Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Альберто Моравиа

Аморальные рассказы

Кармен
«Это самое»

Дорогая моя Нора, знаешь, кого я недавно встретила? Диану. Помнишь ее? Она была вместе с нами в колледже французского женского монастыря. Та Диана, которая росла без матери, скончавшейся при родах, единственная дочь неотесанной деревенщины, хозяина земель в Маремме[1]. Мы всегда о ней говорили, что она так холодна, так бела, так чиста и здорова, с ее белокурыми волосами, голубыми глазами и фигурой фарфоровой статуэтки, что хоть и могла бы в будущем нарожать целый выводок ребятишек, все равно осталась бы фригидной и бесчувственной женщиной, из тех, что никогда не могут познать любовь.

Интересно, что воспоминания о Диане относятся к самому началу наших с тобой отношений, а они, в свою очередь, связаны с поэзией знаменитого Бодлера, которую тогда, в приюте, мы вместе открыли, но сегодня, как и прежде, расходимся в ее трактовке. Стихи «Проклятые женщины. Ипполита и Дельфина». Помнишь?

Вместо того чтобы читать гуманные стихи Виктора Гюго, которые нам рекомендовали добрые монахини, мы, прячась, читали «Цветы зла», с увлечением и тем страстным любопытством, которое свойственно девочкам-подросткам (нам обеим было по тринадцать). Известно, что подростки всегда способны к поиску чего-то такого, неведомого: пойди туда, не знаю, куда, но в конце концов куда-нибудь, да приходят. Мы с тобой уже тогда были подругами, очень близкими, может быть, больше чем подругами; хотя, конечно, еще не возлюбленными. И почти неизбежно для нас из множества стихотворений Бодлера (есть нечто фатальное и в чтении) выбрали и остановились на «Проклятых женщинах». Помнишь?

Честно говоря, открыла эти стихи тогда я, и, читая тебе вслух, объясняла их значение, особо задерживаясь на, так сказать, «особенных» местах. Их оказалось два. Первое в строфе: «Мой поцелуй летуч и легок, шаловливый; / Он, словно мотылек, порхал бы да порхал, / А если бы не я, любовник похотливый / В неистовстве бы всю тебя перепахал. / И по тебе могла проехать колесница / Жестоких алчных ласк подковами коней…» И второе в строфе: «Будь проклят навсегда беспомощный мечтатель, / Который любящих впервые укорил / И в жалкой слепоте, несносный созерцатель, / О добродетели в любви заговорил»[2]. Как видишь, в первой строфе превалирует гомосексуальная любовь, такая деликатная и чувствительная, по сравнению с гетеросексуальной, такой брутальной и, вместе с тем, — такой обыкновенной. Во второй — земля освобождается от нравственных сомнений, при которых не известно, как поступать с любовью. Должна сказать, что, объясняя тебе эти стихи, я сама не до конца понимала смысл обеих строф, но все-таки достаточно, чтобы выделить их среди им подобных; они были поддержкой мне в моей страсти к тебе. Сказать по правде, сейчас я вполне осознала эту страсть, но тогда она меня смущала.

На самом деле, сначала моя страсть была направлена на Диану — на нее, на первую, я обратила внимание. Как, может быть, ты помнишь, каждый раз, накануне экзаменов, проходивших рано утром, все ученицы, обычно приходившие в интернат только на учебное время, оставались на ночь в приюте. Диана была одной из них, и в дни, когда она ночевала в приюте, мне хотелось, чтобы ее кровать стояла рядом с моей. Нет, в собственных чувствах, требовавших своего, — и я им подчинялась, — я больше не сомневалась, хотя, клянусь тебе, такое было со мной впервые. Однажды ночью, после долгого и тоскливого ожидания, я встала с постели, одним прыжком достигла кровати Дианы, подняла одеяло, забралась под него и прижалась к ней. А она, не сопротивляясь, расслабленно обняла меня, как змея, неторопливо обвивающая своими кольцами ветви дерева. Конечно, Диана проснулась. Но то ли по своему вялому и пассивному характеру, то ли, возможно, немного из любопытства, она притворилась, будто продолжает спать, предоставив мне делать все, что я хочу.

И скажу тебе правду, как только я осознала, что Диана согласна, я почувствовала сильнейшее влечение, как голодный, что не может насытиться: мне хотелось до смерти ее зацеловать и заласкать. Но почти сразу я установила некий порядок и начала легко прикасаться губами ко всему ее безответному телу (она неподвижно лежала на спине), сверху донизу. От рта, которого я едва касалась, — на самом деле, зачем мне лгать? — я шла к «другому рту», — к груди, которую я обнажила и обцеловала каждый миллиметр; от груди к животу, где мой язык, как влюбленная улитка, оставлял длинный влажный след; от живота вниз-вниз, вплоть до последней и главной цели моей «прогулки». Я взялась обеими руками за ее колени и широко развела ноги. Диана продолжала делать вид, что спит, а я с жадностью набросилась на родник моей любви и ни за что не остановилась бы, если бы бедра ее мускулистого молодого тела конвульсивно не сжались, как капкан, на моих щеках.

Однако тогда мою храбрость ограничивала неопытность. Сейчас-то уж я, после оргазма моей любовницы, прошлась бы и обратно, от полуоткрытой розовой раковины к животу, от живота к груди, от груди ко рту, и, после такого неистовства, отдалась бы ласкам и нежным объятьям. Но тогда я была неопытна, не умела любить и, кроме того, боялась бдительных монахинь или какой-нибудь бодрствующей ученицы. Минуя ноги Дианы, я выползла из-под ее одеяла и в полной темноте вернулась к себе в постель. Тяжело дыша и ощущая во рту вкус чего-то сладкого, я блаженствовала.

На следующий день меня ждал сюрприз, что я могла бы и предвидеть, если бы учла настойчивость, с какой первая в моей жизни любовница притворялась спящей. Увидев меня, Диана повела себя как обычно и весь день сохраняла не враждебный, не взволнованный, а абсолютно безразличный вид. Пришла ночь; мы снова укладывались, одна около другой; часом позже я покинула свое ложе и залезла в постель Дианы. Но на этот раз мощная спортивная девица бодрствовала. Как только я легла под ее одеяло, она сильным толчком выпихнула меня, и я оказалась на полу.

В эту минуту меня озарило. Твоя кровать тоже стояла рядом с кроватью Дианы, но с другой стороны. Почему-то я решила, что прошлой ночью ты не могла не видеть, а тем более не слышать, суматоху моей шумной любви, и теперь ждешь меня. Таким образом, я точно знала, к кому мне идти, и перебралась к тебе, как на условленное свидание. Как я и предвидела, ты меня не оттолкнула. Так началась наша любовь.

Вернемся к Бодлеру. Мы стали любовницами, но с некоторыми, так сказать, ограничениями, к которым ты, всегда немного колеблющаяся и испуганная, меня призывала. Ты меня просила об условии, и я, чтобы сделать тебе приятное, приняла его — мы должны были предаваться ночным утехам только в двух местах: при редких ночевках в приюте или в моем доме, когда твоя мать, светская красивая вдова, уезжая из Рима на уик-энд со своим любовником, разрешала тебе ночевать у меня. Вне этих мест нашим отношениям надлежало оставаться целомудренными. Условие я приняла, но кое-что, для тебя очень важное, тогда ты мне не объяснила. Со временем я поняла: тебя преследовал призрак морали, о которой говорил Бодлер, и для того чтобы снять с себя чувство вины, ты хотела, чтобы между нами все происходило, — и в моем доме, и в приюте, — как бы в одном и том же сне, который мы обе увидели одновременно.

Но все равно ты так никогда и не привыкла к нашим отношениям, никогда всем своим существом не приняла такой образ жизни как естественный и постоянный. И здесь я бы хотела процитировать еще раз Бодлера, который в другой строфе дает точное описание твоего поведения по отношению ко мне. «И слезы крупные в глазах, и полукружья / Бровей, приверженных заманчивой мечте, / И руки, тщетное, ненужное оружье, / Все шло застенчивой и нежной красоте. / Дельфина между тем на стыд ее девичий / Смотрела с торжеством, в нее вперив зрачки, / Как хищник бережно любуется добычей, / Которую его пометили клыки».

