Барбара Пим
«Специалист по одиночеству»
Писательская судьба Барбары Пим (псевд.; наст, имя Мэри Крэмптон) сложилась не слишком благоприятно. До недавнего времени ее имя было мало известно читающей английской публике, не привлекало оно и внимания критиков. Между тем Б. Пим не новичок в литературе: она начала писать в конце 40-х годов и за последующее десятилетие опубликовала шесть романов. Увы, они почти не имели резонанса, читательская аудитория Б. Пим была весьма скромна. Когда в 1961 году несколько издательств отвергли ее очередной роман, писательница надолго замолчала.
«Открытие» Барбары Пим произошло в 1977 году — после того, как «Кейп» рискнул переиздать ее роман «Превосходные женщины»: вопреки всем ожиданиям он имел большой успех, получил хвалебную прессу. В том же 1977 году «Таймс литерари сапплемент» распространил среди писателей и критиков анкету, главным вопросом которой было — «Кого вы считаете самым недооцененным писателем?» Известный поэт Ф. Ларкин и критик Д. Сесил ответили: «Барбару Пим».
Были переизданы — и на сей раз благосклонно и с интересом прочитаны — ее ранние романы (помимо уже упомянутых «Превосходных женщин», «Сосуд, полный благословений», «Совсем не ангелы», «Ручная газель» и др.). Известность писательницы еще больше упрочил ее новый роман «Осенний квартет», опубликованный осенью 1977 года крупнейшим издательством «Макмиллан». Запоздалое признание стимулировало новые творческие замыслы Пим, но она успела реализовать лишь немногие из них: в январе 1980 года Барбара Пим скончалась.
Чем же объяснить столь крутой поворот в писательской судьбе Б. Пим, столь резкий подъем ее популярности? Только ли капризами и прихотями литературной моды? Причины, разумеется, глубже, и искать их следует в характере литературной и социальной жизни Великобритании последних десятилетий.
В 50-е годы, когда Пим опубликовали свои ранние романы, на авансцене литературной Англии были произведения «рассерженных молодых людей» (К. Эмиса, Дж. Уэйна, Дж. Брейна) и антиколониальный роман (Д. Стюарта, Б. Дэвидсона, Дж. Олдриджа) — эти произведения отражали глубокие социальные противоречия, сотрясавшие страну, болезненный процесс изживания ею прочно укоренившегося «имперского комплекса». Романы Пим казались тогда слишком камерными, далекими от злободневных проблем. Не нашлось им места и в «разболтанные» («swinging») 60-е годы с их культом вседозволенности: книги Пим посчитали слишком «старомодными», «деликатными». «Боюсь, то, что я пишу, устарело», — с сожалением констатировала тогда писательница, а позже, в романе «Осенний квартет», она с горечью мимоходом отметит, обозначив одну из тем своего творчества: «положение незамужней, одинокой стареющей женщины не интересует современных авторов».
И вот неожиданно романы Пим вписались в атмосферу Англии 70-х годов: многих охватила «ностальгия» по устойчивым моральным ценностям, прочным жизненным принципам. (Отсюда, кстати, и внимание к писателям прошлого — так называемое «викторианское возрождение».)
Романы Барбары Пим естественно вливаются в мощную многовековую традицию английской нравоописательной прозы с достаточно сильными социально-критическими интонациями. И в первую очередь — Пим и сама не раз признавалась в этом — очевидна ее верность поэтике Джейн Остен, оставившей незабываемые картины быта и нравов провинциального дворянства и духовенства, изображенных с поразительной психологической доподлинностью и наблюдательной ироничностью.
Мир произведений Пим (особенно ранних) — действительно весьма камерный мир, замкнутый пределами сельского прихода, маленькой семьи, небольшого офиса, а то и вовсе крайне узкими рамками одинокого существования. Ее герои — священники, мелкие служащие, одинокие женщины, в первую очередь одинокие женщины. Романы Пим лишены нарочитой занимательности, увлекательно закрученной интриги, более того, сюжеты их крайне просты — настолько, что порой кажется, будто в них ничего не происходит. И однако же, нам удается близко познакомиться с жизнью героев, узнать их характеры, проникнуться их заботами. Секрет в том, что безыскусственную прозу Пим всегда отличала исключительная психологическая точность наблюдений, лаконичность и выверенность деталей и описаний — скромная правдивость, ничего общего не имеющая с банальностью, хотя герои Пим вполне заурядны, а ситуации, в которые они попадают, достаточно обыденны.
В художественном арсенале писательницы есть надежное средство против банальности: порой неуловимая, но всепроникающая ирония, не позволяющая сочувствию, с которым писательница повествует о своих героях, перейти в сентиментальность. В тех же случаях, когда ирония очевидна, можно говорить о критическом исследовании обрисованного писательницей характера.
Из ранних романов Пим наиболее значителен «Превосходные женщины» (1952) — он дает представление об интересующих писательницу темах, о ее характерной героине.
…Милдред Лэтбери, дочь священника, живет одна в своей крошечной лондонской квартирке. Ей за тридцать, и она давно уже не питает никаких радужных надежд относительно своего будущего. Скромная работа (посещение престарелых леди), постоянное хождение в церковь, дружба со священником и его сестрой, участие в благотворительных делах (в основном организация дешевых распродаж и лотерей), чтение по вечерам (главным образом журналов и брошюр на религиозные темы) — таков круг занятий и интересов Милдред. Она понимает, что живет скучной, серой, однообразной жизнью и с иронией зачисляет себя в ряды «превосходных женщин»: достойных, добропорядочных, но малоинтересных, «наблюдателей», а не участников жизни. Порой собственная добропорядочность гнетет героиню: «Добродетели — превосходная вещь, всем нам следует к ним стремиться, но иногда они могут и давить».
Милдред чувствует, что ее существование никчемно, оно лишено даже подлинных страданий, горьких и дорогих воспоминаний. «Для большинства из нас, — говорит Милдред о себе и себе подобных, — жизнь состоит скорее из мелких неприятностей, чем больших трагедий».
Знакомство с четой Нэпьеров, оказавшихся на некоторое время ее соседями — блестящим офицером Рокки и его красивой безалаберной женой, все помыслы которой заняты не домашними заботами, а антропологией, — выбивает Милдред из привычной колеи. Она даже чуть-чуть увлекается обаятельным Рокки, но… «любовь — не моя чаша», признается она сама. Ее роль — помогать другим переживать свои неурядицы, мирить поссорившихся Нэпьеров, помогать им переезжать, читать верстку и составлять указатель для их приятеля Эверарда Боуна, утешать священника Мэлори, когда расстраивается его помолвка, и т. д. и т. п. — то есть оставаться «превосходной женщиной».
Такой же жизнью-пустышкой живут и другие героини Пим, достойные представительницы английского «среднего» класса. И если Милдред хотя бы иной раз задумывается над никчемностью, «бесполезностью», «анонимностью» своего бытия, то Уилмет Форсайт, героиня романа «Сосуд, полный благословений», напротив, приходит к выводу, что нужно ценить свое безбедное уютное существование, которое обеспечивает ей ее муж-чиновник и которое она пыталась было разнообразить то легким флиртом (разумеется, вполне «респектабельным»), то каким-нибудь интеллектуальным времяпрепровождением (например, занималась от нечего делать португальским языком).
Точно так же берегут свой налаженный быт и покой сестры Бид, старые девы Белинда и Харриет, которых унылая повторяемость событий в их жизни не только не тяготит, но, наоборот, создает ощущение надежности, устойчивости, осмысленности. Ленч, чай, обед, посещение церкви, прием гостей (само собой, в первую очередь — местных священников) — это не только вехи дня, это и вехи всей незаметно и бесцельно промелькнувшей жизни. Как бы пуста и однообразна она ни была, она удобна, а потому «любая перемена — сама по себе зло», и, когда сестрам представляется возможность выйти замуж, они отказываются. Куда уж там переворачивать свою жизнь, когда даже небольшое отклонение от заведенного порядка и то воспринимается как досадное, а порой даже шокирующее неудобство. Пим находит для этого выразительный иронический пример: когда архидьякон Хоклив предлагает Белинде почитать перед завтраком стихи, она чувствует неловкость, хотя она любит и стихи, и архидьякона, но «…казалось странным думать о поэзии до ленча». Да, эти «превосходные женщины» не способны бороться за свое счастье, не умеют ни любить, ни даже страдать по-настоящему; к примеру, безответная любовь Белинды к Хокливу никогда не воспринималась ею самой трагически: так, привычная, легкая, не лишенная приятности боль…
Когда в конце 70-х годов к Пим пришла известность, критики, склонные к броским определениям, назвали ее «специалистом по одиночеству». Справедливое определение, как видно уже на примерах раннего творчества Пим. Однако английская критика не отметила своеобразие подхода Б. Пим к теме одиночества: сочувствуя своим героям (точнее, героиням), писательница в то же время не особенно и щадит их, добровольно выбравших однообразное, стерильное существование, которое Пим живописует с тонкой, проницательной иронией. Этой иронией, однако, и исчерпывался критицизм ее ранних романов, критицизм, обращенный к тому же лишь на самих героев, — Пим не делала попыток выйти к социальным истокам такого образа жизни.
Подлинной удачей Барбары Пим стал роман «Осенний квартет», ее лучшее произведение, на котором фактически завершилось ее творчество. Присущая писательнице точность психологического рисунка облика персонажа вырастает до наблюдательно подмеченных особенностей английского национального характера, а это в свою очередь складывается в яркую характеристику английского образа жизни.
В 70-е годы стало, как никогда прежде, очевидно, что одиночество, отчуждение, сделавшиеся нормой взаимоотношений между людьми в западном обществе, приобретают размеры поистине социального бедствия, особенно одиночество стариков. Думается, успех романа Пим объясняется тем, что ей удалось выявить национальную специфику этого явления, показать его преломление через английский характер.
«Осенний квартет» — книга об одиночестве людей на пороге старости, о том, как они, обреченные на это одиночество и привыкшие к нему, переживают осень своей жизни. Нехитрая метафора, вынесенная в заглавие, не раз затем повторяется — в том или ином варианте — в тексте романа, проходя сквозь него печальным лейтмотивом, напоминанием о ненужности, никчемности завершающейся жизни персонажей: это и уход Марсии и Летти на пенсию, неизбежный «как опадание листвы осенью», и оставшиеся у Нормана неиспользованные дни от отпуска, с которыми он не знает, что делать, и которые «ворохом сухих листьев будут скапливаться осенью на тротуаре».
«Квартет» — Марсия, Летти, Норман и Эдвин — сложился достаточно случайно: эти люди, каждому из которых за шестьдесят, вместе работают в некоем учреждении. Мы так и не узнаем точно, чем именно они занимаются («кажется, что-то связанное с отчетностью, с составлением картотек»), и эта сознательная неопределенность лишь подчеркивает неважность, почти бессмысленность их работы. Окончательно же она выявляется, когда Летти и Марсия уходят на пенсию и их никем не заменяют; у Летти, как-то заглянувшей в контору, закрадывается ощущение, будто они с Марсией «никогда и не существовали».
Повествование о незначительных бытовых ситуациях не мешает Пим представить характеры во всей их индивидуальности, она умело использует выразительные детали, точно подмечает психологические особенности каждой личности. Четыре главных персонажа взяты словно непосредственно из жизни, со всей своей заурядностью, привычками, чудачествами, они удивительно достоверны и в то же время типичны (как обычно, Пим особенно удались женские образы). Они — характерное порождение современного английского общества, одновременно его жертвы и защитники, стихийные приверженцы его краеугольной доктрины индивидуализма.
Сколь ни различны персонажи романа, их общая особенность — «безграничная свобода, которую дает одиночество» и вкус которой им дано познать сполна. В прошлом у них были близкие люди, вероятно, какие-то привязанности: мать у Марсии, сестра у Нормана, жена у Эдвина. У Летти, которая кажется самой жизнестойкой из всех четверых, жизнь промелькнула, даже не оставив дорогих воспоминаний, движение времени в памяти Летти запечатлелось лишь последовательной сменой мод.
В настоящем же жизнь персонажей представляет собой одинокое прозябание, которому они не пытаются противопоставить хотя бы тепло человеческого общения. Совместная работа в течение нескольких лет не сближает героев. Коллективное чаепитие в конторе, обмен ничего не значащими любезностями, иной раз репликами по поводу какого-нибудь происшествия — этим, в сущности, исчерпываются их взаимоотношения. За пределами учреждения они никогда не встречаются — сама мысль об этом кажется им нелепой, смехотворной. Эдвин, живущий неподалеку от Марсии, боится случайно встретить ее: «При встрече с ним она смутится не меньше, чем он». Одна мысль о том, чтобы в будущем разделить с Норманом кров, вызывает «мурашки» у его зятя. Норман, посетивший этого зятя в больнице, очень тяготится проведенным у него получасом визита. Эдвин как-то сталкивается с Летти в церкви, и она «так тепло встретила его, что он, наверное, испугался, потому что больше сюда не приходил…». Примеры можно было бы множить и дальше.
Дело отнюдь не в том, что эти люди испытывают друг к другу какую-то особую неприязнь. Пим удается показать, что одиночество, отчуждение — нормальное проявление человеческих взаимоотношений в мире, где живут ее герои. Суть не в том, что им не с кем общаться, суть в том, что у них не возникает потребность в общении, их одиночество — сознательно выбранный принцип, образ жизни. Героям и в голову не приходит искать избавления от одиночества, они не делают никаких попыток сблизиться друг с другом, им чуждо взаимное сочувствие — это было бы вторжением в частную жизнь, а английское «privacy» священно. (Впрочем, похоже, не для всех: миссис Поуп, у которой поселяется Летти, в отсутствие квартирантки обыскивая ее комнату, считает своим долгом «проверить, все ли там в порядке».) «Не стоит вмешиваться» — эта фраза в той или иной модификации повторяется в романе, выражая сугубо английское понимание права индивида на независимость.
