Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Грохот входной двери, захлопнувшейся за ним, не только разбудил его отца, но и указал его дом человеку, который и в самом деле тайно следовал за ним от самой улицы Рише.

Глава 8

Выходя из дверей «Депо»[11], Сибилла невольно вздрогнула. Это было похоже на освобождение из преисподней — по счастью, довольно быстрое. Она предпочла сделать вид, что не замечает явно нелестного взгляда полицейского, стоявшего на посту у входа, и, судорожно всхлипнув, пошла прочь. Она слишком много плакала, и слез у нее больше не осталось. Набережная перед зданием была заполнена полицейскими в униформе. Некоторые разговаривали, собравшись небольшими группами, другие вели под уздцы лошадей. Кепи, каски, усы, грубые башмаки с железными подковами… Зрелище впечатляло. Накануне она не успела почти ничего разглядеть. Но сейчас ей хотелось только одного: покинуть это место как можно быстрее и как можно дальше от него отдалиться. Забыть. С трудом прокладывая себе дорогу среди стражей порядка, она чуть не наступила в еще дымящийся лошадиный навоз и резко отшатнулась. Это движение вызвало взрывы хохота у полицейских, но Сибилла даже не обратила на них внимания. Ей было уже не до того.

Пройдя несколько десятков метров под перекрестным огнем насмешливых взглядов, жгущих ей затылок, она оказалась на мосту, раскачивающемся от резких порывов ветра. Несмотря на то, что движения ее были скованными, — всю ночь она просидела в участке в неудобной позе, — уже после первых шагов по левому берегу она почувствовала себя окрыленной. Сена, отделившая Сибиллу от ее тюремщиков, сама по себе была некой границей — пусть иллюзорной, — за которой она чувствовала себя в безопасности. Это было глупо, Сибилла это понимала — но еще никогда в жизни она не переживала такого кошмара. Больше всего на свете она хотела как можно скорее оказаться дома, но у нее не было ни единого су, так что она не могла ни нанять фиакр, ни даже воспользоваться омнибусом. Путь пешком по набережной Вольтера займет минимум четверть часа… Так или иначе, выбора у нее не было. Она пошла вдоль парапета в своих изящных вечерних туфельках, натирающих ей ноги. Мечтала она только об одном: прийти домой и принять горячую ванну, чтобы очиститься от всех перенесенных унижений.

У нее за спиной колокола собора Нотр-Дам прозвонили девять утра. Эти девять ударов отдались мрачным похоронным звоном в ее ушах. Она плотнее запахнула на плечах шаль. Сибилле было холодно. Однако наступающий день обещал быть чудесным: лучи солнца, взошедшего на безоблачном небе, уже освещали фасады домов и поблескивали в дождевых лужах. Но у нее не было сил этому порадоваться.

Город уже проснулся, на улицах царило оживление. Один за другим проезжали частные экипажи и переполненные общественные омнибусы, по реке скользили парусные лодки, небольшие пароходики, на которых также теснилось множество пассажиров, баржи с грузами. По тротуарам спешили на работу мастеровые, о чьих профессиях можно было догадаться по инструментам, которые они несли с собой, тянулись в церковь прихожане, к пристани направлялись грузчики… И никому не было дела до- одинокой молодой женщины, которая чувствовала себя столь же усталой, сколь и униженной.

Она провела все утро в «Депо», после того как всю ночь просидела в полицейском участке квартала Опера, откуда ее уже на рассвете препроводили в камеру предварительного заключения при парижской префектуре — для «выяснения обстоятельств»!

Поравнявшись с Новым мостом, Сибилла, окончательно обессиленная, едва не упала. Только гнев помогал ей двигаться дальше. Он придал твердости ее походке и выражению лица — что одновременно сделало ее и немного смешной, несмотря на красоту. И вскоре она услышала в свой адрес несколько насмешливых замечаний от встречных прохожих — в основном от мужчин с грубыми и наглыми лицами. Но Сибилла ничего не отвечала и едва удостаивала их взглядом — она была выше этого, несмотря на помятое платье и растрепанную прическу.

Этот гнев бушевал в ее душе еще со вчерашнего вечера и был обращен главным образом против Жана, который не пришел на ее премьеру. На ее премьеру! На ее первое выступление в известном театре! Она так готовилась к этой роли! И дома они говорили о ней целые недели — он прекрасно знал, как этот спектакль для нее важен! Ведь ей впервые предстояло выйти на сцену такого уровня!..

С самого начала она переживала из-за того, что он не пришел. Это и послужило причиной всех дальнейших несчастий — другого объяснения у нее не было. Во время спектакля у нее не было времени на то, чтобы об этом беспокоиться, но вот после, едва лишь упал занавес и стихли аплодисменты… Сибилла всегда считала, что она любима, но этой ночью вся извелась — больше из-за отсутствия Жана, чем из-за всего остального, несмотря на то что ей пришлось сидеть в железной клетке среди пьяных проституток и слушать оскорбления, которые без умолку выкрикивал какой-то пьянчуга из соседней камеры…

Но сейчас, когда она наконец вышла оттуда и заново воспроизводила мысленно все события прошлой ночи и этого утра, и вспоминала свой страх, предшествующий трем ударам молотка, возвещающим начало пьесы, и усиленный жадным любопытством глазеющей на нее публики, — сейчас злость взяла в ней верх над беспокойством, и слезы бессильной ярости вновь заструились по ее щекам. Она еще ускорила шаг, чувствуя, что едва держится на ногах.

