Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Барбара Пим



Кто же она, Барбара Пим?

Фотоискусство честно смотрит вдаль, День тусклый тусклым запечатлевая; Улыбки фальшь, натянутость любая Сейчас видна; не спрячется деталь: Рекламный щит, веревка бельевая. Филип Ларкин Стихи в фотоальбом молодой леди[1]
Сейчас трудно себе представить, что еще десять лет назад мало кто знал Барбару Пим. И если бы не случайность, «открытие» этой писательницы могло бы так и не состояться.

В 1977 году литературное приложение к «Таймс», отмечая свой 75-летний юбилей, решило провести анкету. Ее участникам: видным романистам, критикам, литературоведам, издателям — было предложено ответить на вопрос — кто, по их мнению, наиболее незаслуженно недооцененный и, напротив, незаслуженно превознесенный автор, появившийся в английской литературе за последние 75 лет. Ответы пестрели именами, и только одна писательница — Барбара Пим — была упомянута дважды. Причем назвали ее авторитеты столь высокие, что не посчитаться с их суждениями было просто невозможно. Одним оказался выдающийся английский поэт Филип Ларкин, другим — Дэвид Сесил, писатель, крупнейший специалист по классической литературе XIX столетия.

Обосновывая свой выбор, Филип Ларкин писал: «В книгах Барбары Пим нарисована непревзойденная по точности и проницательности картина жизни английского среднего класса в послевоенную пору. Эта писательница наделена редким талантом — видеть трагизм и одновременно комические стороны нашего каждодневного бытия». Примерно такую же оценку Барбаре Пим дал и Дэвид Сесил. Комедийный дар Барбары Пим, ее умение различать скрытые мотивы поведения людей, подмечать неважные на первый взгляд черты психологического облика — все это, писал Дэвид Сесил, свидетельство самобытного, незаслуженно обойденного славой таланта. Барбара Пим, добавили Филип Ларкин и Дэвид Сесил, вовсе не новичок в литературе. Между 1950 и 1961 годами она написала шесть романов, которые выходили в издательстве «Кейп».

Филип Ларкин и Дэвид Сесил — исключения; остальные участники анкеты, как, впрочем, и ее организаторы, с трудом припоминали, кого же имеют в виду мэтры. За разъяснениями обратились к главному редактору издательства «Кейп».

Однако вопрос: «Что Вы можете сказать о вашем авторе Барбаре Пим?» — поверг его в полное недоумение. «Право, не знаю, жива ли она. Мы ведь ее давно не печатаем. Книги ее успеха не имели, приносили лишь убыток. И потому, когда она в 1961 году предложила нам рукопись нового романа, мы решили больше не рисковать». В самом деле, продолжал он, что может привлечь читателя в этой старомодной, чуть ли не по-викториански пуристской прозе — ни злободневных вопросов, ни захватывающего сюжета, ни откровенных интимных сцен. А ведь именно этого по большей части требует читатель.

В оправдание главы издательства «Кейп» надо сказать, что, действительно, в 1961 году, когда литературную сцену Англии продолжали занимать «сердитые молодые люди» с их бурными отрицаниями всего и вся, а им на смену шли жаждущие перемен рабочие романисты, рассказы Барбары Пим о старых девах, коротающих свои дни в провинции, о незадачливых священниках, об эгоистах и эгоистках, несостоявшихся любовных романах, бесконечных чаепитиях, благотворительных базарах, что и говорить, мало кого могли увлечь.

Получив отказ издательства, Барбара Пим, однако, не сдалась. Убежденная, что ее внешне камерная, даже старомодная проза имеет право на существование, она предложила рукопись еще двадцати четырем английским издательствам. Но повсюду слышала один и тот же приговор: «Скучно, устарело». Вот тут Барбара Пим пала духом и приняла решение оставить творчество.

Ее молчание длилось шестнадцать лет и, если бы не благоприятное стечение обстоятельств, длилось бы и дольше — до ее смерти, наступившей всего лишь через три года после ее шумного, но запоздалого признания.

Мода капризна: по иронии судьбы те самые издательства, которые без тени сомнения объясняли Барбаре Пим, что ее «муза» изъедена молью и насквозь пропахла нафталином, теперь, после анкеты литературного приложения к «Таймс», наперебой предлагали ей свои услуги. Издательство «Кейп», которое еще недавно с трудом припоминало, кто же она, Барбара Пим, теперь заговорило о ней как о «своем авторе» и мгновенно переиздало все ее романы: «Превосходные женщины», «Ручная газель», «Джейн и Пруденс», «Совсем не ангелы», «Сосуд, полный благословений», «Любовь не возвращается». Однако Барбара Пим не захотела остаться «автором „Кейпа“»: перед ней гостеприимно распахнуло двери старейшее, освященное традициями английское издательство «Макмиллан», где и были опубликованы ее новые романы: «Осенний квартет», «Голубка умерла», «Несколько зеленых листьев». «Макмиллан» и после смерти писательницы продолжает публиковать ее незаконченные произведения: «Неподходящая привязанность», «Академические проблемы» и другие.

Нельзя сказать, что эти извлеченные на свет божий рукописи, которые теперь редакторы почитают за честь «причесать», равноценны лучшему, что было создано Барбарой Пим — ее романам «Превосходные женщины», «Сосуд, полный благословений», «Осенний квартет», «Несколько зеленых листьев». Недавно опубликованный роман «Академические проблемы», даже при самом благосклонном и снисходительном отношении, трудно назвать удачей Барбары Пим.

«Университетский роман» не тот жанр, в котором Барбара Пим чувствовала себя уверенно. Она дважды откладывала работу над книгой, вероятно, понимая, что тема не по ней и она вряд ли сможет сказать новое слово о жизни провинциального университета. Трудно сказать, хорошую или, напротив, плохую услугу оказала Барбаре Пим ее редактор Хейзел Холт, которая «довела» роман и даже придумала ему заглавие.

Но тем загадочнее интерес к этой книге: все ведущие английские газеты и журналы откликнулись рецензиями, преимущественно хвалебными. Сдержанные суждения потонули в хоре восторженных восклицаний: «Еще одна настоящая Барбара Пим. Еще одна встреча с современной Джейн Остен».

Вот этот интерес ко всему, что выходит из-под пера Барбары Пим — будь то шедевр типа «Осеннего квартета» или только заготовка будущей вещи, как «Академические вопросы», — и заслуживает отдельного разговора. Показательно, что популярность Барбары Пим переросла границы Великобритании. В Соединенных Штатах, где еще недавно при одном упоминании Барбары Пим губы складывались в презрительную гримасу, где ее окрестили «стопроцентной английской писательницей», подразумевая под этим, что она слишком чопорна и сдержанна в изображении интимной жизни героев, теперь ее издают огромными тиражами, называют «выразительницей английского духа», пишут диссертации, посвящают ей критические исследования, в которых иногда приписывают Барбаре Пим достоинства, которыми она не обладает. Трудно согласиться с Робертом Эмметом Лонгом, американским литературоведом, автором недавно вышедшей солидной монографии о Барбаре Пим, когда он заявляет, что на страницах ее книг запечатлена жизнь английского общества XX века.

Хотя соперничать с американским размахом непросто, не отстают и англичане. Фотографы и корреспонденты осаждают тихий домик Барбары Пим в Оксфордшире и требуют от сестры писательницы интервью, новых, свежих сведений. В Оксфорде проведена весьма представительная конференция по творчеству Барбары Пим, в которой участвовали видные филологи страны. Подготовлена к печати солидная библиография, насчитывающая более 1000 записей. И это при том, что прижизненная слава Барбары Пим была столь кратковременна — всего три года.

Вряд ли в истории Барбары Пим повинны только капризы моды. Интерес к ее творчеству, безусловно, знак более серьезных процессов, происходящих не только в английской и американской литературах, но и в социологии и психологии.

Можно было бы объяснить взлет интереса к творчеству Барбары Пим особенной популярностью в последнее десятилетие «женской литературы». Причем в данном случае это понятие пришлось бы трактовать широко, не сводя его только к творчеству писательниц-феминисток, отстаивающих право женщин на равенство с мужчинами.

Английская литература издавна славится своими женщинами-писательницами. В свое время Вирджиния Вулф, критик тонкий и проницательный, посвятила английским женщинам замечательное эссе «Своя комната», в котором показала, что в английской словесности испокон века существовала традиция особого женского творчества: Мери Шелли, «несравненная Джейн», как назвал Вальтер Скотт автора «Гордости и предубеждения» Джейн Остен, сестры Бронте — Шарлотта, Эмили и Энн, Элизабет Гаскелл, Джордж Элиот, Вирджиния Вулф. Не оскудел женскими писательскими именами и XX век — Мюриэл Спарк, Айрис Мердок, Дорис Лессинг, Оливия Мэннинг, Сьюзен Хилл, Маргарет Дрэббл, Фэй Уэлдон, Верил Бейнбридж, Агата Кристи. Это таланты разные, самобытные, а некоторые, например Мюриэл Спарк, вписали своим творчеством значительную страницу в историю не только английской словесности, но и мировой.

Барбара Пим непохожа на Мюриэл Спарк. Она не обладает метафизическим взглядом на мир, присущим этой писательнице, не свойственна ей и убийственная, разящая наповал сатира и ирония Мюриэл Спарк. Нет у Барбары Пим безжалостной логики и непроницаемой отстраненности Фэй Уэлдон; усложненный философичный мир романов Айрис Мердок также ей далек.

«Компания» Барбары Пим иная. Ее «сестры по перу» — Анита Брукнер, Пенелопа Фицджеральд, Пенелопа Лайвли, отчасти Сьюзен Хилл, особенно когда она выступает автором романа-пастиша «Женщина в черном». Иными словами, те писательницы, которые в своем творчестве «реанимируют» викторианскую прозу, хотя многим недавно казалось, что по ней давно уже справили поминки. Но реальность упрямо доказывает, что эта литература и, главное, традиция классического искусства XIX века живы, более того, с каждым годом вербуют в свои ряды все новых и новых приверженцев.

Начиная с 70-х годов английскую литературу захлестнул невиданный до того интерес к XIX веку. Сколько сил потратила в 20-е годы Вирджиния Вулф, чтобы доказать, что Арнольд Беннетт — никудышный бытописатель, что тайны человеческой психологии ему недоступны. Однако Маргарет Дрэббл, по своим идейным убеждениям феминистка, не раз в своем творчестве восстававшая против ригоризма викторианской морали, в 70-е годы пишет обстоятельную монографию о Беннетте, восторгается его мастерством и предлагает современным романистам учиться у Арнольда Беннетта умению воскрешать на страницах книг жизнь в богатстве деталей и подробностей. Дрэббл не исключение: Чарльз Перси Сноу предлагает в надежные учителя Энтони Троллопа, Энгус Уилсон — Редьярда Киплинга, и все они вместе не устают повторять — учитесь описывать жизнь у Джейн Остен.

Интерес к XIX веку, не только к его литературе, но и к быту, морали, психологии, получил определение «викторианского возрождения». Оно условно: жизнь и творчество Джейн Остен хронологически не укладывается в рамки викторианского периода. Но дело, конечно же, не в точности дат, а в сути.

Только тот, у кого сердце из камня, иронизировал Оскар Уайльд, будет лить слезы над маленькой Нелл из «Лавки древностей». Сколько раз в начале века да и после второй мировой войны повторялось это суждение великого парадоксалиста. С каким презрением говорили о Голсуорси и его «Саге о Форсайтах». Однако сейчас Диккенс вновь любим и почитаем, а английский телефильм по роману «Сага о Форсайтах» стал первой ласточкой «викторианского возрождения».

К полному недоумению социологов, психологов, кинокритиков, литературоведов этот многосерийный фильм вызвал к себе бурный интерес. В те дни, когда по британскому телевидению демонстрировалась очередная серия «Саги о Форсайтах», английские кинотеатры, зазывно предлагающие фильмы ужасов, порнопродукцию, детективы и вообще всяческую массовую дребедень пустовали. Загадка да и только, разводили руками специалисты.

Впрочем, недоумевать могли и их американские коллеги, столкнувшиеся с необъяснимым успехом книги Эрика Сигала «История любви». Безусловно, нельзя поставить на одну доску знаменитый роман Голсуорси и книгу, о которой уже через десять лет будут помнить только специалисты. Но они, как это ни парадоксально, знаки одного и того же явления в культуре и социологии.

История двух молодых людей, их любви, смерти молодой женщины от лейкемии, история достаточно банальная, написанная без модного в американской литературе натурализма, напротив, с неприкрытым пафосом, тронула сердца миллионов американцев. Среди них были не только средние читатели и зрители, падкие на сенсацию, — над книгой Эрика Сигала рыдали искушенные и прожженные главы видных американских издательств. Получается, что и в Америке есть свое «викторианское возрождение», а если внимательно приглядеться к литературе других стран, то черты или ростки явления, для обозначения которого, наверное, наиболее подходит понятие «ретро», обнаружатся и там.

