери, конечно, давно не было, осталось несколько кусков истлевшей балки. На них еще виднелись чешуйки фиолетовой краски, которой отец Фина когда-то покрыл все деревянные поверхности в доме, включая полы. Крыша уцелела, но ее дерево прогнило, и дождевая вода пропитала стены. Доски пола отсутствовали. От дома остался скелет. Здесь не найти и следа той любви, что когда-то его согревала. Фин услышал, как подошел Фионлах, и обернулся.

— Я выпотрошу этот дом. Начну строить его заново изнутри. Не хочешь помочь мне на летних каникулах?

— Может быть, — Фионлах неопределенно пожал плечами.

— Ты отправишься в университет осенью?

— Нет.

— Почему?

— Надо найти работу. Я теперь отец, у меня есть обязательства перед дочерью.

Фин кивнул.

— Как она?

— Хорошо. Спасибо, что спросил.

Он решил не обращать внимания на сарказм.

— А как Донна?

— Живет дома с родителями и ребенком.

Фин нахмурился:

— А как же ты?

— Мы с мамой все еще живем в бунгало, — он качнул головой в направлении дома, который Маршели унаследовала от Артэра. — Преподобный Мюррэй не позволяет мне встречаться с семьей в доме пастора.

Фин не мог поверить своим ушам:

— Почему?! Бога ради, ты же отец ребенка!

— Мне не на что содержать ни свою дочь, ни ее мать. Иногда Донна может принести малышку в бунгало, показать ее мне. Но обычно мы встречаемся в городе.

Фин сдержал свой гнев — ведь направлен он был не на Фионлаха. Но в другом месте, в другое время и перед другим человеком он даст ему волю.

— А твоя мать дома? — Вопрос звучал достаточно невинно, но оба понимали, что за ним стоит.

— Она ездила в Глазго, сдавать вступительные экзамены в университет, — Фионлах отметил, как удивился его собеседник. — Она тебе не сказала?

— Мы не общались.

— А, — юноша снова посмотрел в сторону бунгало Макиннесов. — Я думал, вы с мамой снова будете вместе.

Фин грустно улыбнулся.

— Мы с Маршели не смогли быть вместе много лет назад, — в его голосе сквозило сожаление. — Почему сейчас что-то должно измениться? — Он помолчал. — Она все еще в Глазго?

— Нет. Маме пришлось прилететь сегодня утром. У нас в семье проблемы.

Глава седьмая

Я слышу, как они разговаривают в коридоре. Как будто я глухой! Как будто меня здесь нет! Или я уже умер. Иногда я хочу умереть.

Не понимаю, зачем мне надевать плащ. В доме тепло, и плащ не нужен. И шляпа тоже не нужна. Моя старая мягкая шляпа. Сколько лет она грела мне голову!

Когда я выхожу из спальни, я никогда не знаю, какой будет Мэри. Иногда она добрая, иногда — злая. Они выглядят одинаково, но внутри это разные люди. Сегодня с утра Мэри была злой. Она повышала голос, заставляла меня что-то делать. Надеть плащ. И вот я сижу здесь и жду. Но чего?

И что в чемодане? Она сказала, там мои вещи. Но как такое может быть? Одежды у меня полный гардероб, она сюда не влезет. И мои бумаги тоже. Там счета за много лет, фотографии, письма… Все это просто не поместится в чемодан. Может, мы едем отдыхать?

Теперь я слышу голос Маршели:

— Мама, это просто нечестно!

«Мама». Ну конечно! Я забываю, что Мэри — ее мама. Она отвечает Маршели — конечно, по-английски, потому что гэльский так и не выучила:

— Нечестно? А по отношению ко мне это честно?.. Мне семьдесят лет, Маршели. Я так больше не могу! Он дважды в неделю, не меньше, ходит под себя. Теряется, если выходит из дома один. Как собака! Ему ничего нельзя доверить. Его приводят домой соседи. Если я скажу «да», он скажет «нет». Скажу «белое» — он скажет «черное»!

Ничего я такого не говорю. О чем это она? Вот что значит «злая Мэри».