Пребывая во власти гнева, она едва не угодила под трамвай, пересекающий набережную Конти. К бушевавшим в ней эмоциям прибавился ужас, и все вместе неожиданно принесло успокоение. Пройдя немного дальше по набережной, она услышала выкрики продавца газет. Сибилла замедлила шаг и нервно порылась в сумочке. Против ожидания, там нашлась завалявшаяся монетка, и она отдала ее мальчишке-газетчику, который в обмен с ухмылкой протянул ей свернутую газету. Остановившись прямо на тротуаре, Сибилла лихорадочно развернула ее и нашла страницу, посвященную театрам. Люди, мимо которых она шла, уткнувшись в газету и одновременно смахивая слезы, с удивлением оборачивались и смотрели на нее как на помешанную. Наконец она нашла то, что искала, и с жадностью пробежала глазами статью, посвященную вчерашней премьере, прежде всего выискивая упоминания о себе. В ее состоянии это было равносильно поиску оружия, которым можно было бы продолжать сражаться. Чем меньше строк оставалось до конца, тем больше Сибилла бледнела. К унижению от ареста и медицинского осмотра добавилось еще и пренебрежение к тому, о чем она в последнее время больше всего волновалась. Наконец она прочла едва ли не самые последние слова: «Напоследок мы рады сообщить вам о появлении новой, еще неизвестной молодой актрисы Сибиллы Ошер (даже ее фамилию переврали!), показавшей в роли Анриетты хорошую игру, сдобренную слегка неестественной наивностью». И это было все! «Неестественная наивность» и перевранная фамилия! «Ошер» вместо «Оклер»! Как будто специально хотели выставить ее на посмешище!.. На глазах Сибиллы снова выступили слезы. Она смахнула их, и, поскольку пальцы у нее выпачкались в типографской краске, вокруг глаз появились разводы, словно у енота. Она слишком поздно об этом догадалась, заметив черные следы от краски на подушечках пальцев, — и расплакалась еще сильнее. Всё против нее! Она чувствовала себя жалкой и грязной. И ведь сегодня вечером она должна будет снова выйти на сцену, чтобы показать свою «неестественную» игру!.. Против всякого ожидания, эта перспектива успокоила ее быстрее, чем что бы то ни было. Ее решительность снова к ней вернулась. Ничего, она, Сибилла Оклер, еще покажет им всем!..

Она снова вытерла слезы, окончательно выпачкав в типографской краске лицо, на котором оставался театральный грим: она так и не смыла его со вчерашнего вечера. Именно из-за этого сценического грима, который с близкого расстояния выглядел чрезмерным, ее вчера и задержали на бульваре, приняв за проститутку. Жан много раз рассказывал ей об этих внезапных проверках и облавах, устраиваемых полицией нравов. Тех девиц, которые оказывали сопротивление, отправляли в полицейский участок. Нередко случалось и так, что вместе с публичными женщинами задерживали и благопристойных парижанок, случайно проходивших мимо. Как бы те ни протестовали, ничего нельзя было поделать: их забирали вместе с остальными, обращались столь же бесцеремонно, оставляли на ночь в зарешеченной камере вместе с проститутками. А наутро им приходилось выдерживать унизительный допрос полицейских, с ухмылками и сальными взглядами, и потом еще терпеть унизительный медицинский осмотр, когда подозрительного вида врач изучал их наиболее интимные места с помощью своих грубых железных инструментов.

Все то же самое произошло и с Сибиллой, и, выходя из «Депо» в восемь утра, она чувствовала себя жертвой изнасилования. Напрасно она пыталась успокоить тебя тем, что ничего особенного с ней не произошло — в конце концов, она четыре года прожила с врачом и понимала, что такие осмотры не являются чем-то необычным. Но нет, все было тщетно. Как будто никакого доктора Корбеля вообще никогда не существовало… И они еще смеялись, эти скоты!.. Да, вот такая у нас полиция…

Наконец Сибилла добрела до дома, в первом этаже которого располагался магазин «Краски Корбеля». Сквозь витринное стекло она заметила отца Жана, который уже сидел за прилавком, склонившись над раскрытым гроссбухом. Ее отношения с Габриэлем Корбелем неизменно оставались дружескими — с того самого дня, как Жан впервые представил ее отцу и тот заключил ее в объятия. Но Сибилла, вместо того чтобы зайти поболтать с ним — как она, разумеется, сделала бы при других обстоятельствах, — поспешно опустила голову, чтобы не быть узнанной, скользнула в соседнюю дверь и стала подниматься по лестнице, ведущей наверх, в квартиру Жана. Из-за своего возраста и не слишком хорошего зрения месье Корбель-старший тоже не был вчера на премьере. Стало быть, он не знал ни об отсутствии в театре Жана, ни о собственных ее злоключениях. Не желая волновать его понапрасну, Сибилла решила ни о чем ему не рассказывать. А поскольку по ее виду он бы обязательно догадался, что что-то не в порядке, и начал расспрашивать, она предпочла вообще с ним не видеться. Лучше уж она зайдет к нему позже, когда оправится от потрясений. И когда у нее будут какие-то новости от Жана…

С некоторой нерешительностью она преодолела два ряда ступенек и остановилась перед дверью, еще не зная точно, как себя держать: а что, если с Жаном случилось несчастье? Забыв о пережитых унижениях, она открыла дверь и вошла, чувствуя, как сжимается сердце. Но, войдя в прихожую, она тотчас же увидела его сумку и котелок, висящий на вешалке. Вместе с мгновенным облегчением вернулось и прежнее непонимание: если с ним ничего не случилось, почему же его не было в театре? И что он в этот час делает дома, тогда как уже давно должен принимать пациентов у себя в кабинете?..

— Жан?..