Энгус Уилсон, известный романист, литературовед, автор изданной в нашей стране монографии «Мир Чарльза Диккенса», считает, что «викторианское возрождение» — форма эскепизма, стремление уйти от социальных и технологических потрясений наших дней. Читатели ищут в книгах Троллопа и Джейн Остен «крепость моральных устоев, которая сегодня утрачена». «Я читаю романы XIX века, — пишет Маргарет Дрэббл, — потому что ощущаю в них широту и правдивость, порожденные самой жизнью. В них есть длинноты, но этих длиннот очень много и в самой жизни, и викторианцы — Джордж Элиот, миссис Гаскелл, Диккенс, а позже такой социальный романист, как Арнольд Беннетт, — привлекают меня именно сочетанием скуки и драматизма — тем самым, что составляет удел каждого обыкновенного человека… Мы восхищаемся в викторианцах тем, что сами утратили…»[2]

На гребне этого интереса и была «открыта» Барбара Пим.



Биография Барбары Пим столь же скупа событиями, как бедны происшествиями ее книги. Мэри Крэмптон — таково настоящее имя писательницы — родилась в 1913 году в Оксфордшире. Мать — помощница органиста в местной церкви; об отце известно меньше. Возможно, он был видным государственным служащим, но что заставило его сменить оффис на церковный хор, где он пел до конца своих дней, сказать трудно. Мэри Крэмптон и ее сестра Хилари избегали разговоров на эту тему.

Детство Мэри Крэмптон, прошедшее в патриархальной среде приходских священников, среди размеренных, неспешных чаепитий, благотворительных базаров, скромных, но исполненных достоинства церковных служб, в дружной, любящей семье, было счастливым и спокойным. Детские впечатления оказались очень стойкими: почти в каждой книге действие происходит в каком-нибудь провинциальном городке или деревушке Оксфордшира, а среди главных героев — почти всегда приходский священник.

В 1931 году Мэри Крэмптон поступила в Оксфорд, где занялась изучением английской литературы. Примерной студенткой она никогда не была, тем не менее университет дал ей вполне основательные знания, а главное — привил любовь к поэзии. Среди любимых авторов Барбары Пим — Шекспир, Мильтон, Поп, Ките, Вордсворт, Харди. Литературное, гуманитарное образование писательницы чувствуется уже в первом ее романе «Ручная газель», который был начат в 30-е годы в Оксфорде, а опубликован лишь в 1950-е годы. Цитаты, литературные аллюзии, парафразы известных сюжетов — все это в изобилии, хотя и ненавязчиво, присутствует в прозе Барбары Пим.

Оксфордский период, по воспоминаниям Барбары Пим, был самым радостным в ее жизни. Впереди было еще столько надежд, интересных, обещающих встреч. Разочарование, грусть, болезни, одиночество, о которых с таким проникновением, в значительной степени основываясь на своем опыте, позже напишет Барбара Пим, казались пока что страницами чужой судьбы. Первой горькой страницей в ее собственной судьбе стало расставание с любимым человеком на последнем курсе университета, разлуку с которым, как показало время, она так никогда и не смогла пережить.

Начинается война. Несмотря на протесты близких, Барбара Пим записывается в ряды женской вспомогательной службы Военно-морских сил Великобритании. Просит отправить ее подальше от Англии, в Италию, надеясь, что там, вдалеке от дома, сумеет излечиться от грустных воспоминаний. Но все же тоска по родным местам пересиливает, и она возвращается в Лондон. Остальные военные годы она проработала цензором по ведомству гражданской переписки. Назвать это занятие увлекательным трудно, но Барбаре Пим оно явно пошло на пользу. Обычная, тоскливо-безрадостная, будничная жизнь, смешная и жалкая, но и по-настоящему драматичная, лежала перед Барбарой Пим во всей ее обнаженности на страницах писем, которые она была обязана инспектировать и из которых почерпнула богатейший материал для своих будущих произведений. «Ведь правда диковинней вымысла», — эту пословицу любила повторять Барбара Пим.

Начиная с 1945 года Мэри Крэмптон — заместитель главного редактора солидного социологического журнала «Африка». С журналом связан наиболее долгий период ее жизни — вплоть до 1971 года, когда после тяжелой онкологической операции она была вынуждена уйти на пенсию.

Однажды Барбару Пим спросили, не мешала ли работа в журнале ее творчеству. «Нисколько, — уверенно ответила она. — И дело не только в том, что многолетнее общение с социологами помогло написать один из моих самых забавных романов „Совсем не ангелы“. Действие в нем как раз происходит в социологическом институте, похожем на тот, при котором существовал мой журнал. Среда это особая. Социология привлекает меня еще и потому, что по своим задачам она удивительно похожа на писательское ремесло — то же внимательное вглядывание в жизнь, неспешное изучение быта, нравов, характеров людей, та же неторопливость с выводами. Конечно, писатель свободнее социолога — в его распоряжении замечательный дар — воображение. Тогда как социолог — только ученый».

Последние годы жизни Барбара Пим провела вместе с сестрой в Оксфордшире. Здесь в одно прекрасное утро она узнала, что знаменита и что все английские издательства жаждут ее новых произведений. Правда, еще она знала, что смертельно больна, что дни ее сочтены. Переносила она свой недуг стоически и даже посмеивалась над своим плачевным состоянием: «Если бы у меня когда-нибудь были дети, я бы их назвала Терпение и Мужество. Довольно мрачная парочка». Конечно, успех вдохнул в нее силы. Но роман «Несколько зеленых листьев», вторая книга Барбары Пим, с которой познакомится наш читатель[3], вышел уже посмертно.

После 1977 года о Барбаре Пим писали немало. Постепенно, благодаря усилиям критиков и литературоведов, у английского читателя сложился образ автора «Превосходных женщин» и «Осеннего квартета» — суховатая, чопорная, ироничная, желчная старая дева, наделенная какой-то поистине фантастической способностью все подмечать, удалившаяся от мира и наблюдающая из своего уединения за слабостями и пороками человеческой натуры.

Такой образ кочевал из статьи в статью до 1984 года, иными словами, до того времени, когда сестра писательницы Хилари после долгих колебаний и раздумий решилась опубликовать письма, дневники и записные книжки Барбары Пим. В первую очередь ею руководило желание хотя бы до некоторой степени разрушить легенду о чопорной старой деве-затворнице из Оксфордшира.

Истины ради надо сказать, что этот миф был создан не без стараний самой Барбары Пим. Еще в 1940 году Мэри Крэмптон пришла в голову забавная мысль — а почему бы не придумать себе маску, не раздвоиться, как раздваивается, скажем, герой знаменитой повести Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда»? И вот в ее письмах — а она была отменной корреспонденткой, как викторианские писательницы XIX века, — она нередко принималась вести рассказ от лица ужасной зануды и злыдни Барбары Пим. Когда же стала печататься, то решила, что Барбара Пим не такой уж плохой псевдоним.

Подобная игра, конечно же, не только шалости пера, но знак того, что автор ищет особую, неодномерную, емкую повествовательную манеру. За маской, точнее за дюжиной масок, скрывался в свое время Уильям Мейкпис Теккерей. То он был пошловатым лакеем из богатого дома, то болтуном и вралем Фицбудлом, то недалеким полицейским, то честным и простодушным художником Микель Анджело Титмаршем, то Кукольником, дергающим своих марионеток за веревочки. Сам же он был каждым из своих повествователей и одновременно никем до конца. При такой игре возникает отстранение, ироническая дистанция, существующая между автором и повествователем, автором и героем; у писателя больше возможностей избежать прямолинейных лобовых оценок — открыто не сострадать и открыто не осуждать, но, всматриваясь в разнообразие типов, характеров, ситуаций, быть терпимым и понимающим.

Теперь, после публикации дневников, писем, записных книжек, мы знаем, что существуют две Барбары Пим. Настоящую знали немногие — близкие, в первую очередь сестра, сотрудники по журналу «Африка», поэт Филип Ларкин, не только поклонник ее таланта, но и верный друг, ее давний корреспондент.

«Не надо думать, — говорит сестра писательницы, — будто Барбара Пим была тихоней, скромницей, словом, походила на благовоспитанную дочь приходского священника, которая проводит дни, предаваясь увлекательному занятию вышивкой». Барбара Пим, продолжает Хилари, страстно любила жизнь, хотя та ее не слишком баловала — личные трагедии, долгие годы непризнания, тяжелая болезнь. В молодости она была все время кем-то увлечена, любила наряды и понимала в них толк, любила путешествовать. Другое дело, что разочарование постепенно вытеснило надежды. Но даже в трудные времена ей не изменяло чувство юмора — поистине неисчерпаемое. Пим была настоящей труженицей: она с равным увлечением редактировала социологические тексты и работала над своими романами. Хотя в 1961 году она во всеуслышание объявила, что не напишет больше ни строчки, конечно же, она втайне от всех писала.

Огромный архив Барбары Пим после ее смерти был передан в Бодлианскую библиотеку. Странно, но молодая, никому не ведомая Барбара Пим будто бы предчувствовала, что ее письма, дневники, записные книжки обретут пристанище в одном из старейших хранилищ страны. «Вот было бы замечательно, — писала она, — если бы мои письма, в том числе и любовные, осели бы в Бодлианской библиотеке и через тридцать лет можно было пойти и прочитать их».

Перечитать письма и дневники взялись сестра Барбары Пим, Хилари, и ее подруга и редактор Хейзел Холт, которые, сделав необходимые сокращения, подготовили их к печати.

Очень интересен и очень важен для понимания личности и творчества Барбары Пим ее дневник. Начала она его вести в 18 лет, еще в Оксфорде, последняя запись была сделана в больнице за несколько дней до смерти. Среди многочисленных писем выделяются адресованные Филипу Ларкину: в них она делится своими планами, обсуждает сюжеты романов, рассказывает о будущих героях. Но особенно глубокое впечатление производят 82 записные книжки с замыслами, набросками, бесчисленными зарисовками. Буквально воочию видишь, как Барбара Пим строила свои произведения, как отбирала материал для диалогов, которые, в свою очередь, говорят о ее безупречном слухе — столь они естественны, бесхитростны и в то же время художественно совершенны. Если дневники и письма — автобиография писательницы, то записные книжки — ее творческая лаборатория.

По отдельным, вроде бы случайным, дневниковым записям можно составить представление — и довольно полное — об эстетических воззрениях Барбары Пим — специальных эстетических сочинений писательница не оставила. «Мои уважаемые критики, — писала она после выхода в свет романа „Осенний квартет“, — упрекают меня, что я излишне увлечена обыденным. А почему, собственно, нельзя быть этим увлеченной? Какие высокие проблемы занимают умы моих рецензентов? Не могу взять в толк, почему им не по душе мистер С. Вот он завтракает с аппетитом, орудуя ножом и вилкой, ест сандвич. Около него стоит стакан с молоком. Нет, я решительно не могу понять, почему об этом не надо писать, почему теперь эти темы считаются недостойными внимания?»

Читая дневники, лишний раз убеждаешься, какой страстный интерес вызывала у Барбары Пим жизнь: ей было важно узнать, как люди ведут себя, как улыбаются, одеваются, ходят, острят. При этом ее занимал вопрос — а как изобразить эту «обыденность», сделать ее фактом искусства? «Очень важно, — замечает Барбара Пим, — описывая что-нибудь смешное, неприглядное или же невероятное в обычаях, обрядах, наконец, в образе жизни людей, не позволить себе хотя бы намеком выразить свое отношение к этому, а уж тем более неодобрение или досаду».

Из литературных жанров любимым для Барбары Пим был роман. Ему в 1978 году, уже после шумного успеха «Осеннего квартета», она посвятила статью с неожиданным, прямо-таки легкомысленным заглавием: «И вовсе не обязательно ждать до вечера». Вспоминая дни своей молодости, Барбара Пим пишет, что в начале века чтение романов по утрам считалось мало подходящим занятием для девушки из хорошей семьи. Другое дело — мемуары: из них можно почерпнуть немало знаний, особенно если герой какой-нибудь замечательный человек. Ну, а чему может научить роман? Роман — это чистое развлечение. Вечер, пора отдыха — вот время для чтения романов или же болезнь, когда ты прикован к постели и надо как-то убить время. «До сих пор, хотя моя молодость в далеком прошлом, я чувствую неловкость, когда открываю роман утром. Вдруг кто-нибудь войдет и застанет меня за этим недозволенным занятием. Ну, а писать романы, — не без иронии спрашивает Барбара Пим, — можно по утрам?»

«Для меня, — продолжает уже серьезно Барбара Пим, — роман такое же средство познания жизни, как для ученого-социолога обобщение, сделанное на основе кропотливо собранных фактов. Романы помогают понять жизнь…» Но лучше всего о романе сказала в «Нортенгерском аббатстве» Джейн Остен: «…произведение, в котором выражены сильнейшие стороны человеческого ума, в котором проникновеннейшее знание человеческой природы, удачнейшая зарисовка ее образцов и живейшие проявления веселости преподнесены миру наиболее отточенным языком»[4]. Эти слова Джейн Остен, писательницы, столь высоко почитаемой Барбарой Пим, могли бы стать эпиграфом ко всему творчеству самой Барбары Пим.

