Через несколько дней сон повторяется. Опять неровный шаг по скрипучим ступеням, а вот и пауза, вероятно, для того, чтобы перевести дыхание, вот и стук в дверь. На этот раз, в отличие от предыдущего, я не просыпаюсь, а кричу, чтобы вошли. И тут происходит нечто странное. Я вижу ручку двери — она опускается невероятно медленно, миллиметр за миллиметром. Эта неторопливость, которую я могу объяснить только одним: неизвестный посетитель хочет меня напугать, — вызывает во мне тревогу. Почему он просто не откроет? Отчего эта нарочитая медлительность? С последним вопросом я просыпаюсь, — так, ясно: опять сон. Да, все происходило во сне, за исключением того, что кто-то на самом деле стучит в дверь.
Я кричу «войдите!» и с ужасом смотрю на ручку двери, она едва-едва опускается — ну прямо, как во сне. В голове пульсирует единственная мысль: «Ну вот, приехали, на этот раз точно — сам дьявол пожаловал!» Человек я начитанный, во всяком случае, классику осилил, поэтому, пока ручка опускается, совсем не странно, что я пробую представить себе, какое лицо у дьявола. Увы, из памяти выплывает только обычная маска Мефистофеля с изогнутыми бровями, орлиным носом и заостренной бородкой. Наконец дверь открывается, и в ее проеме появляется лицо длинноволосого молодого человека с обвисшими усами. Нет, дьявольским это лицо не назовешь, скорее, символическим, как у многих современных парней, которые под аскетической наружностью прячут обычную жажду жизни.
Он басит: «Можно?» Завороженный его самоуверенностью, прошу войти. Он входит, и вот он уже на середине кабинета: типичный «волосатик» в узеньких джинсах и кожаной куртке — подобные типы сотнями болтаются в определенных кварталах города. Но две вещи кажутся мне необычными и сразу удивляют: большая черная кожаная сумка с множеством кармашков через плечо и кое-как перебинтованная окровавленная рука. Сумка кажется забитой до краев; травмой руки объясняю неспешность, с которой он открывал дверь. Осматриваясь, он подозрительно спрашивает:
— Никого?
— Кроме меня, никого.
Он подходит к столу, сбрасывает на него сумку и объясняет:
— У меня в сумке кое-что есть, и это нужно спрятать, скажи, куда. Ты кого-нибудь ждешь?
— Нет, никого не жду. Да честно говоря, я и тебя не ждал.
Последнюю фразу я произношу, чтобы дать ему понять, что его появление мне кажется, по меньшей мере, странным.
Он принимает мои слова всерьез и говорит:
— Да-да, я знаю; но я сначала был в Милане, потом в Неаполе. Во всяком случае, ты готов, да?
— Готов? Да, я готов, — смущаюсь я.
— Ведь теперь мы в тебе нуждаемся.
Эти слова меня заинтриговали. Кто такие «мы»? И почему они во мне нуждаются? Спрашиваю, чтобы потянуть время:
— Что у тебя с рукой?
Он замечает таблоид, который я читал утром и оставил в кресле развернутым на первой странице с заголовком, написанным аршинными буквами, и говорит:
— A-а, это? Вчера вечером в ходе перестрелки меня ранили, но я уложил того, кто в меня стрелял.
Не знаю, что и сказать. Думаю, что этот незнакомый мне человек ошибся дверью. Прежде я его никогда не видел, наверное, он террорист, правый или левый, может, и грабитель, пойманный на месте преступления. Известно, что наш дом полон людей, среди них может быть и террорист, и заурядный грабитель. Но как убедить его в том, что он ошибся? Его грубое: «я уложил того» — не позволяет мне открыться. Если он перепутал дверь, может, теперь он способен уложить и меня, как свидетеля?!
Осторожно спрашиваю:
— А как ты меня разыскал? Сказал портье, что ищешь синьора Проетти?
Услышав мое имя, он и глазом не моргнул:
— Нет, я просто поднялся. Какая нужда была спрашивать? Пришел, потому что хорошо запомнил, где ты живешь. Ты что, все еще спишь?
— Да, я спал, видел повторяющийся сон и еще не совсем проснулся, — зачем-то сообщил я ему.
— Что за сон? — неожиданно заинтересовался он.
Я рассказываю ему сон. Он коротко смеется, при этом открываются белые волчьи зубы, и спрашивает:
— Скажи, ты, часом, не хочешь ли нас заложить?
— Да что ты такое говоришь! — я чист, как младенец.
— Ну, ведь дьяволом может быть один из полицейских, которому ты уже продал душу или собираешься ее продать. Берегись: у меня в сумке три «игрушки»: одна — для него, другая — для тебя, третья — для меня.
Именно эта банальность, будто цитата из бульварного романа, меня напугала больше всего, и я спросил:
— Да ты что — сумасшедший?
— Во всяком случае, с тобой дьявол просчитался: ты свою душу уже продал нам, а продать ее дважды нельзя, — невозмутимо продолжил он.
Я похолодел. Значит, душу я уже продал; то есть, говоря обычным языком, сам не зная, когда и где, я стал участником террористической, а может, бандитской группы. Значит, я уже вступил в одно из тех незаконных формирований, членом которого легко стать, да только живым никогда не выйти!
И тогда с деланной непринужденностью я у него спросил:
— Можно задать вопрос?
— Какой вопрос? Мне вопросы не задают, — огрызнулся он.
— Не сердись. Хотелось бы только узнать, как мы познакомились. Кто нас представил друг другу?
— Кто нас свел? Черт возьми, да Казимиро!
Кто такой Казимиро? Никогда не слышал этого имени! Наконец-то я понял, что стал жертвой недоразумения или заговора.
И как ни в чем не бывало, я поинтересовался:
— Ах Казимиро! Понятно, конечно же, Казимиро. А при каких обстоятельствах?
— Не веришь? Ладно, слушай: мы с тобой встречались именно здесь, в твоем кабинете. Тогда я тоже был в бегах. Казимиро попросил тебя приютить меня на одну ночь, и я здесь ночевал. Ты мне тогда еще ключ дал, и я им сегодня открыл дверь, — он показал мне ключ.
Наконец я смирился и сказал ему:
— Хорошо, прячь свою сумку, куда хочешь. А я спущусь вниз, пойду куплю чего-нибудь на ужин.
Что с ним стало! Он вытащил из куртки огромный револьвер, направил его мне прямо в грудь и сказал:
— Нет, звонить в полицию ты не пойдешь!
Слава богу, в эту самую минуту постучали в дверь. Стучали громко, настойчиво, не переставая, и… я проснулся.
Так это был только сон, скажем точнее, — все происходило во сне! Но стук в дверь продолжается, я бегу к двери, открываю — а вот и мой дорогой друг Казимиро, собственной персоной. Я падаю ему в объятья и говорю:
— Представляешь, ты мне приснился, а я делал вид, что с тобой совсем не знаком и не знаю, кто ты.
— Браво, вот она — твоя дружба! — парировал Казимиро.
Рассказываю ему сон. Он серьезно слушает, задумывается и говорит:
— Знаешь, на самом деле это было в 1968 году. Как-то вечером я пришел к тебе не один, со мной был некто Энрико, из ниспровергателей. После какой-то там стычки с полицией он был в бегах. Я тебя попросил оставить его ночевать. Помню еще, что в тот вечер мы очень веселились, ели и, более того, пили без меры.
Я ничего подобного не помнил, удивился и спросил у Казимиро:
— Послушай, а этот Энрико не замешан ли во вчерашней перестрелке? — и показал ему газету, на первой странице которой под заголовком был помещен целый ряд фотографий. Он рассмотрел их и покачал головой:
— Нет, тут его нет.