Ответа не было. Тревога нахлынула на нее с новой силой. Быстро пройдя через библиотеку, она толкнула приоткрытую дверь спальни. Зрелище, представшее ее глазам, заставило ее оцепенеть от изумления: Жан лежал на спине, раскинув руки, и громко храпел, распространяя вокруг себя тошнотворный спиртной запах.

— Скотина!

Сибилла приблизилась и встряхнула его за плечо. Жан в ответ пробормотал что-то неразборчивое. Отказавшись от мысли так его разбудить, Сибилла подбежала к окну и раздвинула шторы. Потом, оглядев комнату, заметила на каминной полке стакан с водой. Схватив его, она подошла к Жану, который продолжал храпеть, и вылила воду ему на лицо. Жан резко подскочил и посмотрел на нее округлившимися от удивления глазами.

— Да что такое на тебя нашло?!

Она нервно рассмеялась. Потом выкрикнула, вложив в свои слова все накопившееся раздражение:

— Где ты был вчера вечером?

К прежнему чувству унижения добавилась досада из-за переживаний за него — а он-то, оказывается, просто напился! В этот момент Сибилла его ненавидела, а себя чувствовала полной идиоткой. Жан в это время пытался собраться с мыслями. Он машинально вытер лицо, чувствуя, как голова раскалывается от боли. В горле у него пересохло, его мучила жажда. Но он понимал, что получил по заслугам.

— Принимал роды, — пробормотал он, испытывая жгучий стыд за эту ложь.

— Прямо эпидемия какая-то!.. Но у тебя ведь не было ночного дежурства вчера! Ты же собирался освободить себе вчерашний вечер, чтобы прийти в театр!

Жан закрыл глаза и в течение нескольких секунд не открывал их, чтобы избавиться от этого кошмара. Но тщетно — вчерашний вечер предстал перед ним во всех подробностях, и прежде всего он осознал всю гнусность своего предательства — как могло случиться, чтобы он с такой легкостью забыл обо всем и последовал за этой женщиной… Обскурой? (Даже это имя, точнее, прозвище звучало как предостережение.) Да еще и в такой особенный для него с Сибиллой вечер… Вчера, вернувшись и не застав ее дома, он невольно обрадовался — по крайней мере, не придется сразу же вступать в неприятные объяснения… Он был не слишком обеспокоен ее отсутствием, поскольку решил, что она вместе со всей труппой пошла отмечать премьеру в какой-нибудь ресторан в театральном квартале. Она и прежде ему об этом говорила. По идее, и он должен был пойти в ресторан вместе с ней. Но он слишком много выпил, чтобы к ней присоединиться…

Нужно было придать своей лжи видимость правдоподобия, и сделать это как можно быстрее — нельзя так долго молчать… И он принялся излагать легенду, придуманную еще вчера, когда он возвращался домой, уже расставшись с Обскурой, и шел от Нового моста к дому. Обычный визит к беременной пациентке, неожиданно начавшиеся преждевременные схватки, долгая работа и, наконец, появление на свет ребенка, девочки, — в одиннадцать вечера! Было уже поздно ехать в театр… Жан закончил рассказ, избегая смотреть на Сибиллу и надеясь, что она спишет это на стыд, который он испытывает из-за своего жалкого состояния. По крайней мере, он не запутался во лжи — в конце концов, медицина была его основной деятельностью, и здесь он не мог допустить нелепых ошибок и несоответствий.

Выслушав его рассказ, Сибилла расплакалась. Жан понимал, что его ложь сошла за чистую монету, но ничуть этим не гордился. Он попытался обнять Сибиллу, чтобы утешить, но она его оттолкнула: от него пахло потом и вином. Чувствуя себя слабым и отчаянно одиноким, он смотрел, как она, сжавшись в комок, судорожно вытирает слезы. Чтобы преодолеть неловкость, он встал, и тут взгляд его упал на часы, стоявшие на каминной полке. Когда он увидел, сколько времени, его охватила паника — должно быть, уже целая толпа пациентов собралась перед его кабинетом! Угрызения совести стали еще сильнее.

Жан поспешил в ванную и, налив в таз воды из кувшина, умылся и прополоскал рот. Затем, наскоро облившись водой, схватил висевшее на спинке стула полотенце и растер торс. Нельзя было терять ни минуты. Голова трещала по-прежнему, но на работе он найдет средство снять боль. Вернувшись в спальню, он лихорадочно выдвинул верхний ящик комода, достал свежую рубашку и поспешно ее надел. Необходимость поторопиться помогла ему справиться со смущением.

— А ты… ты в котором часу вчера вернулась? — спросил он Сибиллу, натягивая панталоны. — Ты даже не сказала, как прошел спектакль… Мне так жаль, что я не смог его увидеть, — виновато добавил он, и в самом деле не подозревая, в котором часу она вернулась и что ей перед этим пришлось вынести.

От этого вопроса рыдания Сибиллы только усилились. Жан забеспокоился, так как не в ее обычае было плакать из-за пустяков. Он подошел к ней, слегка наклонился и положил руку ей на плечо. Только сейчас он заметил на ее лице, в основном вокруг глаз, темные разводы краски, смешанные с полуразмытым гримом. Он взял с ночного столика свой носовой платок, сложил его вчетверо, смочил водой и принялся осторожно стирать краску с лица Сибиллы. Она не препятствовала ему, очевидно, испытывая благодарность за эту заботу.