Удивительно, что судьба — личная и творческая — этих писательниц, которых разделяет более, чем век, оказалась так похожа. Неудачная любовная история Джейн Остен, оставившая глубокий след на всей ее судьбе, одинокая жизнь подле сестры в провинции. В XIX веке мало кто знал о существовании писательницы. Что там обычные читатели — Диккенс и Теккерей не «заметили» автора «Гордости и предубеждения». Те же, кто обратил внимание, например Шарлотта Бронте, высказались довольно-таки сдержанно. В ее книгах, писала создательница «Джейн Эйр», все так размеренно, ходишь, будто по дорожкам парка, нет ни бурных страстей, ни волнующих душу сцен. Но зато после ее смерти, особенно в XX веке, Джейн Остен было воздано сполна. Близки они и по эстетическим взглядам. Как и Джейн Остен, Барбара Пим бралась писать только о том, что основательно знала. Ей была известна жизнь небольших английских городков и деревушек, и она, как Остен, всегда рассказывавшая в своих романах «о двух-трех семьях в провинции», упрямо держалась этой территории. Как-то один журналист, бравший интервью у Барбары Пим, спросил, почему она никогда не пишет о молодых людях, почему ее герои все больше старые девы. «Неужели Вам никогда не хотелось помериться силами с Маргарет Дрэббл или Дорис Лессинг?» — «Почему же, — ответила Барбара Пим, — хотелось, но опыта и нужных для этого знаний у меня нет. Я могу писать о чувствах молодых людей 30–40-х годов, современного же поколения я не знаю. А вот чувства одиноких немолодых женщин, похожих на меня, мне понятны. Кто знает, не замолчи я на шестнадцать лет, — с горечью добавила она, — может быть, и я бы писала о молодых женщинах 60–70-х годов».

Отповедь Барбары Пим незадачливому журналисту вызывает в памяти ответ Джейн Остен принцу-регенту. Будущий король Англии, Георг IV, предложил Джейн Остен прославить царствующий дом в историческом сочинении. «Я должна придерживаться своего собственного стиля, — писала Остен, — и идти по собственному пути. Даже если я на этом пути никогда не достигну удачи, то твердо уверена в том, что, измени я самой себе, я была бы бессильна создать что-либо достойное внимания».

Читая книги Барбары Пим, понимаешь, что о своих героях она знает гораздо больше, чем написано. Для нее они близкие люди, и в их жизни ей важно все — привычки, манеры, причуды. Часто случайно оброненная фраза или поза говорят ей о характере и внутреннем мире человека больше, чем его поступки. Повествование у Барбары Пим, как и у Остен, подчеркнуто бесфабульно. В сущности, ничего не происходит. В лучшем случае герой или героиня примут участие в благотворительном базаре, или выступят с сообщением на заседании местного исторического общества, или нанесут визит давнему знакомому, поселившемуся поблизости, или отправятся на панихиду по умершей преподавательнице. Очень важен в этой прозе подтекст. Часто Барбара Пим предлагает читателю додумать то, что сознательно не договорила: что будет с ее героями, есть ли у них хотя бы малейшие надежды на счастье или почему все же их жизни не задались? Особое место отведено в ее поэтике заглавиям. Нередко это скрытые цитаты из любимых Барбарой Пим поэтов: «Совсем не ангелы» — строчка из Александра Попа, «Голубка умерла» — из Джона Китса, «Несколько зеленых листьев» — из Томаса Харди. Эти заглавия, невольно отсылающие читателя к более широкому литературному контексту, вводят в прозу Барбары Пим иронию, которая в творчестве этой писательницы столь же важна, как у ее великой предшественницы.

Тонкая ирония пронизывает всю прозу Барбары Пим. Впрочем, не слишком внимательный читатель может ее не заметить, но тогда многое в романах писательницы: психологическая глубина, определенность нравственных критериев, этически проблематика — также ускользнут от его взгляда. Но вместе с ними пропадет и особое очарование этой изящной, очень человечной прозы, откроется лишь остов классической нравоописательной традиции, которая во все века процветала в английской словесности.



На страницах романа «Несколько зеленых листьев» возникает мир, хорошо знакомый по другим книгам Барбары Пим, — мир обездоленных, одиноких, эгоистичных людей. Ее герои настолько свыклись со своей долей, что даже в тех случаях, когда судьба предоставляет им благословенную возможность изменить ход их грустно текущей жизни, они не в состоянии решиться на такой шаг. Слишком опасен, слишком тлетворен яд психологической рутины, парализовавшей их души.

Именно о таком нравственном и психологическом состоянии души и ума последний роман Барбары Пим. Героиня, тридцатилетняя Эмма Ховик, личная жизнь которой не сложилась, приезжает в небольшой поселок, где живет ее мать. По профессии Эмма — социолог, собирается написать книгу о специфике характера и особенностях личности в провинции. Поселок и люди, живущие в нем, открывают перед ней огромные возможности. Перед глазами Эммы проходит жизнь ректора, настоятеля местной церкви Томаса Дэгнелла, которого все, в том числе и его прихожане, зовут «бедный Том». «Бедный Том» рано овдовел, живет теперь с сестрой Дафной, безраздельно посвятившей себя уходу за братом. Сразу после похорон жены Тома Дафна появилась в огромном ректорском доме, взяла на себя заботы по хозяйству. Так она понимала свой сестринский долг. Но, кто знает, может быть, Том был бы счастливее, если бы не находился под опекой Дафны. Не исключено, что он, робкий, деликатный человек, пережив постигшую его утрату, все же женился бы, вместо того чтобы влачить свое существование с Дафной, которая в душе ненавидит и Тома, и его огромный дом, и весь этот уклад жизни еще больше от того, что сама добровольно взвалила на себя это родственное бремя.

В мыслях она постоянно устремляется в далекую Грецию, где каждый год отдыхает со своей подругой. Вот там экзотика, настоящая жизнь, не то что подле Тома, который занят, с ее точки зрения, совершенно бессмысленным делом — пытается обнаружить средневековое поселение и понять, почему в старые времена у местного населения существовал обычай хоронить покойников в шерстяной одежде. Ненавязчиво в романе сопрягаются детали: жаркое солнце далекой Греции и холод могилы, от которого, конечно же, не спасет никакая шерстяная ткань. Детали, конечно, не случайные; они как бы высвечивают облики героев. Помешанная на жарком греческом солнце Дафна не в состоянии внести хотя бы каплю тепла в могильный холод дома Тома. А мертвецы, похороненные в шерстяной одежде, о которых постоянно думает Том, только усиливают холод и мрак, сопровождающие его одинокую жизнь.

Английская критика как-то назвала Барбару Пим «специалистом по одиночеству». Что и говорить, определение по-газетному хлесткое, но — справедливое. С удивительным проникновением пишет Барбара Пим об одиночестве, его разнообразных формах и всегда одной и той же сути, об обстоятельствах, которые привели ее героев и героинь к такому состоянию.

В романе «Осенний квартет» Барбара Пим писала о четырех одиноких судьбах, о людях, закосневших в этом, по сути своей противоестественном для человека, состоянии. Неверно было бы думать, что в одинокой судьбе виноваты только ее герои. Хотя внешне проза Барбары Пим лишена выраженного социального звучания, судьбы ее персонажей нередко производное процессов, происходящих в обществе, и яркий пример того, какие проблемы стоят перед английским обществом «всеобщего благосостояния», в котором, как оказывается, нет места старикам, больным, обездоленным. Даже если у них приличная пенсия или их удается устроить в дома престарелых, внутренних проблем это не разрешает.

В романе «Несколько зеленых листьев» Барбара Пим пишет еще об одной разновидности одиночества — об одиночестве вдвоем. Чужие друг другу Эмма и ее мать Беатрис. Беатрис замечательно разбирается в английской литературе. Даже свою дочь она назвала в честь Эммы, героини одноименного романа Джейн Остен. Впрочем, сама законченная эгоистка, она не может себе представить, что выбрала персонаж, который вряд ли может стать образцом для ее Эммы. Впрочем, хотя об этом в романе ничего не сказано, возможно, что она воспитывала свою дочь с оглядкой на Эмму Джейн Остен и получила существо, столь же эгоистичное, как она сама и как классическая героиня Остен.

Эмма Вудхаус обаятельна, жива, остроумна, но она, сосредоточенная только на себе, никогда не задумывается над чувствами близких ей людей. Убеждение, что она родовитее, умнее, дальновиднее, чем многие ее подруги, породило в ней непоколебимую уверенность, что она может распоряжаться их судьбами. Эмму не слишком смущает, что ее советы не всегда приносят счастье, как не смущает и то, что она оказывается повинной в горестях своих подруг. Эмоциональная глухота — черта характера Эммы. По сравнению с героиней Джейн Остен современная Эмма, конечно, сильно проигрывает. Лишь поначалу кажется, что она так же собрана, знает, что хочет получить от жизни, как Эмма Вудхаус. Пороки и добродетели Эммы Джейн Остен куда более выражены, тогда как характер современной Эммы стерт. Ей не хватает активности, жизненной силы, задора, да и уверенности в себе у нее гораздо меньше.

Очень важно, что Эмма Ховик — социолог. Обращаясь к этой профессии, Барбара Пим преследует две задачи. Одна из них повествовательная: удобно и естественно передоверить рассказ человеку, который в силу своих профессиональных задатков и интересов будет наблюдать за происходящим и тем самым как бы избавит саму писательницу от необходимости вести рассказ. С другой стороны, сколько же авторской иронии в том, что героиня — социолог. Известно, с каким почтением Барбара Пим всегда отзывалась об этой специальности, тогда как социолог Эмма Ховик производит жалковатое впечатление. Хотя профессия предполагает умение разбираться в людях, чувствовать их, Эмма лишена этих качеств. Напротив, она постоянно демонстрирует растерянность перед жизнью. В сущности, все ее знания сводятся к тому, что она умеет красиво накрыть на стол и сносно приготовить обед или, не нарушив приличий и не вызвав особенных кривотолков у местных жителей, навестить поселившегося неподалеку друга ее молодости, с которым у нее когда-то было что-то вроде романа. Но про «главное» в жизни она ничего не знает.

Эта растерянность свойственна практически всем персонажам романа, даже тем, кто на первый взгляд кажется устроенным и благополучным. Удивительную метаморфозу претерпел Адам Принс, в прошлом священник, ныне преуспевающий инспектор ресторанов и кафе. Оставив духовное поприще, он теперь с утра до вечера занят тем, что пробует пищу. Трудно себе представить занятие более материальное и более бездуховное. Но зато как немногословно и как красноречиво показана эволюция и драма Адама Принса. Эта драма тем более пронзительна, что сам Принс, возможно, ее не ощущает, напротив, считает, что у него все в порядке.

Хотя задачи Барбары Пим в первую очередь нравственно-этические, на страницах ее книг и, в частности, романа «Несколько зеленых листьев» возникает довольно полная картина существования английского среднего класса, причем его разных прослоек — нижней (мисс Ли, мисс Гранди, миссис Дайер), средней (Том, Эмма), высшей (доктор Геллибранд, Петтифер). Снобизм, делячество, пошлость, мещанство — черты представителей этого разношерстного и многоликого английского сословия. Жена преуспевающего молодого доктора Шрабсоула своего ни в чем не упустит. Святого у нее ничего нет, но ближнего, если представится случай, обязательно обведет вокруг пальца. Ей, жене модного врача, тесно да и «непристижно» в маленьком домике, и потому всеми правдами-неправдами она будет добиваться ректорских покоев. О традициях, приличиях она слушать не желает и знает только один закон потребительской психологии: «Мне надо!»

Мартин Шрабсоул — врач. Но, как и в случае с Эммой, профессия становится средством иронического комментария характера. Мартин начитан, образован, разбирается в последних медицинских теориях, считает себя специалистом по гериатрии. Но, к сожалению, старики его интересуют сугубо профессионально; людей он в них не видит, да и помочь им он, в сущности, хочет лишь формально. Недаром так холодно и неуютно теще Мартина Шрабсоула. На что бы ей жаловаться — живет в семье, накормлена, зять заботится о ее здоровье, требует неукоснительного соблюдения диеты, подсчитывает количество потребляемых пожилой женщиной калорий и, если норма превышена, строго ей за это выговаривает. Вот от этой заботы и тошно. Хочется тепла, участия — ведь «не хлебом единым жив человек». Она помогает по хозяйству, вроде бы всем нужна в доме, но ощущение, что живет здесь из милости, не покидает ее.