До чего может довести боязнь утратить «независимость», стремление замкнуться в собственном, крайне ограниченном мирке, иллюстрирует судьба Марсии, самой несчастной из всего «квартета». Марсия болезненно, можно сказать воинственно-агрессивно, избегает контактов с окружающими. Кажется, единственное, что еще доставляет ей удовольствие, — это посещение больницы, где она периодически проходит осмотр, чувствуя себя при этом незаурядной личностью: ведь она подверглась тяжелой операции, а это не с каждым случается!
Психическую деградацию Марсии, являющуюся реакцией на привычное, многолетнее одиночество, Б. Пим передает выразительной, многозначительной деталью: основным занятием Марсии становится накопление пустых молочных бутылок «на случай какого-нибудь кризиса в масштабе всей страны» — пресловутая английская эксцентричность, доведенная до патологического исхода.
Но допустим, что нежелание Марсии общаться с миром — ненормальное, исключительное явление. Но ведь и Летти, которая цепко держится за жизнь, следит за собой, заботится о своем внешнем виде и гардеробе, — и для Летти нестерпима мысль об общении с внешним миром. Мысль о том, чтобы остаться жить в доме, проданном священнику-нигерийцу, у которого большая и дружная семья, готовая принять в свой круг и Летти, кажется ей противоестественной, она может жить только в обычном «холодном» английском доме, «стерильном» и «молчаливом». Точно так же избегает она всяких контактов, которые могли бы помочь ей пробить броню одиночества, выйти к людям, установить взаимопонимание.
Жизнь каждого из персонажей — нечто серое, респектабельное и на редкость пустое: никаких сильных эмоций, привязанностей, почти никаких дел. Иллюзию наполненного, хотя и обыденного существования создает лишь ежедневная рутина: поездки на работу, отсиживание в конторе положенные часы, возвращение домой. У Эдвина эта иллюзия дополняется его церковно-благотворительными делами, у Летти — попытками, оказавшимися несостоятельными, заняться «серьезным» чтением. Норман пытается увлечься идеей провести отпуск в Греции, где он думает заняться… подводным плаванием. Но мечты так и остаются мечтами — и не только потому, что средств маловато; главное — не хватает душевной энергии, не хочется менять заведенный порядок жизни, пусть и предельно скучной.
Свободное время — вечер, отпуск, праздники — самое тяжелое время в жизни героев, когда они особенно остро ощущают свою неприкаянность, и каждый из них с удовольствием возвращается к спасительной рутине.
Но может быть, «квартет», оказавшийся в поле зрения писательницы, — все же исключительное, нехарактерное явление для сегодняшней Англии? Контекст, в который вписываются судьбы героев романа, не позволяет утвердительно ответить на этот вопрос. Их сотни, тысячи таких, как эти четверо. Они ежедневно сталкиваются друг с другом в кафе, метро, в парке, библиотеке — лишь для того, чтобы пройти мимо, оставаясь чуждыми друг другу, не способными даже на кратковременный дружеский контакт: разговор, сочувственный взгляд, улыбку. Так и живут они, страдая от одиночества и в то же время тщательно оберегая его, жертвы, но в какой-то мере и виновники своего несчастья, «выхолощенные» люди, изжившие в себе «ненужные» эмоции.
Разобщенность, отсутствие нормального, полноценного общения между персонажами романа еще больше оттеняют примеры фальшивой доброжелательности, предложения помощи, заранее рассчитанные на отказ. Так, молодые супруги Присцилла и Найджел, после долгих колебаний пригласившие Марсию, свою соседку, разделить с ними рождественский обед, втайне надеются, что она откажется: «…Когда я предложил скосить траву у нее на лужайке, она воспротивилась, сказал с надеждой в голосе Найджел».
И уж вовсе неполноценным суррогатом заботы о человеке выглядит деятельность благотворительного Центра, пытающегося «поддержать» одиноких стариков. Наигранная приветливость и казенное сочувствие (их задача, без обиняков заявляет опытная сотрудница Центра, — «устанавливать контакты, если потребуется, даже в принудительном порядке») — слабое оружие в борьбе с подлинным, глубоко укоренившимся одиночеством, и это убедительно иллюстрирует в романе прискорбная история Марсии.
Но, как можно судить по «Осеннему квартету», в старости есть вещи и пострашнее одиночества: порой речь идет попросту о физическом выживании, о настоящей борьбе с нуждой. Персонажи романа не раз говорят о тяжелой жизни старых людей в Великобритании, прямо обвиняя в этом государство: обсуждают вопрос об инфляции и росте цен (которые, заявляет склонный к язвительности Норман, «будут подскакивать, кто бы ни стоял у власти»), что ударяет прежде всего по старикам, о плохих жилищных условиях (в газете опубликовано сообщение о смерти старухи от гипотермии). Особенно взволновал «квартет» трагический случай: старый человек бросился под поезд метро. «Вот вам недурной пример того, как человек проваливается сквозь сетку социального обеспечения», — комментирует это событие Норман, а Летти добавляет: «Это с каждым может случиться».
Замечательное искусство иронии, которым владеет Пим, особенно проявилось в сцене, где описывается уход на пенсию Марсии и Летти. Учреждение полагает своим долгом устроить скромные проводы в обеденный перерыв («их статус… не давал им права на прощальный вечер»), они проходят скованно, всем как-то неловко, никто, в сущности, не знал, чем занимались эти две пожилые женщины. Они еще не ушли, а о них уже говорят в прошедшем времени. Тем не менее устроители довольны: долг выполнен и о мисс Кроу и мисс Айвори можно забыть навсегда.
Впечатление несостоявшихся жизней — вот что прежде всего выносит читатель из романа «Осенний квартет». Трагическая ненужность, никчемность и бессмысленность существования персонажей не искупается и чуть оптимистической, с нотками традиционного английского стоицизма концовкой: смерть Марсии сближает троих оставшихся, и есть намек на то, что их отношения станут как-то человечней, живее.
Из самых последних книг Б. Пим наибольший интерес представляет посмертно изданный роман «Несколько зеленых листьев» (1980), в котором мы вновь встречаем традиционные темы писательницы, и в первую очередь, как и прежде, тему одиночества, губящего личность, отчуждения, разъединяющего людей.
Быть может, творчество Барбары Пим занимает не самое видное место в современной английской прозе. Но благодаря таким писателям, как Пим, утверждающим непреходящий смысл истинных человеческих ценностей, право человека на достойное существование, не скудеет в английской литературе давняя и прочная гуманистическая традиция, отмеченная великими именами, традиция, которая и сегодня успешно противостоит натиску «массовой литературы» с ее культом насилия и агрессии, пренебрежением к жизни и заботам простого человека, презрением к миру души.
И. Васильева
Осенний квартет
(Роман)
1
В тот день они, все четверо, хотя и в разное время, побывали в библиотеке. Библиотекарь, если и обратил бы на них внимание, то, наверно, подумал бы, что эта четверка чем-то связана между собой. Они же, каждый, заметили этого молодого человека с длинной, до плеч, золотистой шевелюрой. Пренебрежительное отношение к длине и пышности его волос — такая шевелюра вообще неуместна в библиотеке и на библиотечной работе — объяснялось явной оглядкой на несовершенство их собственных причесок. У Эдвина, начинающего седеть, волосы были редкие, плешивые на макушке и низко подстриженные. «И постарше вас стригутся теперь длиннее», — сказал ему его парикмахер. Такой стиль ни к чему не обязывал, и Эдвин считал, что он вполне приличествует человеку, которому только-только перевалило за шестьдесят. Что касается Нормана, то у него волосы всегда были «непокорные» — жесткие, вихрастые, теперь уже с сильной проседью, а в молодые его годы они не желали лежать гладко ни на темени, ни у пробора. Теперь на пробор ему не требовалось причесываться, и он перешел на средневековое «кружало», так что получалось нечто вроде «ежика» американской матросни сороковых и пятидесятых годов. У обеих женщин — у Летти и у Марсии — прически были настолько разные, насколько это можно себе представить в семидесятых годах нашего столетия, когда большинство тех, кому за шестьдесят, регулярно ходят в парикмахерскую укладывать свои короткие блондинистые, седые или крашенные в рыжий цвет кудряшки. У Летти волосы были блекло-русые, для нее, пожалуй, подстриженные немного длиннее, чем следует, и жиденькие, как у Эдвина. Ей иногда говорили, правда, теперь все реже и реже: «Какая вы счастливая, совсем не седеете», но сама-то Летти знала, что вперемежку с темными у нее попадаются и седые волосы и что на ее месте большинство женщин, наверно, употребляли бы подкрашивающее полосканье. А Марсия упорно красила свои короткие, жесткие, безжизненные волосы в резкий темно-коричневый цвет из очередного флакона, которые, один за другим, хранились у нее в шкафчике в ванной комнате с тех самых пор, как она заметила у себя первые сединки, а было это лет тридцать назад. Если с того времени и появлялись более подходящие, более натурального оттенка средства для окраски волос, то Марсия и понятия об этом не имела.
Сегодня, во время обеденного перерыва, все они ушли, каждый по своим делам, в библиотеку. Эдвин просматривал там церковный справочник «Крокфорд» и «Кто есть Кто» и даже «Кто был Кем», так как сейчас он подробнейшим образом изучал биографию и послужной список одного священнослужителя, недавно получившего приход в тех местах, где Эдвину случалось иногда бывать. Норман пришел в библиотеку не в поисках литературы, не так уж он любил читать, а просто потому, что тут было приятно посидеть и ходить сюда немного ближе, чем в Британский музей, куда он кое-когда заглядывал в обеденный перерыв. Марсия тоже считала, что в этой библиотеке уютно, тепло, вход бесплатный, ходить недалеко и тут хорошо посидеть зимой, сменив приевшуюся обстановку конторы. К тому же в библиотеке можно было подобрать рекламные листовки и брошюры, в которых публикуются сведения о различных льготах для пожилых людей, живущих в Кэмдене. Теперь, когда Марсия уже перешагнула за шестой десяток, она не упускала случая выяснить, какие у нее права на бесплатный проезд в автобусах, на скидку и на удешевленное меню в ресторанах, на обслуживание в парикмахерских и на педикюр, хотя никогда этой информацией не пользовалась.
Кроме того, в библиотеке можно было освобождаться от ненужных вещей, не подходивших, по ее понятиям, под разряд отбросов, место которым в мусорных ящиках. Сюда входили разные бутылки, только не молочные, эти она хранила в сарае у себя в садике, некоторые коробки, бумажные пакеты и многое другое — то, что можно сунуть куда-нибудь в уголок, когда никто этого не заметит. Одна из библиотекарш послеживала за Марсией, чего та и не подозревала, запихивая помятую клетчатую коробочку из-под овсяного печенья «Килликренки» в укромное местечко за книгами на полке с беллетристикой.
Из всех четверых одна только Летти ходила в библиотеку ради собственного удовольствия и старалась почерпнуть там кое-какие знания. Она не скрывала своего пристрастия к чтению беллетристики, но если у нее и возникала когда-нибудь надежда напасть на роман, в котором описывалась бы жизнь таких, как она, то ей пришлось убедиться, что положение незамужней, одинокой стареющей женщины не интересует современных авторов. Миновали те дни, когда она заполняла списки «Бутса» для книголюбов названиями книг, рецензии на которые печатались в воскресных газетах. В ее читательских вкусах произошла перемена. Не найдя того, что ей хотелось найти в «романах о любви», Летти обратилась к биографиям, которых выходило великое множество. А поскольку в них было «все правда», они казались ей гораздо лучше выдумки. Может, не лучше Джейн Остин или Толстого, которых она, правда, не читала, но, во всяком случае, эти книги были «стоящие», не то что произведения современных писателей.
Может быть, и потому, что Летти, единственная из этой четверки, действительно любила читать, она, единственная же, завтракала не в конторе. Ресторан, который она обычно посещала, назывался «Рандеву», хотя он не очень-то подходил для романтических свиданий. Люди, работающие поблизости, толпились там от двенадцати до двух, старались побыстрее съесть заказанное и убегали. Когда Летти села за столик, там уже сидел какой-то мужчина. Он сунул ей меню, бросив на нее быстрый, неприязненный взгляд. Ему подали кофе, он выпил его, оставил официантке пять пенсов и ушел. Женщина, занявшая его место, начала старательно изучать карточку, подняла на Летти свои блекло-голубые глаза, в которых сквозила тревога по поводу новых налогов, и, очевидно, собиралась высказаться относительно роста цен. Потом, поняв, что отклика на это от Летти не дождешься, опустила взгляд, заказала макаронную запеканку с картофельной стружкой и стакан воды. Подходящий момент был упущен…
Летти взяла счет и встала из-за стола. Несмотря на внешнее безразличие, она все прочувствовала. Человек потянулся к ней. Они могли бы поговорить, и между двумя одинокими женщинами завязалась бы какая-то связь. Но, заморив червячка, ее соседка низко нагнулась над своей запеканкой. Для каких-либо дружеских жестов время было упущено. И в который раз Летти не удалось установить контакт с человеком.