Наконец она рассказала о том, что случилось вчера ночью и что ей пришлось вытерпеть вплоть до сегодняшнего утра из-за того, что вчера его рядом с ней не было. Жерар, который, в отличие от него, был на спектакле, предложил проводить ее, но она отказалась, и буквально через пять минут после того, как она отошла от театра, ее задержали во время облавы на проституток, устроенной полицией нравов. Из-за театрального грима ее приняли за одну из них. Она призналась Жану, что была страшно зла на него.

По мере того как она рассказывала, совесть мучила Жана все сильнее. Да, он сумел выпутаться с помощью лжи, и Сибилла осталась в неведении о том, что он делал вчера, — но ведь из-за его предательства она еще и пострадала! Ничего этого и в самом деле не случилось бы, если бы они ушли из театра вместе. Он слишком хорошо знал, что проституткам, задержанным во время облав, приходится выносить грубость полицейских, страшную, унизительную тесноту в общих камерах, бесцеремонные осмотры врачей… Он ненавидел себя за то, что пришлось вытерпеть Сибилле по его вине.

Но, несмотря ни на что, ему нужно было спешить на работу — он и так уже сильно опоздал. Нельзя было заставлять пациентов ждать слишком долго. Необходимость оставить Сибиллу одну, когда она так нуждалась в утешении, терзала Жану сердце, но он не мог поступить иначе. Его призывал долг. Больные нуждались в нем.

Надев котелок и взяв сумку, он вышел на улицу. На этот раз именно она послужила ему убежищем от угнетающей домашней атмосферы. Здесь ему легче было подавить стыд — за свое вчерашнее поведение, за то, что он так легко последовал за женщиной, связь с которой могла бы стать для него губительной… Женщиной, которая уклонилась от его поцелуев, когда он прощался с ней возле ее дома — и это после того, как весь вечер льнула к нему!.. Но почему она ему отказала? Из-за его навязчивого любопытства? Или из верности своему покровителю, благодаря которому она смогла вырваться из публичного дома? Она кое-что рассказала о нем: милый человек, занимается торговлей часами, любит путешествия, которые совмещает с деловыми поездками; часто ездит в Женеву, Лондон, даже в Нью-Йорк, где продает свой товар.

Больше всего Жану хотелось бы, чтобы этого дурацкого вчерашнего приключения вообще никогда не было. Но было уже слишком поздно. Он в очередной раз поразился, как легко позволил себя увлечь. Лишь единственное объяснение этому могло его удовлетворить, да и то наполовину: он хотел расспросить Обскуру о любителе живописи, чье пристрастие к «живым картинам» не давало ему покоя с тех самых пор, как он получил письмо Марселя Терраса, — рассказанную приятелем историю он принял слишком близко к сердцу. Но отчего, собственно? Террас всегда любил мрачные истории такого рода… Каким боком это касается его, Жана?

Проходя мимо ворот Лувра, Жан решил, что вчерашний эпизод стоит счесть досадным — и единичным — недоразумением и поскорее забыть. Забыть и ту женщину, чье влияние на него оказалось столь пагубным, из-за которой он вчера оставил Сибиллу одну, а сегодня утром нарушил свои обязательства перед пациентами… Адская головная боль была еще одним доказательством тлетворного воздействия этой… Обскуры.

Глубоко расстроенный всем случившемся с Сибиллой и в то же время слегка приободренный своими мыслями, Жан твердо решил, что ему остается только одно — сосредоточиться на своем повседневном существовании, на том равновесии, которого он достиг, деля свою жизнь между Сибиллой и пациентами, на своем спокойном бытии, пусть даже довольно скромном и лишенном ярких впечатлений, но являющимся для него истинным счастьем.

Что касается связанных с картинами Мане недавних изысканий, сейчас они казались ему совершенно бессмысленными. Террас увидел нечто мрачное, поразившее его до глубины души — пусть так. Но это случилось в Провансе, далеко от Парижа, так что вряд ли как-то связано со столичным любителем живописи; скорее всего, им был обычный ловелас со слегка извращенными наклонностями — видимо, ему доставляло удовольствие заставлять позировать не просто натурщицу, а именно проститутку.

И подумать только — сейчас Жан при мысли об этом даже испытывал легкое смущение, — на какое-то время он поверил, что здесь может существовать некая связь и со смертью Полины Мопен… Кажется, он дал излишнюю волю фантазии и на пустом месте сочинил целый роман — это он-то, любитель медицинских трактатов! Видимо, на него произвели слишком сильное впечатление вид мертвой девушки в морге и горе ее брата… Но так или иначе, все его подозрения — это полный абсурд!

Немного повеселевший от таких выводов, Жан вскоре прибыл на улицу Майль, где небольшая группа пациентов уже ожидала его перед зданием, в котором располагался его кабинет. Он уже решил, что жизнь понемногу входит в привычное русло, но в глубине души чувствовал, что принимает желаемое за действительное.

И ведь он так и не узнал у Сибиллы, как прошла премьера…

Глава 9

Молодая женщина открыла глаза в незнакомой комнате с голыми стенами. Кресло, в котором она сидела, кажется, было единственным предметом меблировки в этом просторном помещении с плиточным полом. Напротив нее был камин, в нескольких шагах от которого стояла небольшая чугунная печь, покрытая зелено-голубыми изразцами. От печи к камину тянулась труба, через которую дым уходил в дымоход. Справа от камина была застекленная дверь. Квадратики стекла между расположенными крест-накрест деревянными перекладинами покрывал густой слой пыли. Снаружи иногда доносилось приглушенное, словно во сне, цоканье лошадиных копыт по мостовой, отражающееся от стен… Где она находится? Судя по яркому свету, пробивавшемуся сквозь деревянные решетчатые ставни на окнах, день был в разгаре. Должно быть, сейчас около полудня или, самое позднее, два часа дня… Она чувствовала себя вялой и разбитой. Что с ней случилось?.. Мысли путались, голова раскалывалась от боли. Из-за шампанского? Но обычно оно так на нее не действовало… Тем более что в этот раз оно было очень хорошим…

Она попыталась вспомнить, что происходило накануне. Но воспоминания никак не связывались в единое целое, они всплывали в памяти обрывками, клочками. Наконец ей удалось восстановить из них более-менее полную картину.