По-твоему, я была Дельфиной, тираном, «на стыд ее девичий / Смотрела с торжеством», а ты — Ипполитой, бедным созданием, потрясенным моим желанием, «добычей», помеченной моими «клыками». Эта причудливая идея вызывала в тебе непреодолимый страх, прекрасно описанный Бодлером: «Вот-вот я упаду под натиском страшилищ / И черной нежити, внушающей мне жуть; / Куда б ни кинулась я в поисках святилищ, /Кровавый горизонт мне преграждает путь». Это все, разумеется, поэтом сказано в романтической манере, как было принято в ту эпоху, но довольно хорошо отражало твое стремление к так называемой «норме», неотступно преследовавшее тебя все два года нашей любви.

Любопытно, что это стремление приняло в тебе форму нетерпимого отношения к собственной девственности. Я тогда тоже была девственницей, впрочем, слава богу, остаюсь ею и до сих пор, и никогда не испытывала никакой нетерпимости по отношению к этому естественному состоянию, совершенно не мешающему мне быть личностью, мало того — полноценной женщиной. Ты же, наоборот, помнишь? — всегда была убеждена, что что-то тебе мешает жить полно и свободно; и это что-то ты связывала со своей девственностью, от которой, как ты говорила, тебе не освободиться никогда, если наши отношения будут продолжаться. Кстати, именно поэтому я вспомнила обидевшую меня тогда твою фразу: «Вот состарюсь рядом с тобой и стану печальной, как старая дева, живущая только с женщинами».

Однажды Диана, с которой мы остались подругами и по окончании колледжа, пригласила нас с тобой провести уик-энд на ее вилле в Маремме. Мы поездом доехали до Гроссето[3], Диана и ее отец ждали нас с машиной на вокзале. Высокий, тучный, бородатый отец Дианы своим видом напоминал табунщика; он был в красном пальто-казентино[4], бархатных брюках и яловых сапогах. Диана же была одета чуть более по-городскому: на ней был белый свитер и зеленые брюки для верховой езды, заправленные в черные сапоги. На дорогу, вверх и вниз по голым холмам, ушел примерно час; был ветреный зимний день, и солнце грело не слишком. В конце концов по ответвлению от главной дороги мы поднялись на вершину холма к усадьбе, к богатой, как и ожидали, вилле.

Вокруг усадьбы был не сад, а площадка, сплошь утоптанная, как загон для тренировки лошадей. Самих лошадей, которые своими копытами привели в такое состояние эту территорию и сейчас паслись на лугу, ты заметила сразу. Как только Диана и ее отец появились, лошади со склона поднялись, подошли и окружили нас, как домашние собаки.

Диана и ее отец, приласкав и погладив лошадей, попросили нас подождать их в доме — им надо было съездить к арендаторам. И когда они, оседлав лошадей, уехали, мы пошли посидеть в гостиную у огня большого камина.

Помнишь? Ты тогда, после долгого молчания, мне сказала:

— Видела Диану? Свежая, бело-розовая, чистая, настоящий образец физического и нравственного здоровья.

Мне вдруг стало обидно за этот, явно обращенный ко мне упрек, и я тебя спросила:

— Что ты хочешь этим сказать? Я тебе мешаю быть такой же физически и нравственно здоровой, как Диана?

А ты ответила:

— Нет, я сказала не это. А только то, что мне хотелось бы быть такой, как она, и что в каком-то смысле я ей завидую.

Довольно скоро Диана с отцом вернулись. За обедом мы ели бифштексы по-флорентийски, поджаренные на каминной решетке. После кофе отец Дианы ушел, а мы поднялись в спальню на третьем этаже отдохнуть. Лежа втроем на огромной супружеской кровати, мы болтали. Не буду задерживаться на пересказе разговоров на общие темы. Однако хорошо помню, что в какой-то момент ты начала говорить о том, что тебя в это время занимало больше всего: о девственности. Тут выяснилось нечто необычное: спокойным и ясным голосом Диана объявила, что она с этой проблемой справилась, и уже несколько месяцев как потеряла девственность. Ты со скрытой завистью спросила ее, как она это сделала, кто был тот, кто помог ей? Она наивно ответила: «Кто? Конь». Удивившись, ты воскликнула: «Но извини, конь — не слишком ли большой?» Диана рассмеялась и объяснила, что конь — это лишь посредник в деле лишения ее девственности. В действительности же, было так: однажды во время бешеной скачки на лошади, в момент одного из резких подскоков, о происшедшем ей «сообщил» острый и болезненный укол в промежности. По возвращении домой, она нашла на трусах пятна крови. В общем, хотя и не сразу, она поняла, что лишилась девственности. И теперь в седле она может шире расставлять ноги.

После этой поездки в Маремму, в наших отношениях все стало очень быстро меняться. Возникла некая неловкость; ты стала часто встречаться с адвокатом с севера, красивым мужчиной за сорок, и я тебя больше не видела — ты старательно меня избегала. К этому времени колледж мы уже закончили, и твоя мать, расставшись с любовником, проводила выходные дни дома, вместе с тобой. Прошел год, и ты объявила мне о предстоящем замужестве. Три года спустя, всего в двадцатилетием возрасте, ты с мужем рассталась, из-за «несходства характеров», как мне сказала твоя мать по телефону. Ты переехала к матери; я возвратилась в твою жизнь, и мы вернулись к прежним утехам, так же скрытно и с той же максимальной осторожностью. Наконец, после двухлетней тайной любви, мы сбросили маски и стали открыто жить вместе, в том доме, в котором счастливо живем до сих пор.

Теперь ты хотела бы знать, почему я примешала к нашей истории Бодлера и Диану? Сейчас я тебе скажу: в основном потому, что ты по-прежнему отождествляешь себя с Ипполитой, как с абсолютно подневольной рабыней, и не перестаешь видеть во мне Дельфину, то есть жестокого тирана, и продолжаешь видеть в нас, может быть, отдавая дань своему мазохизму, двух проклятых женщин. На самом деле все не так. Мы нисколько не прокляты; мы — две смелые женщины, спасшиеся от вечного проклятия. Ты спросишь: от какого проклятия? И я отвечу: от рабства перед фаллосом, то есть мы спасены от ложной «нормы», которая, как теперь, после твоего злополучного замужества, ты хорошо знаешь, может быть только плодом воображения.

Вернемся к Диане. Мы не виделись с ней два года. И вот мне представился случай столкнуться с такой парой женщин, которым больше всего подходит бодлеровский эпитет «проклятые». Ты, должно быть, знаешь, что Диана уже долгое время живет не одна: у нее связь, по-видимому, похожая на нашу, с некоей Маргаритой, которую я никогда не видела, но с которой ты, как мне кажется, знакома, и однажды, не помню по какому случаю, говоря мне о ней, назвала ее «ужасной». Ты скажешь: хорошо, она — ужасная женщина, но ты сама говоришь, что ее связь с Дианой, по-видимому похожа на нашу; причем тут проклятие? И я тебе отвечу: погоди, я ведь сказала — «по-видимому, похожа на нашу»; в действительности же, я поняла, что Диана и ее подруга остались более чем верными членопоклонницами. Но не буду спешить с рассказом. Тебе достаточно знать, что их порабощение силами слепой и жестокой мужской агрессии достигло уже невероятных размеров, той темной области, в которой нет ничего человеческого.