Вернувшись в контору, Эдвин, порядочный сластена, откусил голову у черного мармеладного голыша. Ни в его поступке, ни в выборе десерта не было ничего расистского. Просто он любил острый лакричный вкус черных голышек, предпочитая их более пресному апельсиновому или малиновому «типажу» мармелада. Мармеладный голыш был последним блюдом его ленча, который он обычно съедал за своим письменным столом среди бумаг и ящиков с карточками.
Когда Летти вошла в комнату, Эдвин протянул ей пакет с мармеладными голышами, так уж у них было принято, но он знал, что она откажется от угощения. Увлекаться сластями значило потакать своим слабостям, и, хотя теперь Летти уже перевалило за шестьдесят, из этого не следовало, что она может не заботиться о своей худенькой, стройной фигуре.
Остальные обитатели этой комнаты тоже завтракали. Норман ел куриную ножку, а Марсия кое-как слепленный сандвич с торчащими из него салатными листьями и скользкими ломтиками помидора. Из электрического чайника, стоявшего на коврике на полу, валил пар. Кто-то включил его, собираясь выпить чаю, а выключить забыл.
Норман завернул куриную косточку в бумагу и аккуратно положил ее в корзинку под столом. Эдвин не спеша опустил в кружку пакетик с заваркой и залил его кипятком из чайника. Потом добавил туда ломтик лимона из круглой пластиковой коробочки. Марсия открыла банку с растворимым кофе и налила кипятку в две кружки — себе и Норману. Ничего многозначительного в этом поступке не было — просто они завели между собой такой обычай из соображений удобства. Оба любили кофе, а покупать большую банку и делить ее на двоих было дешевле. Летти, уже позавтракавшая в ресторане, не стала пить чай, а принесла из уборной стакан воды и поставила его на свой стол, на цветную, ручной работы соломенную салфеточку. Ее место было у окна, она держала на подоконнике горшки с вьющимися растениями, с теми, что размножаются путем выброса побегов — своих точных крошечных копий, которые идут в рост после пересадки. «Природу любишь ты, а вслед за ней Искусство», — процитировал однажды Эдвин и даже хотел продолжить, что Летти «руки грела у жизни на ее огне», — греть-то грела, но, учтите, не на таком уж близком расстоянии. И вот теперь этот огонь угасает для каждого из них. Так неужели же она и все они готовы покинуть этот мир?
Нечто подобное, видимо, возникло в подсознании и у Нормана, просматривающего газету.
— Ги-по-тер-мия, — по слогам прочитал он. — Умерла еще одна старуха. Надо быть осторожнее, не то подхватишь эту гипотермию.
— Ее не подхватывают, — авторитетно заявила Марсия. — Это не заразная болезнь.
— Положим, если человека нашли мертвым, как эту старуху, считайте, что именно гипотермию она и подхватила, — сказал Норман в оправдание своего диагноза.
Рука Летти потянулась к радиатору и там и осталась. — По-моему, это такое состояние или результат таких обстоятельств, когда человеческое тело охлаждается, теряет тепло… словом, что-то в этом роде.
— Значит, это всех нас касается, — сказал Норман своим отрывистым голоском под стать его щуплой, миниатюрной фигуре. — Найдут нас когда-нибудь умершими от гипотермии.
Марсия улыбнулась и нащупала у себя в сумке листовку, взятую сегодня в библиотеке, — ту, в которой говорилось о скидке на плату за отопление в домах, где живут престарелые, но ни с кем этими сведениями не поделилась.
— Веселый разговор, — сказал Эдвин, — но, пожалуй, весьма уместный. Четыре человека, каждый накануне выхода на пенсию, каждый живет в одиночестве, родственников поблизости ни у кого нет — это все про нас.
Летти пробормотала что-то, видимо не соглашаясь с ним. И все же это была неоспоримая истина — каждый из них жил сам по себе. Как ни странно, они заговорили об этом еще сегодня утром — навела их на такой разговор опять какая-то заметка в газете Нормана. Вспомнили, что скоро День матери, значит, магазины полны всяких «подарков», и цены на цветы сразу подскочили. Правда, цветов никто из них не покупал, но вздорожание заметили и подвергли обсуждению со всех сторон. Вряд ли у людей их поколения матери могли быть в живых, так что дороговизна им не страшна. Но, откровенно говоря, иногда странно было вспоминать, что мать была у каждого из них. У Эдвина она дожила до почтенного возраста — до семидесяти пяти лет и скончалась после непродолжительной болезни, не обременяя своего сына заботами. Мать Марсии умерла не так давно в лондонском пригороде (Марсия теперь жила в ее доме одна), умерла в спальне на втором этаже, а возле нее лежал старый кот по кличке Снежок. Старушка скончалась восьмидесяти девяти лет, в возрасте, считающемся древним, но ничего примечательного в ней не было, ничем особенным она не отличалась. Мать Летти умерла в конце войны, и отец женился вторично. Потом и отец умер, а мачеха спустя время нашла себе другого мужа, так что Летти потеряла всякую связь с тем городом на западе Англии, где она родилась и выросла. Она предавалась сентиментальным и не совсем точным воспоминаниям о том, как мать гуляла по своему садику в свободном легком платье и обрезала увядшие цветы. Один только Норман не помнил своей матери. «Не было у меня мамочки», — говорил он, как всегда иронично, с обидой в голосе. Его и сестру вырастила тетка, но именно он свирепее всех обрушился на торгашеский дух, проникший в старинный обычай празднования Материнского воскресенья.
— Вам-то хорошо, у вас есть церковь, — сказал Норман, обращаясь к Эдвину.
— И отец Геллибренд, — сказала Марсия, потому что они столько всего слышали об отце Г., как его называл Эдвин, и завидовали Эдвину, что у него есть такая надежная опора — церковь недалеко от Клэпем-Коммон, где он был церковным распорядителем (что бы это ни значило) и членом приходского совета. С Эдвином все будет в порядке, потому что он хоть и вдовец и живет один, у него есть замужняя дочь в Бекнеме, которая, конечно, позаботится о том, чтобы старика отца не нашли мертвым от гипотермии.
— О да! Отец Г. надежная опора, на него можно положиться, — согласился Эдвин. Но ведь церковь открыта для всех. Он удивлялся, почему ни Летти, ни Марсия не ходят в церковь.
Почему не ходит Норман, это еще можно понять.
Дверь распахнулась, и в комнату вошла вызывающего вида, развязная, пышущая здоровьем молодая негритянка.
— Почта есть? — спросила она.
Все четверо почувствовали, какими они должны выглядеть в ее глазах. Эдвин, наверно, крупный, лысый, с розоватым лицом, Норман маленький, сухенький, седина точно щетка, Марсия, как всегда какая-то чудная, Летти поблекшая, с пушистыми волосами, на вид такая провинциалка, а все еще печется о своих нарядах.
— Почта? — заговорил Эдвин, первым откликнувшись на вопрос девушки. — Да нет, Юлалия. Почту мы раньше половины четвертого не сдаем, а сейчас… — он сверился со своими часами, — …сейчас точно два часа сорок две минуты. Хитрит, авось получится, — сказал он, когда потерпевшая неудачу девушка вышла.
— Норовит удрать пораньше, лентяйка такая-сякая, — сказал Норман.
Марсия устало закрыла глаза, когда Норман начал прохаживаться насчет «черных». Летти попробовала переменить тему разговора, ей было неприятно осуждать Юлалию или заслужить обвинение в неприязни к цветным. Но все же эта девица вызывала раздражение, и ее не мешало бы одернуть, хотя в такой бьющей через край жизнестойкости, несомненно, было что-то беспокоящее, особенно на взгляд пожилой женщины, которая чувствует себя рядом с ней еще более седой и какой-то выпотрошенной, иссохшей на слабеньком английском солнце.
Наконец настало время чая, и за несколько минут до пяти мужчины убрали со стола свои бумаги и вместе вышли из конторы, хотя оба они должны были разойтись в разные стороны от самого порога здания. Эдвин ехал по северной линии метро до Клэпема, а Норман по Бейкерлу до Килберн-парка.
Летти и Марсия начали наводить порядок у себя на столах, но без всякой спешки. Они не стали говорить или судачить об ушедших мужчинах, которых воспринимали как часть конторской обстановки и не считали достойными обсуждения, разве только те вдруг выкинут что-нибудь из ряда вон выходящее. За окном голуби, на крыше поклевывали один другого, очевидно выискивая насекомых. Наверно, это все, что и мы, люди, можем делать друг для друга, подумала Летти. Им всем троим было известно, что недавно Марсия перенесла тяжелую операцию. Теперь она уже неполноценная женщина: ей удалили какой-то очень важный орган — матку или грудь, этого точно никто не знал. Марсия сказала только, что операция была серьезная. Летти знала, что у Марсии удалена грудь, но даже она не догадывалась, какая именно. Норман и Эдвин обсуждали этот вопрос и делились своими соображениями по этому поводу, как водится у мужчин. Они считали, что Марсия должна была все рассказать им, поскольку они тесно связаны между собой по работе. И пришли к выводу, что после операции она стала еще чуднее, чем раньше.
В прошлом и Летти, и Марсия, вероятно, знали любовь и были любимы, но теперь чувства, которые следовало бы питать к мужу, любовнику, сыну и даже внуку, не находили у них естественного выхода: ни кошка, ни собака, ни даже птичка — никто не разделял с ними жизнь, а Эдвин и Норман не могли внушить к себе любовь. У Марсии был раньше кот, но старый Снежок умер, «скончался» или «ушел из жизни», как бы вам ни заблагорассудилось это назвать. Одинокие женщины могут почувствовать лишенную сентиментальности нежность одна к другой и проявляют ее в непритязательных знаках внимания, вроде голубей, которые выклевывают насекомых друг у друга. Если такая потребность возникала у Марсии, выразить ее словами она не умела. А вот Летти сказала: — У вас усталый вид. Приготовить вам чашечку чая? — И когда Марсия отказалась, Летти продолжала: — Надеюсь, вагон не будет переполнен и вам не придется стоять. В такое время в поездах спокойнее, ведь скоро уже шесть. — Она хотела улыбнуться, но, взглянув на Марсию, увидела ее темные глаза, пугающе огромные за очками, точно глаза какого-то ночного цепкохвостого зверька. Глаза лемура или потто? Марсия же, покосившись на Летти, подумала, что она похожа на старую овцу, но, в общем-то, благожелательная, даже если иной раз чуточку навязчива.
Норман ехал по Стэнморской ветке линии Бейкерлу навестить в больнице своего зятя. Теперь, когда его сестра умерла, родственной связи между ним и Кеном не осталось, и по дороге в больницу Норман чувствовал себя человеком добродетельным. Родственников у Кена нет, думал он, ведь единственный отпрыск их брака, дочь, эмигрировал в Новую Зеландию. Собственно говоря, у Кена была приятельница, на которой он собирался жениться, но она не приходила к нему в те дни, когда его навещал Норман. Пусть приходит один, решили они между собой. Никого у него нет, а тут все-таки побудет с близким человеком.
Сам Норман никогда не лежал в больнице, но Марсия не раз упоминала мимоходом отдельные подробности своего больничного опыта и особенно останавливалась на мистере Стронге — хирурге, который оперировал ее. Опыт Кена, конечно, не шел ни в какое сравнение с опытом Марсии, но все же некоторое представление о больнице давал. Норман стоял в толпе, готовясь прорваться вместе со всеми в распахнувшиеся двери, как только будет дан сигнал. Он не принес с собой ни цветов, ни фруктов, поскольку они договорились, что посещение — это все, что от него ожидают или требуют. До чтения Кен был не большой охотник, хотя «Ивнинг стандард» Нормана проглядывал с удовольствием. Он работал инструктором по вождению машин, но его теперешнее пребывание в больнице объяснялось не аварией по вине некой пожилой дамы, сидевшей за рулем, как подшучивали над ним в палате, а язвой двенадцатиперстной кишки — следствием жизненных тягот вообще, усугубленных, безусловно, волнениями, связанными с его профессией.
Норман сел у кровати Кена, стараясь не глядеть на других больных. Вид у Кена сегодня довольно кислый, подумал он, но в постели мужчины обычно выглядят не самым лучшим образом. Пижамы почему-то кажутся на них весьма непривлекательными. Дамы прилагают больше усилий в своем выборе ночных рубашек пастельных тонов и ночных кофточек с разной отделкой, как Норман успел углядеть в женской палате, когда поднимался наверх. На тумбочке у Кена была только пачка бумажных носовых платков, бутылка витаминизированного напитка, больничный пластиковый кувшинчик с водой и стакан, но под кроватью Норман заметил металлическую посудину для рвоты и странного фасона «вазу» из чего-то серенького, вроде картона, которая, как он заподозрил, имела отношение к мочеиспусканию или, по его выражению, к делам водопроводным. Зрелище этих полускрытых предметов вызвало у него чувство неловкости и негодование, так что он не сразу нашелся, о чем заговорить со своим зятем.
— Что-то у вас сегодня тихо, — сказал он.
— Телевизор испортился.
— А-а! Я чувствую, что-то не то. — Норман посмотрел на большой стол посредине палаты, на котором стоял громадный ящик с экраном, безмолвным и серым, как лица зрителей, лежащих в постелях. Его следовало бы покрыть скатеркой, хотя бы для приличия. — Когда это с ним приключилось?
— Вчера. И никто на этот счет не побеспокоился. Уж, кажется, такую малость могли бы сделать.