Она вспомнила блондина с усами в клетчатом костюме, который подсел к ней в ресторане «Огни Парижа», где она обычно бывала. Он сразу, без лишних слов, предложил ей поужинать с ним. Он говорил быстро, почти без пауз, голос у него был монотонный, с легким, едва заметным акцентом — нормандским или, может, пикардийским?.. Но в целом он был забавный. Она часто встречала весельчаков, которые с первых же слов начинали сыпать остротами. Это облегчало дело, даже если остроты были в большинстве случаев затасканными — все равно ведь в конечном счете все сводилось к вопросу о цене и месте, где можно будет заняться любовью. Но этот мужчина, что касается остроумия, был просто неотразим. Она никогда раньше таких не встречала. У нее даже живот заболел от смеха. Сам он почти не смеялся, когда шутил — лишь слегка улыбался. Но от этого ей было еще смешнее. Он смотрел, как она корчится от смеха, и терпеливо ждал, пока она успокоится, чтобы тут же произнести новую остроту, отчего она начинала хохотать еще громче.

Итак, они ушли вместе, вскоре после того, как пробило полночь. До этого он оплатил счет, вынув из кармана толстую пачку денег. Счет наверняка был немалым — она знала расценки. А он весь вечер угощал ее шампанским.

Он сказал ей, что он художник-фотограф, портретист. Однако руки у него были грубыми, почти крестьянскими. И этот провинциальный акцент… Она простодушно сказала об этом вслух, и он объяснил, что в его работе необходим и тяжелый физический труд, нужно постоянно носить с собой все необходимое оборудование — треножник, фотокамеру, стеклянные пластины… Не говоря уже о химических материалах, таких, как соли серебра, и другие, с которыми нужно обращаться с большой осторожностью. Такое объяснение ее удовлетворило.

Он пообещал сделать ее фотопортрет завтра днем, когда будет достаточно света. «Точнее, уже сегодня, — вкрадчиво добавил он. — Зачем ждать?» Она представила себя позирующей перед фотокамерой, а его — прячущимся под темной тканью и произносящим традиционную фразу «Сейчас вылетит птичка!» перед тем, как нажать на спусковой рычаг затвора… Ее это рассмешило. На этот раз он тоже расхохотался — кажется, впервые за весь вечер, — прижав руку ко рту, как будто не хотел, чтобы она видела его зубы. Тогда ее это не удивило, но сейчас такой жест показался ей странным. Кстати, и говорил он, почти не размыкая губ… Должно быть, у него были испорченные зубы.

Когда они вышли из ресторана, он поднял руку, подзывая фиакр.

— Хочешь взглянуть на мою студию? — спросил он шепотом, когда они уже сидели внутри, тесно прижавшись друг к другу.

Это предложение ее удивило — она уже успела забыть о его обещании. (К обещаниям такого рода она давно привыкла, так же как и к тому, что они всегда остаются невыполненными.) Но в то же время оно показалось ей восхитительно романтичным.

Некоторое время они ехали вдоль Сены в западном направлении, потом, оставив позади Марсово поле на другом берегу, проследовали к Пасси и Отей. Путь был таким долгим, что ей показалось, будто они уже выехали за город. Легкое покачивание фиакра и мерный стук лошадиных копыт убаюкивали ее. Она ненадолго позволила себе склонить голову на плечо соседа, но ощутила неловкость и снова выпрямилась. Удивительно, как она и остальные женщины ее типа, падшие, но сохранившие в глубине души остатки невинности, сразу проникаются доверием к незнакомцу, если тот не выражает желания немедленно с ними переспать. Он больше не разговаривал, не шутил. Она понимала, в чем дело: этап соблазнения закончился, поскольку она согласилась ехать с ним; или, может быть, он, как и многие другие мужчины, ощущал потребность в тишине перед актом любви, подобно солдатам, молчаливым и сосредоточенным перед сражением. Со временем она стала замечать, до какой степени предстоящая любовная близость меняет лицо мужчин, каким суровым, беспокойным и жадным одновременно становится их взгляд, как напрягаются или застывают мускулы лица, сжимаются губы… И за то, чтобы привести себя а такое состояние, они еще и готовы платить!.. Его звали Клод.

Она рассеянно смотрела на проплывающий за окнами ночной пейзаж, изредка замечая отблески лунного света на реке. Внезапно она услышала неприятный сосущий звук. В полусумраке она разглядела, что ее спутник засунул палец в рот и, кажется, трет зуб — с усилием и ожесточенно. Она предпочла молча отвернуться.

Еще через какое-то время она полностью перестала ориентироваться, и внезапно вспомнила, что Клод даже не назвал кучеру адреса. Она хотела об этом спросить у своего спутника, но он все еще возился со своим зубом. К тому же усталость, опьянение и некая робость помешали ей заговорить.

Наконец экипаж остановился у стены, из-за которой виднелись силуэты высоких деревьев. Это были каштаны. Она заметила в стене небольшую дверь, над которой нависали стальные зубья поднятой решетки. Клод открыл дверь; потом, заметив некоторое колебание своей спутницы, которая оглядывалась на кучера в форменной одежде, неподвижно возвышавшегося на сиденье и не обращавшего на нее никакого внимания, он слегка надавил ладонью ей на спину и почти втолкнул внутрь. Войдя, она увидела перед собой сад — и, несмотря даже на темноту, поняла, что он очень запущенный.