Потом добавил:
— Но ключ в тот день ты дал мне, а не ему. У меня была девушка, я не знал, где с ней встречаться, — в то время я жил с родителями, — напросился к тебе в кабинет, и ты дал мне ключ. Помню, что, давая мне ключ, ты тогда сказал:
— Вот, символ моей безотказности.
Вспышка молнии
Стараясь замести следы, я пять дней бежал зигзагами — из Парижа в Амстердам, из Амстердама в Лондон, из Лондона в Гамбург, из Гамбурга в Марсель, из Марселя в Вену, из Вены в Рим; поездом и самолетом, совсем без сна, или изредка и ненадолго задремав. Хотел спать больше, чем жить, и думаю, что заснул бы даже под дулами и того самого взвода военных, от которого искал спасения в этом бесконечном беге. В конце концов я прибыл на римский вокзал Термини, где меня встретил сын, как мы с ним заранее и договорились. Страшно хотелось спать, поэтому, когда сын подошел ко мне, первое, что я спросил у него, нашел ли он место, где я мог бы спокойно выспаться? Он ответил, что специально для меня есть квартира, где я смогу спать, когда и сколько захочу, к тому же, об этой квартире никто на свете, кроме него, не знает.
Мы вышли из здания вокзала, сын взял мой чемодан, я пошел рядом. И мне ничего не оставалось, как только смотреть на него: мы с ним не виделись почти два года. Возможно, из-за моей жуткой усталости, мне сын показался, в общем, неизменившимся. Хотя за это время он отрастил бороду, которой прежде не было, и взгляд его стал поразительно неподвижным, что тоже было для меня в диковинку. Поблагодарив за квартиру, которую он для меня нашел, я передал ему привет от матери, моей жены, из Парижа. С искренним удовольствием я сказал ему, что он хорошо выглядит, — лучше, чем два года назад, когда мы с ним виделись в последний раз. Он ответил: это потому, что он доволен своей работой — занимает хорошую должность в экспортно-импортной фирме и неплохо зарабатывает, а кроме того, если раньше он снимал номер в гостинице, то сейчас собирается переехать в дом своей невесты, она тоже итальянка. Они рассчитывают вскоре пожениться. Пока он, улыбаясь, сообщал мне эти новости, мы дошли до автомобиля. Сын положил чемодан в багажник, сел на место водителя, я расположился рядом, и мы поехали.
Рим я знаю плохо, поэтому смотрел по сторонам внимательно, мало того — с любопытством. У меня сложилось впечатление, что, проезжая от светофора до светофора, мы постепенно пересекли весь античный центр города. Сын всю дорогу добродушно болтал со мной. Сказал, что рад видеть меня после долгой разлуки и рассказал о грандиозных планах, которые строил по поводу приезда родителей.
Переехав мост, мы оказались на другом берегу Тибра. Мчимся по набережной. Из машины виден противоположный берег, на нем деревья. Серебристые листья слегка касаются желтой сверкающей воды. За деревьями растянулся ряд домов. Над ними собираются большие черные грозовые облака. Быстро поднимаясь, они стремительно закрывают голубые клочки неба. Сын сказал, что несомненно скоро начнется гроза. И объяснил: вот уже несколько дней ситуация повторяется — утром стоит хорошая погода, днем она ухудшается, а к ночи неизбежно разражается неистовый ураган с громом, молниями и проливным дождем.
Машина выходит на более широкую часть набережной, и по эту сторону реки виден парапет, по другую — непрерывный ряд многоквартирных домов. Миновав один из своего рода шлагбаумов в красно-белую полоску, которые обычно ставят на улицах с запрещенным движением, машина останавливается в укромном месте. Сын объясняет — эту часть дороги разрушила река; и здесь уже давно проводятся восстановительные работы, поэтому машинам проезд запрещен. Таким образом, посреди шумного города образовался настоящий оазис тишины. Я вышел из машины и осмотрелся: набережная в этом месте выглядит пустынной. Всего-то: двое-трое уличных мальчишек на роликах, медленно плывущая в обнимку пара влюбленных, да в приткнувшейся к парапету машине мужчина и женщина слушают радио.
Я посмотрел на небо — гроза приближалась: облака двигались навстречу друг другу и, будто им не хватало пространства, сжимали небольшой голубой просвет.
Сын засмеялся и еще раз отметил спокойствие этого места:
— Разве оно не идеальное для тех, кто хочет быть незамеченным?
— Да, и для убийства кого-нибудь — тоже идеальное, и именно потому, что никто не заметит, — не задумавшись, отреагировал я.
Он положил руку мне на плечо.
— Брось, отныне ты не должен думать ни о чем дурном. Доверься мне. А организовать тебе спокойную и безопасную жизнь — это уж моя забота.
Вынув связку ключей, сын направился к подъезду небольшого особняка. Он сказал, что здесь нет консьержа и что я могу выходить и заходить, когда захочу, — никто меня не заметит и, тем более, не будет преследовать. Мы вошли в подъезд, но не к лифту: квартира была в цокольном этаже. Сын открыл дверь и первым прошел в небольшую квартиру. Она мне сразу показалась убогой, какой-то на редкость безжизненной и мрачной, что свойственно давно пустующим домам. Неизвестно откуда стасканная в нее мебель больше подошла бы какому-нибудь учреждению, чем жилому дому, и только самая необходимая: в гостиной — диван и два кресла; в спальне, кроме кровати, стул и столик. В квартире была еще маленькая комната с разобранным жалким ложем у входа; казалось, кто-то совсем недавно здесь спал. Мы прошли мимо кухни, и я увидел стоявшую у плиты молодую африканку. На мой вопрос, кто это, сын ответил, что это сомалийская горничная; будет убираться по дому и готовить, пока я тут живу. «Она говорит на нашем языке, — добавил он, — ей ты можешь полностью доверять».
Мы сели в спальне, я на кровать, сын на стул. Почти сразу вошла сомалийка и принесла поднос с только что приготовленным ужином. Пока она, наклонившись, изящно расставляла на столике блюда, я смотрел на нее во все глаза и заметил, что она, в своем роде, настоящая красавица: высокая, гибкая, широкоплечая, с округлыми и сильными руками, узкими бедрами. Поставив блюда, она легко поклонилась и посмотрела на меня в упор, будто давая мне что-то понять; потом вышла. Сын пригласил меня поесть; я посмотрел на блюда и увидел, что это наша традиционная еда, приготовленная, если можно судить вприглядку, я бы сказал, довольно сносно. Но только я подумал поднять руку и взять хотя бы что-нибудь, меня охватило непреодолимое отвращение к пище. Я сказал сыну, что не голоден, а хочу только спать, и пусть он меня оставит, а завтра, когда мы встанем и заживем нормальной жизнью, тогда уж и отдадим дань нашим национальным блюдам, приготовленным сомалийской горничной.
От моего отказа поесть сын несколько растерялся; стал настаивать, чтобы я съел хоть что-нибудь. Иначе, сказал он, ссылаясь на мое собственное признание в том, что сегодня весь день я ничего не ел, я могу заболеть. Я ответил, что страх лишил меня аппетита, и сейчас я хочу только спать: во сне мой страх пройдет. А вот проснувшись, наверняка почувствую аппетит. Сын, недовольный мною, смирился и позвал горничную. Она появилась; составляя блюда на поднос, вновь наклонилась в мою сторону, и, прежде чем выйти, посмотрела мне прямо в глаза. Внезапно сын поднялся, бросился мне на шею, расцеловал в обе щеки и сказал, что теперь я могу спать: мы увидимся завтра.