Из милости живет у племянника в Лондоне и легендарная мисс Верикер, бывшая воспитательница девочек в поместье по соседству. В разговорах персонажи постоянно вспоминают мисс Верикер. Она — это целая безвозвратно ушедшая эпоха, она — символ благовоспитанности, образец хороших манер и безупречного вкуса. Но вот в конце романа легендарная мисс Верикер появляется на сцене — жалкая, немощная, никому не нужная старуха. Чувствуя приближение смерти, она душой потянулась к местам своей молодости.

Близость смерти постоянно ощущается в романе. О смерти напоминает мавзолей, фамильная усыпальница хозяев поместья, правда давно заброшенная; действие нередко происходит на кладбище. Умирает одна из прихожанок Тома, умирает университетская наставница Эммы, умерла задолго до описываемых событий жена Тома, а он сам немало размышляет о похоронных обрядах прошлого. Смерть лишь усиливает ощущение конечного одиночества в романах Барбары Пим.

Одиночество, разобщенность героев передает и своеобразная форма романа. Повествование состоит из маленьких главок-зарисовок, в которых, как в сценарии, рассказывается о параллельно происходящих событиях в жизни различных персонажей книги: посещение врача, заседание исторического общества в доме ректора, приезд в поселок бывшего возлюбленного Эммы Грэма Петтифера, похороны, прогулки по лесу, бессмысленный завтрак Эммы с женой Грэма…

Не случайно в заглавие романа вынесен взятый из стихотворения Томаса Харди образ «зеленых листьев»:



Коль врата этой жизни бренной судьба сомкнет
                                                                предо мной
Майским днем, когда листьев зеленых свеж и
                                                       прозрачен шелк,
Шелестящих, как крылья. Простившись с красой
                                                             земной,
О себе я услышу: «Красоты почитатель умолк».[5]



Жизнь героев Барбары Пим — это гонимый ветром лист, который с приходом осени — старости пожухнет и пожелтеет, — образ, встречавшийся уже и в других романах Барбары Пим.

Но в последней книге вслед за Харди Барбара Пим все же говорит о зеленых листьях, тем самым давая своим героям пусть слабую, но надежду на перемену к лучшему. Роман кончается на мажорной ноте — есть основания полагать, что наконец Тому «блеснет любовь улыбкою прощальной», что в Эмме, перефразируя название одного из романов Барбары Пим, он найдет «подходящую привязанность».

В сочувствии и сострадании своим героям Барбара Пим столь же сдержанна, как и в своем осуждении и неприятии. Пафос, сентиментальность — всего этого нет в ее прозе. Но эмоциональная сдержанность только усиливает искренность сочувствия.

Ее закоренелые эгоисты, неудачники, старые девы — люди, и им, если воспользоваться эпиграфом к первому роману Барбары Пим «Ручная газель», «надо что-то любить». Ведь это их беда, что кого-то им не довелось полюбить или же любили они так недолго. Поэтому присмотр за цветами в церкви и на кладбище, полировка деревянной птицы на аналое, обеды, которые они готовят своим бывшим возлюбленным, становятся для них делом, и за него они цепляются, как за спасительную соломинку. Дафна мечтает завести собаку, Том с головой уходит в довольно бессмысленное историческое исследование. И все потому, что так они надеются заполнить пустоту — ведь даже религия, для Тома скорее привычка, обязанность, не спасает и не утешает.



Барбара Пим пишет об обычных людях и обычных чувствах — любви, часто неудачной, ревности, нередко нелепой, одиночестве, к сожалению по большей части непреодолимом, о разочаровании, которое, как капкан, подстерегает ее героев уже в начале жизненного пути. Радости в ее мире немногочисленны, страданий немало, хотя подчас в них в первую очередь повинны сами герои — их эгоизм, черствость, душевная глухота.

Проза этой писательницы камерна, но «человеческая комедия» представлена в ней богатством типов, характеров, ситуаций. Рассказ ее правдив, естествен, ироничен; при этом она, как английские классики XIX века, ни на минуту не выпускает из поля зрения нравственный аспект бытия человека. И читатель невольно проникается искренней симпатией к этой внешне незамысловатой, но такой человечной прозе и, знакомясь с каждой новой книгой писательницы, появляющейся на русском языке, все отчетливее понимает секрет ее удивительного обаяния.


Е. Гениева


Несколько зеленых листьев

(Роман)

Моей сестре Хилари и Роберту Лиделлу посвящается этот рассказ, в котором все персонажи вымышлены

Перевод Н. Емельянниковой (главы с первой по пятнадцатую)
Перевод Е. Осеневой (главы с шестнадцатой по тридцать первую)


1

В первое воскресенье после пасхи — называется оно, кажется, «фомино воскресенье», — местным жителям позволялось гулять в окружающих особняк рощах и парке. Эмма никак не могла решить, принять ей участие в этой прогулке или нет. Первые субботу и воскресенье после переезда в поселок она намеревалась провести не выходя из дома и из-за занавесок, укрытия, освященного веками, наблюдать, как ведут себя его обитатели. Но когда увидела, как возле бара собирается публика, одетая в твид и удобную обувь — у некоторых в руках были трости, — не удержалась от искушения присоединиться к ним.

Право на эту ежегодную прогулку было даровано в семнадцатом столетии, объяснил ей священник местного прихода Том Дэгнелл. Это был высокий, обладающий аскетически приятной внешностью человек, однако в его карих глазах отсутствовало то трогательно-собачье выражение, что так часто связывается с этим цветом. Поскольку он был вдовцом, то старался поменьше общаться с одинокими женщинами, но Эмма была дочерью его давнего друга Беатрис Ховик и принадлежала к тому типу женщин, которые, по мнению дамских журналов, «начали пользоваться успехом», о чем Том, разумеется, и не подозревал. Он видел в ней лишь здравомыслящую тридцати с лишним лет особу, темноволосую, худенькую, с кем, наверное, можно поделиться мыслями о местной истории, предмете его глубокого интереса и страсти. Кроме того, она совсем недавно поселилась в принадлежащем ее матери доме, и он, как местный ректор, счел своей прямой обязанностью проявить к ней особое внимание.

— Деревенские жители до сих пор имеют право «собирать хворост для растопки собственных печей», как было сформулировано в старинном указе, но в наши дни они почему-то не проявляют энтузиазма на сей счет, — усмехнулся он.

— У большинства в домах центральное отопление, либо, когда становится холодно, включаются электрокамины, — сказала старшая сестра ректора Дафна, женщина пятидесяти пяти лет с красновато-обветренной кожей лица и седыми растрепанными волосами. Произнесла она эти слова со значением, ибо в доме приходского священника не было центрального отопления, но не только поэтому ежегодная поездка в Грецию была наиболее привлекательным времяпровождением в ее жизни. Она догнала Эмму и брата и принялась расспрашивать Эмму, хорошо ли та устроилась и нравится ли ей сельская жизнь. Эмма сказала, что на эти вопросы пока трудно ответить.

Позади них шагал светловолосый, похожий на плюшевого медвежонка, с доброжелательным выражением на лице Мартин Шрабсоул, младший в медицинском тандеме, возглавляемом старым доктором Геллибрандом, который уже не участвовал в таких мероприятиях, как прогулка по окрестностям, хотя часто рекомендовал их своим пациентам. Жена Мартина Эвис шла на несколько шагов впереди него, что было, по мнению некоторых, весьма характерно для их брака. Высокая интересная молодая женщина, она посвятила себя общественной деятельности, любила делать добро и даже сейчас решительно расправлялась палкой с лезущими на тропинку сорняками.

— Дороге полагается быть чистой, — горячо уверяла она. — А она вот-вот зарастет крапивой.

— Крапива, между прочим, весьма полезна, — возразила мисс Оливия Ли, одна из самых давних жительниц поселка, о чем она не уставала напоминать, заставших прежние времена, когда в усадьбе обитала еще семья де Тэнкервиллов и гувернанткой у девочек была мисс Верикер. С тех пор поместье несколько раз переходило из рук в руки, а поскольку его нынешний владелец почти не имел влияния на жизнь в поселке, то, естественно, интерес к усадьбе был сосредоточен на прошлом.

— Крапива? Пожалуй, да, — учтиво обернулась к ней Эмма. Ей еще не довелось разговаривать с мисс Ли, она только слышала, как та пела в церкви; голос ее то взвивался, то падал, ухая на манер совы или какой-нибудь другой ночной птицы. — Если ее сварить, наверное, она похожа на шпинат, да? — неуверенно добавила она: какие еще сюрпризы преподнесет ей жизнь в провинции? — О, это и есть усадьба? — Она остановилась и принялась разглядывать вдруг открывшееся взору строение из серого камня. В окнах не было ни малейшего признака жизни, а ей так хотелось увидеть что-нибудь, принадлежащее владельцам, пусть хоть вывешенное для просушки белье. Но окна были неприветливы, как закрытые глаза.

— Сэр Майлс в отсутствии, — объяснил Том. — Он обычно старается не бывать здесь во время ежегодной прогулки. Во всяком случае, он больше интересуется охотой.

— Он избегает нас? — поразилась Эмма.

— Ну, не нас лично, но ведь сюда скоро явится толпа деревенских, они тоже приходят гулять.

В эту минуту на террасе возникла фигура, но это был всего лишь мистер Суэйн, управляющий, который явно обрадовался, различив в группе гуляющих таких чрезвычайно уважаемых людей да еще в сопровождении приходского священника и одного из врачей, которые ни в коем случае не сделают шага дальше; чем положено, и не позволят себе ничего лишнего.

— Отличный день для прогулки, — крикнул Том.

— Еще бы, ведь пасха нынче была поздней, — откликнулся мистер Суэйн таким тоном, словно поздний приход пасхи был заслугой Тома, а может и на самом деле думая, что Том волен устанавливать дату праздника.

— Чудесные у вас нарциссы в этом году, — заметила мисс Ли тоже таким тоном, словно дар природы был заслугой управляющего.

— Да, нам, пожалуй, есть, чем гордиться, — согласился мистер Суэйн.

Эмма бросила на цветы беглый взгляд. Ей начали надоедать нарциссы. Вордсвортовским восхищением перед ними злоупотребляют, казалось ей; мало того что ими набиты битком сады при коттеджах, теперь целые полчища желтых цветов атаковали рощи и парки. Куда больше по душе ей был зимний пейзаж, когда в рощах были лишь застывшие силуэты деревьев с облетевшей листвой… Но тут ход ее мыслей перебила сестра ректора:

— Человек живет в надежде на встречу с грядущей весной, — мечтательно произнесла Дафна. — А это что, фиалки? — И она указала на какой-то скрученный фиолетовый комочек на земле, но оказалось, как тотчас рассмотрел Том, что это не редкий весенний цветок, даже не самая скромнейшая из фиалок, а выброшенная кем-то обертка от шоколада.

— Зато в наших рощах скоро появятся колокольчики, ради них тоже стоит пережить зиму, — продолжала Дафна. Крик осла ранним утром напомнил ей Дельфы и стук копытцев по булыжной мостовой, вот она и шла в мечтах о Метеоре, Пелопонессе и дальних греческих островах, еще ею неизведанных.

Этот душевный всплеск побудил молодого доктора Шрабсоула отстать от нее в надежде, что она не заметит его исчезновения. Хотя он был по натуре человеком добрым, особенно к людям пожилого возраста и старикам, его интерес к ним был исключительно профессиональным. Ему нравилось измерять кровяное давление, и даже сейчас он испытывал желание опробовать на группе пожилых дам, окружавших местного ректора, действие своего сфигмоманометра, но зато ко всему прочему в их жизни он был совершенно равнодушен. Он был убежден, что лекарства, предназначенные для нормализации кровяного давления, должны также предупреждать эмоциональные вспышки и те пароксизмы молодости, которым, к сожалению, все еще подвержены увядшие сердца тех, кто приближается к старости. Высказывание Дафны, что стоит жить ради встречи с грядущей весной, вывело его из равновесия и заставило по примеру жены поднять свою трость на сорняки, словно физическое усилие могло каким-то образом помочь Дафне сдерживать свои чувства.

— Эта тропинка — достояние общественности, и ей полагается быть чистой, — повторила Эвис. — А что это за нагромождение камней?

— Скорее всего, ОСП, остатки средневекового поселения, — объяснил Том. — Насколько известно, оно было где-то здесь.

Эмма задумалась над термином «ОСП», который напомнил ей о мясных субпродуктах, купленных ею в супермаркете как-то раз, когда она переживала период жестокой экономии. ОМС, отечественные мясные субпродукты, вроде так? Она улыбнулась, но обнародовать свои ассоциации не решилась.

— Между прочим, и этот кустарник нуждается в расчистке, — заметила мисс Ли.

— Несомненно. Виноват, — добавил Том, как будто помешать его росту было в его власти, — но именно этот кустарник как раз признак того, что в древности здесь существовало поселение.

Присутствующие переварили это сообщение в полном молчании. Они уже отошли от особняка на некоторое расстояние и теперь шагали мимо чего-то похожего на полуразрушенную сторожку. Домик весь зарос кустарником и явно требовал ухода, но Эмме казалось, что он вполне пригоден для жилья. От него веяло той романтикой, которой начисто был лишен особняк. Она принялась расспрашивать про сторожку, но никто не мог ей ответить ничего вразумительного.