— Где мы? — прошептала она.

Звук собственного голоса ее испугал.

— У меня, — последовал короткий ответ.

Но об этом она и без того догадывалась.

Он занялся с ней любовью грубо и торопливо, так, что это больше напоминало случку животных. Все закончилось очень быстро. Но в этой сфере уже ничто не могло ее удивить. Она привыкла, что обычно это происходит примерно так же, как если вдруг окажешься в густой толпе, где тебя стискивают со всех сторон какие-то незнакомцы. Потом она напомнила Клоду, что он обещал сделать ее фотопортрет в студии. Он сказал, что нужно дождаться наступления дня, а пока предложил ей выпить.

И вот она проснулась в этом кресле, в этой комнате, которую вчера не видела. Что произошло?

Она хотела было встать, но оказалось, что она привязана к креслу: широкие полосы материи охватывали торс, запястья и щиколотки. Она попыталась сбросить путы, но они были прочными и лишь сильнее врезались в тело. Ее охватил страх. Она попыталась закричать, но от крика ее голова едва не взорвалась. Боль была невыносимой. Но отчего? Может быть, из-за вина, которым он угощал ее уже здесь?..

В этот момент она ощутила какой-то странный запах и увидела струйки дыма, растекающиеся над печью. Не из-за этого ли дыма так болит голова? Да, скорее всего, так… Воздух, которым она дышала, был отравлен — теперь она явственно это ощущала! Она же умрет! Несмотря на путы, она инстинктивно отшатнулась, но ей не удалось даже сдвинуть кресло с места.

Внезапно она почувствовала, что по ту сторону стеклянной двери кто-то стоит и за ней наблюдает. По телу ее пробежала дрожь. Несмотря на головную боль, от которой мутилось в глазах, она узнала этот клетчатый костюм, различила светлые волосы и усы… Неожиданно она вспомнила, как Клод заставлял ее целовать его и какое она испытала отвращение, когда ее язык наткнулся на дырку в его десне…

Она сделала еще несколько отчаянных попыток разорвать путы, прежде чем лишилась сознания, — и все это время ядовитый дым продолжал распространяться по комнате.

Глава 10

На расстоянии поцелуя она видела круглый черный глаз Эктора, полностью лишенный какого бы то ни было выражения. Любой, кто попытался бы отыскать там хоть малейший проблеск эмоций, не нашел бы ничего, кроме тревожащей пустоты. Но его хозяйку подобные мелочи не волновали; она считала, что жизнь сама по себе достаточно сложна, чтобы усложнять ее еще больше. Эта способность всегда отделять главное от второстепенного служила ей некой разновидностью мудрости.

Сероватые пергаментные веки придавали Эктору вид дряхлого старика, высушенного солнцем и годами, однако сохранившего поразительную живость взгляда.

Обскура еще немного сократила разделяющее их расстояние, затем погладила кончиком носа его клюв и огромный коготь, кривой и раздвоенный, обе части которого, напоминающие два турецких ятагана, расходились у основания и снова соединялись внизу, у острия, что являлось особенностью этой породы. И клюв, и коготь казались гладкими и шероховатыми одновременно. Своим маленьким носиком, который Эктор мог сломать одним ударом, она щекотала его, словно дразня ребенка. Она не знала, ценит ли он эти знаки внимания так, как они того заслуживают, — будь на его месте кто-то другой, она запросила бы за них немалую цену, — но в любом случае не могло быть и речи о том, чтобы обойтись без этой предварительной игры и сразу же дать ему то, чего он от нее ждал.

— Ну что, обжора, не нравится тебе, когда тебя гладят?

Габонский попугай терпеливо ждал окончания ритуала, к которому давно привык — тот повторялся несколько раз в день.

Жюль Энен, очарованный, наблюдал за этой сценой с бокалом шампанского в руке. Это он подарил ей птицу, которую приобрел семь лет назад, в 1878 году, на последней международной выставке: попугай служил частью декора в одном из павильонов, посвященных Черной Африке. Он не был предназначен для продажи, но Жюль Энен, хороший коммерсант, знал, что продается все. Попугай был очень уместен на выставке, в тропической оранжерее — его присутствие подчеркивало экзотический колорит павильона. Но когда выставка закончится, в нем уже не будет особой необходимости. Значит, надо просто подождать.

Он купил попугая не для Марселины — тогда он еще не был с ней знаком. Но со временем Эктор ему надоел, и он решил убить двух зайцев сразу — избавиться от попугая и сделать Марселине сюрприз. В один прекрасный день он предстал перед ней с клеткой, где сидел попугай, и с ворохом разнообразного «приданого». Ее радость, излившаяся в потоке восторженных восклицаний, полностью компенсировала в его глазах собственную дорогостоящую прихоть, а спектакль, который она разыгрывала с попугаем изо дня в день, окончательно оправдал расходы. Это стало одним из любимых развлечений Жюля: Марселина придавала своим маневрам с попугаем эротический оттенок, словно бы то, чего он от нее ждал и в чем она ему игриво отказывала, было связано с удовлетворением любовного желания. Наконец она приоткрывала губы и показывала Эктору зажатое в зубах ядрышко земляного ореха. Жюль наблюдал за этой сценой влажным пристальным взглядом, чувствуя приятное покалывание в области паха. Марселина же притворялась, что не замечает присутствия мужчины и того воздействия, которое оказывает на него увиденное, и лишь изредка, украдкой, посматривала на него смеющимися глазами.