Мучительно хотелось спать. Но не знаю отчего, едва сын вышел из комнаты, я вдруг вспомнил, что пока он меня обнимал, я почувствовал его ладони не на плечах, что было бы естественно, а много ниже — где-то в районе поясницы, жест необычный и невозможный с его стороны: так ощупывают людей, подозреваемых в наличии оружия. Следом за этим воспоминанием у меня возникло внезапное желание понаблюдать за сыном. Я подошел к окну, открыл ставни и посмотрел вниз.
Как раз в эту минуту он выходил из дома и садился в машину. Все еще без всякой на то видимой причины я выглянул в окно и стал наблюдать за отъезжающей машиной. Она была еще близко и у шлагбаума остановилась. На парапете в праздной позе, свесив ноги, сидел человек; потом слез с парапета и подбежал к машине. Сын открыл ему дверцу машины, он сел, и машина двинулась дальше.
Я ни над чем не задумывался. На меня наваливался сон, подобно тому, как сплошной туман наплывает на пейзаж и не дает его разглядеть. Закрыв окно, я, не раздеваясь, бросился на постель и некоторое время лежал на спине с открытыми глазами. Дверь в комнату была приоткрыта; я подумал — не закрыться ли на ключ; но не сделал этого. Сомалийка, должно быть, в кухне; до меня доносилось ее тихое и монотонное пение — она пела какую-то колыбельную своей страны. Ее песня убаюкивала и казалась предназначенной, как и недавние ее взгляды, исключительно мне. И я заснул.
Спал я мучительно, будто против чего-то протестуя, может, против самого сна. Не просыпаясь, я слышал, как громко скрежещут стиснутые зубы, и чувствовал, как сердито сжимаются кулаки. Среди ночи до меня донесся оглушительный грохот зловещего грома, а в интервалах между его раскатами шум дождя. Во сне мне привиделся широкий участок набережной, весь вскипающий водяными пузырями, и в свете мощных сполохов молний я различил сидящего в праздной позе на парапете человека, который раз за разом внезапно слезал, направлялся к остановившейся под дождем машине, а в ней — и я это точно знал — сидел мой сын. Эту сцену я «пересматривал» с несколькими повторами: человек сидит, потом слезает и бежит в сторону машины, а затем, — так и есть, — опять сидит, слезает, бежит и так далее, снова и снова…
В конце концов, тоже во сне, от сильного грохота грома и шума дождя в моем воспаленном мозгу возник вопрос: «Где и когда я слышал такой гром и такой шум дождя?» Во сне же получил ответ: в детстве.
Сейчас мне ближе к шестидесяти годам, чем к пятидесяти; память возвращает меня назад, в середину века. Это было в отчем доме: услыхав грохот грома и шум дождя, я неожиданно проснулся, встал в темноте с постели и побежал прятаться в соседнюю комнату, в теплые надежные руки матери. Вот и сейчас, как от толчка, я вдруг инстинктивно поднялся, пересек комнату и вышел в коридор.
Дверь в комнату, в которой спала сомалийка, была приоткрыта; я заглянул в черную, как смоль, тьму, в которой призрачно и неистово вспыхивали молнии, и вошел. Лампу включать не стал — думал, что света молний мне будет достаточно, чтобы увидеть женщину, — как тогда, в ту ночь, пятьдесят лет назад, я видел мать. И сейчас было так же. Каждый раз, когда сверкала молния, я видел сомалийку: завернувшись в простыню, она безмятежно спала, обнаженная рука ее была согнута, ладонь под щекой. Так, под вспышки молний, следующих одна за другой, я долго наблюдал за ней. Вспомнил, как она, сервируя стол и убирая ужин, смотрела прямо в мои глаза, и спрашивал себя — что же такое она хотела мне сказать? А на самом деле, как было? Действительно ли она хотела что-то мне сказать, или я хотел, чтобы она мне что-то сказала? В конце концов я взял себя в руки, успокоился, потом отступил и, закрыв за собою дверь, вернулся к себе в комнату. Кстати, глядя на спящую женщину, я принял решение, и теперь мне ничего не оставалось как его выполнить.
В ожидании я пролежал на спине еще пару часов. Затем, при первых лучах солнца, встал, взял свой небольшой чемодан и на цыпочках вышел из комнаты. В коридоре, у двери сомалийки, я на миг остановился и, не знаю почему, прислушался. Оттуда не доносилось ни звука: она спала. Я открыл дверь квартиры, пересек площадку и вышел на набережную. Рассвело, небо стало светло-серого цвета; деревья пропитались дождем; асфальт исчез под глянцем луж. Пока я запирал за собой подъезд, уличные фонари внезапно и все разом погасли. Широким шагом я направился в сторону ближайшего моста.
Нейтронная бомба есть даже для муравьев
Каждое утро в семь часов в доме на море ему нравилось распахнуть окно, снова кинуться голышом на постель, взять в руки первое попавшееся — книгу, журнал или газету — и читать десять-пятнадцать минут, чтобы окончательно проснуться и войти в ритм будничной жизни. Может быть, для того, чтобы уравновесить чувство глубокого покоя, которым веяло из открытого окна, — почти пустое прохладное небо, и только кое-где виднеются розовые полоски восходящего солнца, — он предпочитал читать что-нибудь о драматических событиях, а лучше — о катастрофических. Он опустил руку, взял с пола брошенную вчера перед сном газету и развернул. Да, хотелось бы что-нибудь о душещипательном, а лучше — о душераздирающе страшном. А вот и статья в четыре колонки с названием, которое искал — «За» и «против» нейтронной бомбы. Великолепно! Что уж может быть страшнее конца света? Он взбил поудобнее подушку под головой, поднял к глазам газету и стал читать.
«По существу, — читая, думал он, — человечество в какой-то момент сбилось со своего пути. Когда? Может быть, в эпоху Возрождения? А теперь, теперь оно стремительно несется к самоуничтожению. Мир постепенно исчезает. И это началось давно: целые отряды животных ошиблись на своем пути и исчезли. Куда, например, девались динозавры? Да хотя бы для разрешения этой загадки, — размышлял он дальше, — стоит заняться нейтронной бомбой. Ну, и как с этим обстоят дела?»
А вот как. 1) Нейтронная бомба убивает людей, но не разрушает дома, произведения искусства, памятники и т. п. 2) Она выборочного и ограниченного действия, и люди погибают от нее не все, а только тот, кто должен. 3) В противоположность атомной бомбе, она не доводит мир до конца света, и, таким образом, ее можно отнести к так называемому «условному оружию». 4) Как условное оружие, вполне возможно, она будет применена в Европе, предназначенной сыграть роль плацдарма, на котором столкнутся СССР и США.
Если считать, что человечество стремится к собственной гибели, возникает вопрос: что нужно сделать, чтобы избежать применения нейтронной бомбы? На этот раз он думал обо всем этом очень долго, придумывал разные выходы, почти сразу же один за другим их отвергая; каждый казался ему поверхностным и неполным. Наконец он нашел единственно возможный вариант: человечество больше никогда не должно стремиться к самоуничтожению.
А теперь пора вставать. Он сбросил ноги с постели, отправился в ванную и, приведя себя в порядок, через двадцать минут вышел в майке, шортах и сандалиях. Подошел к окну гостиной, чтобы кинуть взгляд на пляж. Песок все еще в три полосы разного цвета: белый, высохший; светло-коричневый; и темно-коричневый у самой кромки воды, мокрый после вчерашнего шторма. Солнце еще не выглянуло, но небо уже посветлело и стало голубым. Он еще раз внимательно посмотрел на тишайшее, почти неподвижное море — только в двух шагах от берега были заметны небольшие волны. Затем пошел в кухню готовить себе завтрак.