— Может, кто-нибудь из этих людей знает? — наивно спросила она, когда звуки транзистора возвестили о появлении в лесу группы деревенских жителей.

— Сомневаюсь, — засмеялся Том, испытывая радость, даже ликование при одной только мысли о том, что они используют право войти на территорию парка и рощи, как, должно быть, это делалось еще в семнадцатом веке. Мешало только бессмысленное бормотание радио, которое его владелец не счел нужным выключить. Он сказал об этом Эмме, и она согласилась с ним: приятно убедиться, что дарованная когда-то привилегия по-прежнему сохраняется. Правда, она заметила, что различие между происходящим сейчас и эпохой трехсотлетней давности не только в радио. Бросалось в глаза, что вся молодежь была в джинсах, а люди постарше одеты в более новую, более модную и яркую одежду, нежели ректор и его группа.

Обмен приветствиями состоялся, так сказать, на равных. Том не сделал попытки завязать разговор о здоровье родственников, детей, внуков и скота, как этого можно было ожидать от владельца поместья или его собственных предшественников. Он заметил среди деревенских миссис Дайер, женщину, которая приходила убирать у них в доме, и ее присутствие подавило в нем всякое желание завязать беседу. Он знал, что лишь немногие из них придут на вечернюю службу. Из его собственной группы в этот вечер он мог рассчитывать лишь на свою сестру, мисс Ли и, возможно, мисс Флавию Гранди, женщину несколько моложе, чем мисс Ли, то есть возраста, так сказать, неопределенного. Мисс Ли и она жили вместе в одном доме. Но Том подозревал, что мисс Гранди предпочитает скромной сельской службе — а это было все, что он мог предложить, — торжественное богослужение в соборе. Молодой доктор и его жена редко ходили в церковь, а Эмма, хоть она однажды из любопытства и побывала там, была непредсказуема. Ее мать говорила ему, что Эмма занимается наукой и приехала в поселок подвести итог каких-то изысканий. Даже если она и не явится на вечернюю службу, подумал он, она может оказаться полезной в чем-нибудь еще. Вполне возможно, она хорошо печатает, хотя он вряд ли осмелится обратиться к ней с подобной просьбой, а то и сумеет расшифровать рукопись елизаветинской эпохи, на что не была способна ни одна из жаждущих оказать ему помощь дам.

2

После прогулки Эмма вернулась в «Дом малиновки», названный так бывшим его владельцем, потому что однажды, когда он вскапывал грядку для посадки овощей, откуда ни возьмись, прилетела малиновка и села на черенок лопаты. Теперь дом принадлежал матери Эммы Беатрис, которая преподавала английскую литературу в женском колледже, специализируясь по роману восемнадцатого и девятнадцатого веков. Этим, вероятно, и объяснялось, почему она дала дочери имя Эмма, ибо Беатрис казалось несправедливым назвать ее Эмили, именем, вызывавшим ассоциацию скорее со служанками ее бабушки, нежели с автором «Грозового перевала»[6]. Поэтому она предпочла имя Эмма, быть может, в надежде, что некоторые черты героини одноименного романа передадутся ее тезке. Пока Эмма не оправдала материнских ожиданий, но стала — одному богу известно почему — социологом. Она не вышла замуж и даже не заимела какой-либо постоянной привязанности. Беатрис хотелось бы, чтобы Эмма обзавелась семьей — это было бы весьма кстати, — хотя она сама отнюдь не придавала большого значения пребыванию в браке. Ее собственный муж — отец Эммы — погиб на войне, и, выполнив, так сказать, обязанности женщины, Беатрис с чистой совестью вернулась к своей преподавательской деятельности.

Эмма же, если и задумывалась когда-нибудь над своим именем, вспоминала не героиню Джейн Остен, а скорей первую жену Томаса Харди — женщину, в жизни которой ощущалась некая неудовлетворенность. А сейчас она налила себе чашку чая, думая, что должна была бы пригласить в гости ректора с сестрой. Но тут же вспомнила, что у нее нет никакого торта, есть лишь остатки довольно черствой булки и, кроме того, ректору еще предстоит вечерняя служба. Она знала расписание служб и один раз побывала в местной церкви, но пока регулярно ходить туда не собиралась. Все в свое время, сначала она постарается изучить провинциальную жизнь, «определить», какой материал сумеет здесь собрать. Ей еще предстоит продолжить обработку сведений, собранных до переезда в поселок и имеющих отношение к восприятию того, с чем сталкиваешься в новом городе. Здесь же, в этом почти идиллическом мире чуть подернутого мягкой дымкой ландшафта, таинственных рощ и старинных каменных строений, она сможет отгородиться от суровой действительности своих прежних заметок, а то и обрести вдохновение для изучения чего-то нового и необычного.

Довольно скоро, ибо она так и не приступила к работе, Эмма начала думать об ужине. Интересно, что едят люди в этом поселке? Воскресный ужин, разумеется, должен быть менее обильным, чем обычная будничная трапеза, когда мужья возвращаются домой с работы. Картофельная запеканка с мясом, состряпанная из оставшейся от воскресного обеда говядины, превратится в доме приходского священника, фантазировала она, в некоторое подобие муссаки, если принять во внимание страстную привязанность Дафны к Греции. В других домах достанут из морозильников полуфабрикаты или куски мяса, а то и просто воспользуются купленными в супермаркете готовыми ужинами в алюминиевых судках с заманчивыми названиями и яркими привлекательными картинками на крышках. Кое-где подадут рыбу, ибо довольно часто по улицам проезжает человек, торгуя прямо из машины свежей рыбой и напоминая о добром старом времени, когда по пятницам многие, по крайней мере в солидных домах, ели рыбу. Жили ли когда-нибудь здесь католики? Еще есть люди одинокие, вроде нее, которые довольствуются куском сыра или открывают баночку каких-нибудь консервов.

Придется сделать омлет — блюдо, которое способна изготовить любая женщина, но в этот вечер даже омлет у Эммы не получился как следует: то ли яйца мало взбиты, то ли воды недостаточно, одним словом, что-то не так. Но ей хотелось есть, а не выискивать причину неудачи. Ни к чему, особенно когда живешь одна, быть чересчур привередливой, как, например, Адам Принс из дома напротив, который повсюду ездил, выполняя работу «инспектора» для гастрономического журнала, и целые дни проводил за едой, пробуя, проверяя, критикуя (особенно критикуя), взвешивая и почти всегда выявляя недовес. Беатрис сообщила Эмме, что до его нынешнего занятия он был англиканским священником, а потом, по ее словам, «переметнулся к римлянам», но в подробности вдаваться не стала. Сейчас он опять куда-то уехал, ибо Эмма заметила на хитроумно прикрепленной к дверям планке из пластика, на которой он обычно писал, сколько молока ему требуется, подробные инструкции молочнику, когда следует снова доставлять молочные продукты.

К омлету Эмма налила стакан красного вина из уже початой бутылки, которая, начиная с вечера в пятницу, грелась возле калорифера. Адам Принс ни в коем случае не одобрил бы этого, не сомневалась она, но испытывала, пока пила и ела, умиротворение и спокойствие. Пора включить телевизор и бездумно наблюдать за тем, что происходит на экране.

По-видимому, шла какая-то дискуссия: двое мужчин и женщина нападали на политического деятеля из какой-то африканской республики, черное лицо которого было сердитым. Спор разгорелся вовсю, потому что его участники тревожно заерзали в своих чересчур низких креслах и потянулись к еще более низкому столику с намерением освежиться каким-то напитком — возможно, это была всего лишь вода — из приземистых стаканов темного стекла. Кресла были, по-видимому, обиты каким-то пушистым материалом, который Эмма, смотревшая черно-белый телевизор, приняла за шкуру тюленя или выдры. Она была очарована этим и заворожена запутанностью дискуссии, за которой ей нелегко было следить, поскольку она включилась в самый ее разгар. Председательствующий, кроткий человек, испытывающий, по всей вероятности, трепет перед злоязыкой участницей спора, старался изо всех сил, чтобы каждый из мужчин получил, так сказать, по крепкому удару кнутом. Но только когда Эмма услышала, как он, обращаясь к одному из участников, назвал его «доктором Петтифером», она сообразила, что это Грэм Петтифер, с которым у нее когда-то был мимолетный роман. Сказать, что он был ее любовником, было бы явным преувеличением; да и слово «роман» тоже не совсем подходило, ибо никакой романтики в их отношениях не существовало. Скорее, близость и легкая влюбленность. Тем не менее не было бы ложью заявить, что когда-то она знала Грэма Петтифера «довольно хорошо», хотя уже много лет с ним не встречалась. Он уехал в одну из африканских стран, чтобы преподавать в местном университете нечто под названием «социальные науки», а теперь, по всей вероятности, вернулся, возможно, даже с намерением получить пост в Англии.

Ему, должно быть, уже около сорока, подсчитала она, и выглядит он лучше, поправился, что ли? Размышляя на этот счет, она допила свой стакан. Затем, заметив, что в бутылке осталось кое-что, налила еще. Вино явно было теплое, пожалуй, даже сверхсhambré[7], как выразился бы Адам Принс, но оно успокоило ее и даже придало ей известную смелость. Вряд ли сознавая, что она делает, а также мало отличая действительность от вымысла, она вставила в пишущую машинку лист бумаги и принялась сочинять письмо.

«Дорогой Грэм! — писала она. — Только что видела тебя в телевизионной передаче. Подумать только, как это средство массовой информации умеет сводить людей, которые расстались давным-давно! Я живу (временно) в доме, принадлежащем моей матери, поэтому если вы, — она остановилась, забыв, как зовут его жену, — окажетесь в наших краях, милости прошу». Под словом «вы» можно подразумевать и жену, и любое число детей, думала она, представляя себе, как в один прекрасный день к ее дому подъезжает большая семейная машина, а в ней Грэм Петтифер и вся его семья. Она не написала, понравилась ли ей дискуссия, сообразила она, но хватит и того, что его она узнала.

Уже поздно вечером в постели она вспомнила, что его жену зовут Клодия, — теперь она, если представится случай, не попадет впросак. Если представится.

3

Понедельник был всегда хлопотливым днем в больнице, совсем новом помещении рядом с общинным Залом собраний. «Они» — пациенты — далеко не все были накануне в церкви, но зато искупили свою вину обязательным присутствием в этом месте, куда они приходили не столько ради поклонения, хотя кое для кого и это было существенно, сколько за советом и утешением. Пожаловаться ректору можно, но ведь рецепта-то он не выпишет. В церковной службе не было ничего подобного тому торжественному моменту, когда выходишь из больницы, сжимая в руке священный клочок бумаги.

Мартин Шрабсоул, нагнув голову, словно в ожидании удара, быстрым шагом прошел через приемную. Он не желал знать заранее, кто его ждет, предпочитая быть застигнутым врасплох, но тем не менее заметил двух пациенток, которых ему не особенно хотелось видеть: сестру священника и старую мисс Ликериш, считавшуюся в поселке чудаковатой. Разумеется, они могли ждать и доктора Геллибранда, но Мартин не слышал, приехал ли он, а поэтому, похоже, их обеих суждено принять ему.

Он вошел в кабинет, сел и настроился на прием пациентов — весь внимание и утешение. История болезни мисс Ликериш лежала на самом верху стопки; значит, она войдет первой. Он нажал кнопку, и она вошла.

— Доброе утро, мисс Ликериш! — обратился он к маленькой сгорбленной женщине в вязаной шапочке и старом, дурно пахнущем пальто из твида.

— Доброе утро, доктор… — Казалось, будто она сомневается в его праве на это звание, но, хотя ему было немногим больше тридцати, он имел не меньшую квалификацию, чем доктор Геллибранд, и был гораздо больше осведомлен о передовых методах лечения и новейших медикаментах.

— Как поживаете? — спросил он больше из любопытства, чем из участия, ибо, хотя ей наверняка за восемьдесят, вместе с тем в ней было что-то такое, что резко отличало ее от лежавших на аккуратных рядах кроватей кротких старых людей в той больнице, где у него возник интерес к гериатрии. Правда, ни для кого не было тайной, что деревенские жители очень отличаются от городских. Эти яркие глаза-бусинки были полны такой жизненной энергии, что вопрос, как она поживает, казался вполне уместным.

— Ничего, кабы не блохи, — ответила она. — Не дают спать. Мне требуется снотворное.

— Что ж, посмотрим, чем мы сумеем вам помочь, — оживленно откликнулся он. Какой смысл объяснять ей, что он не может давать снотворное любому, кто пожелает? Какой толк объяснять, что если держишь в доме ежей, то обязательно заведутся блохи? По правде говоря, он никак не ожидал, что с подобной проблемой ему придется столкнуться в понедельник утром, когда пациенты более склонны придумывать себе страдания от болезней, о которых начитались в воскресных газетах, но Мартин был готов принять вызов.