— Ну что ж, у тебя останется больше времени на размышления, — сказал Норман, постаравшись, чтобы это прозвучало насмешливо и даже несколько жестоко, потому что какие там размышления могли быть у Кена, кроме тех, которые вызывает телевизор. Где Норману было знать, что Кен действительно может поразмыслить и даже больше того — помечтать о водительской школе, которую он задумал открыть вместе со своей приятельницей. Какие он изобретал названия для этой школы, лежа в больнице! «Надежность» или «Высший класс» очень бы ей подошли, но потом его вдруг осенило: «Дельфин»! И он увидел вереницу машин — бирюзово-голубых или светло-желтых, — летящих, мчащихся по Северной магистрали, не заглушая мотора у светофоров, как это сплошь и рядом бывает с учащимися. Он раздумывал также о марке автомобиля, который у них будет, — ничего заграничного и не с мотором в задней части, что совершенно противоестественно, вроде часов с квадратным циферблатом. Поделиться с Норманом своими мечтами он не мог, потому что Норман машин не любил и даже не умел водить. Кен всегда относился к нему с презрительной жалостью, такой он немужественный и служит в какой-то конторе вместе с пожилыми женщинами.
Они сидели, почти не обмениваясь ни словом, и оба почувствовали облегчение, когда зазвонил звонок и пора было уходить.
— Как тут у тебя, все в порядке? — спросил Норман, вскочив с места.
— Чай слишком крепкий.
— А-а… — Норман растерялся. Точно он может что-то предпринять по этому поводу! Чего Кен от него ждет?
— А нельзя попросить сестру или кого-нибудь из санитарок, чтобы давали пожиже или подливали больше молока?
— Крепость все равно чувствуется. Все дело в заварке. Понимаешь? Если чай крепкий, так уж крепкий. И вообще говорить об этом со старшей сестрой или с санитарками бесполезно. Это не их дело.
— Тогда с той, которая заваривает.
— Как же, стану я! — проворчал Кен. — А крепкий чай, да при моей-то язве! Хуже этого ничего быть не может.
Норман встряхнулся всем телом, точно сварливая собачонка. Не за тем его сюда принесло, чтобы впутываться в такого рода дела, и тут же, покорившись командирше-ирландке — медсестре, которая выпроваживала его из палаты, — он вышел и даже не оглянулся на Кена.
На улице его раздражение только усилилось, потому что проносившиеся мимо машины не давали ему перейти через дорогу к автобусной остановке. Потом пришлось долго ждать автобуса, а когда он доехал до площади, где стоял его дом, там опять было полно машин, припаркованных одна к другой и даже заехавших на тротуар: некоторые были такие громадины, что налезали на бордюрный камень, и ему приходилось огибать их тыльную часть — их ягодицы, гузна, задницы. — Суки! — пробормотал он, лягнув одну своей маленькой, сухенькой ножкой. — Суки, суки, суки!
Этого никто не услышал. Миндальные деревья стояли в цвету, но он не заметил их розоватой белизны под горящим фонарем. Он отпер входную дверь своего дома и прошел к себе в комнату. Он выбился из сил за этот вечер и даже не почувствовал, что, навестив Кена, принес ему какую-то пользу.
У Эдвина вечер прошел более удачно. На обедне с пением, как всегда в будний день, было человек семь, не больше, но в алтаре собрался весь причт. После службы они с отцом Г. пошли в пивную выпить пива. Говорили всё о церковных делах: закупить ли более ароматичный ладан, поскольку «Мистическая роза» почти на исходе, позволить ли молодежи проводить изредка воскресную службу под гитары и все такое прочее, что скажут прихожане, если отец Г. предложит вести богослужение по Третьей серии.
— Молиться стоя? — сказал Эдвин. — Не понравится это людям.
— Но Поцелуй миролюбия… с дружеским жестом повернуться к тому, кто рядом, ведь это… — Отец Г. хотел сказать «идея прекрасная», но, подумав о своих прихожанах, счел такое выражение не совсем удачным.
Вспомнив, как пусто было в церкви во время службы, на которой они только что присутствовали, Эдвин тоже засомневался. На гулкой пустоте скамей всего пять-шесть человек, а таких, кто стоял бы и мог обратиться к соседу с каким-нибудь жестом, и вовсе не было. Но по доброте своей Эдвин не хотел портить мечтаний отца Г. — мечтаний о множестве молящихся. Он часто сокрушался, думая об англокатолическом взлете веры в прошлом столетии и даже о более близкой ему по духу атмосфере двадцатилетней давности. Высокий, мертвенно-бледный, в мантии, в биретте, отец Г. был бы тогда более на месте, чем в храме семидесятых годов нашего века, когда многие священники из тех, кто помоложе, носят джинсы и ходят с длинными волосами. В тот вечер один из таких как раз был в пивной. Эдвин представил себе, какие он служит службы у себя в церкви, и сердце у него упало. — А не лучше ли оставить все как есть? — сказал он драматически, нарисовав себе мысленно, как орды молодых людей и девиц топчут его, размахивая гитарами… Да, только через мой труп!
Они расстались около полуотдельного дома Эдвина неподалеку от лужайки. В холле Эдвину вспомнилась его покойная жена Филлис. Вспомнилась в ту минуту, когда он остановился у двери в гостиную, прежде чем войти туда. Будто послышался ее чуть ворчливый голос: «Это ты, Эдвин?» Точно мог быть кто-то другой! Теперь же он пользовался безграничной свободой, которую дает одиночество: мог когда угодно ходить в церковь, целыми вечерами сидеть на молитвенных собраниях, хранить в чулане вещи, собранные для благотворительной распродажи, и держать их там по полгода. Мог ходить в пивную или к священнику и засиживаться там до полуночи.
Эдвин поднялся в спальню, напевая свой любимый гимн: «О ты, творец сиянья дня!» Мотив у этого григорианского хорала был замысловатый, и, стараясь спеть его правильно, он отвлекался от смысла слов. Во всяком случае, не следует перебарщивать, утверждая, будто теперешние прихожане «погрязли в грехе и вражде меж собой», как говорится в одной строке этого хорала. Нынешняя публика такого не примет. Теперь мало кто и в церковь-то ходит.
2
С некоторых пор Летти часто приходилось сталкиваться с напоминаниями о своей смертности или, выражаясь менее поэтично, о различных этапах на подходе к смерти. Не так явно, как некрологи в «Таймс» или в «Телеграф», говорили об этом те случаи, которые назывались у нее «огорчительными». Вот, скажем, сегодня утром в часы пик в метро какая-то женщина тяжело осела на скамью, когда люди второпях бежали мимо нее по платформе, и до того напомнила ей одну школьную одноклассницу, что она заставила себя задержать шаги и наконец убедилась: нет, это не Дженет Беллинг. Оказалось, не Дженет, а могла быть и она, и все равно это человек, это женщина, доведенная жизнью до такого состояния. Может, помочь ей? Пока Летти решала, как ей быть, какая-то молодая девушка в длинной запыленной черной юбке и в поношенных туфлях нагнулась над этой поникшей фигурой и что-то тихо спросила ее. Женщина мгновенно вскинулась и угрожающе заорала — …твою мать! — Нет, это не Дженет Беллинг, подумала Летти, сразу почувствовав облегчение. Дженет не могла бы так выразиться. Но пятьдесят лет назад никто бы не позволил себе такого. Теперь все по-другому, так что по этому судить нельзя. Тем временем та девушка с достоинством зашагала прочь. Она оказалась храбрее Летти.
Это было утром в «день флажка». Марсия вгляделась в молодую женщину, которая стояла у входа в метро со своим лоточком и позвякивала кружкой. Что-то имеющее отношение к раку. Марсия двинулась к ней размеренным, торжественным шагом, держа в руке монетку в десять пенсов.
Улыбающаяся женщина была наготове: значок в виде маленького щита нацелен на лацкан пальто Марсии.
— Большое спасибо, — сказала она, когда монетка звякнула, упав в кружку.
— Благое дело, — негромко проговорила Марсия. — И мне это очень близко. Понимаете, у меня тоже…
Женщина ждала, явно нервничая, ее улыбка увяла, но она, как и Летти, была под гипнозом этих обезьяньих глаз за толстыми стеклами очков. А тут, как назло, несколько молодых вполне перспективных мужчин, которых можно было бы склонить к покупке значков, прошмыгнули в метро, притворившись, что им некогда.
— У меня тоже… — повторила Марсия, — удалили…
В эту минуту к женщине со значками подошел прельстившийся ее миловидностью немолодой мужчина и положил конец попыткам Марсии завязать разговор, но воспоминаний о том, как она лежала в больнице, ей хватило на всю дорогу до дому.
Марсия была одной из тех женщин, которые, поддавшись наставлениям матерей, дают клятву, что нож хирурга никогда не коснется их тела, ибо женское тело — это нечто такое интимное! Но в критическую минуту о том, чтобы противиться операции, не могло быть и речи. Она улыбнулась, вспомнив мистера Стронга — хирурга, который оперировал ее, — мастэктомия, удаление матки, удаление аппендикса, тонзилэктомия — что ни назовете, ему все едино, говорил его спокойно-уверенный тон. Она вспомнила, как он шествовал по палате в сопровождении своей свиты, вспомнила, как, волнуясь, наблюдала за ним, ожидая того великого мига, когда он подойдет к ее койке и спросит, будто поддразнивая: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем, мисс Айвори?» Тогда она рассказывала ему о своем самочувствии, и он слушал ее, иногда задавая какой-нибудь вопрос, или, поворачиваясь к старшей сестре, справлялся с ее мнением, сразу сменив свой шутливый тон на профессиональную деловитость.
Если хирург считался богом, то священники были служителями божьими чуть ниже чином, чем врачи-ассистенты. Первым к ней подошел интересный молодой капеллан-католик, провозгласивший, что всем надо время от времени отдыхать, хотя, судя по его виду, ему никакого отдыха не требовалось, и что если даже пребывание в больнице по ряду причин бывает тягостно, то все же иногда оно для нас как тайное благодеяние, ибо нет такой ситуации, которую нельзя было бы обратить себе на пользу, и поистине сказано, что нет худа без добра… Он продолжал все в том же духе, расточая свое ирландское обаяние, и Марсии не сразу удалось вставить слово и сообщить ему, что она не католичка.
— Ах, значит, вы протестантка! — Своей резкостью это слово ошеломило ее, привыкшую к словам менее определенным и более мягким — таким, как «вы принадлежите к англиканской церкви» или «вы англиканского вероисповедания». — Ну что ж, приятно было с вами побеседовать, — сдался он. — Протестантский священник скоро к вам придет.
Англиканский священник предложил ей приобщиться святых тайн, и, хотя она была не богомольная, предложение его приняла, отчасти из суеверия, а еще потому, что это как-то выделяло ее из всех, кто был в палате. Причастие получила еще только одна женщина. Прочие осудили помятый стихарь священника, удивлялись, почему он не носит нейлоновый или териленовый, и вспоминали своих священников, которые отказывались совершать обряд венчания и крестить в своей церкви, если родители младенцев не посещали церковных служб и были повинны во многом другом, что говорило о людском безрассудстве и о нехристианском поведении.
Конечно, в больнице, особенно в те дни, когда ее навещал священник, мысли о смерти сами собой приходили в голову, и Марсия задавала себе беспощадный вопрос: как же все будет, если она умрет, ведь близких родственников у нее нет? Пожалуй, похоронят на кладбище для бедных, если такое все еще существует, хотя оставшихся денег хватит на похороны, но, как знать, может, ее тело сунут в печь, а она никогда этого не узнает. Надо смотреть на все трезво. Правда, можно завещать некоторые свои органы на научные исследования или для пересадки. Эта последняя идея не оставляла ее, сочетавшись с мыслью о мистере Стронге, и она собиралась заполнить страницу в той книжечке, что ей выдали при поступлении в больницу. Собиралась, но так и не собралась, а к тому же операция прошла благополучно, и она не умерла. «Я не умру, но буду жить…» Есть такой стих, который тогда все вертелся у нее в голове. Теперь ничего такого она не читала и вообще не читала, но эта цитатка иногда вспоминалась ей.
Дожидаясь поезда в то утро, Марсия увидела надпись размашистыми заглавными буквами, накорябанную кем-то на стене платформы: «СМЕРТЬ АЗИАТСКОМУ ДЕРЬМУ». Она долго смотрела на нее, повторяя шепотом эти слова, точно стараясь понять их смысл. Они вызвали у нее еще одно воспоминание о больнице — воспоминание о человеке, который вез ее на каталке в операционный зал. Бородатый, красивый какой-то чуждой, благородной красотой, голова и стан закутаны в голубоватую кисею. Он назвал ее «милая».
Когда Марсия вошла в контору, все трое подняли на нее глаза.
— Вы, кажется, опоздали? — съязвил Норман.
Как будто его это касается, подумала Летти. — Сегодня утром в метро была задержка, — сказала она.
— Да, да! — подтвердил Норман. — Видели надпись на доске в Холборне? «Поезда задерживаются вследствие того, что на станции Хаммерсмит под колесами обнаружено неизвестное лицо». «Лицо» — так это теперь называется?
— Бедняга, — сказал Эдвин. — Иной раз задумываешься, почему происходят такие трагедии.
Летти промолчала, вспомнив, как она сама расстроилась в это утро. Та женщина когда-нибудь может оказаться под колесами. Летти никому не рассказывала об этом, но теперь решила рассказать.
— Н-да! — сказал Норман. — Вот вам недурной пример того, как человек проваливается сквозь сетку социального обеспечения.