Может быть, из-за духоты, которая стоит в последние дни, муравьи сегодняшней ночью вышли, как говорится в приключенческих романах, на тропу войны. Непрерывно снующие, они превратились в сплошную, хотя и движущуюся, черную нить и уже дошли до банки с медом, кем-то неосторожно оставленной плохо закрытой на столе. Все стекло банки в муравьиных точках. Многим муравьям удалось пройти через малую щель между стеклом банки и металлом крышки, и теперь они тонут в меде. Ну что ж, банку придется выбросить; значит, сегодня утром он остался без меда.
Черная вереница муравьев спускается на пол по ножке стола, пересекает кухню, проходит под балконной дверью. Выйдя на балкон, он прослеживает, шаг за шагом, ход войска перепончатокрылых. Оно проходит по стене виллы, заворачивает за угол, пересекает тротуар и теряется на газоне, под цветами питоспорума.
Он рассердился на ворвавшихся к нему в дом и обложивших осадой мед муравьев и произнес:
— Сейчас я приведу вас в порядок.
Вбежав в кухню, он начал рыться в разных шкафах в поисках аэрозоля с препаратом против насекомых и не нашел. А тем временем, муравьи приходили и уходили, сновали вверх-вниз по ножке «его» стола, по середине пола «его» кухни, по стене «его» виллы и уже пересекли дорожку «его» сада. Он сердился все больше и больше. Не задумываясь, он вырвал страницу из газеты, скрутил, поджег и поднес горящую газету к ножке стола: муравьи сразу, сгорая один за другим, попадали на пол.
Открывается дверь, и в кухню входит жена, аккуратно причесанная, свежая, грациозная; она тоже в майке, шортах и сандалиях.
Жена спрашивает:
— Что ты делаешь?
— Не видишь разве?!
— Но ведь у нас есть аэрозоль от насекомых. И вообще, мне не нравится выражение твоего лица, когда ты жжешь этих бедных муравьев.
— А какое у меня выражение?
— Не знаю — жестокое. Подожди, я тебе принесу аэрозоль.
Она скрывается в гостиной и, вернувшись, протягивает ему красно-зеленый баллон.
— Вот, возьми.
Поворачивая в руках баллон, он читает рекомендации, написанные под черным контуром огромного муравья: «Опрыскайте обрабатываемую поверхность веществом, держа баллон на расстоянии примерно 5–10 см…» Снимает колпачок, наклоняет баллон к полу, где муравьев больше всего, и, нажимая пальцем на клапан, направляет на них струю. Эффект, как он и предполагал, мгновенный; даже если понятие «мгновение» относилось к нему, опрыскивающему, больше, чем к муравьям, которых он опрыскивал. Да ведь кто ж это знает: какое это время для муравьев — мгновение? Для него миг — это миг, а для муравьев?..
Мгновенный эффект или нет, в конечном счете, он — летальный. Как только облако аэрозоля попало на муравьев, они быстро рассыпались: опрокинувшись на спину, лежали неподвижно, в общем — мертвые. У него не было времени остановиться и понаблюдать за смертью муравьев, потому что вмешалась жена, которая сидела за столом с чашкой кофе:
— Убивать только вошедших в дом — недостаточно. Нужно выследить тех, что снаружи, а лучше — найти муравейник.
Он не ответил, а продолжал преследовать войско муравьев аэрозолем. Теперь он уже вышел из кухни и опрыскивал стену виллы. А вот и арьергард на тротуаре! У клумбы с питоспорумом он остановился и подумал: «Ну, что ж, я им преподал хороший урок. На сегодня хватит. Во всяком случае, в течение нескольких дней они не вернутся».
За этой мыслью возникла и следующая: а почему, собственно, после «урока» муравьи не вернутся? Потому что «осознали» происшедшее? Или ими движет слепой инстинкт выживания и из-за нехватки солдат в войске они ждут, когда вместо погибших от аэрозоля, муравейник наполнится другими муравьями? Конечно, ему кажется очень важным понять причину их исчезновения — осознали ли они происшедшее, или, как сказано выше, ими движет слепой инстинкт?
«Как можно, — подумал он еще, — получить ответ на эти простые вопросы, когда в действительности прямых контактов с муравьями нет? Убил он их, скажем, тысячу. Но эта бойня разворачивалась в глубокой тишине, во всяком случае, он ничего не слышал. Кто знает, может, муравьи плакали, кричали, выли? И еще: кто-нибудь когда-нибудь видел выражение „лица“ муравья в момент его смерти под действием аэрозоля? Муравей в глазах человека — только черная точечка, и все».
Он вернулся в кухню. У жены в руках газета, которую он принес из спальни. Она читает и пьет кофе, время от времени вытягивая губы, чтобы коснуться края чашки. Из-за газеты он слышит ее вопрос:
— Можно узнать, что это такое — нейтронная бомба?
Он сел, налил себе чаю, потом ответил:
— Бомба — это банальность… А почему, собственно, надо бояться банальностей? Мы — те же муравьи, и средством против нас будет нейтронная бомба.
— Но мы мыслим. А муравьи, что ни говори, думать не умеют. Почему бы не использовать нашу способность мыслить для того, чтобы найти способ избежать этой нейтронной бомбы?
Он подумал немного, а потом со вздохом ответил:
— А мы стараемся не мыслить, потому что, в глубине души, хотим умереть.
— Но я не хочу умирать. А чего хотят муравьи? Только не говори мне, что они тоже хотят умереть.
— Напротив, муравьи хотят мед, то есть они хотят жить.
— Ну и что нам теперь делать? По-твоему люди хотят умереть, а муравьи, наоборот, хотят жить: но и те и другие в конце концов будут истреблены средством против насекомых — так, да?!
Он снова вздохнул и сказал:
— Разве ты не читала Книгу Экклезиаста? Уже несколько тысяч лет назад там было сказано: «…и нет ничего нового под солнцем»
[15]. Никто не мог сказать: «Смотри, эта вещь — новая». Эту мысль Экклезиаста ценили, скажем, до 1945 года, то есть до атомной бомбы. А теперь она потеряла всякий смысл: на Земле появилось много нового, и нам, во всяком случае сейчас, не удастся разобраться в этом. А последнее новшество — это как раз нейтронная бомба. Кстати, если говорить о нейтронной бомбе, не можешь же ты сказать, что ничего нет нового под солнцем? Нет, не можешь. Поэтому о вещах, о которых нечего сказать, лучше помолчать.
Прогулка невольного соглядатая
Клик, клик! Ключ в замке проворачивается с трудом, будто с каждым поворотом хочет выразить собственное недовольство и отвращение. И тому есть причина: на звук ключа, оттуда, из-за двери, раздается недвусмысленный крик жены, будто во избежание недомолвок она предупреждает его: заниматься любовью с ним она больше не хочет — ни сегодня, ни завтра, никогда. Жена и раньше, в течение всего первого года их супружества, много раз кричала ему то же самое. И сам крик наполнял его безнадежной тоской много больше, чем откровенно высказанный отказ. Значит, так будет всегда? Значит, между ними преграда, образовавшая клетку, в которой они будут заперты, кто знает, на какой срок? С этими мыслями он сошел с террасы виллы, преодолел дюны, сбежал на пляж и зашагал вдоль моря.
Идет и ни о чем не думает. Глядит вокруг: сначала — на оставленную волнами на мокром песке черную и изящную каемку; потом — на расцвеченное плывущими облаками небо; затем — на хмурое и неподвижное море. На его поверхности плавают грязные бумажки и другие отбросы, и ни на берегу, ни на дне осесть не могут. Внезапно он принимает четкое решение, никак не связанное с предыдущими наблюдениями: в этой вынужденной прогулке можно забрести довольно далеко и, следовательно, не вернуться домой к обеду. Кто знает, а вдруг его отсутствие поможет жене стать поласковее ближайшей ночью.