В первый раз Эктор оказался чересчур жадным и оцарапал ей верхнюю губу. Марселина отшатнулась с легким очаровательным вскриком. На губе показалась тонкая, как ниточка, струйка крови. Встав перед зеркалом, висевшим над камином, Марселина осмотрела царапину, затем быстро слизнула кровь подвижным острым язычком. Жюль, наблюдая за ней, чувствовал, как в паху разливается жар, предшествующий эрекции. Заметив в зеркале ее взгляд, он понял, что она прекрасно знает, какой эффект произвело на него это зрелище.

Но вместо того чтобы усесться Жюлю на колени, как сделала бы на ее месте всякая другая женщина, Марселина вернулась к попугаю и слегка побранила его: нет, она на него не сердится, просто воспитывает. К счастью, Эктор не сумел схватить орех, который она удержала в зубах; таким образом, он с самого начала понял, что нужно действовать осторожнее. Вскоре у них сложился своеобразный ритуал, который мог бы показаться многим посторонним наблюдателям довольно неприятным.

Кончиком языка она слегка подтолкнула орех вперед, и он почти полностью показался между ее влажных губ. Молниеносным движением попугай схватил свою награду, слегка чиркнув кончиком клюва по зубам Марселины, которая в притворном гневе всплеснула руками.

— Нальешь мне шампанского? — сказала она, не отрывая взгляд от Эктора, который спорхнул со своей жердочки и уселся на стол из красного дерева, чтобы без помех очистить орех от скорлупы.

Жюль Энен взял бутылку из ведерка со льдом, наполнил бокал Марселины и протянул его ей. Пристальное внимание, которое она уделяла попугаю, казалось ему все же слегка избыточным, словно бы отнятым у него самого. Эта чересчур явная демонстрация независимости не вызывала у него раздражения — он в любой момент мог сильнее натянуть поводья. Но все же это не то, чего обычно ждешь за свои деньги… Ждешь любви — или хотя бы ее правдоподобной иллюзии. Именно такая иллюзия лежала в основе их молчаливой сделки.

С помощью когтей, покрытых серой, слегка потрескавшейся кожей, Эктор лущил арахис — одно удовольствие было смотреть, как ловко он действует. Когда попугай покончил с орехом, Обскура наконец соизволила приблизиться к Жюлю Энену:

— Как твоя торговля?

Ей совершенно не о чем было с ним говорить, но о такой чудесной квартирке, где он ее поселил, она раньше и мечтать не могла. Однако ради чего он это сделал? Просто ради удовольствия на нее смотреть? Сверх того он не слишком много требовал. Она знала таких типов, насмотрелась на них еще у мамаши Брабант. Это были не самые худшие и не самые отвратительные из клиентов. Они, словно холоднокровные животные, смотрели на нее пристальным немигающим взглядом, почти не разговаривали и, как правило, этим и ограничивались. Иногда она находила это даже умиротворяющим, хотя под маской внешней любезности скрывала легкое презрение к клиенту. Но иногда в подобных ситуациях она чувствовала себя униженной — что же, она не способна вызвать никакого желания?! — и после готова была броситься на шею очередному клиенту, который без всяких экивоков, молча или бормоча какие-то сальности, напролом шел к цели.

Жюль Энен настолько полюбил за ней наблюдать, что наконец решил заполучить ее для себя одного. Он забрал ее из публичного дома и поселил здесь, на улице Сухого дерева.

В сущности, она лишь сменила одну клетку на другую. И хотя она ни за что на свете не вернулась бы обратно, ей недоставало компании других девушек — Миньоны, с которой она виделась лишь изредка, и всех остальных, с которыми прежде она целыми днями ссорилась, мирилась, болтала, обсуждая клиентов и обмениваясь всевозможными полезными советами и уловками, пила или играла в карты.

Сейчас она была владычицей своего небольшого королевства, состоявшего из трех прелестно обставленных комнат, — но, увы, владычицей номинальной: ничто здесь ей не принадлежало. Жюль Энен потакал всем ее капризам — например, подарил ей вот это чудесное мозаичное панно, изображающее схватку гиацинтового попугая ара с белоснежным какаду на фоне джунглей, и красивую скатерть, на которой изображены были уж, глотающий саламандру, жаба, лесная мышь, трава и цветы, — и вообще устроил роскошную жизнь для нее, но, несмотря на это, она чувствовала себя отчаянно одинокой.

Иногда ее природный оптимизм брал верх, и она говорила себе, что это всего лишь очередной жизненный этап, что рано или поздно Жюль позволит ей уходить и приходить по своему желанию и встречаться с кем захочется — надо только подождать. Вместе с тем она понимала, что этот человек себе на уме и на самом деле куда менее податлив, чем можно предположить при виде его добродушной наружности.