Теперь я тебе объясню, как я это открыла. А было вот что. Однажды, после твоего отъезда в Соединенные Штаты, я получила письмо со штампом местечка, расположенного неподалеку от Рима. Сначала я посмотрела в конец письма и увидела подпись Дианы, только потом прочла его. Оно было коротким: «Дорогая, бесценная Людовика, ты всегда была ко мне добра. И теперь, попав в трудное положение, я тут же вспомнила о тебе, о такой порядочной и умной. Да, только ты одна можешь понять меня, только ты одна можешь спасти меня. Я тебя прошу, умоляю, помоги. Без тебя, я чувствую, мне не справиться, и я буду проклята навеки. Живу я в деревне, недалеко от Рима. Приезжай ко мне, хотя бы под предлогом, что мы однокашницы, но сейчас же. Значит, до скорого. Твоя Диана, которая все эти годы никогда тебя не забывала».

Должна тебе сказать, что это письмо у меня вызвало странное ощущение. В моей памяти постоянно живут стихи Бодлера, подвигнувшие нас на долгие разговоры о проклятии. И вот теперь Диана в своем письме употребила это слово «проклята» по отношению к себе, усилив его безнадежным «навеки». Слово такое сильное, много сильнее, чем в стихах Бодлера, написанных в другую эпоху; оно не просто сильное, но и не соразмеряется с любовными отношениями, будь они даже несчастливыми. Конечно, я могла бы сказать также, что Диана написала «проклята» потому, что не решается прекратить связи с «ужасной» Маргаритой. Но в этом слове есть что-то большее, чем досада от невозможности избежать невыносимое любовное рабство; что-то темное и малопонятное.

В общем, я тут же позвонила Диане в деревню. Послушалась ее совета, сделала вид, будто хочу организовать так называемую «встречу друзей после долгой разлуки», и незамедлительно получила приглашение к завтрашнему обеду. Следующим утром я села в машину и отправилась на виллу Дианы.

Приехала я немного раньше назначенного времени. Через распахнутые ворота проследовала по лавровой аллее и остановилась у красивой двухэтажной виллы, на открытой площадке ухоженного итальянского сада с зелеными клумбами и посыпанными гравием дорожками. Не успела я нажать на звонок, как дверь распахнулась, и на пороге объявилась Диана, будто она сидела в вестибюле, как в засаде, дожидаясь моего приезда. Она выглядела несколько оригинально: на ней был красный купальный костюм, точнее — из-за жары — лишь красные трусики, и сапоги, того же цвета.

Скажу тебе правду, присмотревшись, я невольно вздрогнула от удивления: так она изменилась. Глядя на нее, я вспомнила ее прежний облик и поразилась тому, какие в ней произошли перемены. Куда-то исчезла особая округлость ее форм: вместо большой груди — пара едва заметных сосков, вместо круглого и выпуклого живота — втянутая впадина с двумя выступающими тазовыми костями, ноги, прежде мускулистые, выглядели сухими палками.

Но больше всего изменилось лицо: бледное и изнуренное, с глубоко запавшими, огромными от общей худобы, глазами, под которыми видны явные признаки бурной жизни; рот, когда-то естественно красный, теперь неудачно увеличен помадой цвета герани. Весь ее облик говорил об угасании. Я бы сказала: она выглядела не столько худой, сколько «убывающей», как сгорающая свеча. Диана весело сказала: «Людовика, наконец-то! С рассвета жду тебя!» А теперь я уже и голоса ее не узнала — помнила его звонким и серебристым, а стал он хриплым и низким. Она закашлялась, и я увидела в ее длинных пальцах зажженную сигарету.

Мы обнялись. После чего каким-то шальным тоном, который никак не совпадал с безнадежным содержанием и срочностью ее письма, она сказала:

— Маргарита уехала, вот-вот вернется. А пока пойдем, я покажу тебе дом, и начнем мы с конюшни. Там великолепные лошади. Тебе ведь нравятся лошади, да?

Не ожидая ответа, она прошла впереди меня через сад, с одной аллеи на другую, к длинному и низкому зданию, которого по приезде я не заметила. По линии окон особой формы я догадалась, что это и есть конюшня. Диана шла медленно, опустив голову и время от времени поднося сигарету ко рту, будто задумалась о чем-то весьма важном. Наконец она сказала:

— Здесь шесть лошадей и один пони. Лошади чистых кровей, ничего общего с теми, что у моего отца. А пони — просто чудо.

Мы приблизились к дверям конюшни и вошли. Я увидела длинное узкое прямоугольное помещение с пятью стойлами с каждой стороны. В шести стойлах держали лошадей, которыми гордилась Диана: две белые, одна пегая и три гнедых. И хоть я мало что понимаю в лошадях, но заметила сразу, что они очень красивые. Статные и лоснящиеся, они стояли в чистых, покрытых блестящей майоликой стойлах, и производили впечатление роскошных. Останавливаясь перед каждой из лошадей, Диана называла имя, отмечала особые качества и гладила; но все это как-то рассеянно. Затем она подошла к пони, которого из-за его малого роста я не сразу увидела, и сказала четко и легко: «Этот — мой самый любимый. Подойди, посмотри». Она вошла в стойло, и я с любопытством последовала за ней.

Светло-коричневый, как лань, с белыми хвостом и гривой, пони стоял спокойно, будто размышляя над чем-то и занавесившись от чужих взглядов. Диана принялась расхваливать красоту пони и, не замолкая ни на минуту, стала гладить его. У меня появилось странное ощущение, будто Диана говорит просто так, скорее для того, чтобы, слушая ее, я смотрела на пони, потому что это было важнее слов. Вполне естественно, что мой взгляд остановился на ее длинной и белой руке с тонкими пальцами и пунцовыми ногтями, которой она поглаживала вниз-вверх подрагивающий бок пони. Таким образом, от меня не скрылось, что с каждым поглаживанием она опускала руку все ниже и ниже, к его животу. Тем временем, с какой-то странной поспешностью, почти истерично, она продолжала говорить; но я не слушала ее, да уже и не очень-то слышала. Наоборот, будто внезапно оглушенная, я смотрела на ее руку, которая сначала медленно и неуверенно, а потом все более оживляясь, с непонятным мне намерением, теперь уже подбиралась очень близко к глубокому, прикрытому каштановой шерстью, паху пони. Еще два-три поглаживания — и ее рука почти механически резко сместилась вниз, откровенно прикоснулась к солопу и, после мгновенной нерешительности, обхватила его пальцами.

В эту минуту, будто освобождаясь от временной глухоты, я вдруг услышала:

— Он — мой самый любимый. Не буду от тебя скрывать, что мне нужно еще кое-что тебе сказать, но сейчас не знаю как. Ему, скажем так, отдаю предпочтение, потому что именно с ним происходит «это». И для «этого» я здесь. Из-за «этого» я и написала тебе.

Она еще ближе придвинулась к пони. И я не сразу поняла, что она намерена делать, но затем довольно отчетливо различила: ее рука была подведена под живот пони и двигалась вверх-вниз. И мне стало ясно, что Диана стимулирует пони, хоть в это трудно поверить. А между тем, она, не переставая, говорила, будто своим голосом аккомпанировала ритму движений.

— То, что я называю «этим», не столько о нем, сколько о том, что Маргарита и я делаем с ним. О пони я могу сказать, как говорят некоторые женщины: «он — мой парень, мой мужчина». К тому же Маргарита не устает мне повторять, что нет никакой, даже незначительной разницы между ним и мужчиной, совсем никакой. Ну-да, его голова, тело, ноги — другие, отличаются от мужских; но там у него устроено точно так же, как у мужчины, разве что размер другой, много больший, что, как говорит Маргарита, не является дефектом, напротив, в некоторых случаях ценнее. Не стыдись смотреть на него; скажи мне — разве это не настоящая красота, скажи, правда ведь он красив?

Внезапно пони встал на дыбы и протяжно заржал. Диана была к этому готова и стала ласково поглаживать и, приговаривая, успокаивать его, а я вышла из стойла. Должно быть, выражение моего лица минуту назад было достаточно красноречиво, я вдруг услышала, как Диана, прервав поток слов и обращаясь к пони, тихо пробормотала:

— Прочь, не возбуждайся, свинья ты этакая.

А потом, совсем другим, каким-то умоляющим голосом она позвала меня: «Людовика!»