И с этой малоприятной и, в общем, жалкой идеей — не возвращаться домой к обеду — он продолжает вышагивать, теперь уже начиная торопиться, будто у него появилась цель пути — определенное место, до которого надо дойти в конце маршрута. Сентябрь: все виллы заперты и безлюдны; домики на частных пляжах закрыты и пустуют; на общем — почти никого, редкие пары греются на солнышке. Вон, за оборудованными частными пляжами тянется пустынная прибрежная полоса, без вилл и домиков: только кустарники, песок да море. Одиночество начинает его угнетать, и он решает дойти до выступающей на самый пляж рощи пиний. Что же, это и есть его цель, ради которой он прошагал столько километров? Неизвестно почему, но неожиданно для себя самого он произносит: «Может быть… сейчас увидим».
А вот и роща пиний. Первое разочарование: роща окружена оградой из колючей проволоки, протянувшейся до самой воды. Приблизившись к ограде, он взялся за нее обеими руками и прижался лицом. В роще никого, порыжевшие от солнечных пятен стволы пиний стоят внаклонку — то пересекаются, то расходятся. Сквозь деревья, посреди рощи виднеется большая старая вилла с выцветшим красным «помпейским» фасадом; все окна закрыты. В глубокой тишине, откуда-то снизу, едва доносится пение морского ветра, напоминающее легкий и щемящий звук далекой арфы. Сразу — может быть, из-за того, что он прижался лицом к колючей проволоке — ему вспомнились фотографии узников концентрационных лагерей: они точно так же стояли у ограды и держались обеими руками за проволоку. Ему подумалось с грустью: в данном случае пленник, похоже, он, хотя и живет вроде бы на свободе.
И зачарованный своими мыслями, он вдруг обнаруживает, что роща пиний «живая». Именно в эту минуту он видит стоящую по ту сторону заграждения машину, цвета электрик, а затем, в небольшой впадине, замечает сваленные в кучу предметы мужской и женской одежды, присыпанные иглами пиний. Повернувшись, он смотрит в сторону моря и примечает пару — мужчину и женщину, совершенно обнаженных и мокрых с головы до ног. Они только что искупались, вышли на берег и поднимаются по небольшому склону к месту, где оставили одежду.
И тут же он понимает, что не столько видит их, сколько смотрит на них, не заметив, как перешел от одного к другому, то есть уже шпионит за ними. С первым порывом преодолеть искушение подглядывать и удалиться не справляется. Остается, и вот почему. С одной стороны, его не покидает ощущение, что подсматривает он за чем-то, в основе своей каким-то таинственным образом касающимся его лично. С другой, он ведь их специально не искал: это случай привел его к ограде, и он взялся за решетку в ту минуту, когда они выходили из моря.
Ах, это все пустые рассуждения. Иначе почему, после первого же взгляда на обоих, он внимательно начинает рассматривать прежде всего мужчину? И решает для себя, что делает так потому, что хочет предоставить самому себе возможность проявить объективность, то есть, и это более всего вероятно, для более длительного и детального изучения пары в комплексе, он должен оставить женщину «на потом», как приберегают лакомые кусочки на десерт. И занятый этими мыслями, он с неустанным вниманием продолжает наблюдать за ними. Мужчина — молодой человек небольшого роста, крепкого сложения, с массивными руками и ногами. Голова плешивая, на вытянутом лице алчное выражение. Так, теперь очередь за женщиной. Она — большая, апатичная, сложена, как статуя, и трудноопределимо, но несомненно красива. И рассматривая ее подробно, он замечает несколько гармоничных соответствий: одна и та же округлость плеч и бедер, черный цвет волос на голове и на лоне, один изгиб линии шеи и талии…
Вдруг он осознает, что смотрит, или лучше сказать — подглядывает, уже с чувством нетерпения и даже бешенства. Да, он не столько наблюдает за их действиями, сколько хочет, чтобы они начали действовать. Его желание похоже на стремление болельщика подтолкнуть, голосом и жестами, любимого игрока на то или другое действие. И, удивляясь самому себе, он шепчет сквозь зубы:
— Что ты делаешь? Почему не подходишь к ней? А ты почему смотришь на рощу, а не на него?
Да, он хотел бы, чтобы эта пара перешла уже, наконец, к большей интимности. Собственно, к той самой близости — ни о чем другом он и думать не мог, — в которой утром, хлопнув дверью прямо перед его носом, отказала ему жена.
Но те двое ему не подчинялись, а тянули время, будто имели в виду что-то совсем иное. Пока женщина наклоняется, берет полотенце и начинает медленно обтираться, а мужчина пытается закурить сигарету, ему приходит на ум, что он участвует в хорошо отрепетированном спектакле, который может и вовсе не развиться в эротическую интимность, как ему диктует собственное желание. И ведь на самом деле, он, как театральный или телевизионный зритель следит за жизнью, о которой ничего не знает и должен терпеливо и с уважением относиться к любым ее нюансам и поворотам. Глубоко проникнув в него, эта мысль основательно меняет степень его любопытства.
Нет-нет, он не из тех, кто выслеживает жертву, как охотник в засаде; скорее, он — критик, внимательно следящий за игрой актеров и желающий, чтобы они играли хорошо. Но что же в данном случае означает «играть хорошо»? Вот в чем дело, — думает он, — действие-то может будет развиваться не по его сценарию, грубо прерванному утром женой, а по их. А написано ли в их сценарии, что они должны заняться сексом после купания? Да?! О, тогда замечательно — пусть они это сделают. А если написано, что они приехали на пикник и вот-вот откроют небольшую корзину с едой, которая стоит у пинии, чтобы пообедать, а потом поспать, — тогда, вроде бы, они абсолютно не должны сближаться, как того хочет он, — или… не хочет?
Тихая и мирная сцена внезапно варварски прерывается, и начинаются, в соответствии с его недавним желанием, действия. Женщина, бросив полотенце, наклоняется, чтобы взять с земли рубашку. В эту секунду мужчина хлопает ее по заду и грубо хватает за бока. Возмущенный, испытывая отвращение как зритель, который видит плохую игру актеров, соглядатай на мгновение надеется, что женщина обидится, отвергнет эту грубую и непристойную осаду и поставит на место своего приятеля. Ничего подобного. Женщина высвобождается и бежит, но делает это непристойно: разбрасывает руки и ноги, неестественно смеется и лицемерно вскрикивает от страха, что, к сожалению, не оставляет сомнений в ее тайном согласии. Поэтому все происходит банально и некрасиво: эти двое, преследуя друг друга, бегут к неясно различимому там, внизу, между стволами пиний, морю. Женщина стремительно бросается в воду, мужчина ее настигает, и они вместе падают в пенные брызги. Последнее, о чем он, уходя, иронически размышляет: «Любовь в море обнявшейся пары больше всего похожа на агонию огромной рыбы, бьющейся в сетях от резкой боли, которую причиняет ей впившийся гарпун».
Возвращаясь домой, он, как и на пути сюда, опять ни о чем не думает. Просто шагает, смотрит сначала на пляж, потом на небо, на дюны, а затем на море. Но тогда, у виллы, в его успокоенной душе внезапно возникло решение: чтобы избавиться от тревожного и унизительного ощущения — вот ведь подглядывал, — ему нужно вернуться к роще вдвоем с женой и проделать с нею то, чем занималась та пара.