— Это с каждым может случиться, — сказала Летти. — Но теперь нет причин, чтобы человек доходил до такого состояния. — Она взглянула на свою шерстяную юбку, не новую, но только что из чистки, отглаженную. Во всяком случае, не надо опускаться.
Марсия ничего не сказала, но взгляд у нее был, как всегда, какой-то странный.
Норман проговорил чуть ли не весело: — Что ж, и это нам всем предстоит. Во всяком случае, не исключена такая возможность — не удержит нас сетка социального обеспечения.
— Да перестаньте вы! — сказал Эдвин. — Прочитали, что кто-то умер от гипотермии, и теперь это у вас из ума нейдет.
— Скорее всего, мы умрем от голода, — сказал Норман. По дороге в контору он заходил в продуктовый магазин и теперь занялся просмотром покупок в хозяйственной сумке — пластиковом мешке несусветного узора и пестрой расцветки, намекающем на какие-то неожиданные черты его натуры, — сверяя свои расходы с чеком, выданным ему кассиром. — Хрустящие хлебцы — 16, чай — 18, сыр — 34, фасоль — маленькая баночка — 12, — подсчитывал он вслух, — бекон — 46, меньшей упаковки не было, копченая спинка устрицы, как это у них называется, но не лучшего качества. Казалось, могли бы заготавливать и в меньшей упаковке для одиноких, как вы считаете? А передо мной стояла женщина, так она заплатила двенадцать фунтов с лишним. Мне везет, всегда я стою у кассы вот за такими… — бубнил он.
— На вашем месте я бы положила бекон, где похолоднее, — сказала Летти.
— Да. Суну его в какой-нибудь шкаф с документами, — сказал Норман. — Напомните мне, а то я забуду. То и дело читаешь, что пожилого человека находят мертвым, а в доме — ни куска. Ужасно, правда?
— Не надо до этого доводить, — сказал Эдвин.
— Можно запастись консервами, — как-то отчужденно проговорила Марсия.
— А потом, может, сил не хватит банку открыть, — с удовольствием сказал Норман. — Да мне и хранить их негде.
Марсия сосредоточенно посмотрела на него. Она часто задумывалась: как там все заведено у Нормана? Никто из них, конечно, не видел его спальни-гостиной. Эта четверка, работающая вместе, не ходила друг к другу в гости и не встречалась вне служебных часов. Поступив сюда на службу, Марсия слегка заинтересовалась Норманом, это чувство было на много градусов холоднее нежности, но некоторое время все же занимало ее мысли. Однажды в обеденный перерыв она пошла следом за ним. Держась на надежном расстоянии позади него, она видела, как он шагает по опавшей листве, слышала, как он сердито крикнул вдогонку машине, которая не затормозила у перехода через улицу. Поймала себя на том, что следом за ним входит в Британский музей, поднимается по широкой мраморной лестнице, идет дальше по гулким галереям, где столько всяких чудищ и стоит, и лежит за стеклом витрин, и, наконец, тоже останавливается в Египетском зале у выставки мумий разных животных и маленьких крокодильчиков. Тут Норман смешался с толпой школьников, и Марсия потихоньку ушла. Если бы она и захотела показаться ему, то время встречи и такие вопросы, как: «Вы часто здесь бываете?», были явно неуместны. Норман никому из них не говорил о своих доходах в Британский музей, и если бы даже сказал, то никогда бы не признался, что созерцает крокодильи мумии. Это была, безусловно, его тайна. Со временем чувства Марсии к Норману угасли. Потом она попала в больницу, и в жизнь ее, наполнив собой все ее мысли, вошел мистер Стронг. Теперь она почти не обращала внимания на Нормана, судила о нем как о нелепом человечке, и его копанье в продуктовой сумке и перечисление купленного только раздражали ее. Она и знать не хотела, что он будет есть дома, ей это было совершенно безразлично.
— Да, кстати! Не забыть бы купить хлеба в перерыв, — сказал Эдвин. — Отец Г. зайдет ко мне закусить перед собранием приходского совета, и я хочу угостить его одним из моих «фирменных» блюд — запеченная фасоль на гренках, а сверху яйцо-пашот.
Женщины, как и следовало ожидать, улыбнулись, но Эдвин считался опытным кулинаром, а у них вряд ли бывает к ужину что-нибудь более изысканное, подумал он, выходя из кафе, торговавшего хлебом, с большим белым батоном в бумажном пакете. Он позавтракал, вернее, перекусил в этом кафе, оформление которого — увы! — сильно изменилось за последнее время, хотя выбор блюд остался прежним. И ему, и другим постоянным его посетителям стало неуютно среди модернового сочетания оранжевых и серо-зеленых тонов и панелей «под сосну». Лампы тут были подвесные, абажуры разрисованы бабочками и кроме всего прочего — «музычка», еле слышная, но въедливая. Эдвин вообще никаких перемен не одобрял, но, поскольку здание Гемиджа снесли, ему было теперь удобнее добираться в обеденный перерыв до своей церкви, хотя даже церковь — его возлюбленная Англиканская Церковь — тоже не была застрахована от кое-каких перемен. Иногда он заглядывал туда помолиться, поглядеть, что и как, полистать приходский журнал, если таковой оказывался на месте, но чаще всего изучал доску с объявлениями, выясняя, какие предстоят службы и другие мероприятия. Сегодня его заинтересовало извещение о скромном завтраке в пользу известного благотворительного общества (и как ни странно — «с вином»), который, пожалуй, стоило посетить.
Летти, как обычно, делала покупки по дороге домой в маленьком магазине самообслуживания, с хозяевами из Уганды, открытом до восьми вечера. Покупала она там только консервы и только расфасованное, не доверяя продуктам, лежащим без упаковки. У себя в удобной спальне-гостиной с умывальником за ширмой и с маленькой электрической плиткой она приготовила рис с остатками курицы, потом села послушать радио и взялась за коврик, который вышивала для сиденья кресла.
Хозяйка дома — пожилая женщина, сдававшая комнаты людям самым порядочным, — держала еще трех жилиц вроде Летти и венгерскую иммигрантку, более или менее приспособившуюся к порядкам в доме: радио пускать потише и ванную оставлять в том состоянии, в каком хочешь ее увидеть. Жизнь в этом доме шла спокойно, хотя и несколько уныло, может быть, даже многого была лишена. Но лишение всегда предполагает, что тебя чего-то лишили, что-то у тебя отняли, как, скажем, грудь у Марсии, а Летти, собственно, ничем особенным и не была богата. Но иногда ей думалось, а может, в этом «ничем не богата» тоже есть свое преимущество?
В тот вечер по радио передавали пьесу, постепенно уводящую назад, в прошлое одной старушки. Она напомнила Летти ту женщину, которая утром у нее на глазах повалилась на скамейку в метро. Можно ли себе представить, какая она была в этот же час, скажем, год назад, потом пять, десять, двадцать, тридцать и даже сорок лет назад? Но такое бегство в прошлое вряд ли подходило самой Летти, которая жила только в настоящем, аккуратно и крепко держась за жизнь, справляясь по мере сил с тем, что жизнь могла предложить ей, хоть это было не так уж и щедро. Ее биография повторяла биографии многих женщин — тех, кто родился до 1914 года и рос единственным ребенком в мелкобуржуазной семье. Она переехала в Лондон в конце двадцатых годов, поступила учиться на секретаря и поселилась в общежитии для служащих женщин, где познакомилась с Марджори, единственной, с кем у нее сохранялись отношения все эти долгие годы. Как и большинство девушек ее возраста и воспитания, она ожидала, что выйдет замуж, и, когда началась война, девушкам действительно ничего не стоило найти себе мужа или близкого человека, хотя бы и женатого, но замуж вышла одна только Марджори, а Летти по-прежнему тащилась в хвосте у своей подруги. К концу войны Летти уже перешагнула за тридцать, и Марджори потеряла всякую надежду пристроить ее. Летти, в общем-то, никогда особых надежд и не подавала. Послевоенное время запечатлелось у нее в памяти только по одежде, которую она носила в те или иные памятные годы: «Новый силуэт», предложенный Диором в 1947 году, удобная элегантность пятидесятых годов, а в начале шестидесятых кошмар мини-юбок — такой жестокой моды для тех, кто далеко не молод. А вот на днях она прошла мимо дома в Блумсбери, где они с Марджори служили в тридцатых годах — на первом этаже здания времен короля Георга, — и очутилась перед бетонным сооружением, похожим на то, в котором они четверо служат теперь, но не заметила, конечно, что здания эти одинаковые.
В ту ночь, вероятно под впечатлением пьесы, которую передавали по радио, Летти видела сон. Во сне время вернулось назад, в год Серебряного Юбилея, когда она гостила у Марджори и у ее жениха Брайена в коттедже, который они купили в загородном поселке за 300 фунтов. Там был и приятель Брайена, приглашенный ради нее, — красивый, но скучный молодой человек по имени Стивен. В субботу вечером они отправились в пивную и сели там в пустом, затхлом салоне с обстановкой красного дерева и с рыбьими чучелами по стенам. Все здесь отдавало сыростью, как будто никто никогда сюда не заходил, и так оно, вероятно, и было, кроме самых робких посетителей, вроде них. Все четверо пили пиво, хотя девицам оно не нравилось и не производило на них заметного «эффекта», разве только заставило призадуматься, есть ли в таком примитивном заведении дамская уборная. На другом конце пивной, в общем баре, было светло, ярко, шумно, но их четверка казалась здесь какой-то неприкаянной. В воскресенье они пошли к утренней службе в местную церковь. Алтарь там был запачкан птичьим пометом, и священник обратился к прихожанам с призывом жертвовать на ремонт крыши. В 1970 году эту церковь закрыли как «излишнюю» и в конце концов снесли, поскольку она «не имела ни художественного, ни исторического значения». Во сне тем жарким летом 1935 года Летти лежала в высокой траве со Стивеном или с кем-то, смутно похожим на него. Он лежал совсем близко к ней, но у них так ничего и не было. Она не знала, что сталось со Стивеном, но Марджори с тех пор овдовела и живет одна, так же как и Летти. Все ушло, ушло то время, те люди… Летти проснулась и долго лежала, раздумывая над странностями жизни, вот так ускользающей от тебя все дальше и дальше.
3
Марсия вошла в свой дом — в тот дом, который у агентов по продаже недвижимости уже приближался к разряду «полуотдельный, двадцать тысяч». Дома на ее улице почти достигли этой цены, но дом Марсии несколько отличался от других. Снаружи вид у него был самый обычный — цветной витраж во входной двери, два больших эркера и витраж поменьше над крыльцом. Покрашен он был традиционно — темно-зеленый с кремовыми наличниками, но требовал новой покраски, а тюлевые занавеси на окнах (как считали некоторые) не мешало бы выстирать. Но мисс Айвори все еще работала, и она была не из тех, кому можно предложить свою помощь. Соседи в домах более ухоженных справа и слева от ее дома поселились здесь недавно. Изредка при встречах они здоровались, но Марсия у них не бывала, и они не заходили к ней.
Внутри дома было мрачновато, двери — темно-коричневые, всегда таинственно закрыты. На всем лежала пыль. Марсия прошла прямо на кухню, сумку с покупками поставила на стол, покрытый газетой. Она знала, что надо заняться приготовлением обеда. Сестра, ведающая в больнице бытовым обслуживанием пациентов (теперь их называют работниками социального обеспечения), говорила: очень важно, чтобы, придя с работы домой, человек как следует поел. Но Марсия только и сделала, что налила в чайник воды, собираясь выпить чаю. Все силы ушли у нее еще утром на то, чтобы приготовить себе чем позавтракать в перерыв на службе. Теперь ни о какой другой еде ей и думать не хотелось, разве только взять сухарик к чаю. «Печенье поддерживает силы», говорили во время войны, но она никогда не отличалась большим аппетитом. Всегда была худая, а после больницы похудела еще больше. Все на ней висело, но она не очень-то заботилась о своей внешности, не то что Летти, которая то и дело покупает всякие обновки и очень расстраивается, если не может подобрать вязаную кофту точно в тон к другим своим вещам.
Неожиданно раздался звонок, резкий, настойчивый. Марсия точно окаменела, сидя на стуле. Гости у нее никогда не бывали, никто к ней не приходил. Кто бы это мог быть, да еще вечером? Снова раздался звонок, она встала и прошла в комнату, выходящую на улицу, откуда из бокового окна можно было увидеть, кто поднялся на ступеньки крыльца.
Помахивая связкой ключей от машины, там стояла молодая девица. По ту сторону улицы Марсия увидела небольшую синюю машину. Она нехотя отперла дверь.
— А-а! Вы мисс Айвори, да? А я Дженис Бребнер.
Лицо у нее было розовое, взгляд открытый. Молодые женщины теперь, кажется, не увлекаются косметикой, и даже Марсия заметила, что некоторым косметика пошла бы на пользу.
— Мы тут, в нашем Центре, беспокоимся об одиночках.
Неужели она приготовила заранее такую фразу? Ведь прямо-таки отбарабанила. Марсия промолчала.
— То есть о тех, кто живет один.
— Вы думали, что найдете меня мертвой? Так понимать ваши слова?
— Да что вы, мисс Айвори! У нас этого и в мыслях не было!