— Давайте сначала избавимся от блох, ладно? — предложил он. Патронажная сестра, участковый фельдшер, представитель общественности, кто-нибудь из любителей творить добрые дела, даже его собственная жена Эвис — их всех можно позвать на помощь, да и записка о разрешении на покупку соответствующего инсектицида в порошке — вот и все, что требуется.

— Следующий, пожалуйста, — пригласил он, довольный в душе тем, что так легко отделался от мисс Ликериш.

Очередные три пациента были самыми обычными и сравнительно приятными: юноша с лицом в угрях, молодая замужняя женщина, интересующаяся предупреждением беременности, и пожилой мужчина, которому следовало измерить кровяное давление. Четвертой в кабинет вошла, виновато улыбаясь, словно заранее знала, что попусту занимает его время, сестра священника Дафна.

— Доброе утро, мисс Дэгнелл, — постарался как можно веселее улыбнуться он, — как вам живется-можется? — Глупо выдавать такие пошлые фразы, тут же укорил он себя. — Садитесь, побеседуем, — продолжал он. Доктору не меньше, чем пациентке, требовалось расслабиться, хотя он помнил, что в приемной его ждет еще немало народу.

Дафна, по правде говоря, сама не знала, что с ней. Она пребывала в угнетенном состоянии, или «в депрессии», ей хотелось уехать из поселка, убежать от сырой весны Уэст-Оксфордшира, пожить в побеленном известкой домике на берегу Эгейского моря.

— У них там такие же дома, как у нас? — спросил Мартин, оттягивая время. Почему, черт побери, она не обратилась к доктору Геллибранду? Она ведь, наверное, была его пациенткой задолго до того, как он, Мартин, начал здесь свою практику. Он не мог знать, что Дафна намеренно пришла к нему, потому что заранее знала, что скажет ей доктор Геллибранд. («Мы все немного не в себе, зима была долгой, поэтому вполне естественно, что вы плохо себя чувствуете. Идите и купите себе новую шляпку, дорогуша», — его панацея от всех женских недомоганий, хотя женщины уже много лет не носят шляп. Такой старомодный совет и никаких таблеток.) От Мартина Шрабсоула она ожидала большего.

— Я не могу оставить брата, вот в чем беда, — сказала она.

— Вам не нравится ваш дом? — Если так, то это забавно, потому что красивый старый дом из серого камня был единственным домом в поселке, на который они с женой заглядывались. «Вот дом, в котором я хотела бы жить», — говорила Эвис.

— Он такой большой и нескладный, — мрачно ответила Дафна. — Вы себе не представляете, как трудно его натопить.

Эвис заметила, что в ректорском доме нет даже радиаторов, которые включались бы на ночь, вспомнил Мартин, а всего лишь несколько керосиновых обогревателей, причем довольно маломощных. Интересно, имеют ли они право на дополнительные средства для отопления? Вероятно, нет, потому что ни Том, ни Дафна еще не достигли пенсионного возраста. Достаточно ли теплые платья носит мисс Дэгнелл? Не в слишком ли легкой она блузке для такого прохладного весеннего дня?

— Я бы рекомендовал вам носить шерстяное белье, — улыбнулся он, надеясь вывести ее из мрачного состояния!

— Не напоминайте мне про шерсть, — откликнулась она. — Мой брат, как вам известно, увлекается местной историей и недавно обнаружил, что в восьмидесятых годах семнадцатого столетия людей было приказано класть в гроб обязательно обряженными в шерсть.

— Вы всегда жили вместе с братом? — поинтересовался Мартин.

— О нет, только после смерти его жены, хотя с тех пор прошло уже немало лет. Я взялась вести его хозяйство — это было единственное, самое малое, по мнению наших знакомых, чем я могла ему помочь.

— А чем вы занимались до этого?

— Я работала, не бог весть кем разумеется, была на побегушках в туристическом агентстве. И снимала квартиру вместе с приятельницей.

Вполне возможно, лесбийские наклонности, рассуждал Мартин, мысля общепринятыми современными понятиями. Если она раньше снимала квартиру на паях с приятельницей, то подобная мысль имеет право на существование. Однако сейчас Дафна уже в преклонных летах. Он бросил взгляд на ее обветренное лицо и неряшливую гриву седых волос. Ей, наверное, могла бы помочь новая прическа — Мартин был куда более современным, нежели доктор Геллибранд с его новой шляпкой, — но предложить этого не осмелился.

— Давайте-ка померяем ваше давление, — сказал он, прибегая к более традиционному методу лечения. Рука у нее была худой, кожа сухая, то ли от избытка греческого солнца, то ли от приближения старости. — Неплохо бы чуть-чуть прибавить в весе, — посоветовал он. — Как у вас с аппетитом?

Когда Дафна выходила из кабинета, держа в руке клочок бумаги — рецепт на какое-то лекарство, ей, по крайней мере, казалось, что визит к «новому доктору», как называли Мартина в поселке, оправдал себя. Доктор выслушал ее, был полон участия, и она уже чувствовала себя лучше. Куда лучше, чем если бы пошла к доктору Геллибранду — тот даже не удосужился бы измерить у нее давление.



Второй кабинет был по размерам больше того, где вел прием Мартин Шрабсоул, но доктор Геллибранд все еще с тоской вспоминал прежние дни, когда осматривал больных в более уютной обстановке собственного дома. Сейчас он с удовольствием подтвердил беременность молодой деревенской женщины, которой наверняка было суждено стать матерью многочисленного здорового потомства. Она была небольшого роста, коренастой, с толстыми ляжками, открытыми постороннему взору короткой юбкой, давно вышедшей из моды. Удивительно уместным был тот факт, что доктору Геллибранду, которому было уже далеко за шестьдесят, приходилось иметь дело с молодежью, в то время как Мартин с его интересом к гериатрии, занимался людьми пожилыми. Доктор Геллибранд не очень жаловал стариков, он предпочитал наблюдать за зарождением и течением жизни. Он был рад избавиться от некоторых пациентов-стариков — Мартин с его молодой, веселой физиономией принесет им только пользу. Ибо доктор Геллибранд, хотя в поселке его любили и уважали, выглядел человеком довольно мрачным — про него часто говорили, что он больше похож на священника, чем сам ректор, но этому не стоило удивляться, ибо он был сыном священника, а его младший брат — викарием в одном из лондонских приходов.

После ухода молодой беременной женщины наступила передышка, и сестра, ведавшая приемом посетителей, принесла кофе. Забыв про своих пациентов, доктор Геллибранд принялся думать о визите, который нанес брату в минувший уик-энд. «Перемена обстановки — уже отдых», — любил говорить он и нередко так и поступал, извлекая пользу из разлуки со своей женой Кристабел, большой охотницей командовать. Приход, где служил викарием его брат, был бедным и захудалым, и состоял, по его мнению, не совсем справедливому, целиком из «иммигрантов, живущих в трущобах», но церковь, хотя и не из особенно преуспевающих, произвела на него большое впечатление, вызвав даже чувство зависти, когда он присутствовал на целом «шоу», в которое его брат Гарри превратил торжественную мессу. Оно напомнило ему времена пятидесятилетней давности, когда он сам носился с мыслью принять духовный сан. Он видел себя отправляющим службу во время различных религиозных праздников, читающим блестящие проповеди и возглавляющим пышные процессии, но тут же припомнил все прочие обязанности, соблюдать которые надлежало приходскому священнику, в том числе и потребление бесчисленного количества чашек сладкого чая с печеньем, о чем никогда не переставал напоминать ему брат. Затем, может быть потому, что при крещении его назвали Льюком, он видел себя известным хирургом, с успехом выполняющим самые сложные операции, вроде тех, за которыми мы теперь можем наблюдать на телевизионных экранах в посвященных медицине американских программах. А кончилось все тем, что он стал практикующим врачом, столь любимым всеми терапевтом, старым семейным доктором, скорее героем «Записной книжки доктора Финлея», нежели участником более занимательных сериалов…

В дверях стояла сестра. Не задремал ли доктор над своим кофе? Очередной пациент ждет, а он почему-то не нажимает кнопку.

— Можно войти следующему, доктор Геллибранд? — оживленно и ласково спросила она. — Это мисс Гранди, — добавила она, словно предлагая ему отведать какое-то заманчивое блюдо.

Но он уже заранее знал, что мисс Гранди ничем не отличается от прочих пожилых пациенток, одиноких женщин неопределенного возраста, тех самых, каких он был рад передать Мартину Шрабсоулу. Сестра священника, по-видимому, передала себя сама, с удовольствием констатировал он.



Именно в этот понедельник Эмма, покупая батон хлеба в лавке миссис Блэнд, поинтересовалась, что находится в здании, примыкающем к Залу собраний.

— Больница, — сказали ей. — Прием ведется по понедельникам и четвергам.

— Разве в деревне много больных? — наивно удивилась Эмма.

Миссис Блэнд, казалось, пришла в замешательство, даже несколько возмутилась вопросом, поэтому Эмма не стала настаивать на ответе. Конечно, больные есть, всегда и везде.

Заглянув в полуоткрытую дверь больницы, она решила было зайти и принять посильное участие в таком приятном действии, из которого до сих пор была исключена. Но, припомнив свои обязанности социолога-наблюдателя — необходимость смотреть на все со стороны, не вмешиваясь, — ушла, размышляя над тем, что увидела. Здесь явно есть материал, который следовало бы взять на заметку.

4

«Август 1678 года, — читал Том Дэгнелл в дневниках Энтони à Вуда. — Первого числа этого месяца принят указ о захоронении покойников в шерстяной одежде».

От одной только мысли быть похороненным в августе в шерстяной одежде становилось как-то не по себе, но весенним утром в холодной комнате, окно которой смотрело на заброшенные могилы, она вызывала весьма приятное чувство. Дафна поставила рядом с окном керосиновый обогреватель, но от него больше исходило запаха, чем тепла. Интересно, подумал Том, сколькие из его прихожан были похоронены в шерстяном? Не так уж трудно выяснить это из записей в приходских книгах, разумеется. Такого рода дело он мог поручить одной из своих энергичных помощниц из соседнего поселка, а то и мисс Ли и мисс Гранди. Небольшое приятное поручение. Нынче, конечно, этого правила не придерживались — хоронили, скорей всего, в одежде из искусственных тканей — акрила, куртеля, терилена или нейлона, но только не из простого хлопка или шерсти. Тут напрашивается сравнение. Затем он вспомнил, что мисс Ликериш, выкопав могилу для мертвого ежа, закутала его тельце в ручной вязки шерстяной свитер, купленный на распродаже. В эту минуту в комнату вошла Дафна. Она принесла кофе и сказала, что утром видела в больнице мисс Ликериш.

Зачем это Дафна ходила к врачу? — мелькнула у него мысль. Следует ли выказать братскую озабоченность? Лучше, пожалуй, не спрашивать, вдруг это какое-нибудь женское недомогание, и вопрос только приведет обоих в смущение. Больной она вроде не выглядит, и сейчас смотрится весьма неплохо, оживленно повествуя о новом молодом докторе, которого находит просто очаровательным.

— Гораздо лучше доктора Геллибранда, — добавила она.

— Не может быть, — возразил Том. Он был уверен, что старый доктор должен по-прежнему занимать в их общине ведущее положение, равное с ним или даже выше его собственного.

— Доктор Шрабсоул спросил меня, не хочу ли я попробовать транквилизаторы, — с гордостью сообщила Дафна.

— И что ты ответила?

— Извини, не могу сказать. Беседа между врачом и пациентом носит конфиденциальный характер. Как исповедь.

— Разумеется. Прости, что спросил. — Тома, как младшего брата, поставили на место, а сравнение с исповедью было напоминанием о том времени, когда Том пытался — весьма неудачно — приобщить своих прихожан к посещению исповедальни.

Дафна, конечно, не могла заменить ему его жену Лору, но он был женат так недолго, что его брак был похож на сон. Он редко вспоминал о ней, не помнил даже цвета ее глаз. Теперь он понимал, что после смерти Лоры ему следовало жениться, но не успел он, оставшись одиноким и совершенно беспомощным, оглядеться и решить, что нужно делать, как явилась Дафна с явным намерением выполнить свой долг. Она попыталась наладить хозяйство в приходе, предоставив ему возможность продолжать занятия историей, которые, как выяснилось, ничего значительного из себя не представляли. Когда он гулял по рощам с Лорой, то едва замечал и мало интересовался остатками средневекового поселения… Теперь же он был одинок да еще мучим чувством, что испортил жизнь Дафне, ибо, хотя она и ездила ежегодно в Грецию, оставить его насовсем и не помышляла.

— Он измерил мне кровяное давление, — продолжала Дафна.

— Да? — Том не знал, выразить ли ему озабоченность или поздравить Дафну, ибо доктор Геллибранд обычно давления не мерил.