Сказано — сделано. У жены, как он и предполагал, настроение изменилось, она снова стала ласковой и охотно приняла его приглашение на следующий день прогуляться к той великолепной, загадочной роще пиний, которую он открыл. Вокруг все было, как накануне: то же самое небо, то же море, те же пустынные пляжи и те же закрытые виллы. Все повторилось, кроме одной важной детали: как он ни старался, ту рощу найти не мог. Она же была, там, за длинной полосой безлюдного побережья, недалеко от мыса! И, несмотря на то, что он несколько раз проходил вдоль пляжа, взад и вперед, взад и вперед — ни роща, ни вилла, ни ограда не материализовывались. Они остались только в его памяти. В их существовании он уже сам усомнился. В конце концов он остановился около смеющейся над его сумасбродством жены и предположил, как ему показалось, наиболее вероятное:
— Неужели ты хочешь сказать, что мне все это приснилось?!
Странно, но она тут же согласилась:
— Да, ты увидел во сне красивое место и сразу захотел показать его мне. Это же замечательно!
«Ах, все это не так», — подумал он с горечью. Ему просто не хватает смелости сказать ей, что во сне он видел не себя самого и ее, а двух чужаков, за которыми подсматривал с завистью, возбуждением и, в общем, с неодобрением. Истинную любовь не выразишь, подсматривая за кем-то, а только сказав или хотя бы имея возможность сказать любимой: «Знаешь, есть прекрасное место, куда мы завтра отправимся вместе».
Руки вокруг шеи
Жена сказала:
— Обними мою шею обеими руками. Тебе не странно? У тебя, у такого большого мужчины, да еще и атлетического сложения, такие маленькие ладони? Сожми так, чтобы пальцы сомкнулись. Не бойся сделать мне больно, хочу проверить — удастся ли тебе.
Тимотео вышел из гостиной, дошел до террасы, обращенной в сторону моря, оперся о балюстраду. Соломенный навес над террасой поддерживали два недавно обтесанных сосновых столба, на которых кое-где остались кусочки коры. Диаметры шеи жены и каждого из столбов почти совпадают. Он машинально обхватил один столб руками, попробовал соединить пальцы — не удалось. Тогда он положил руки на балюстраду и стал смотреть на море.
Темное и недружелюбное грозовое облако, как приподнятый занавес, нависло над частью моря. И море, в этом месте ставшее почти черным, с зеленым и фиолетовым оттенками, пестрело небольшими белыми гребешками. Пенные гребешки, ускоряемые ветром, быстро передвигаясь по воде, то появлялись, то исчезали. Тимотео подумал — совсем скоро будет гроза, и, до того как начнется дождь, надо отделаться от тела. Но как?
Отплыть подальше на надувной резиновой лодке и бросить связанное по рукам и ногам тело в море? Нет, надвигающийся шторм этого не позволит. Значит, остается только копать яму. Надо бы поторопиться — рыть под дождем не просто, да и неприятно: яму зальет, песок с краев начнет осыпаться, а дождь будет хлестать по лицу.
Постоял еще немножко — посмотрел на море: оно все больше и больше мрачнело. Надеясь на удачу — вдруг повезет, и пальцы соединятся, — снова обхватил столб обеими руками. Но пальцы никак не сходились, не хватало, по меньшей мере, какого-то сантиметра, чтобы они коснулись друг друга. Тимотео вернулся в дом и через гостиную прошел на кухню.
Жена поднялась с постели и уже стояла у плиты. Высокая и нескладная; ее шея, напоминающая по форме расширяющийся книзу конус, хорошо различима под массой болезненно-блестящих, плотных и густых волос. Тимотео еще раз взглянул на ее шею: большая, сильная, нервная, на горле припухлость, похожая на зоб. Шея так выразительна, что кажется ему красивой. А чем, собственно, эта шея так уж выразительна? Ах да, слепой, бессознательной, упрямой, высокомерной охотой жить, — вот чем.
Жена, все еще сонная и плохо соображающая, пришла на кухню прямо из спальни. Мятая кисейная ночная рубашка зажата между пышными ягодицами. Тимотео показал большим пальцем на это место, затем легким и почтительным движением, постаравшись не коснуться самого тела, высвободил рубашку.
Управившись с рубашкой, Тимотео сказал:
— Он тогда просил тебя заниматься с ним сексом на этом столе, и ты угождала ему. Покажи-ка мне — как вы это делали.
— Это было давным-давно, до того как мы с тобой познакомились. А теперь ты почему-то вспомнил об этом, — запротестовала жена.
— Давай-давай, покажи, — настаивал Тимотео.
Он увидел, как она пожала плечами, будто хотела сказать: «Надо же, как тебя это задело!»
Жена отошла от плиты, повернулась к столу, склонилась у его края, так, что по мраморной доске расползся живот, расплющились грудь и левая щека. Затем отвела руки назад и подняла рубашку, открывая белые и продолговатые ягодицы овальной формы. Между ягодицами появилась темная щель, покрытая бурыми волосами. Обнажились длинные, гладкие и худые, как у юноши, ноги. Лежа половиной тела на столе, она оперлась о него двумя руками и закрыла глаза — будто ждала.
Тимотео сказал:
— Ты похожа на лягушку. И тогда вот так — ты полулежала на столе, он пристраивался к тебе и сжимал твою шею руками? Так вы занимались сексом?
— Да, он хотел, чтобы я была в таком положении, он был на этом зациклен, как и ты теперь, — ответила утомленно жена. Потом она добавила: — Ну, раз ты не хочешь заниматься со мною сексом, а этот мрамор мне врезается в живот, я бы встала.
— Вставай, — раздражился Тимотео.
Она подчинилась: оправила рубашку и привела в порядок растрепавшиеся волосы. Тимотео снова взглянул на нее — она стояла у плиты и следила за кофеваркой. Еще раз убедился: да, шея у нее имеет форму конуса, а спереди — легкую припухлость. Шея красивой молодой женщины, которую любой мужчина мог бы сжать обеими руками. Но не он, потому что ладони у него маленькие и пальцы короткие.
— Кофе готов. Будем есть сухари, или ты хочешь, чтобы я тебе поджарила хлеб? — спросила жена.
— Сухари. Хотел бы я знать, куда запропастилась лопата с длинной зеленой ручкой? — озабоченно спросил Тимотео.
Жена сказала, что лопата, вместе со щетками, в кладовке. Тимотео взял лопату и вышел в сад.
Напротив кухни находится небольшая зацементированная площадка, на которую обычно ставят освобожденные из-под бутылок ящики и пустые коробки. За площадкой Тимотео сделал большую клумбу, на которой хотел посадить питоспорум. Чуть дальше — крутой обрыв дюны. Из-за засухи песчаный перегной на клумбе посерел и стал рыхлым, превратившись в пыль.
Тело было там, куда он его ночью принес: оно лежало на спине, руки и ноги разбросаны, голова откинута назад. Из-за того что лопата никак не хотела найтись, ночью он собирал перегной руками и горстями насыпал на тело, будто стремился не столько прикрыть его землей, сколько одеть.
И на самом деле, тело едва прикрыто, к тому же очень неравномерно: лица не видно; шея выступает той опухолевидной частью, на которой его пальцам не удавалось соединиться; груди прикрыты землей, будто странным лифчиком; лоно засыпано, и выпуклый живот наружу. Тимотео лопатой обозначил контуры ямы. Теперь нужно раскопать внутри этого контура до глубины, по меньшей мере, в полметра. И Тимотео принялся копать, не переводя дыхания.
Жена повернулась к дверям кухни и сказала:
— Иногда ты мне кажешься сумасшедшим. Сегодня ночью, например, ты был очень строг и допрашивал меня: как мы с Джироламо занимались сексом в кухне на столе; в какое положение становилась я и как ему подчинялась, как пристраивался около меня он и как сжимал мою шею. Потом, точно сумасшедший, ты взял пистолет и начал стрелять вниз, в ту бедную бродячую собаку, которая рылась в мусоре. Ну хорошо, мы на вилле, вдали от мира; но подумай — а если бы ты убил человека! А теперь перестань копать, похоронишь ее позднее, иди сюда и выпей кофе.