Казалось бы, как тут не рассмеяться — ведь смешно! Но Дженис Бребнер поняла, что этого делать не следует. Добровольные работники Центра ничего особенно смешного в своем деле не встречают. Правда, иной раз улыбнешься, разговаривая с теми, кто находится под твоей опекой, потому что среди этих людей попадаются просто очень милые. Но бывают случаи и трагические. А вот мисс Айвори — к какой категории ее отнести? Как известно, мать мисс Айвори умерла несколько лет назад, теперь она живет одна, не так давно вышла из больницы после тяжелой операции. Сестра, которую Дженис знала, дала ей понять намеком, что за этой женщиной следовало бы приглядывать. Правда, она продолжает работать, но о ней мало что известно — с соседями она не общается, в доме у нее никто никогда не был. Вот и сейчас эта мисс Айвори не пригласила Дженис зайти, и они продолжали разговор, стоя на пороге. Вламываться к людям в дом, конечно, нельзя, но мисс Айвори, женщина одинокая, могла бы обрадоваться дружескому посещению и случаю поговорить с человеком.
— Мы просто подумали… — продолжала Дженис, вспомнив, что по инструкции тут важно проявить такт и осторожность. — Мы подумали, может, вы захотите прийти к нам как-нибудь вечером на дружескую встречу? Вы знаете, наш Центр рядом с муниципалитетом.
— Нет, вряд ли, — резко сказала Марсия. — Я работаю, и вечера у меня заняты.
Но телевизионной антенны на крыше ее дома нет, так что непонятно, чем она так занята вечерами, подумала Дженис. Впрочем, она сделала все, что могла, может быть, заронила семечко, а это самое важное.
Как только дверь за ней закрылась, Марсия поднялась наверх, в спальню — проследить Дженис Бребнер. Она увидела, как та отперла машину и села за руль, держа в руке какую-то бумагу и, видимо, сверяясь с нею. Потом уехала.
Марсия отошла от окна. Она была в той комнате, где умерла ее мать. С тех самых пор здесь все оставалось почти как было. Тело покойницы, конечно, вынесли и похоронили, все, что делается в таких случаях, было сделано, погребальные обряды соблюдены, но потом у Марсии не хватило сил переставить в комнате мебель, а миссис Вильямс, которая в то время приходила к ней убирать, не поощрила ее в этом деле. «Вам будет приятнее, чтобы все осталось как есть, и ничего тут не меняйте», — сказала она. Ей, наверно, просто не хотелось двигать мебель. На кровать перебрался спать Снежок, и так было до самой его смерти, когда черные пятна у него на шкурке приобрели бурый оттенок, тело стало легким, и вот однажды исполнилось время его, он перестал дышать и принял мирную кончину. Ему было двадцать лет, в переводе на человеческий возраст сто сорок. «И не захочешь жить до такой старости», — сказала тогда миссис Вильямс, как будто человеку дано выбирать или предпринимать что-нибудь по этому поводу. После смерти Снежка и погребения его в саду миссис Вильямс ушла от Марсии, так как ей стало трудно работать, и Марсия даже не пробовала прибирать в комнате матери. На одеяле по-прежнему валялся старый меховой катышек, который принес Снежок в свои последние дни, и с тех пор он высох, стал точно какая-то окаменелость давних веков.
— У мисс Айвори очень странный пристальный взгляд. И она явно не хотела впускать меня в дом, — сказала Дженис, вернувшись в Центр и купаясь в сознании исполненного, хотя и малоприятного долга.
— А вы не обращайте на это внимания, — сказала ей старшая и более опытная сотрудница. — Сначала многие из них так держатся, но контакт все же установлен, а это главное. Такова наша задача — устанавливать контакты, если потребуется, даже в принудительном порядке. И, поверьте мне, это приносит большое удовлетворение.
Дженис удивилась, но ничего ей не сказала.
На другом конце лужайки Эдвин, совершающий вечернюю прогулку, изучал доску с церковными объявлениями. Там не было ничего, кроме самых основных сведений — в восемь часов утра по воскресеньям святое причастие, в одиннадцать утреня, в будние дни служб нет, и, когда он тронул дверную ручку, оказалось, что церковь заперта. Жаль, конечно, но теперь всё так: не запирать церковь опасно — столько сейчас воровства и хулиганства. Чувствуя легкое разочарование, он отошел от доски, зашагал по лужайке до первого поворота, который вел в нужном ему направлении. Прочел название улицы, вспомнил, что здесь живет Марсия, и прибавил шагу. Если столкнуться с ней или даже только пройти мимо ее дома, это как-то неудобно, подумал он. Оба они в известном смысле люди одинокие, но ни ему, ни ей не придет в голову встречаться помимо конторы. При встрече с ним она смутится не меньше, чем он. Во всяком случае, Эдвин всегда чувствовал, что Марсия больше дружит с Норманом и что если уж ей кто больше по вкусу, так это Норман. Тогда что же? Может быть, он, Эдвин, приятельствует с Летти? Да не-ет, вовсе нет. Эта мысль почему-то вызвала у него улыбку, и он пошел дальше — высокий улыбающийся человек с переброшенным через руку дождевым плащом, хотя погода стояла теплая и в небе не было ни облачка.
4
С наступлением весны, с приходом солнечного тепла начала мая все четверо стали проводить обеденный перерыв чуть-чуть по-иному. Эдвин отправлялся в свой обычный поход по церквам, потому что это время года было богато праздниками и все церкви в округе предлагали обширную разнообразную программу служб, но, кроме того, он зачастил в садоводческие магазины, посещал агентов по туризму и собирал разные брошюры, прикидывая, куда бы поехать на отдых, — остальные позаботились об этом еще в январе. Норман, собравшись с духом, сходил к зубному врачу и вернулся в контору жалкий-прежалкий, с термосом, куда был налит суп, единственное, чем он мог позавтракать.
Марсия забросила свою библиотеку и очутилась в магазине, где гремела музыка, где продавались иностранные товары и восточная одежда, мужская и женская, сшитая на живую нитку. Она повертела в руках грубую керамическую посуду кричащей расцветки, легенькие блузки и юбки, но ничего не купила. Оглушающая поп-музыка сбила ее с толку, и она почувствовала, что люди к ней приглядываются. Одурманенная, ошалевшая, она вышла на солнце. Очнулась, услышав сирену машины «скорой помощи», и примкнула к толпе, собравшейся вокруг человека, лежащего на тротуаре. Сердечный приступ… Мойщик стекол оступился и упал вниз… Наперебой звучали взволнованные приглушенные голоса, но никто не знал толком, что случилось. Марсия подошла к двум женщинам и попыталась выяснить, в чем дело, но они только и могли сказать: «Вот бедняга! На него страшно смотреть! Несчастная жена!» Мысли Марсии вернулись к больнице, она вспомнила, какое поднималось волнение при виде машины «скорой помощи». Она лежала тогда на нижнем этаже, совсем близко от приемного покоя. Теперь ее несколько разочаровало, что этот человек пытался приподняться с тротуара, но санитары остановили его, внесли в машину на носилках, и Марсия, с застывшей на лице улыбкой, вернулась в контору.
Нормана и Летти обоих потянуло на свежий воздух. Норман хотел отвлечься от зубной боли, а Летти была под влиянием навязчивой, чудаческой идеи о необходимости хоть небольшой ежедневной прогулки. И вот оба они по одиночке, не подозревая, что и другой пошел туда же, отправились в Линкольнс-Инн-Филдс, ближайшее от конторы открытое место.
Нормана повлекло к баскетбольной площадке, где играла женская команда, и он, хмурый, уселся на скамейку. Он сам не понимал, что его привело сюда. Раздраженный сухонький человек с зубной болью злился на пожилых мужчин, которые вместе с ним составляли большинство зрителей вокруг баскетбольной площадки, злился на полуголую, длинноволосую молодежь, валяющуюся на траве, злился на тех, кто сидел на скамейках — эти ели сандвичи, мороженое в вафельных рожках, сосали леденцы на палочке и бросали объедки на траву. При виде баскетболисток, скачущих, прыгающих во время игры, ему пришло на ум слово «распутство» и что-то про «псов оскалившихся» — это из псалмов, что ли? Потом он представил себе, как собаки скалят зубы, высунув язык, точно улыбаются. Посидев так несколько минут, он встал и, недовольный жизнью, пошел в контору. И только зрелище изуродованной машины с продавленным боком, которую вела по Кингсвею аварийная, несколько подняло его настроение, так же как приободрила Марсию сирена «скорой помощи», но он тут же вспомнил, что возле его дома уже который день стоит брошенная машина и ни полиция, ни городской совет не принимают никаких мер по этому поводу, и снова обозлился.
Летти же с ее пристрастием к моциону и свежему воздуху готовилась насладиться благами весны.
Нас учит ясно и светло
Весенний лес, мгновенный кров,
Распознавать добро и зло
Верней всех мудрецов.[1]
Летти все это знала, хоть и не старалась проникнуть в сложный смысл этих строк. Она шла быстро и не собиралась сесть и посидеть на скамейке, потому что большинство их было занято, а на свободных сидели какие-то психопаты, которые бормотали себе под нос и ели что-то странное. Лучше уж пройти дальше, хотя было жарко и ей хотелось отдохнуть. Она не возмущалась, видя целующихся и обнимающихся на траве, хотя сорок лет назад, в годы ее молодости, люди так себя не вели. А правда ли, что не вели? Может, тогда она просто ничего такого не замечала? Она прошла мимо здания Онкологического института и подумала о Марсии. Даже Марсия когда-то намекала ей на что-то такое, что было у нее в жизни. Что-то подобное в жизни было, конечно, у каждого. Люди любят делать такие намеки, и тогда начинаешь подозревать их и приходишь к выводу, что многое тут придумано и основывается на пустяках.
Когда все снова сошлись в конторе, зашел разговор об отпусках. Вот уже несколько недель на столе у Эдвина были разбросаны брошюры, сулящие немыслимые прелести туризма, но все знали, что он только листает их изредка, а ежегодный отпуск неизменно проводит в семье своей дочери.
— Греция, — сказал Норман, взяв брошюру с Акрополем на обложке. — Вот куда мне всегда хотелось съездить.
Марсия с удивлением уставилась на него. Остальные тоже изумились, но виду не подали. Что это? Какая-то новая сторона жизни Нормана, какое-то до сих пор не обнаруженное стремление вдруг выплыло наружу? Свой отпуск он всегда проводил в Англии, и это всегда плохо кончалось.
— Говорят, там изумительное освещение, есть в нем что-то совершенно исключительное, — сказала Летти, вспомнив то ли услышанное, то ли прочитанное где-то. — И море цвета темного вина… Кажется, так это описывают?
— Какого там цвета море, мне безразлично, — сказал Норман. — Меня интересует плавание.
— Подводное плавание? Вы об этом? — спросил удивившийся Эдвин.
— Ну и что? — с вызовом ответил Норман. — Сейчас многие этим занимаются. Под водой находят клады, сокровища…
Эдвин засмеялся. — Ну, тогда отпуск у вас получится не такой, к&к в прошлом году, — сострил он. Норман ездил с туристской группой на запад Англии, и по каким-то неведомым причинам единственный его отзыв об этой поездке был: «Первый и последний раз». — По-моему, вы там не очень-то много кладов обнаружили.
— Я никогда не могла понять, почему люди уезжают из дому, — сказала Марсия. — Когда становишься старше, в такие поездки не так уж и тянет. — Если Нормана действительно одолевают какие-то тайные стремления, вполне мог бы ограничиться посещениями в обеденный перерыв Британского музея. Посидел бы там, полюбовался бы сокровищами исчезнувших цивилизаций, подумала она. Сама же Марсия никуда не уезжала; во время отпуска она предавалась каким-то загадочным утехам.
— Да, разглядывать картинки — это, пожалуй, все, на что я способен, — сказал Норман. — Вот Летти у нас дело другое.
— Я в Грецию никогда не ездила, — сказала Летти, но из всей этой четверки она была, пожалуй, самая смелая. Летти не раз отправлялась в круизы вместе с Марджори, и открытки, присланные ею из Испании, Италии и Югославии, все еще украшали стены конторы. Но в этом году Марджори, видимо, решила остаться дома, и, так как, уйдя на пенсию, Летти собиралась поселиться вместе с ней в ее коттедже, было бы неплохо свыкнуться с жизнью в небольшом загородном поселке. Двух недель хватит, чтобы получить представление о том, как люди проводят время в таких местах. Она будет совершать походы по окрестностям, участвовать в пикниках, если позволит погода. «А в саду на полянке цветут пышные розы, и все такое прочее, — как говорил Норман, когда речь заходила о том, как Летти будет жить, уйдя на пенсию. — Но погода все может испортить, — не мог не добавить он. — Уж мне ли этого не знать!»
5
Когда поезд подошел к платформе, посреди поля, как ни в чем не бывало, сидел фазан. Между более солидных ухоженных машин у станции Летти увидела машину Марджори — запыленный синий «Моррис 1000». Даже теперь, сорок лет спустя, Летти вспоминала «Вельзевула» — первую машину Марджори, купленную в тридцатых годах за двадцать пять фунтов. Интересно, нынешняя молодежь тоже дает своим старым машинам смешные названия? Теперь автомобилизм — дело гораздо более серьезное, ничего забавного в нем нет, если машина стала символом престижа своего хозяина и за желаемый номерной знак надо плавить большие деньги.