Я уже уходила, но, пораженная ее тоном, остановилась и услышала:

— Людовика, я тебе написала, потому что попала в западню, именно в настоящую отвратительную западню, из которой только ты можешь меня вытащить.

— Сделаю все, что смогу, — растрогавшись, промямлила я в ответ.

— Нет, Людовика, не то что ты сможешь вообще, а вполне определенное: вытащи меня отсюда, и сегодня же.

— Если хочешь, можешь уехать со мной.

— Но, Людовика, тебе придется быть настойчивой, потому что я — подлая, трусливая, и в последний момент могу повернуть назад.

— Хорошо, буду настойчивой, — слегка заскучав, ответила я.

— Пообедаем, потом я попрощаюсь с Маргаритой, и ты меня увезешь, — продолжила она, будто уговаривая саму себя.

Я промолчала и первой вышла из конюшни. Диана догнала меня в саду, крепко схватила за руку и опять заговорила. Но я не слушала. Помнила только то невероятное и, тем не менее, логичное ее утверждение, по которому «пони был ее мужчиной». Многие женщины порабощены мужским членом, а в случае Дианы я обнаружила то же самое в карикатурном виде — как чудовищное и, вместе с тем, пародийное подтверждение так называемой «нормы», к которой ты когда-то стремилась. Выходит, что Диана и ее подруга соединились уже не по любви, как мы с тобой, а для поклонения вечному фаллосу, символу разрушения и рабства, явленному им в образе пони.

Потом я вспомнила нашу полемику по поводу поэзии Бодлера и сама себе сказала, что Диана и Маргарита — те самые «проклятые женщины» и есть, о которых говорит поэт, а не мы с тобой, как ты упорно полагала в минуты сомнений и плохого настроения. Вспомнив завершение стихов: «Вы, проклятые, вы, бездомные, дрожите / От человеческой безжалостной молвы, / В пустыню мрачную волчицами бежите / От бесконечности, но бесконечность — вы!» — я окончательно уверилась в том, что это относится не к нам с тобой, никакие мы не «бесконечность» и не жертвы, а напротив, к этой несчастной Диане и ее «ужасной» Маргарите. На самом деле, они — жертвы самих себя, потому что не смогли противостоять мужскому началу, и, более всего, потому, что делали вид, что любят друг друга, чтобы глубже спрятать свое извращение. Но таким образом этой презренной комедией они осквернили чистую и нежную любовь, которая могла бы сделать их счастливыми.

Тем временем Диана сказала:

— Поеду и буду жить с тобой какое-то время. Маргарита подумает, что мы любим друг друга и оставит меня в покое.

— Нет, не со мной, не о чем даже говорить. И потом, убери-ка ты свою руку с моей, — почти взбесившись, ответила я.

— Почему все так жестоки со мной? Даже ты, — пожаловалась Диана.

— Не могу забыть, что совсем недавно ты этой самой рукой делала «это». Но как ты могла?

— Маргарита меня заставила. Однажды она даже шантажировала меня.

— Как шантажировала?

— Или я буду делать «это», или мы расстанемся.

— И что же? Это ведь и был подходящий момент, чтобы уйти.

— Тогда мне казалось невозможным оставить ее. Я ее любила и думала, что это так — каприз, и будет всего один раз.

— А где Маргарита?

— Да вон она, там.

Я подняла глаза и только тогда увидела Маргариту, вспомнила, как ты ее назвала «ужасной» и стала всматриваться, будто ища подтверждения твоего мнения. Да, Маргарита действительно была ужасна. Она стояла под портиком виллы. Высокая, дородная, в клетчатой рубашке, в белых тенисных брюках с большой пряжкой на ремне и черных сапогах. Не знаю почему — может быть, вызывающей позой, — она мне напомнила отца Дианы, каким я его увидела в тот раз в деревне. Я рассматривала ее лицо. Под копной темных и курчавых волос необычно узкий лоб надвинут, как шлем, на два маленьких, глубоко запавших, пронзительных глаза. Маленький курносый нос и тонкие, но выпяченные губы — все это напоминало морду большой обезьяны. В общем, гигантша, атлетка, чемпионка по женскому рестлингу, какими их показывают по телевизору: схватит соперницу за волосы, ударит в лицо, опрокинет и танцует на ее животе.

Когда мы подошли, она приветствовала меня так сердечно, что мне это показалось притворным и неискренним:

— Ты — Людовика, правда? Добро пожаловать в наш дом, чувствую, что повеселимся, как подруги. Я сразу об этом подумала, едва тебя увидела; добро пожаловать, добро пожаловать.

Да и голос ее выдавал: он был похож на голос человека, внешне приветливого, но где-то в глубине души холодного и властного.

Естественно, мы обнялись, и я с изумлением отметила, что Маргарита попыталась гостеприимное объятие превратить в любовный поцелуй: ее выпяченные влажные губы упорно переползали от моей щеки ко рту. Насколько было возможно, я отворачивала лицо, но она крепко сжимала меня в своих мощных руках, таким образом я не смогла избежать того, чтобы кончик ее языка не коснулся уголка моего рта.

Бесстыжая и довольная, она отстранила меня и сказала:

— Можно узнать, где вы были? В конюшне, конечно! Диана тебе показывала своего любимца, этого белого пони, да? Красивый, да? Но входите же, все готово, все готово!

Мы вошли в дом. Вот мы и в гостиной, устроенной якобы по-деревенски: черные балки на потолке, стены побелены, камин облицован, мебель массивная и темная, но современная. Стол, один из тех длинных и узких, которые называют «трапезными», уже сервирован на три персоны. Словом, общую картину ты представляешь. Не буду рассказывать о наших разговорах за столом. Говорила, в основном, одна Маргарита, и, как бы исключая Диану из беседы, обращалась только ко мне. О чем она говорила? Да как сказать? — так, в общем, ни о чем, о вещах малозначительных. Но иногда, улавливая момент, она давала мне понять о чувстве — в самом деле ошеломившем меня из-за неожиданности и непредвиденности, — которое несколькими минутами раньше, казалось, уже начала питать ко мне. Она пристально смотрела на меня своими маленькими запавшими глазами, сверкающими и как будто воспалившимися, похожими на глаза неизвестного мне похотливого животного, а под столом ее ножищи зажали мою ногу в тиски. Она уже дошла до того, что протянула свою большую руку, и, правда, с извинениями, взялась за амулет, что я ношу на шее, успев заодно погладить мою грудь: «Как красива наша Людовика, не правда ли, Диана?»

Диана не ответила; ее большой рот скривился в гримасу печального недоумения; она отвела от меня глаза и повернулась к камину.

Тогда Маргарита, внезапно озверев, спросила ее:

— Скажи что-нибудь, я ведь обращаюсь к тебе, почему ты не отвечаешь?

— Мне нечего сказать.

— Ну-ка, тварь, скажи и ты, что Людовика красивая!

Диана посмотрела на меня и машинально повторила:

— Да, Людовика красивая.

Во время этой неловкой сцены я старалась высвободить свою ногу из ножищ Маргариты, но мне это не удавалось: нога будто попала в капкан; в ту самую «отвратительную» западню, о которой говорила в конюшне Диана.

Обед был вкусным: сырокопченый окорок с дыней, бифштексы, приготовленные на углях, и десерт. После десерта Маргарита сделала то, что обычно делает тамада в конце банкета: она трижды постучала вилкой по столу. Мы с Дианой с удивлением на нее посмотрели. Тогда она сказала:

— У меня есть важное сообщение. Объявляю теперь же, в присутствии Людовики, чтобы она могла подтвердить, что я говорю серьезно. Значит так, я объявила о продаже дома, и это вступает в силу, начиная с сегодняшнего дня.

Я смотрела не на Маргариту, а на Диану, для которой, очевидно, это заявление и было сделано. Она, еще больше скривив рот, спросила:

— Что значит: объявила о продаже дома?

— Поручила агентству, и в завтрашней римской газете объявление будет напечатано. Продам всю собственность, включая земли вокруг дома. А лошадей — нет, не продам.