— Хочу доделать яму до прихода грозы, — ответил Тимотео.
В кухне было темно, жена сидела, задумчиво уставившись в стол. Тимотео разъярился:
— Можно узнать, — о чем ты думаешь?
— Думаю о том, что мы делали перед тем как услышали лай собаки, после чего ты, точно сумасшедший, вскочил с постели и взял пистолет.
— А что мы делали?
— Я тебя попросила, чтобы ты сжал мне шею, как это делал Джироламо. Меня поразили твои ладони — такие они маленькие. Он умел обхватить руками мою шею; и мне захотелось увидеть, сможешь ли ты тоже так сделать. Но это было только шуткой. А ты…
— А я?..
— У тебя лицо тогда стало страшным… А теперь сделай милость: встань и обведи свои руки вокруг моей шеи. Но так, чтобы я могла смотреть тебе в глаза. Хочу увидеть, не будет ли у тебя того же взгляда, каким он был сегодня ночью.
— Ах, эта твоя идея фикс — чтобы тебе сжимали шею, — сказал Тимотео.
Он подчинился — встал, подошел к жене и обхватил обеими руками ее шею. Откинув голову, она смотрела ему в глаза:
— Нет, не смотри на меня так страшно… — и, остановив Тимотео, она сняла его руки со своей шеи, пылко поцеловала и добавила: — …и так хорошо!
Тимотео взялся за левую руку и левую ногу и подтащил тело к себе. Оно было очень тяжелым, но сдвинулось. Для перегноя, которым тело было прикрыто, это движение было как землетрясение: слои начали сползать, пошли небольшие обвалы, и все части тела, засыпанные и полускрытые, оказались на поверхности. Тимотео еще раз подтащил его, оно соскользнуло в яму и легло на бок. Казалось, жена спит: голова опущена на плечо, лицо наполовину закрыто волосами; руки и ноги вытянуты.
Тимотео снова взял лопату и начал забрасывать яму землей: сначала на ноги, потом выше, выше, а под конец — на голову. Ему хотелось подольше оставить открытой шею, одна сторона которой, от уха до груди, все еще была видна, — ту самую часть ее тела, из-за которой он больше всего нервничал, до дрожи, до озверения.
Жена сказала:
— Да, не стой ты так с вытаращенными глазами. О чем ты думаешь? О собаке? Бедняжка, нельзя было выносить мусорное ведро на всю ночь. Известно же, что на этом пляже полно бродячих собак: многие после отпуска, уезжая в Рим, бросают их. Лучше пей кофе и пойдем на море, прогуляемся, пока не началась настоящая гроза. Так приятно ходить по песчаному берегу под дождем!
Теперь земля уже заполнила всю яму. Образовавшийся холмик был темным и выступал над ровной площадкой. Тимотео немного поколебался, потом поднялся на пригорок и, заравнивая его, хорошо утоптал. Затем набрал полную лопату перегноя и тщательно рассыпал его по поверхности холма — ликвидировать цветовой контраст.
Жена сказала:
— Пойдем.
— А ты не переоденешься? — спросил Тимотео. — Ты же в ночной рубашке.
— И что с того? Ночная рубашка — такая же одежда, как другие, — обернулась она.
Тимотео промолчал и, выйдя вслед за ней из дому, направился к дорожке, уступами ведущей через кустарник к дюнам и морю.
Теперь утоптанная и припорошенная пылью яма, должно быть, не заметна. Дурная бродячая собака желто-коричневого цвета кубарем скатилась с дюны и помчалась прямо к яме. Обнюхала ее, а потом — Тимотео вздохнул с облегчением — отошла и подняла ногу в другом месте. Теперь он успокоился: яма не только не видна, но и не «чувствуется».
Жена шла вдоль моря по все еще сухому серому песку впереди него. Начался дождь, и капли его, все учащаясь, застучали по берегу. Загремел гром, да так гулко, будто железным шаром ударили по стеклу. Она промокла. Под порывами холодного и сильного ветра ночная рубашка прилипла к телу, и бледная кожа просвечивала. Жена склонила голову к плечу, и ее шея, от ключицы до самого уха, стала видна.
Она сказала:
— Обними мою шею обеими руками. Тебе не странно? У тебя, у такого большого мужчины, да еще и атлетического сложения, такие маленькие ладони? Сожми так, чтобы пальцы сомкнулись. Не бойся сделать мне больно, хочу проверить — удастся ли тебе.
Женщина в доме таможенника
Человек я нормального душевного состояния, да и с профессиональными качествами у меня все в порядке. Служу таможенником в аэропорту. Работаю я быстро и хорошо, как люди, любящие порядок. Однако, как всем людям порядка, мне нравится иногда забывать о нем и воображать, например, что я пропускаю контрабандиста с товаром. В субботу и воскресенье я предаюсь игре воображения. Снимаю форму, ложусь и думаю о чем-нибудь таком, что недавно произвело на меня особо сильное впечатление. Сегодня в полной тишине пустынного дома, как только я лег, мне сразу же удалось вспомнить то, что недавно поразило мое воображение.
Это был багаж путешественницы зрелого возраста. Похоже, в молодости она была хороша собой. Я задал обычный в таких случаях вопрос: есть ли у нее что-нибудь для декларации. Она вздрогнула, будто я, обвиняя ее, уже положил ей руку на плечо. И заторопилась, зачастила, — мол, декларировать ей совершенно нечего, ничего у нее нет, только кое-что из гардероба. Такого смущения от нее я не ожидал, уж слишком она растерялась, чтобы казаться чистосердечной. Я внимательно посмотрел на нее: увядающая дама. И усилия спрятать возраст очевидны: черты лица — тонкие, само оно — пусть и не слишком значительное, искусно разукрашено; на веки и под глазами наложены тени; губы подкрашены; щеки припудрены, на голове — укладка. Ее лицо более всего выражало — как бы это сказать? — печаль, легкомыслие и лесть одновременно.
На ней было надето огромное количество вещей, в которых я не слишком разобрался. Но во всей путанице ее одежды я все-таки заметил: платок на шее, бархатную куртку, шерстяную кофту, блузку, лифчик; все разноцветное и самых разных размеров. Может быть, из-за того, что она была так сложно одета, а может, и из-за ее растерянности, я подумал: не имеет ли она отношение к так называемым искательницам приключений, к этакому мирку книжных персонажей в реальной жизни: наркотики, шпионаж, а ведь это может значить только одно — что захочет, то и скажет. Показывая на ее элегантный чемодан в гармошку, я резко приказал:
— Откройте.
— Но я же сказала, что мне нечего вносить в декларацию, — тут же возразила она.
— Пожалуйста, откройте.
Она вздохнула, взяла связку ключей и отперла чемодан. Я садистски отщелкнул замок, раскрыл чемодан и засунул руки внутрь. В чемодане был полный хаос из мягких, легких и ускользающих лоскутов — бархатных, шелковых и не знаю, из каких еще тканей. Беспорядок, типичный для женщин, — так я подумал; известно, что ни один мужчина не сваливает свои вещи в чемодан кучей, вперемешку.