За дверью кабинета послышался какой-то стук. Миссис Дайер, которая ежедневно приходила к ним убираться, явно была чем-то недовольна. «Не женщина, а мегера», — подумал Том, набираясь мужества перед ее появлением.

В комнату вошла миссис Дайер, мрачного вида особа в брюках и шляпе, которую снимала только либо на торжественных мероприятиях в общинном Зале собраний, либо — надо полагать — когда ложилась спать, либо под воздействием особенно сильного чувства. Тому виделось нечто несообразное в сочетании шляпы с брюками, по крайней мере шляпы именно такого фасона, но в чем состояла эта несообразность, он определить не мог.

— Доброе утро, миссис Дайер, — поздоровался он, как ему казалось, приятным, ободряющим голосом. — Я только что прочел, что в старое время людей следовало хоронить в шерстяной одежде.

— Ничего про это не знаю, — отрезала она. — Сроду такого не слышала.

— Конечно, конечно. Это было в семнадцатом веке, а точнее, в конце семнадцатого века, — продолжал Том. — Энтони à Вуд говорит об этом в своих дневниках.

Она подозрительно оглядела лежащую на столе у Тома книгу.

— Если вы готовы, миссис Дайер, — сказала Дафна, — я помогу вам передвинуть мебель.

Ее возмущало, что Том впустую тратит время миссис Дайер, да и свое собственное, ибо только тратой времени можно назвать эти беседы с ней о прежних временах, записывавшиеся им на магнитофон в надежде вынести что-то интересное из ее рассуждений и болтовни. Миссис Дайер довольно часто высказывалась, даже разражалась речами о «прежних временах», о том, как люди жили тогда, выдавая одну глупость за другой. Но под «прежними временами» она подразумевала не далее, как конец тридцатых годов нынешнего столетия, что ничуть Тома не интересовало.

— Ты не забыл, Том, что сегодня нам предстоит уборка твоего кабинета? — еле сдерживаясь, спросила Дафна. — Я ведь тебя предупреждала.

— О, господи… — Том вдруг почему-то заволновался, причем так нелепо, как это обычно демонстрирует на сцене какой-нибудь комический персонаж или рассеянный профессор, и начал перекладывать бумаги у себя на столе, роняя страницы в попытке собрать их воедино. — Неужели сегодня? Тогда мне придется уйти.

— Да, лучше уйди, если не хочешь прятаться от пыли под простыней. Тебе есть куда пойти, не так ли? Сходи, например, к кому-нибудь в гости.

— Утром? — Том был в нерешительности, поскольку ходить по гостям и в положенное-то время большой радости ему не доставляло. Утром же это было просто немыслимо, хотя и меньше вероятность отвлечь людей от телевизора.

— Пойди к мисс Ховик. Она ведь не работает, — раздраженно бросила Дафна, которой не терпелось выдворить брата из дома.

— Она занята какими-то изысканиями, — продолжал сомневаться Том. — По утрам, наверное, работает, пишет…

— Если это можно назвать работой, — фыркнула Дафна. — Тогда сходи в «Дом с яблонями». — В ее голосе явно звучал вызов, и Том отлично понимал, чем это объясняется. Обитатели «Дома с яблонями», недавно туда переехавшие сравнительно молодые супруги-ученые, казались жителям поселка пришельцами с другой планеты. На вид — типичные представители богемы, сад их — в запустении, ленч проводят в баре и в церковь ни ногой… Том выстроил эти фразы так, как они до него доходили, и решил, что утренний визит к этой паре — не слишком удачная идея.

— Ну ладно, — согласился он, поднимаясь из-за стола. — Пойду. — Его, приходского священника, увидят в поселке, когда он будет шагать по главной улице.

Адам Принс, вернувшись из исключительно напряженной инспекционной поездки, нашел у порога пинту молока. На сей раз молочник, по крайней мере, соблаговолил прочитать оставленную ему записку, хотя — тень неудовольствия скользнула по лицу Адама — молоко было не цельное, а явно снятое, в котором гораздо меньше сливок. Кроме того, у него из головы не выходили два-три пустячных обстоятельства, касающиеся ресторанов, которые он только что посетил и о которых следовало доложить в отчете начальству. Сельдерей, ловко припрятанный под густым соусом, консервированный он или натуральный? И действительно ли домашнего приготовления майонез, поданный к первому блюду в весьма привлекательном горшочке из португальской керамики? Телячья вырезка, замаринованная в перно с гарниром из грибов, миндаля и ананасов в сметанном соусе, оказалась чересчур сытной, и теперь он начинает жалеть, что выбрал именно это блюдо. Правда, по долгу службы очень часто выбора у него не было. И что теперь? Кофе пить уже поздно, а что-нибудь из алкогольных напитков еще рано. Хотя когда это рано для стакана чуть охлажденного «Тио-Пепе»? А вот и священник — и тут мысли Адама обратились к мадере с куском тминного кекса или с печеньем. Старая добрая еда, не говоря уж о питье.

— Доброе утро! — крикнул он Тому. — Входите, выпьем по стаканчику мадеры.

Том вздрогнул, не видя, кто его окликнул, но, услышав слова «по стаканчику мадеры», сразу догадался, что приглашение исходит от Адама Принса. В его присутствии Том чувствовал некоторую неловкость, ибо он не мог забыть о том, что Адам был священником англиканской церкви, прежде чем сомнения в истинности англиканских догматов побудили его принять католичество. А это означало, что порой он был склонен порассуждать о положении дел в приходе, о том, что он мог бы сделать или сделал бы, таким тоном, который смущал Тома своей наглостью. Кроме того, его познания в гастрономии и умение ценить вкусную еду представлялись Тому неуместными и от этого ему тоже становилось не по себе. Поэтому принять приглашение Адама никак не входило в его намерения, особенно сейчас, когда он собрался было с силами нанести визит своим прихожанам. Тем не менее куда приятнее сидеть у Адама в его изысканно обставленной гостиной, держа подле себя стакан мадеры, нежели выполнять обязанности приходского священника. Он даже испытывал определенное удовольствие, слушая рассказ Адама о ресторанах, где тот только что побывал, о чересчур сытных или дурно приготовленных блюдах, которые тому довелось отведать, о винах, поданных либо слишком теплыми, либо слишком охлажденными, которые тот обязан был дегустировать.

— Нынче вечером, — говорил Адам, — я способен съесть лишь тарелку спагетти, — он произнес это слово на утрированно итальянский манер, — спагетти на скорую руку — по моему рецепту варить двенадцать с половиной минут, посыпать пармезаном и положить кусочек масла.

— Масла? — ухватился Том за то, что было знакомо. — Какого масла? — решился он спросить, ибо знал, что существует много разновидностей масла.

— В спагетти я предпочитаю датское или нормандское.

— А что вы будете пить? — спросил Том, представляя себе чай в пакетиках, растворимый кофе или просто воду.

— Что пить, когда ешь спагетти, не имеет значения, поэтому я сделаю себе сюрприз. Я спущусь в погреб и, закрыв глаза, схвачу первую попавшуюся под руку бутылку, и кто знает, чем она окажется? — Бесцветные глазки Адама, похожие на отмытые морем камешки, засияли, а мягкое, пухлое тело, казалось, раздулось от нетерпения. — Вы когда-нибудь так поступаете? — спросил он у Тома. — Спускаетесь в погреб и, не глядя, берете бутылку?

— К сожалению, такого погреба у меня нет, — ответил Том, ибо, естественно, в доме приходского священника был погреб, занимающий весь подпол.

— Но разве вы в вашей работе не пользуетесь вином? — удивился Адам.

— Нет, конечно, пользуюсь, — согласился Том, который никогда не ставил свою деятельность в зависимость от наличия или отсутствия вина. Да и представление о полном бутылок погребе как-то не вязалось с полдюжиной бутылок вина для причастия, хранящихся в сейфе в ризнице. — Боюсь, приходский совет стал бы категорически возражать, если бы это вино оказалось не из самых дешевых, — добавил он.

— Неужели? А в мое время, — Адам не мог удержаться от воспоминаний о своем прежнем положении, намекая при этом, что в своей церкви совет он держал в руках куда крепче, чем Том, — нам удавалось пользоваться довольно приятным на вкус Vino Sacro, а один раз мы даже попробовали белое вино — ничего страшного, поскольку, как вам известно, это всего лишь перебродивший виноградный сок.

В римско-католической церкви, припомнилось Тому, миряне во время причастия к чаше не прикладывались, а Адам был теперь «мирянином». Потому, наверное, и вспоминал свою службу в англиканской церкви с известной долей сожаления. В поселке римско-католической церкви не было, поэтому Адаму и приходилось в своем ярко-красном «рено» совершать довольно длительное путешествие, чтобы попасть на убогую провинциальную мессу, которая едва ли могла служить утешением человеку, воспитанному на англокатолическом возрождении[8] девятнадцатого века с его яркой обрядностью. Том позволил себе чуть заметно улыбнуться:

— Посмотрим, не удастся ли мне заказать вино получше, — сказал он.

— Наверное, не так уж трудно обвести вокруг пальца вашего казначея, — усмехнулся Адам.

— Да, тем более что она очень милая женщина. Попробовать, во всяком случае, не возбраняется.

— Дам в некоторых вопросах легко обмануть, — сказал Адам. — Я убедился в этом на личном опыте.

Том почувствовал, что наступила та минута, когда пора уходить, и встал с мыслью о том, каким образом Адам Принс обманывал дам.

— Мне еще предстоит навестить Бэрраклоу, — объяснил он.

— С утра? — удивился Адам. — Хотите приостановить стук пишущей машинки?

— Они работают по утрам? Вы, наверное, знаете, раз живете так близко?

Адам посмотрел на часы.

— В двенадцать они пойдут в бар, — сказал он. — А сейчас вы застанете их дома.

В таком освещении идея навестить Бэрраклоу показалась Тому еще менее удачной, чем когда она пришла ему в голову. Скоро уже можно возвращаться домой к ленчу. Даже занятая весенней уборкой Дафна найдет время организовать «завтрак землепашца» или его греческий вариант: кусок черствого хлеба, несколько твердых маслин — большие и сочные в поселке не продавались — и что-то, похожее на козий сыр. Масла, конечно, не будет — подобное упадничество чуждо аттическим трапезам.

Он не спеша прошел мимо дома Бэрраклоу. В гостиной на первом этаже занавесок не существовало, поэтому все происходящее в доме было как на сцене. За большим из неотесанных досок столом сидели супруги Бэрраклоу: Робби и Тэмсин; он — с рыжеватой бородой, настоящее викторианское изображение одного из апостолов, она — с темными, мелко завитыми волосами и в круглых очках в металлической оправе. Она сидела за машинкой, держа руки на клавишах, а он рядом, диктуя что-то из блокнота. «Мужчина и женщина — их создал господь», — подумал Том. Стол был завален бумагами, но в одном углу лежала на дощечке буханка черного хлеба, большой кусок сыра и стояли две бутылки пива. Бэрраклоу, вероятно, и не собирались в бар, им предстояло то, что политические деятели именуют «рабочим завтраком». Совершенно очевидно, сейчас не время им мешать. Том быстро двинулся дальше, надеясь, что они не заметили, как он их рассматривал.

Теперь он очутился возле дома Эммы Ховик, ожидая и здесь услышать стук пишущей машинки. Но кругом царила тишина. Наверное, ушла куда-нибудь, решил Том, и поэтому не постеснялся приглядеться, как ни за что не осмелился бы сделать при иных обстоятельствах. И к своему смущению оказался лицом к лицу с Эммой. Словно на очной ставке, сказал бы он. Она стояла возле окна, держа в руках блюдо с чем-то съестным. Сначала Том подумал, что это бланманже его детства, но он явно ошибся. Люди вроде Эммы в наше время не едят подобных вещей, скорее, это мусс из яиц и сливок.

Том улыбнулся и приветливо помахал рукой, чувствуя, что только это ему и остается, раз его застали заглядывающим в чужое окно. Эмма, у которой руки были заняты, помахать в ответ не могла, но улыбнулась, как показалось ему, ласково, и Том пошел дальше, направляясь к себе домой.

5

Эмма надеялась, что смятение, которое она испытала при виде Тома, посмотревшего в ее окно, не отразилось на ее лице. Она была занята тем, что переносила блюдо со свиным холодцом из холодильника в менее холодное, но все же прохладное место, когда увидела, как он приближается к ее дому с очевидным намерением зайти. И кто, если не местный ректор, имеет на это право?

Не выпуская блюда из рук, она улыбнулась в ответ, и к ее облегчению он зашагал дальше. Она поставила холодец на полку в кладовой рядом с приготовленными уже салатами. Она понятия не имела, когда могут явиться Грэм и Клодия Петтифер, поэтому ленч, начиная с супа и кончая сыром, должен состоять из холодных блюд. Можно было, конечно, пригласить для компании и священника — был бы, между прочим, для ровного счета еще один мужчина, — но беседа явно приняла бы неловкий оборот, поскольку она давно не видела Грэма, ни разу не встречалась с его женой и была еле знакома с ректором. Кроме того, его, наверное, ждет к ленчу сестра.