— Перевезешь их в другой дом? — как-то автоматически спросила Диана.

Маргарита немного помолчала, как бы подчеркивая особую важность своего сообщения, а потом объяснила:

— Моим новым домом будет квартира в Милане. Но, с одной стороны, не так уж она велика, чтобы можно было в ней разместить семь лошадей. С другой, я их очень люблю, и мне будет неприятно думать о том, что они перейдут в чужие руки. Следовало бы отпустить их на волю, но, к сожалению, это невозможно. Значит, я их убью. И вообще, они — моя собственность, что захочу, то с ними и сделаю.

— Убьешь? Каким способом? — спросила Диана.

— Самым гуманным — застрелю.

Воцарилось долгое молчание. Во время этой паузы, скажу я тебе, моя дорогая, мне пришло в голову по поводу заявления Маргариты вот что. Я поняла, что оно фальшиво и беспочвенно, то есть в нем содержалась всего лишь некая игра между Маргаритой и Дианой. У Маргариты не было ни малейшего намерения продавать дом и, тем более, убивать лошадей; да и Диана не верила, что ее подруга может сделать это всерьез. Но Маргарите, по какой-то ей самой известной причине, нужно было угрожать Диане, а Диане, по той же самой причине, нужно было показывать, что она верит в эту угрозу. Поэтому я не очень удивилась, когда Маргарита продолжила так:

— Вчера утром Диана мне сообщила, что намеревается вернуться к своему отцу. И поэтому я решила продать дом и убить лошадей. Но если Диана изменит свое намерение, вполне возможно, что я ничего этого делать не буду.

Последняя реплика была явным предложением Диане поразмыслить. Должна признаться, что я взглянула на Диану с некоторым беспокойством. Несмотря на то, что мне вроде бы было ясно, как я уже говорила, что это только словесная баталия, все же я надеялась на то, что Диана в конце концов найдет в себе силы освободиться от Маргариты. Увы, я была разочарована: моя надежда не оправдалась — Диана опустила глаза и произнесла:

— Но я совсем не хочу, чтобы лошади погибли.

— Ах не хочешь! Не хочешь и все равно решила уйти; значит, хочешь! — казалось, Маргарита забавляется, издеваясь.

Не знаю почему, скорее от изумления, но мне захотелось вступить в их игру:

— Извини меня, Маргарита, но это не совсем точно: все зависит не от Дианы, а от тебя. Во всяком случае, то, что касается лошадей.

Любопытно, но Маргарита не обиделась. Она приняла мои слова как согласие на другую игру, на ту, что она пыталась затеять со мной.

— Тогда скажем так! Дорогая Людовика, все зависит от тебя, — несколько двусмысленно предложила она.

— От меня?

— Да, от тебя. Если ты готова, хотя бы на время, занять место Дианы, я не продам дом и не убью лошадей. Но ты должна ответить теперь же. Если ты мое предложение принимаешь, сегодня же поезжай в Рим и собирай вещи, а Диана, воспользовавшись этим, может уйти отсюда.

На мгновение я даже испугалась, но Маргарита, обращаясь ко мне, тут же сгладила неловкость:

— Ладно, скажем, я пошутила. Но мое приглашение все равно остается в силе: ты мне симпатична, и я хотела бы, чтобы ты переехала сюда, — будет здесь Диана или нет. — А потом, повернувшись к Диане, сказала: — Ну, Диана, ты все еще мне не ответила…

Должна тебе сказать, моя дорогая, что в тот момент, когда Диана, казалось, окончательно поверила, что лошади останутся живы, я поняла — теперь уже опасность угрожает мне. Диана смотрела на меня огромными запавшими голубыми глазами, будто не понимая внезапного моего прозрения, а потом решительно сказала:

— Лишь бы лошади не погибли, я готова делать что угодно.

— Не что угодно, а «это самое»! — уточнила Маргарита.

На этом месте, моя дорогая, я было решила вмешаться, с тем чтобы вырвать Диану из когтистых лап этой «ужасной» Маргариты. Но решение свое не выполнила. По двум причинам: прежде всего потому, что, вмешавшись, после нешуточного приглашения Маргариты, боялась, что буду не в силах спасти Диану, разве что слишком дорогой ценой — а именно, заменив ее собой; во-вторых, потому, что в эту минуту я ненавидела Диану больше, чем Маргариту. Да, Маргарита — монстр, окончательно и бесповоротно; но Диана еще хуже, и именно потому, что она, на первый взгляд, лучше: человек она неверный, слабый, трусливый и ненадежный. Ты можешь сказать, что на это мое суждение о ней, вероятно, неосознанно, повлияло воспоминание о моем неприятном опыте с нею в интернате? Возможно. Но ненависть — чувство сложное и обычно зависит от разных причин, никогда не бывает, что ненавидишь только в силу одной из них.

Таким образом, рта я не раскрыла. Увидев, как Диана затравленно и пугливо смотрит на Маргариту, я не удивилась, когда она, тяжело вздохнув, подчинилась:

— Ладно.

— Что «ладно»?

— Сделаю так, как хочешь ты.

— И именно сегодня?

— Да.

— Сейчас?

— Оставь меня хотя бы на какое-то время, дай обед переварить, — несколько грубовато запротестовала Диана.

— Согласна. А теперь пойдем отдыхать. Ты, Диана, иди в спальню. А я провожу Людовику в ее комнату и потом приду.

— Проводить могу и я. Ведь это я ее пригласила.

— Хозяйка дома — я, и провожу я!

— Но я бы хотела поговорить с Людовикой.

— После поговоришь.

В результате этой перебранки произошло вполне предсказуемое: подавленная и растерянная Диана поплелась к той двери гостиной, за которой, вероятно, была другая часть дома, с выходом на первый этаж. А мы с Маргаритой поднялись на третий этаж. Маргарита, шедшая по коридору впереди меня, открыла дверь, и мы вошли в небольшую комнату в мансарде с наклонным потолком и одним окном. Мне было неловко уже от одного того, с какой настойчивостью Маргарита стремилась проводить меня, однако моя неловкость возросла, когда я услышала, что она закрывает дверь на ключ.

Я тут же возразила:

— Почему, зачем ты это делаешь?

— Потому что эта тварь вполне может внезапно войти и начать надоедать нам, — не смутилась Маргарита.

Я промолчала. Маргарита подошла ко мне вплотную, легко и непринужденно обняла за талию. Мы стоим, почти в обнимку, под низким потолком мансарды, и Маргарита продолжает говорить:

— Она ревнива, но хотя бы раз могла и не ревновать. Она мне все рассказала об интернате: как ты ночью приходила к ней в постель, как она делала вид, что спит. Мне пришла в голову одна идея относительно тебя — естественно, приятная. Да, ты — в сотни раз лучше, чем я представляла. И более того — в сотни раз лучше этой твари Дианы.

Чтобы прервать это тяжелое для меня объяснение в любви, я ее спросила:

— Почему ты ее называешь тварью, вот и недавно за столом тоже так называла?

— Потому что это так и есть. Капризничает, возмущается, а кончается все и всегда одним и тем же: соглашается и лепечет «да». И не перестает обманывать своим ханжеством: думает только об одном, ты понимаешь о чем, а все остальное для нее ничего не значит. Например, лошади. Неужели ты веришь, что если бы завтра я их убила, она бы испытывала ту боль, о которой говорит? Никогда. Она просто хотела показать тебе, какая у нее чувствительная душа. Тварь, она и есть тварь. Надоела она мне. Ну, что ты решила?

— О чем ты? — откровенно удивилась я.

— Принимаешь мое приглашение жить здесь, для начала, скажем, пару месяцев?

— Но здесь Диана, — возразила я, чтобы как-то протянуть время.

— Устроим так, чтобы Диана ушла, а ты займешь ее место. — Немного помолчав, она продолжила: — Недавно я говорила, что убью лошадей. Но чтобы она решилась уйти, для начала хватило бы убить пони.