Копаюсь обеими руками во всех этих мягких, странно пахнущих тряпках, и, тем временем, размышляю о женщинах, которым, больше чем мужчинам, нравится одеваться, так сказать, разряжаться в пух и прах. И действительно, платья, которые они надевают, — будто приложение к их телам. Эти платья соблазнительно и таинственно облегают их плоть, пряча то, что есть на самом деле, и притворно выпячивая то, чего нет. Да что говорить, — не переставая обыскивать, — продолжал думать я, — в отличие от мужчин, одежды женщин на их телах постоянно в движении: порхают, раздуваются, опадают, развеваются и так далее. Или слитком прилегают — тогда женское тело становится пленником множества эластичных тканей, подвязок, бюстгальтеров, поясов для чулок и других подобных вещей. Одно из двух: на женщинах — или раздувающаяся и заманчивая завеса, или узкое, тесно облегающее, наглухо закрытое платье.
Размышляя обо всем этом, я закончил обыск. Безрезультатно. Закрыл чемодан на замок и привычным жестом руки показал — можно пропустить. Женщина, сияя широкой, на мой взгляд, слишком угодливой улыбкой, поблагодарила меня; затем ее чемодан, вместе с другими, исчез в тележке для багажа.
Теперь, думая об этом небольшом происшествии, я снова стал размышлять о том, как различно одеваются женщины и мужчины. Откуда эта разница? Что заставляет женщин тяготеть к столь броским нарядам? Почему их одежды сшиты так, что облегают их формы? И почему одежды мужчин имеют прямые линии? Почему женщины отдают предпочтение легким, прозрачным, мягким, нежным и развевающимся тканям? Застряв на этих вопросах и в конце концов запутавшись, я заснул.
Спал я всего каких-то полчаса. Леденящий душу звонок в дверь — я сам когда-то захотел усилить его звук, поскольку живу один, — заставил меня вскочить с постели. Минуту прислушиваюсь и сам себя спрашиваю: кому я мог понадобиться в такой час, вечером в воскресенье? Натягиваю рубашку и пижамную куртку, босиком иду к двери и смотрю в глазок.
Ого, женщина! Сорокалетняя женщина с тонким помятым лицом, которое, уж и не знаю почему, вызывает у меня ощущение дежа-вю — когда-то я ее видел. И расстегнутая бархатная куртка, блузка из-под нее, платок на шее и многочисленные украшения — все это тоже напоминает мне о том же. Да-да, несколько дней назад в аэропорту, когда прибыл самолет из Мадрида. Опускаю глаза и замечаю элегантный чемодан, который я так долго, тщательно и тщетно обыскивал, — вот и еще одно подтверждение воспоминания.
Набрасываю цепочку, приоткрываю дверь и в щель спрашиваю:
— Вам кого?
— Чудак, именно тебя, — отвечает женщина с обескураживающей меня фамильярностью.
— Извините, но я с вами не знаком, да и вижу впервые…
— Да ладно тебе, перестань болтать, открой дверь и дай мне войти.
С большой осторожностью снимаю цепочку и открываю дверь. Она появляется на пороге, и тут же меня окутывает витающий вокруг нее запах, пряный, тяжелый, всепроникающий. Входит она порывисто, подчиняясь движению будто живой, широкой плиссированной юбки, и говорит звонким голосом:
— А вот и ты, Атос Канестрини, ты — собственной персоной.
— Но повторяю: я с вами не знаком.
— Действительно, ты со мною не знаком, вернее, не хочешь быть знакомым со мной. Но это не значит, что я не должна была тебя искать.
— Что вы хотите этим сказать?
— Скажу немного позднее. А теперь покажи мне дорогу в спальню.
— Не лучше ли пройти в гостиную?
— А вот и нет! Нет! Нам нужно в спальню.
— Но почему?
— Сейчас увидишь.
Иду впереди нее в спальню, в большую комнату с двумя окнами, в которой стоит обычная для таких помещений мебель: широченная кровать, шкаф, комод и стулья.
Войдя, она сразу отмечает:
— Какая холодная комната, суровая и более того… лицемерная.
— Лицемерная? Но почему?
— Потому что в действительности тебе бы пришлась по вкусу совсем другая комната.
— То есть?
— Комната — как бы это сказать — женская. Сейчас я тебе ее организую. Смотри-ка.
Она ставит чемодан на стул и, извлекая из него многочисленные принадлежности своего туалета, выкладывает их на мраморную доску комода. Щетки, щеточки, расчески, флаконы, склянки, бутылочки, коробки, коробочки, баночки, футляры и разное другое — каждую вещь расставляет по порядку около зеркала. Чемодан неистощим: кажется, чем больше она оттуда вытаскивает, тем больше предметов в нем остается.
— Вот и сделано. Теперь у комода не такой печальный вид, — заключает она.
Наблюдаю за ней молча. Из чемодана извлекаются длинная вышитая блузка, нижняя шелковая юбка и другие предметы туалета, в том числе и интимные, которые пойдут на вешалки. На стулья она бросает что ни попадя: чулки, комбинации, блузки, юбки и еще какие-то другие — не знаю названий — предметы одежды. Вот из этого волшебного сундучка появляется черная пижама, пара зеленых тапочек, красный халат. Повернувшись ко мне, довольная произведенным эффектом, она произносит:
— Что скажешь, так ведь лучше?
Смотрю на нее потрясенный. Неожиданно она добавляет:
— Иди-ка сюда.
Подхожу ближе. Стоим вдвоем, бок о бок, перед зеркалом.
Она говорит:
— Смотри-ка, смотри внимательно — не кажется ли тебе, что мы похожи?
Смотрю и понимаю, насколько она права. Вижу: у нас с ней одни и те же черты лица, те же глаза, тот же нос, тот же рот. Наше сходство было бы еще большим, если бы ее лицо не имело такого легкомысленного и жалостливого выражения, что, к счастью, моему лицу не свойственно.
Затем она спокойно произносит:
— Теперь ты понимаешь? Я — ты, а ты — это я. Значит, я — женская версия, а ты — мужская — одного и того же человека, то есть Атоса Канестрини. Теперь я разденусь, лягу в постель и немного отдохну. А ты, что ты собираешься делать?
— Да я у себя дома и буду делать то, что делал каждый вечер до сегодняшнего: отдохну, почитаю, поразмышляю, может быть, пофантазирую, — в полном ошеломлении лепечу я в ответ.
— Пофантазируешь, о чем? Как я занимаю твое место? Необязательно: уже заняла. Отныне и навсегда — в аэропорту будет мужская версия Атоса Канестрини, дома — женская. А теперь, пока. Тебе пора в аэропорт, увидимся вечером.
— А что ты будешь делать в моем доме?
— Это мое дело. Почему я должна тебе об этом докладывать? Во всяком случае, здесь мне уютно, легко и весело.
Тем временем она раздевается, совершенно не стыдясь показывать мне свое тело, которое, в отличие от ее лица, скрытого под гримом, носит явные следы возраста. Понимая, что мне нечего тут больше делать, я выхожу. Из спальни мне вслед доносится:
— Закрой хорошенько дверь.
Вот я и у выхода. Теперь, как только открою дверь и захлопну ее, сразу столкнусь с моим соседом, смуглым богатырем атлетического сложения, со спутанными волосами и большим чувственным лицом, который, с присущим ему нездешним выговором, обратится ко мне:
— Синьора Канестрини?
— Нет тут никакой синьоры…
…И тут я просыпаюсь.
Ага, значит, все это было во сне: похоже, синьора с чемоданом из аэропорта действительно произвела на меня сильное впечатление! Я осмотрел свою холодную и грустную холостяцкую спальню и сам себе сказал, что в приснившемся, скорее всего, было что-то из настоящего, то есть из моего подсознательного стремления сделать дом более живым. И я начал думать, как украсить его, хотя подобного рода мысли раньше мне в голову не приходили. Цветы, картины, безделушки, ковры, подушки, гобелены и прочее…
С этими приятными мыслями я опять заснул.