Письмо, написанное после того, как она увидела Грэма по телевизору, и под влиянием бутылки вина, было отправлено, о чем потом она пожалела, а затем и думать забыла. Она почти не помнила о письме и уж подавно о его содержании, когда вдруг пришел ответ в виде почтовой открытки с изображением картины Коро — серо-зеленые деревья и под ними какая-то расплывчатая фигура. «Помнишь, как тебе нравилась эта картина?» — писал он. Она совершенно не помнила, что говорила что-либо подобное — возможно, он ошибся и спутал ее с кем-то еще. Такого рода ошибки нередки в отношениях между мужчинами и женщинами… «Не исключается пребывание в твоих краях в понедельник, — говорилось дальше, — вероятнее всего, в середине дня, в зависимости от обстоятельств». Интересно, от каких «обстоятельств»? Возможно, назначена с кем-то встреча. О жене он не упоминает, нигде не сказано «мы», но подготовиться необходимо, поэтому она накрыла стол на троих. Еще она вспомнила, что его жена была студенткой в колледже у Беатрис — надо при случае расспросить маму про Клодию.

По улице медленно ехала машина, водитель напряженно смотрел по сторонам, остановился, вылез и направился к дому Эммы.

— Эмма!

— Грэм… — Эмма, прислонившись к калитке, протянула руку, тут же возник вопрос, где припарковать машину, и она сначала была слишком занята, предлагая различные варианты решения этой проблемы, чтобы заметить, что он приехал один.

— А где же твоя жена? — спросила она, когда они вошли в дом.

— Я, как видишь, явился один. По-моему, так лучше.

— Лучше? — В этом слове ей почудилось нечто зловещее. Чем это может быть лучше? Она провела Грэма в гостиную, разлила по стаканам шерри. Они сидели лицом к лицу.

— Ну что ж, за тебя, — сказала она с наигранной веселостью. Она собралась с силами для этой встречи и сейчас испытывала некоторую расслабленность. — Я увидела тебя в воскресенье вечером, ты участвовал в дискуссии, и я сразу решила написать тебе письмо. Я подумала, что если ты окажешься где-то поблизости, будешь проезжать мимо — люди часто бывают в Оксфорде или рядом, и, по правде говоря, это не так уж далеко от Лондона — мимо нас много ездят…

Она чувствовала, что несет чепуху, ибо теперь, когда Грэм на самом деле был здесь — материализовался, так сказать, — стало ясно, что разговор с ним будет не из легких. Даже упоминание о прежних временах в Лондонском экономическом училище не прояснило атмосферы. Ей никогда раньше не доводилось испытывать нелепую неловкость от встречи с человеком, которого когда-то любила, а теперь совсем выкинула из памяти.

— Так, так, — не совсем к месту вставил Грэм, откидываясь на спинку кресла. Его следующий вопрос был немногим лучше. — Что же все-таки заставило тебя написать мне? — спросил он.

— Порыв, — ответила Эмма. — Я включилась в дискуссию уже на середине и очень удивилась, увидев тебя, — понимаешь, когда видишь на экране человека, которого знала когда-то, это вызывает…

— Особое чувство? — не без самодовольства подсказал он.

Эмма наполнила снова его стакан и добавила буквально каплю в свой. Они сидели, разглядывая друг друга. Он все еще красивый, думала Эмма, только чуть растолстел, а темные густые волосы носит длиннее, чем когда она виделась с ним в последний раз. Она, думал Грэм, похудела еще больше, чем ему помнилось, а он не любил костлявых женщин. И одевалась она в те дни куда более привлекательно. Сейчас на ней была темно-коричневая юбка явно не модной длины, хотя он не мог определить, чем именно эта юбка ему не нравилась. А тесно облегающий маленький синий свитер делал особенно очевидным то, что жалкие бутоны ее грудей — он усмехнулся про себя за эту фразу — следовало бы либо раскрыть, либо припрятать подальше. Это была перевалившая за тридцать не слишком привлекательная женщина, с которой у него когда-то был недолгий роман — не более того, — и она написала ему, явно ища встречи. Что заставило его откликнуться, когда он чувствовал, что его здесь и не накормят как следует? В доме не было никаких признаков еды да и не пахло съедобным.

— Я решила устроить холодный ленч. Только пойду подогрею суп. Я накрыла в кухне — надеюсь, ты не возражаешь?

— Возражаешь? Конечно, нет! — Настроение Грэма явно улучшилось при виде стола возле окна в кухне, накрытого скатертью в красно-белую клетку, на котором уже были ваза с тюльпанами, несколько сортов сыра, длинный французский батон и бутылка вина. Затем он заметил, что стол накрыт на троих. Эмма, конечно, и понятия не имела, как обстоят дела.

— Когда ты написала, — начал он, — я решил, что ты, наверное, слышала, хотя, очевидно, ты не могла слышать, если только…

— Слышала, что? — С ложкой в руках Эмма нагнулась над салатницей. Второй раз за этот день она была захвачена врасплох: сначала священником, смотревшим в окно, когда она держала блюдо с холодцом, а теперь вот так.

— Что мы с Клодией разошлись, — ответил Грэм.

— Конечно, нет! Не слышала. — Эмма была в явном замешательстве. — Иначе я никогда бы не написала. — Хорошо бы вспомнить, что она написала, если бы у нее осталась копия! Но письма, сочиненные под влиянием момента, несдержанный поток одолевающих душу чувств, никогда не пишутся под копирку. — Очень жаль, — сказала она, не зная, подходит ли в данном случае слово «жаль».

— Жалеть не о чем, — отозвался Грэм, откусывая хлеб. — Быть может, событие это всего лишь временное, и теперь я, по крайней мере, смогу дописать свою книгу. Не возражаешь, если я расскажу тебе все?

Конечно, она не возражала, а если бы и возражала, то вряд ли сказала бы об этом. Но она была вознаграждена тем, что, несмотря на горькую историю, которую он поведал ей, ел он с большим аппетитом, а потом даже поздравил с превосходно сделанным холодцом.



— Ленч еще не готов? — несколько нетактично, как он тут же сообразил, спросил Том, но это было первое, что пришло ему в голову.

Увидев хлеб и сыр на столе у Бэрраклоу и блюдо с чем-то в руках у Эммы, он, естественно, ни о чем другом, кроме еды, и думать не мог.

— Дело не в том, готов или не готов, — тон Дафны был мрачным, — а в том, что готовить нечего. У меня не было ни единой свободной минуты. Миссис Дайер ушла полчаса назад обедать, и мне пришлось самой все заканчивать.

— Может, не стоило делать так много за одно утро, — возразил Том. — Ты ходила к доктору, а потом принялась за уборку. — Лучше бы женщины работали поменьше, пожалели себя немного! — Меня устроил бы хлеб с сыром, — пробормотал он. Возможно, Бэрраклоу и поделились бы с ним своими запасами, но он хорошо знал, что заходить к прихожанам во время еды не полагается.

Он вернулся к себе в кабинет и вскоре настолько погрузился в Энтони à Вуда, что когда Дафна через двадцать минут позвала его, он ее не услышал, из-за чего она еще больше разозлилась.

6

Не слишком удачно все получилось, думала Эмма, глядя вслед отъезжавшей от ее дома машине Грэма Петтифера, хотя угощение ему явно пришлось по душе. Уже у дверей он повернулся к ней, словно с намерением поцеловать ее на прощанье, но, по-видимому, передумал и отступил. Однако возможностью рассказать свою семейную историю, найдя в ней сочувствующую слушательницу, он воспользовался, и, вполне вероятно, это пошло им обоим на пользу.

Будь я романисткой, — размышляла Эмма, перемывая грязную посуду, — я могла бы использовать материал из его истории, а в социологическом обзоре современного брака, под каким заголовком его ни напечатай, все происшедшее предстанет как нечто банальное и прогнозируемое, нечто такое, что происходит постоянно и повсеместно. Интересно, вяло подумала она, суждено ли мне когда-нибудь еще его увидеть? В этом году он не едет в Африку, значит, будет вращаться в научном мире, работая над книгой, о которой упомянул. Вполне возможно, что он снова появится на экране либо в какой-нибудь дискуссии, либо в качестве «эксперта» по тому или иному разделу последних известий. Но на этот раз она уже не напишет…

Выпив чашку чая, она снова села за письменный стол. В пишущую машинку уже был вложен лист бумаги, но она не испытывала желания продолжать начатую работу. Сидя у стола и глядя в окно, она смотрела, как по поселку взад и вперед снуют люди — у каждого свои заботы, — и начала жалеть, что предметом для своих исследований выбрала не сельскую местность, а скучный новый город с его многочисленными проблемами и трудностями. Она вытащила наполовину отпечатанную страницу из машинки и вставила чистый лист. «Отдельные наблюдения над общественной структурой Уэст-Оксфордширского поселка» — напечатала она заголовок. Нельзя ли сделать этот заголовок более приемлемым и более привлекательным? Слово «поселок» здесь не подходит — слишком уж оно бытовое, более подходящим было бы старое слово «община». Или, снова напечатала она, «Роль женщин в общине Уэст-Оксфордшира». Может, из этого что-нибудь да получится? Воодушевленная этой идеей, она начала разбирать каждого из обитателей поселка, разумеется, из числа тех, с кем была знакома, и записывать то, что ей было о них известно.

Начинать, естественно, приходится с церкви. Ректор — преподобный Томас Дэгнелл. «Бедный Том. Тому холодно»[9] — из «Короля Лира» вроде? Интересно, почему именно это пришло ей в голову, когда она стала думать о ректоре? Наверное, потому, что он вдовец и живет вместе с сестрой. Дом у них, по-видимому, слишком большой и холодный. Сестра (Дафна) — энергичная старая дева, ездит на отдых в Грецию с приятельницей.

После церкви — медицина. Доктор Льюк Геллибранд. «Старый доктор» — «любимец» округи, но не очень деятельный. Неохотно выписывает не только новые, но и вообще медикаменты, предпочитает лечение домашними средствами. Живет в большом красивом старом доме, в таком же, как у ректора, но у него всегда тепло и дом превосходно обставлен. Все отличается безупречным вкусом — величественная жена (Кристабел) — утренний кофе, приемы с тщательно обдуманным составом гостей, которых угощают превосходным шерри, изящная аранжировка цветов в церкви (так говорят) — почти как владелица поместья. Эксперт по заморозке продуктов — в гараже большой морозильник. Взрослые дети живут отдельно.

Затем другой доктор — Мартин Шрабсоул и его жена Эвис. Приятный молодой человек, не блещет умом, но благожелательный, добрый и современный — по-модному интересуется «гериатрией». Живет в надстроенном доме семнадцатого века со всеми удобствами, несколько тесном для их семьи (трое детей и мать миссис Ш., недавно переехавшая к ним). Жена Эвис, бывшая сотрудница системы социального обеспечения, довольно пробивная особа, но умеет быть полезной, вероятно, мечтает о более престижном доме (возможно, даже о доме приходского священника).

На этом с врачами покончено. Кто следующий? Наверное, Адам Принс, ресторанный инспектор и бывший священник англиканской церкви. Самый красивый дом в поселке (хотя Эмма еще не была внутри, она представляет себе тщательно отобранные антикварные вещи, журнальные столики с книгами и образцовую кухню).

Робин и Тэмсин Бэрраклоу. Живут в старом, довольно запущенном доме рядом с Адамом Принсом. Сад зарос. Оба ведут научную работу, часто бывают в баре. Робби Б. — высокий, довольно интересный. Говорит с шотландским акцентом. Тэмсин Б. похожа на хиппи. Еще достаточно молода, чтобы носить платья модели Лоры Эшли и покупать вещи на распродажах. (Чего Эмма по причине своего возраста позволить себе уже не могла.)

Мисс Ли (Оливия). Живет в «Доме под тисом». Солидная, пожилая, типичная сельская жительница, из тех, кого называют «опорой Англии». Довольно хорошо одета, обычно носит шляпу. Регулярно посещает церковь, занимается уборкой и расставлением цветов, но не на столь высоком уровне, как Кристабел Г. Интересуется местной историей — помогает ректору снимать копии с приходских документов и т. д. Член «Женского института»[10]. Красивый дом с прелестным садом. Вполне возможно, не слишком жалует вновь прибывших. Живет вместе со своей приятельницей мисс Гранди.

Мисс Флавия Гранди. Ходят слухи (Эмме сказала это мать), что мисс Г. когда-то написала сентиментальный исторический роман, но об этом никогда вслух не говорится. Довольно меланхоличная особа. В Лондоне посещала «высокую» церковь[11], но уехала в деревню и тоскует по ладану. Под пятой у мисс Ли.

Джеффри Пур, церковный органист. Живет рядом с мисс Ли и мисс Гранди. Эмма ничего не знала об органисте, кроме того, что он школьный учитель, носит довольно длинные волосы и часто бывает в баре.