— Только что ты угрожала убить пони, чтобы помешать Диане оставить тебя. А теперь ты грозишься убить его для того, чтобы она ушла! — не удержалась я от комментария.

— Тогда я не хотела, чтобы Диана уходила, и знала, что достаточно одной угрозы, чтобы заставить ее остаться. Но для того, чтобы она ушла, нужно сыграть всерьез. Убью пони, уйдет и она.

Маргарита набросилась на меня, прижалась и стала целовать в шею и в плечи. Пытаясь высвободиться из ее рук, что мне никак не удавалось, я разозлилась:

— Чего ты от меня хочешь?

— Того, что Диана не может мне дать и никогда не даст, — настоящей любви.

Уверяю тебя, что в эту секунду Маргарита испугала меня. Одно дело слышать такое от тебя, другое — от гигантши со свинячьими глазками и мордой обезьяны.

И я возразила:

— Но я уже люблю другую.

— Какая разница? Я о тебе знаю все. Ее зовут Нора, да? Привези ее сюда; приезжайте обе жить со мной.

Тем временем она подталкивала меня к кровати и неуклюже одной рукой задирала мою юбку. А ты знаешь, как часто, особенно летом, я ношу ее на голое тело. Ее рука добралась до промежности, схватила всей пятерней за волосы на лобке и с силой потянула, ну точно как сделал бы грубый и похотливый мужик. Я закричала от боли и оттолкнулась от нее. В эту минуту раздался стук в дверь. С блестящими от возбуждения глазами Маргарита грубо приказала мне не открывать. В ответ я пошла к двери и открыла ее. На пороге стояла Диана и прежде чем заговорить, смерила нас обеих взглядом. Потом сказала:

— Маргарита, я готова.

Мгновение Маргарита не могла вымолвить ни слова: она была взволнована и тяжело дышала.

Наконец с силой она вытолкнула:

— Не спится?

— Я была все это время здесь, — тряхнула головой Диана.

— Где «здесь»? — удивилась я.

— Здесь, в коридоре, сидела на полу и ждала, когда вы кончите, — не глядя на меня, тихо ответила Диана.

Клянусь тебе, я на секунду возненавидела ее, такую трусливую и такую неверную: когда я приехала, она умоляла меня увезти ее, а теперь, свернувшись калачиком, как собака, у двери, ждала, когда мы «кончим»!

Обращаясь к Диане, Маргарита порывисто сказала:

— Ладно, идем.

А затем, повернувшись ко мне, произнесла:

— Мы договорились. До скорого.

Они ушли, а я бросилась на кровать, чтобы после стольких волнений действительно отдохнуть. Но через несколько минут я поднялась и подошла к окну: почему-то я была уверена, что что-то увижу, хотя и не предвидела заранее, что именно. Ждала я довольно долго. Из окна открывался простирающийся за виллой парк. А в его глубине — большой бассейн с голубой водой, окруженный высокой живой изгородью из подстриженного самшита. Самшитовая изгородь на середине прерывалась и обтекала водоем с обеих сторон, вдали виднелось длинное и низкое строение, вероятно, с раздевалками и баром для аперитивов после купания. Я смотрела на бассейн, и он мне казался похожим на театральный задник: скоро здесь должно было бы что-то произойти. И действительно, через какое-то время издалека, из той части территории, где находилась конюшня, вышла небольшая процессия и вот уже пересекала парк.

Первой шла Диана, в купальных трусах и красных сапогах, и вела за уздечку пони. Он послушно и медленно следовал за ней, морда его, покрытая длинной гривой, уныло клонилась к земле, будто он на ходу размышлял о чем-то. На нем был венок из красных цветов, как мне показалось, из роз, из тех простых, что с одним рядом лепестков. Следом, держа пони за длинный белый хвост обеими руками, как держат шлейф сюзерена в торжественных церемониях, выступала Маргарита. Я пронаблюдала за тем, как они прошли прямо в туннель между двумя высокими самшитовыми кустами и исчезли. Затем, уже за кустами справа, они появились вновь, но видны были только головы женщин.

Тут, как в театре, началось чередование действий и созерцания. Диана, первая, наклонилась туда, где стоял пони, и ее голова исчезла. Голова Маргариты осталась на виду, она склонилась: очевидно, она смотрела на происходящее внизу. Примерно через минуту внезапно показался пони, и, как это уже было в конюшне, он встал на дыбы, его голова и передние ноги появились над самшитом. Через мгновение он исчез. Прошли бесконечные минуты, затем над кустами возникла голова Дианы, а голова Маргариты, в свою очередь, исчезла. Теперь Диана рассматривала происходящее внизу, но пони больше не вздыбливался. Потом опять объявилась Маргарита; теперь были видны головы обеих женщин, одна против другой. Казалось, Маргарита что-то выговаривает Диане: я отчетливо видела, как Диана в знак несогласия качает головой. И тут Маргарита подняла руку и, положив ее на голову Дианы, стала давить, как бывает иногда на море, когда в шутку притапливают человека в волне. Но Диана не сдавалась. На какое-то время там все замерло. Потом я увидела, как Маргарита ударила Диану дважды по щекам; голова Дианы начала медленно опускаться и вновь исчезла. И я отошла от окна.

Не спеша — потому что знала: обе женщины заняты их «этим» — я вышла из комнаты, спустилась на площадку и вышла в сад. Обрадовавшись своей машине, стоявшей у входа, я села в нее и уже через минуту катила по дороге в Рим.

Теперь ты у меня спросишь, зачем я тебе рассказала эту, в общем, мерзкую историю? Отвечаю: из раскаяния. Должна тебе признаться, что в ту минуту, когда Маргарита стояла рядом со мной в мансарде, у меня было искушение уступить ей. И я бы на это пошла: именно потому, что она вызывала у меня отвращение, именно потому, что я ее нашла, как ты говоришь, «ужасной», именно потому, что она меня просила занять место Дианы. Но память о тебе, к счастью, никогда не оставляет меня. А когда Диана постучала в дверь, то вообще все было кончено, и соблазн я преодолела. Я стала думать только о тебе и обо всем том добре и той красоте, что ты вносишь в мою жизнь.

Ответь мне поскорее.

Твоя Людовика.

К «неведомому Богу»[5]

Всю эту зиму я частенько встречался с медсестрой Мартой, с которой познакомился несколько месяцев назад в больнице, где оказался с горячкой, которую подцепил, вероятно, в Африке, когда в качестве приглашенного специалиста разъезжал по тропикам.

У маленькой, аккуратной Марты, с большой головой и коротко стриженными темно-рыжими курчавыми тонкими волосами, разделенными прямым пробором, круглое лицо девочки. Но девочки бледной и помятой, будто бы преждевременно созревшей. Любопытно, что из-за задумчивости и озабоченности в больших темных глазах и из-за дрожи губ, с частым опусканием уголков рта, к выражению детскости на ее лице добавлялась боль, или даже некоторая мука. Последняя ее особенность: голос — он у нее сипловатый, и говорит она, как деревенщина.

Однако Марта не вызывала бы любопытства, в какой-то степени даже чувственного, если бы, пока я болел, не вела себя, скажем, странно для медсестры. Короче говоря, каждый раз, когда Марта перестилала мне постель или покрывала меня одеялом, или что-либо проделывала с моим телом в силу его естественных надобностей, она меня гладила. Эти краткие, беглые, будто тайные поглаживания всегда приходились на пах. Но они были в некотором смысле безличными, то есть чувствовалось, что ко мне самому они отношения не имеют, а касаются лишь конкретной части моего тела. Она ни разу меня не поцеловала. И было ясно, что ее действия могли относиться к любому другому больному, случись ему занять мое место.

Однако во всем этом была какая-то тайна, разгадкой которой я настолько заинтересовался, что, уже выписавшись из больницы, позвонил Марте и попросил о свидании с ней.

Она сразу же согласилась, но с одной оговоркой:

— Ладно, увидимся, но только потому, что ты, по-моему, не такой, как другие, и внушаешь доверие.