Марджори схватила чемодан Летти и сунула его в багажник. Обеспеченная вдова, поселившаяся в загородном поселке, Марджори была совсем не похожа на бесшабашную молодую девицу, которую Летти помнила с юных лет, хотя кое-какие романтические замашки у нее сохранились. Теперь она проявляла повышенный интерес к недавно назначенному к ним приходскому священнику, и Летти впервые увидела его, когда Марджори — вот уж не ожидала! — потащила ее в воскресенье в церковь. Его преподобие Дэвид Лиделл (он предпочитал, чтобы его называли «отец») был довольно высокого роста брюнет, лет уже за сорок, церковное облачение, безусловно, очень шло к нему. Хорошо, что у Марджори есть такой интересный новый священник, подумала Летти, добрая душа. Жители поселка были большей частью ушедшие на покой супружеские пары с непременными при них внуками. Здесь велось некое подобие светской жизни, которое поддерживалось главным образом хождением в гости на рюмочку коньяку, и как-то вечером Марджори пригласила к себе молчаливого элегантного отставного полковника, его неумолчно болтающую жену и отца Лиделла. При ближайшем рассмотрении — и в «штатском» — отец Лиделл разочаровал Летти. Он оказался человеком самым обыкновенным, в рыжеватом твидовом пиджаке и в серых фланелевых брюках довольно неудачного покроя — то ли слишком широких, то ли слишком узких, во всяком случае таких теперь не носят.
Отсидев положенное время и выпив еще по рюмке, полковник с женой удалились, но отец Лиделл, видимо отдававший себе отчет, что у него дома ничего съедобного нет, задержался, и Марджори пришлось пригласить его к ужину.
— Н-да, положение не совсем приятное, — явно чего-то не договаривая, сказал он, когда Марджори вышла на кухню и Летти осталась с ним наедине.
— Да? Почему неприятное? — Летти не уловила, к кому относятся его слова — к нему одному или ко всему человечеству.
— Потому что не можешь отплатить подобным же гостеприимством, — пояснил он. — Марджори всегда такая радушная.
Оказывается, он называет ее по имени, и это приглашение к ужину уже не первое.
— По-моему, в небольших поселках люди вообще очень радушные, — слегка осадила его Летти. — Гораздо радушнее, чем в Лондоне.
— Ах! Лондон… — Вздох был, пожалуй, несколько преувеличенный.
— Дэвид перебрался сюда, конечно, из-за своего здоровья, — сказала Марджори, вернувшись в комнату и сразу вступая в разговор.
— Ну и как, вам здесь лучше? — спросила Летти.
— У меня всю эту неделю была диарея, — последовал ошеломляющий ответ.
Наступила короткая — на какую-нибудь долю секунды — пауза, и если обе женщины несколько растерялись, они сразу же пришли в себя.
— Диа-рея, — задумчиво повторила Летти. Она всегда затруднялась в правописании этого слова, но, решив, что столь банальное признание не соответствует серьезности момента, больше ничего не добавила.
— Крепкое вино помогло бы вам лучше, чем наши извечные приходские чашечки чая, — смело посоветовала Марджори. — Например, коньяк.
— Энтеровиоформ, — сказала Летти.
Он улыбнулся жалкой улыбкой. — Может быть, это помогает английским туристам на Коста-Брава, но разница в том, что у меня…
Фраза так и увяла, не дойдя до конца, и в чем заключалась эта «разница», оставалось только догадываться.
— Да, когда бываешь за границей… Приехали мы в Неаполь, Napoli, — сказала Марджори чуть ли не игриво. — Помнишь, что было в Сорренто, Летти?
— Я помню только лимонные рощи, — сказала Летти, решив переменить тему разговора.
Дэвид Лиделл закрыл глаза и откинулся на спинку кресла, ощущая всем своим существом, как приятно быть в обществе интеллигентных дам. Он к этому не привык. Грубые голоса здешних жителей действовали ему на нервы, а иногда эта публика позволяла себе говорить ужасные вещи. Любые попытки «улучшить» церковный обиход встречались с презрением и враждебностью, а когда он стал посещать коттеджи, ему приходилось смотреть телевизор, потому что у людей не хватало понятия его выключить. Он ужасался — живут здесь без водопровода, без теплой уборной, а находятся в рабстве у этого ящика! Старухи, которые в прежние времена были опорой прихода, и те не желали посещать церковь, даже если их доставляли туда и обратно на машине. Единственное, что привлекает на церковные службы кое-кого из прихожан, — это Праздник урожая, Поминальное воскресенье и Рождественские песнопения. По контрасту со здешней публикой Марджори и ее приятельница, мисс Такая-то — особа малоинтересная, фамилия ему не запомнилась, — женщины в высшей степени культурные, и он с наслаждением ел цыпленка под бешамелью и беседовал с ними о поездках в Италию и Францию.
— Орвието, — промолвил он. — Но пить его надо там, на месте. — И они, конечно, согласились с ним.
Летти он показался очень скучным, но Марджори она этого не сказала. Погода была прекрасная, и ей не хотелось затевать разговор на спорные темы ни за чаем в саду, ни во время неспешных прогулок по лугам и лесам. Кроме того, если, выйдя на пенсию, она поселится в коттедже вместе с Марджори, не стоит слишком уж критиковать священника, тем более что он, видимо, будет часто заходить к ним. К этому придется привыкнуть, когда живешь в небольшом поселке. И ко многому другому тоже. На совместных прогулках это она, Летти, натыкалась на мертвую птицу или на высохший трупик ежа или видела раздавленного кролика посреди шоссе, когда они ехали на машине. Марджори, наверно, часто приходилось видеть такое, и она уже не обращала на это внимания.
В последний день отпуска Летти они решили съездить на пикник в живописное местечко недалеко от поселка. День был не праздничный, значит, там будет немноголюдно, но главное то, объявила Марджори перед самым отъездом, что с ними сможет поехать Дэвид Лиделл.
— Разве у него нет никаких обязанностей на неделе? — удивилась Летти. — Даже если нет службы в церкви, то надо же посещать больных и стариков!
— Болен сейчас только один человек, и он в больнице, а старикам его посещения не нужны, — сказала Марджори, давая Летти понять, что ее старомодные взгляды неуместны в наши дни в Государстве Всеобщего Благоденствия, где здоровье каждого человека всем известно и всеми обсуждается.
— Я все стараюсь вытаскивать Дэвида на природу, когда только можно, — добавила Марджори. — Ему необходимо отдохнуть, отключиться от дел.
Летти отметила это «на природу», имевшее, видимо, какой-то особый смысл, и, памятуя о потребностях Дэвида Лиделла, она не удивилась, когда ее втиснули на заднее сиденье машины вместе со всем приготовленным для пикника и со старым терьером Марджори, который оставлял на ее чистых темно-синих брюках жесткие белые волосы. Марджори и Дэвид сели на переднее сиденье и дорогой вели разговоры о делах поселка, в которых Летти не могла принимать участие.
Когда они приехали на место, Марджори извлекла из багажника два складных парусиновых стула, торжественно поставила оба — себе и Дэвиду, и Летти поспешила заверить их, что она устроится на коврике, так будет лучше. Тем не менее у нее осталось такое чувство, что значение ее было умалено, что она как-то принижена, ибо сидит на более низком уровне, чем другие.
Поев холодной ветчины, яиц вкрутую и выпив белого вина — этот не совсем обычный штрих Летти приписала присутствию Дэвида Лиделла, — все трое замолчали; может быть, после вина, выпитого среди дня, их одолела естественная сонливость. Для сна обстановка была не совсем подходящая: их трое — двое на стульях, Летти на коврике, и все же, невольно закрыв глаза, она на некоторое время отрешилась от своего окружения.
Открыв глаза, она обнаружила, что смотрит прямо на Марджори и Дэвида, которые сидят на своих тесно сдвинутых парусиновых стульях, кажется, держа друг друга в объятиях.
Летти тут же отвела от них взгляд и снова закрыла глаза, не зная, может, это ей приснилось?
— Кому налить кофе? — звонким голосом спросила Марджори. — У нас есть еще в другом термосе. Летти, по-моему, ты заснула?
Летти приподнялась с коврика. — Да, я, кажется, задремала, — призналась она. Почудилась ей эта сцена, или к таким вещам тоже придется привыкать, когда поселишься здесь?
Как только Летти вернулась из отпуска, собрался уезжать Эдвин. В конторе без конца обсуждалось, ехать ли ему автобусом или поездом, взвешивались все за и против того и другого способа передвижения. В конце концов победил поезд. Поездом дороже, но быстрее, и Эдвин наездится в машине со своим зятем, с дочерью и с их двумя детьми. Они будут недалеко от Истборна, где есть великолепные церкви, и он предвкушал поездку туда. Вдобавок осмотрят сафари-парк и роскошные поместья, где столько всего интересного. Может быть, доберутся даже до Лайонз-оф-Лонглит, вволю покатаются по автострадам. Мужчины на переднем сиденье, дочь Эдвина и дети сзади. Для всех для них это будет хорошей разрядкой, но дети растут, и потом, пожалуй, захочется поехать в Испанию, а как тогда быть с Эдвином? Испания ему не понравится, решили дочь с зятем. Может быть, он проведет отпуск с кем-нибудь из конторы? Может, так эта проблема и разрешится?
Расставшись со своими сослуживцами, Эдвин о них почти не думал. Вспомнилась ему только Марсия, и при довольно странных обстоятельствах. Перед отходом поезда он стоял на вокзале у книжного киоска, соображая, не купить ли ему что-нибудь почитать. Он уже успел сбегать на Португал-стрит за последним номером «Черч таймс», но этого ему на всю дорогу не хватит. В киоске был большой выбор журналов с яркими обложками; на некоторых изображались полные, обнаженные бюсты молодых женщин в соблазнительных позах. Эдвин разглядывал их совершенно хладнокровно. У его жены Филлис тоже были груди, но он не помнил, чтобы это выглядело именно так — круглые, как воздушные шары. Потом он вспомнил Марсию и ее операцию — мастэктомия… так, кажется, это назвал тогда Норман. Значит, ей удалили одну грудь, а это утрата для любой женщины, хотя Эдвин не мог себе представить, чтобы у Марсии было такое же роскошество, как у девиц на журнальных обложках. И все же ее нельзя не пожалеть, хотя особа она малоприятная. Может быть, следовало заглянуть к ней в тот вечер, когда он вышел с лужайки на ее улицу? Он не знал, ходит ли Марсия в ту церковь, что стоит на запоре, и навещает ли ее священник. Она никогда об этом не говорила, но за ней, конечно, кто-нибудь из церковных деятелей приглядывает, и там знают, что такие всегда держатся особняком, следовательно, включать их в организованную программу не следует. Эдвин не принадлежал к той школе, которая считает, что деятельность церковников есть продолжение деятельности общественной, но он знал, сколько людей добропорядочных, честных, благожелательных стоят теперь на такой позиции. Марсию вряд ли оставят без присмотра, так что беспокоиться о ней нечего. Стоя сейчас на вокзале Виктория, он ничем помочь ей не сможет. И, отвернувшись от журналов, напомнивших ему Марсию, он купил номер «Ридерс дайджест» и выкинул ее из головы.
Церковные деятели действительно предприняли осторожную попытку войти в контакт с Марсией и предложили ей поехать с экскурсией в Вестклиф-на-Море («Это интереснее, чем Саутенд.»), но она ехать не захотела, и вынуждать ее к этому не стали. Дженис Бребнер тоже беспокоилась, почему Марсия никуда не уезжает в отпуск, и подала ей на выбор несколько советов, но Марсия ни одному из них не последовала. — Она ужасно трудная! — жаловалась Дженис своей приятельнице — больничной сестре. — Эти люди даже не желают, чтобы им оказывали помощь. А ведь есть такие, которые благодарят тебя, с ними так хорошо, им стоит помогать… — Она вздохнула. Марсия была, безусловно, не из таких.
И все же на время отпуска Марсия припасла себе два развлечения, но какие — она никому не сказала. Первое — посещение больницы, где она должна была пройти амбулаторный осмотр в клинике мистера Стронга. Время, указанное на ее карточке, было 11.35 — весьма странное время; создавалось такое впечатление, что все рассчитано в пределах пяти минут, чтобы людям не приходилось зря там околачиваться. Марсия пришла в больницу минута в минуту, отметилась в регистратуре и села, ожидая вызова. Если кто при ходил раньше назначенного времени, можно было почитать журналы, выпить чаю или кофе из автомата и, конечно, посетить уборную. Марсия ничего такого не сделала и сидела на стуле, глядя прямо перед собой. Она заняла место в стороне от других и рассердилась, когда какая-то женщина, сев рядом с ней, попыталась вступить в разговор. Ожидающие не обращались друг к другу; все сидели так, как сидят в приемных у врачей, разве только над этим бдением нависало нечто совсем иное, ибо у каждого, кто ждал своей очереди, было что-то «не совсем благополучное». Марсия промолчала в ответ на замечание насчет погоды и продолжала смотреть прямо перед собой, уставившись на дверь, на которой была дощечка с надписью «Мистер Д. Г. Стронг». Рядом другая дверь, на дощечке «Д-р Г. Уинтергрин». Невозможно было определить, к кому ждут вызова все эти люди — к хирургу или к терапевту; никаких отличий на них не замечалось, и все они, и мужчины и женщины, испуганные, а некоторые даже подавленные, были разного возраста.
— Вы к доктору Уинтергрину? — упорствовала соседка Марсии.
— Нет, — сказала Марсия.
— Ах, значит, к мистеру Стронгу. За те полчаса, что я сижу здесь, в этот кабинет еще никто не входил. Я-то жду доктора Уинтергрина. Он замечательный врач, иностранец. Кажется, поляк. Глаза такие добрые, просто замечательные. Обходит палаты всегда с гвоздикой в петлице. Сам их выращивает у себя в саду в Хендоне. Его специальность — расстройства пищеварения, желудок. Он, конечно, и на Харли-стрит принимает. А мистер Стронг как, тоже на Харли-стрит?