Эта оговорка показалась мне фальшивой попыткой сохранить лицо; однако, как я понял позже, слова ее оказались правдой.

Свидание проходило в так называемом внутреннем зале кафе, расположенного в квартале, где жила Марта. Она сама мне на него указала, сопроводив словами, настоящий смысл которых я не сразу понял:

— Внутренний зал всегда пустой, там мы будем вдвоем.

Признаюсь, что у меня возникло подозрение, что в темном и пустом внутреннем зале кафе Марта, может быть, возобновит свои странные атаки на мое тело, как это было в больнице. Но только я сел в темный угол напротив нее, тут же понял, что ошибся. Пока я ей объяснял, как мне приятно ее видеть, потому что ее присутствие в больнице помогло преодолеть тяжелый период в моей жизни, изрядно скрасив его, она сидела, прислонившись к стене, и смотрела на меня с подозрением.

Наконец, склонив голову, строго сказала:

— Чтобы не терять времени зря, предупреди меня сразу — ты пришел сюда, чтобы продолжить то, что было в больнице? Этого не будет, я ухожу.

— А почему в больнице — да, а здесь — нет? — без обиняков спросил я.

Прежде чем что-либо ответить, она долго на меня смотрела. Потом брезгливо процедила:

— К сожалению, ты относишься ко мне так же, как остальные. Но в тебе есть нечто внушающее доверие. Почему в больнице — да, а здесь — нет? Потому что здесь мне не хватает атмосферы больницы. Здесь это было бы неприличным.

— А в чем состоит «атмосфера больницы»?

— Атмосфера больницы, ну как объяснить? Врачи, монахини, запах дезинфекции, металлическая мебель, тишина, болезни, выздоровление, смерть. Но чтобы далеко не забираться, скажу: факт, что больной в постели и укрыт одеялом с простыней, а значит, нельзя делать некоторые вещи, не иначе как поверх простыни, этот факт тоже создает атмосферу больницы, — объяснила она несколько нетерпеливо.

— Простыня? Не понимаю.

— Ты, я думаю, помнишь, как нежно я тебя гладила, но всегда поверх простыни и никогда обнаженного, — теперь она совсем освоилась и свободно заговорила о наших отношениях.

Я почему-то сказал:

— Простыня часто служит для обертывания трупов.

— Только не в моем случае. Простыня для меня — часть больницы.

— То есть?

— Она мне напоминает, что я — медсестра, что я в больнице для того, чтобы делать приятное больным, однако, не переходя границы, то есть через простыню. Здесь же, в этом кафе, совсем другое…

— Ты об этом уже сказала.

— Кроме того, я живу рядом. Может, тебе вздумается расстегнуть брюки, чтобы я тебя погладила поверх трусов? Что за гадость!

— Прошу прощения, но дело в том, что ты мне нравишься. Давай так: в ближайшие дни ты придешь ко мне домой, я сделаю вид, будто болен, лягу в постель и завернусь в простыню, — из интереса к экспериментам сказал я.

— Твой дом — не больница.

— Ну, хочешь, я скажу что мне нужны анализы, и меня снова положат в больницу. Только с уговором — ты иногда, хоть ненадолго, будешь приходить ко мне в палату, — настаивал я, чтобы разговорить ее.

— Да ты с ума сошел? Почему ты все приземляешь?

— Я уже тебе сказал: я в тебя влюблен. Вернее — в твой порок.

— Какой еще порок? Мне нравятся эти прикосновения к члену больного поверх простыни по причине… и в этом нет ничего порочного, — парировала она.

— По какой причине?

— Ну как я могу тебе это объяснить? Скажем, я своей рукой хочу удостовериться и даю почувствовать больному, что, кроме болезни, там все еще есть жизнь, она есть и готова…

— Готова к чему?

— Можешь не верить, но в моем поглаживании всегда есть вопрос. И как только я получаю ответ, то есть чувствую желаемый отклик, дальше не продолжаю. И никогда не довожу больного до семяизвержения. И в чем тут порок? — будто самой себе, проговорила она.

Я задумался: все ее объяснения были темны и невнятны, однако сомневаться в их искренности не приходилось.

И наконец я сказал:

— Значит, картина такая и никакой другой: с одной стороны монашенка с крестом на груди; с другой — врач с термометром, а посредине — завернутый в простыню больной, члена которого тайком касаются, трогают его и гладят. Не такая ли картина получается?

— Да, картина, как ты выражаешься, такая.

— И этого… касания тебе достаточно?

— Несомненно, да, учитывая, что я никогда ничего другого не делала.

После разговора об «этом» и других подобных вещах, мы расстались, как говорится, хорошими друзьями и с невысказанной готовностью встретиться еще. И на самом деле, мы встречались еще не раз и всегда в том же кафе. Больше она не объясняла, почему это делает, а предпочитала рассказывать разные истории, где всегда происходило что-то более или менее одинаковое. Видно было, что ей нравится об этом рассказывать, и не столько, может быть, из своего рода бравады, сколько чтобы лучше разобраться в себе самой.

Вот, например, одна из историй:

— Вчера я подавала судно одному тяжелому больному. Среднего возраста мужчина, некрасивый, плешивый, усатый, с гадкой и блудливой рожей, скорее всего, лавочник, женатый. Жена, настоящая ханжа, торчала у него в ногах и молилась, торопливо перебирая четки. Я приподняла одеяло и простыню, подсунула судно под его тощую задницу, подождала, когда он освободится, вынула судно и пошла опорожнить в туалет, потом вернулась, чтобы поправить постель. Был вечер, жена, как обычно, в ногах, молится. Поправив постель, покрывая его одеялом, я улучила момент и с размаху, как бы невзначай, нажала рукой на то самое место, чтобы он хорошенько почувствовал свои гениталии, и шепнула ему на ухо: «Вот видишь, скоро поправишься». А эта дубина неотесанная, ехидно прищурясь и на что-то намекая, в ответ: «Если для тебя — то, конечно, поправлюсь». Затем, глянув на молящуюся жену, крикнул, чтобы она заткнулась, а то своими молитвами наведет на него порчу.

— Ну так что, он потом выздоровел?

— Нет, он умер сегодня ночью.

— Но как же ты могла такое делать с безнадежным, да еще и гадко блудливым типом.

— Представь себе, что там, куда я положила руку, у него ничего нездорового не было. Может, когда-то в молодости…

В другой раз она пришла сильно взволнованная и сразу заявила:

— Сегодня ночью я ужасно испугалась.

— Почему?

— Да есть один больной… жутко симпатичный молодой человек тридцати лет; от таких сила жизни исходит простая и грубая, как от какого-нибудь конюха, или скотника. Лицо широкое и мужиковатое, взгляд открытый и веселый, нос орлиный, рот чувственный. Спортсмен, чемпион — не знаю, в каком виде спорта. Только после операции и страшно мучается, но не жалуется и держится молодцом. Тишайший больной — ни слова, ни звука. Напротив него на стенке вечно включенный телевизор, и он его смотрит, все время переключая каналы. Нынче в три часа ночи зовет меня, и я нахожу его в темноте палаты, как всегда, по включенному телевизору. Подхожу к нему, а он что-то бормочет сдавленным голосом, знаешь, как бывает при сильной боли, когда не могут ничего толком объяснить: «Прошу вас, пожалуйста, не могли бы вы взять меня за руку, а я буду представлять, что со мной мать или сестра, — вдруг это мне поможет, и я меньше буду мучиться».

Молча беру его руку, он сжимает ее изо всех сил; судя по этому судорожному пожатию, он и вправду изрядно мучается. Так, рука в руке, мы молча и неподвижно смотрим телевизор — показывали какой-то фильм про бандитов. Прошло несколько минут; чувствую, как он сжимает мои пальцы все сильнее и сильнее, будто отмечает каждый раз обострение боли. Вдруг я подумала — с чего не знаю, — что могу как-то облегчить его муки, и прошептала ему: «Может, чтобы не болело, хочешь чего-нибудь поласковее?» И будто самому себе, он повторил: «Поласковее?» Я подтвердила: «Да, поласковее».

Он помолчал; я высвободила из его руки свою, сунула ее между одеялом и простыней и положила на его член. Он сразу откликнулся и тем местом, и всем телом; моя ладонь ощутила вздутие, похожее на букет свежих цветов, завернутых в целлофан. На мой шепот: «Так легче?» — он ответил: «Да». Глядя на мерцающий свет экрана в темной палате, я медленно и потихоньку начала водить ладонью по кругу, не грубо, а нежно и деликатно. И тогда, знаешь, что мне почудилось? Будто под простыней собрался клубок только что отловленных осьминогов, живых, все еще мокрых и скользких от морской воды, и они закопошились.

Я непроизвольно воскликнул:

— Как странно!

— Было ощущение живой силы и чистоты. Что может быть чище и жизнеспособнее существа, только что поднявшегося с морского дна? Не знаю, понимаешь ли ты меня. Это чувство было таким сильным, что я только и сумела прошептать ему: «Хорошо, да?» Он промолчал, не мешая мне действовать. В таком роде продолжалось какое-то время еще…

— Извини, разве не прекраснее и искреннее было бы откровенно сбросить простыню и…

— Нет, я совершенно не хотела снимать простыню. Видишь ли, снять простыню было бы предательством всего того, что означает для меня больница, — заупрямилась она.

— Понял. И что было дальше: он кончил?

— Ничего подобного. Мы продолжали еще несколько минут, а потом он начал повторять: «Умираю, умираю, умираю», я струхнула и, поспешно сняв руку, помчалась за помощью. Пришли старшая медсестра, ночной врач, монахини и другие врачи; сняли с него одеяло и простыню: левая нога у него посинела и распухла, стала толще правой в два раза — начался флебит. Пришедшие испугались еще и потому, что он жаловался на холодные и бесчувственные ноги; знаешь, что это значит? Естественно, я вся так и обмерла, а потом сказала себе, что это моя вина: скорее всего, не без моего участия кровь, которая теперь больше не циркулировала, вся прилила к тому месту, где была моя рука.

— А дальше что было?

— Ну, флебит взяли под контроль. Сегодня утром я вошла в палату, он посмотрел на меня, улыбнулся и этим освободил меня от угрызений совести.

В следующий раз она мне рассказала историю, немного смешную и страшную одновременно.

— Со мной в больнице произошел жутко неприятный случай, — так она начала.

— Какой?

— Больной хотел, чтобы я стала его женой, и грозился устроить скандал, если я не соглашусь.

— Кто такой?

— Ужасный, некрасивый мужик, хозяин ресторана, откуда-то с юга. Он поступил с разбитым коленом; потом ему отняли ногу. Два дня он был в жару и пошел весь пятнами. Потом его лицо покраснело, отекло, будто вот-вот лопнет, — казалось, это уже агония. Перестилая ему постель, я решила наплевать на то, что у него одна нога, и протянула руку туда, где простыня просто вздулась горой. Это было сильнее меня, не смогла я противиться соблазну, а такого вздутия мне не приходилось видеть никогда. Теперь представь, что я почувствовала: два больших и твердых, как у быка на случке, яйца и нечто, толщиной с хорошую трубу, дергающееся, как возбужденная змея. Он дремал, но тут сразу проснулся и, обращаясь ко мне, пробормотал: «Валяй, они тебя ждут», или какую-то другую гадость в том же духе, так, что меня чуть не вырвало. Однако ж, как я тебе уже сказала, это было сильнее меня, я снова пала — всякий раз касалась его поверх простыни, чтобы еще раз ощутить, что все было, как всегда, на месте, хотела вновь почувствовать великолепие яиц и необычную громаду его члена. Странно, но он совсем замолчал, похоже, размышлял над тем, что бы еще сказать. И действительно, однажды он мне заявил, что хочет на мне жениться; сказал, что богат и будет меня содержать, как королеву, что у меня будет всего вдоволь. Представь меня замужем! И за таким мужланом!

— Но ты же должна будешь когда-нибудь выйти замуж.

— Замуж я никогда не выйду, — посмотрев на меня, уверенно ответила она.

— Но ты — молодая женщина, и тебе нужна любовь.

— Ох, мне хватает того, что я делаю: ведь я это делаю для себя. И не нуждаюсь я в замужестве. Сожму ляжки, потру одну о другую — вот и вся моя любовь.

Мне захотелось задать ей вопрос, правда, несколько бестактный, но все-таки я решился:

— А ты… девственница?

— Да, и буду всегда. Сама только мысль о любви, какую мне предлагает этот хозяин ресторана, приводит меня в ужас. Не стоит он моей девственности.

— Ну, и как же ты выпуталась?

С лукавой улыбкой, сморщившей ее бледное личико девочки, с которой плохо обращаются, она объяснила:

— А я ему сказала — пусть уезжает к себе на юг, и, как только будет возможно, я последую за ним; поклялась, что мы поженимся, когда он покинет больницу; а вот фиг ему!

— И все равно ты продолжала его трогать, касаться его?

— Да я ж тебе говорила: это сильнее меня. Не вижу никакой связи между ним и его гениталиями. Больной — ну, как сказать? — хранитель чего-то такого, что ему не принадлежит, и похож на солдата, которому дали оружие для сражения, но оружие-то не его.

— А чье?

— Не знаю. Иногда я чувствую, что это принадлежит какому-то неведомому богу, другому, конечно, не тому, чей образ носят на груди монашки.

— Неведомому богу?

Я удивился, но не смог удержаться и рассказал ей кое-что из Деяний святых Апостолов, то есть о визите св. Павла в тайный афинский храм, посвященный «неведомому Богу».

— Как бы то ни было, присутствие неведомого бога я чувствую только в больнице, нигде больше. А мужчины в трамваях, прикасающиеся ко мне, мне противны, — выслушав меня без особого интереса, сухо сообщила она.

— Если бы ты влюбилась, все изменилось бы.

— Почему?

— Потому что, если сбросишь простыню, сможешь встретиться с неведомым богом лицом к лицу.

— Бог прячется. Разве кто-нибудь когда-нибудь его видел? Не верю я в чудеса, — взглянув на меня, как-то загадочно ответила она.

После этой встречи, как ни странно, мы не виделись довольно долго. Она обещала звонить и не звонила. Но вот однажды утром она объявилась и назначила мне свидание в том же кафе. Ожидая меня, она сидела в тени; мне показалось, что по лицу ее растеклась странная смесь глубокого потрясения и покоя.

Она начала сразу:

— Я убила человека.

— Да что ты такое говоришь!

— Именно так: я убила мужчину, которого полюбила.

— Ты полюбила мужчину?

— Ты же сам мне говорил, что я должна влюбиться, чтобы посмотреть в лицо богу, который прячется под простыней. Вот это и произошло: я влюбилась в парня двадцати лет, сердечника. И с ним, как с другими, я начала с касаний, а потом случилось что-то странное. Внезапно, может быть потому, что он был таким же умным, как ты, и я постоянно чувствовала, что он меня во всем понимает и оценивает правильно; я впервые увидела в этих касаниях нечто извращенное. Вот я и решила снять простыню.

— Что такое? Метафора? Говоришь символами? — не удержался я от некоторой иронии.

Она обиженно на меня посмотрела.

— Простыня не только символ больницы; она была и вещественным препятствием. Скажи сам, как можно любить мужчину при разделяющей простыне? Так вот, в одну из ночей, при включенном телевизоре, свет которого в темноте палаты дрожал сильнее обычного, смеясь сумасшедше-высоким голосом, он сказал, что я никогда не посмею снять простыню. Это привело меня в ярость. Как снять завесу с лица того бога, о котором ты мне говорил? Сделать такой шаг, клянусь тебе, было для меня, как прыгнуть в пустоту, во тьму. Внезапно он сам скинул с себя все, и я бросилась на его обнаженное тело.