— Да, — холодно ответила Марсия. Ей не хотелось говорить о мистере Стронге с этой женщиной, не хотелось пускаться в обсуждение вещей, для нее священных.
— Тут иногда студенты оперируют, — продолжала женщина. — Надо же им научиться… Ведь правда?
В эту минуту сестра вызвала Марсию, и Марсия поняла, что настала ее очередь. Не будучи человеком наивным, она не ждала, что попадет обязательно к мистеру Стронгу, хотя на двери в кабинет стояла его фамилия. Она вошла туда, разделась до половины, легла на кушетку и не очень огорчилась, когда ее стал обследовать златокудрый молодой человек — ассистент, проходящий практику по хирургии. Он осмотрел ее в высшей степени профессионально, смерил кровяное давление, выслушал стетоскопом. На ее новое розовое белье, конечно, не обратил никакого внимания, но восхитился аккуратностью операционного шва — дело рук мистера Стронга — и сказал ей, что она слишком худа и что ей надо побольше есть. Но человек, еще не достигший двадцати пяти лет, вряд ли знал, чего ждать от женщины, которой за шестьдесят лет. Неужели они все такие худые? Из тех, кого он мог припомнить, уж его-то двоюродная бабушка, ровесница мисс Айвори, совсем не такая, хотя ему и не приходилось видеть ее раздетой.
— За вами надо кому-нибудь присматривать, — мягко сказал он, и Марсия не обиделась, не рассердилась на него, как это было, когда на то же самое ей намекали церковные деятели и дама из патронажной службы, но больница — дело другое. Она спокойно, горделиво протянула регистраторше свою карточку, чтобы ее записали на очередную проверку.
Второе развлечение, которое Марсия припасла себе на отпуск, была поездка к мистеру Стронгу, вернее, к дому, где жил мистер Стронг. В телефонном справочнике она вычитала, что он принимает не только на Харли-стрит, но и в Далвиче, куда было легко доехать на 37-ом автобусе.
После посещения больницы она выждала неделю, сохраняя промежуток между этими двумя удовольствиями, и теплым солнечным днем отправилась посмотреть дом мистера Стронга. Автобус был почти пустой, кондукторша добродушная, внимательная. Она сказала Марсии, где лучше выйти и как попасть на нужную ей улицу, но, пробив ее билет, пустилась в разговоры, вроде той женщины в больнице. На этой улице такие красивые дома… У Марсии, наверно, там живут знакомые или… вряд ли, конечно, но, может, там ей обещали работу? Это ужасно! — подумала Марсия. Почему люди так любят вмешиваться в чужие дела, а если им ничего не отвечаешь, принимаются распространяться о своих. Ей пришлось выслушать длинный рассказ о муже и о ребятишках — категориях, о которых она понятия не имела, и, как только автобус притормозил у ее остановки, она вышла и пошла по улице под теплым летним солнцем.
Дом мистера Стронга, как и соседние дома, был весьма внушительного вида — именно такой, какого и заслуживал мистер Стронг. В палисаднике перед ним — кустарник. Марсия представила себе, что в мае тут расцветает ракитник и сирень, но теперь, в начале августа, любоваться в этом садике было нечем. Может быть, позади есть розы, сад за домом, кажется, большой, но ей были видны только качели на высоком раскидистом дереве. Мистер Стронг, конечно, человек семейный, у него есть дети, и теперь все они, наверно, уехали на море. Дом казался совершенно пустым, значит, можно постоять здесь, разглядывая его; отсюда видно, что занавеси с рисунком Уильяма Морриса предусмотрительно задернуты. Занавески не тюлевые, промелькнуло у нее в уме, да тюлевые и не подходят мистеру Стронгу. Мысли у Марсии были неотчетливые, с нее хватало того, что здесь можно постоять. Потом она с полчаса прождала автобуса, не замечая задержки, наконец добралась до дому, вскипятила себе чашку чая и сварила яйцо. Молодой врач в больнице посоветовал ей больше есть, и она была уверена, что мистер Стронг согласился бы с ним.
На следующий день Марсия вернулась на работу, но в ответ на вопросы, как она провела отпуск, отвечала уклончиво, говорила только, что погода была хорошая и что смена обстановки пошла ей на пользу, словом, отделывалась общими в таких случаях словами.
В первый день отпуска Нормана сияло ослепительное солнце, и в такой день было бы хорошо съездить за город или на море или погулять рука об руку с любимой в Кью-Гарденз.
Ни о чем таком Норман и не подумал, проснувшись утром и вспомнив, что сегодня ему не надо идти на работу. Так как времени у него было достаточно, он решил приготовить себе настоящий завтрак — яичницу с беконом и со всеми причиндалами, куда у него входили помидоры и гренки, — завтрак повкуснее ежедневной тарелки корнфлекса или пшеничных хлопьев. И завтракать он будет в пижаме и в халате, точно герой какой-нибудь пьесы Ноэла Кауарда. Поглядели бы они на меня сейчас! — подумал он, вспомнив Эдвина, Летти и Марсию.
Халат у него был искусственного шелка, пестрый, с геометрическими разводами цвета бордо и «старого золота». Норман купил его на распродаже, решив, что такой будет ему к лицу и чем-то — неизвестно чем — «поможет». Он готов был биться об заклад, что у Эдвина ничего подобного нет, наверно, какая-нибудь клетчатая шерстяная хламида, сохранившаяся еще со школьных времен. У Летти, конечно, что-нибудь нарядное, с отделкой и прочими финтифлюшками, как у тех дам, которых он видел, когда навещал в больнице Кена, но о халате Марсии размышлять ему не захотелось. Как ни странно, он поймал себя на том, что избегает думать о ней, и сразу переключил мысли на другое. Во всяком случае, громкий окрик хозяйки — что-то там у вас пригорело! — тут же вернул его на землю.
Большую часть своего отпуска Норман провел за такими же пустяковыми, бессмысленными делами. По правде говоря, он не знал, чем занять себя, когда нет работы. Вся последняя неделя ушла у него на то, чтобы ходить к зубному врачу, прилаживать новый протез и привыкать есть в нем. Зубной врач был йоркширец, пожалуй, слишком веселый на взгляд Нормана, и, хотя работал он от Государственного Здравоохранения, Норману пришлось выложить ему немалую сумму денег за такое количество неприятностей. Покорнейше вас благодарю! — с раздражением думал он, и, когда наконец уверился, что может позволить себе нечто более существенное, чем суп и макароны с тертым сыром, вернулся на работу. В запасе у него осталось еще несколько отпускных дней. «Как знать, могут пригодиться!» — сказал он, но сам чувствовал, что эти дополнительные дни никогда ему не понадобятся и ворохом сухих листьев будут скапливаться осенью на тротуаре.
6
Летти не так уж удивило письмо Марджори, сообщавшей, что она выходит замуж за Дэвида Лиделла. Вот, оказывается, сколько всего может произойти за такой короткий срок, особенно когда живешь в небольшом поселке, хотя чем это объясняется, Летти не знала.
«Нам с Дэвидом стало ясно, что мы с ним, люди такие одинокие, можем много дать друг другу!» — писала Марджори.
Летти не приходило в голову, почему ее подруга вдруг может стать такой одинокой. Жизнь овдовевшей Марджори, поселившейся за городом, всегда казалась ей завидной и полной таких обыденных, но захватывающих событий.
«Дом приходского священника здесь совсем неблагоустроен, — было дальше в письме. — Там столько всего надо переделать. И ты подумай! Агент по продаже недвижимости говорит, что я могу просить (и получу!) за мой коттедж 20 000 фунтов! Ты, конечно, поймешь, что единственное, что меня несколько тревожит, — это мысль о тебе, дорогая моя Летти. Вряд ли ты сможешь (и вряд ли сама захочешь, в чем я ни минуты не сомневаюсь) переехать к нам и жить с нами, когда уйдешь на покой. И вот мне пришло в голову, что ты, может, поселишься в Холмхерсте, где скоро должна освободиться комната. За смертью, конечно, только дай мне знать о своем решении как можно скорее…» Дальше следовали скучные подробности, смысл которых заключался в том, что Марджори поможет Летти «устроиться», так как она знает женщину, которая всем там ведает. Это не дом для престарелых, ничего подобного, потому что туда принимают только по строгому отбору, по личной рекомендации…
Летти не дала себе труда внимательно прочитать все до конца, В письме Марджори звучал чуть ли не девичий восторг, но у влюбленной женщины, даже если ей уже за шестьдесят, чувства могут быть не менее пылкие, чем у девятнадцатилетней девушки. Пробежав последнюю страницу, Летти узнала, что Дэвид такой замечательный, что он очень одинок, в последнем приходе его не оценили, и тут у нас тоже некоторые отнеслись к нему недоброжелательно. И наконец, что они так любят друг друга и что разница в годах («Я-то ведь старше его на десять лет») не имеет никакого значения. Летти подумала, что разница между ними должна быть ближе к двадцати, чем к десяти годам, но она уже была готова признать эту любовь, хоть и не понимала ее. Любовь была тайной, которую она ни разу в жизни не испытала. В молодости ей так хотелось полюбить, она чувствовала, что должна полюбить, но любовь так и не пришла к ней. Она привыкла к своему изъяну и не вспоминала о нем, но все же ее смутило и, пожалуй, даже слегка испугало, что Марджори это чувство не чуждо.
О том, чтобы поселиться в Холмхерсте, не могло быть и речи — жить в большом красно-кирпичном здании на широкой луговине, которую она часто проезжала по дороге к Марджори! Как-то раз она увидела там старуху — та с потерянным видом выглядывала из-за кустов живой изгороди, и воспоминание об этой старухе так и не покинуло ее. Но вот придет время уходить на пенсию, и ждать этого дня уже не долго, а она так и останется в своей спальне-гостиной. В Лондоне можно жить очень интересно: музеи, художественные выставки, концерты и театры — то, без чего, как говорят, скучают, чего жаждут люди, которые живут не в Лондоне. Все это будет доступно Летти. На письмо Марджори, конечно, надо ответить, послать ей поздравление с законным браком, как полагается, и успокоить ее совесть, поскольку она расстроила планы Летти. Ответить надо, но не обязательно сейчас.
По пути домой Летти увидела около станции метрополитена тележку с цветами. Ей пришло в голову, что надо бы купить букет их хозяйке, пригласившей всех своих постоялиц на чашку кофе вечером. Только не эти круглогодичные хризантемы, а что-нибудь помельче, поскромнее, вроде анемонов или фиалок. Ничего такого у продавца не нашлось, но не покупать же по дешевке нечто похожее на маргаритки, покрашенные светло-зелеными или розовыми чернилами. И Летти отошла, так ничего и не купив. У самого подъезда ее догнала Мария — венгерка, которая тоже жила в их доме. В руках у нее был покрашенный светло-зеленой краской букетик, который Летти только что отвергла.
— Так красиво! — восторженно проговорила Мария. — И всего десять пенсов. Вы не забыли, мисс Эмбри пригласила нас сегодня выпить кофе, так что, я думаю, надо принести цветы.
Летти поняла, что Мария и тут ее обскакала, как это часто случалось, когда она развешивала в ванной свое выстиранное мокрое белье и брала Леттину «Дейли телеграф», якобы по ошибке, вместо своей газетки.
Мисс Эмбри жила в нижнем этаже, и три ее постоялицы — Летти, Мария и мисс Элис Спарджон — выползли из своих комнат, точно зверьки из норок, и в половине восьмого спустились вниз.
Какие у нее вызывающе красивые и добротные вещи, подумала Летти, принимая из рук мисс Эмбри чашку марки краун-дерби. Выяснилось, что она перебирается со всеми своими красивыми вещами в загородный дом для престарелых, может быть, в тот самый, от которого решила отказаться Летти.
— Устроил меня туда мой брат. — Сообщая им это, мисс Эмбри улыбнулась, может быть, потому, что ни у одной из ее постоялиц не было мужчины, который улаживал бы ее дела. Все они были незамужние, из мужчин никто к ним не ходил, и даже родственники не навещали.
— Артур все взял на себя, — подчеркнула мисс Эмбри, а в это «все» входил и дом, который надо было продать или уже продали, как обычно, вместе со всеми постояльцами.
— А кто такой наш будущий хозяин? — Мисс Спарджон первая высказала то, что было у всех у них на уме.
— Очень милый джентльмен, — мягче мягкого проговорила мисс Эмбри. — Он с семьей займет нижний этаж и подвал.
— А семья у него большая? — спросила Мария.
— Насколько я понимаю, с ними, кажется, будет жить его близкий родственник. Как хорошо, что кровные узы и родственные чувства все еще уважаются в некоторых уголках земли!
Эти слова вынудили Летти осведомиться, кто их новый хозяин — может, он не англичанин, иностранец, если можно так выразиться? И мисс Эмбри ответила так же уклончиво, дав понять, что да, до некоторой степени иностранец.
— Как его звать? — спросила Мария.
— Мистер Джейкоб Олатунде. — Мисс Эмбри выговорила это имя раздельно, словно заранее напрактиковавшись в произношении.
— Значит, он черный? — Прямой вопрос опять осмелилась задать венгерка Мария.
— Да, белой его кожу, пожалуй, не назовешь, но, например, кто из нас может считать себя белой? — Мисс Эмбри оглядела своих постоялиц: Летти — розоватая, Мария — бледно-желтая, мисс Спарджон — как пергамент. Цвет лица у всех разный. — Вы знаете, я жила в Китае, так что различие в цвете кожи меня мало интересует. Мистер Олатунде уроженец Нигерии, — добавила мисс Эмбри.