Конечно, она была еще слишком юной, когда холодность и суровое обхождение родителей толкнули ее в объятия человека, который с первого взгляда показался ей прекрасным принцем, но на самом деле был авантюристом с весьма ограниченными представлениями о порядочности. Потеряв невинность, а вскоре после того пережив внезапное исчезновение своего кавалера, она не стала ничего и никого оплакивать и предпочла посмеяться над всей этой историей. Конечно, она некоторое время страдала от внезапного удара, но недолго злилась на этого человека. Да и как она могла — ведь он был ее первой любовью. Во всяком случае, после пережитого она не ожесточилась. Она поняла, что, вопреки всему, чему ее учили дома, жизнь может быть и чем-то другим, а не только непрерывным выполнением тех или иных обязанностей. Однако дом ее детства отныне был для нее закрыт. Поступив наперекор воле родителей, она сама закрыла его дверь за собой. Но, в конце концов, это было не так уж плохо: мысль о том, что ей придется проводить день за днем рядом со стареющими родителями в их кондитерской лавке в Туре, всегда внушала ей ужас. Итак, она собрала вещи и отправилась в Париж. Там у нее появились другие мужчины — всех типов и возрастов. Ее золотистые глаза, живость и беззаботность действовали на них неотразимо. В каждом из них она ценила разные качества: умение жить с ощущением непрерывного праздника, чувство юмора или ироническую язвительность, любезность или грубоватость, пристрастие к комфорту, фантазию, деньги, в конце концов, если не было ничего другого. Она меняла мужчин все чаще, порой заводила нового любовника, еще не расставшись с прежним, — и эта бесконечная круговерть ее не страшила. Ей казалось, что так и должно быть. Она чувствовала себя эквилибристкой, идущей по тонкой проволоке, не оглядываясь назад. Впереди у нее была целая жизнь.

Но однажды она все же оступилась. Заведение мамаши Брабант, с его фальшивым внешним великолепием, показалось ей надежным пристанищем или, по крайней мере, наилучшим из возможных вариантов. Со свойственной ей беззаботностью и манерой никогда особенно не беспокоиться ни о себе, ни о ком или о чем бы то ни было, она решила, что, войдя в эту дверь, она лишь еще больше ускорит бурный круговорот, в котором проходит ее жизнь, и в то же время уже не так сильно будет зависеть от мужчин. Но тогда она еще не знала, что ярмо, навешанное на нее мамашей Брабант, будет самым тяжким грузом из всех, какие ей до сих пор приходилось выносить. Впервые она столкнулась с подобной алчностью. Именно во время работы у мамаши Брабант она впервые задумалась о будущем.

Некоторые из ее товарок были более предусмотрительны и в конце концов выходили замуж за владельцев бистро, торговцев тканями или аптекарей. Но ей хотелось, чтобы праздник продолжался как можно дольше. Однако со временем она стала все больше им завидовать. У них были дети, надежные мужья, семейный уют. Во всяком случае, она так полагала — узнать у них, как обстоят дела, было невозможно, поскольку они разрывали все связи с прошлым.

Итак, она воспользовалась появлением этого бледного торговца часами, чтобы заложить первый камень в фундамент своего будущего. Но отношение к ней этого человека, лет тридцати, с тонкими, но безвольными чертами лица, не менялось с течением времени: он смотрел на нее все тем же пристальным, ничего не выражающим взглядом, и нельзя было даже догадаться о его намерениях. Иногда ей казалось, что он полностью в ее власти; это было в те моменты, когда он буквально впивался в нее глазами — так иногда смотрят взрослые мужчины на красивого, грациозного и порочного ребенка. Но в другие моменты она чувствовала, что бессильна как бы то ни было на него повлиять: он ускользал, как вода сквозь пальцы.

Она осушила до дна свой бокал и поставила его на стол. Бокал Жюля был уже пуст. Она взяла бутылку и снова наполнила его. Потом погладила Жюля по щеке. Сейчас она стояла позади него, прижавшись к спинке его кресла. Это было кресло-качалка, которое он привез из очередной поездки в Нью-Йорк, где оно называлось rocking-chair. Бледные длинные пальцы Жюля переплелись с ее пальцами. Она обогнула кресло и села Жюлю на колени, тяжестью своего тела увлекая кресло вперед. В результате он оказался немного выше нее. Его рука скользнула по ее шее сверху вниз. Она почувствовала, как он вздрогнул всем телом. Ну что ж, в конце концов, он же не каменный… Нужно только найти подход.

Он все еще держал в руке бокал. Она взяла бокал у него из рук, выпила его содержимое и поставила бокал на стол, чувствуя, как шампанское ударяет в голову. Затем призывно улыбнулась, чтобы побудить Жюля продолжать.

Кончиком языка она пощекотала мочку его уха, затем слегка укусила ее. Одновременно она левой рукой начала развязывать ему галстук. Расстегнув рубашку, она провела рукой вдоль его торса. Кожа у Жюля была гладкой и тонкой, сквозь нее прощупывались все ребра. Рука ее снова скользнула вверх и провела по грудным мышцам (она предпочла бы, чтобы они оказались более твердыми). Все это время его руки оставались неподвижными. Она взяла одну из них и просунула за корсаж платья, которое уже наполовину расстегнула. Его пальцы слабо охватили ее грудь. Эта вялая ласка все же доставила ей удовольствие: она почувствовала, как сосок начинает твердеть. Сквозь ткань она ощутила и эрекцию Жюля. Ну наконец-то. Ее проворные пальчики расстегнули его панталоны. Его дыхание участилось, стало хриплым. Она начала свои привычные манипуляции, с помощью которых могла управлять им, словно марионеткой.

В этот момент попугай издал один из своих громких хриплых криков, и она не смогла удержаться от легкого смешка. Ей казалось забавным, что Эктор станет свидетелем первой любовной близости ее и Жюля. Может быть, попугай таким способом выражает свою ревность?

С трудом сдерживая смех, она соскользнула с колен Жюля и сама опустилась на колени перед ним. Он сидел неподвижно, но она чувствовала, что все его тело напряжено. Пальцами одной руки она осторожно ласкала его член, другой поглаживала область паха. Он в ответ начал гладить ее волосы. Когда она почувствовала, что он немного расслабился, она заключила его член, уже достаточно отвердевший, но еще не слишком увеличившийся в размерах, в кольцо из указательного и большого пальцев и принялась медленно двигать рукой вверх-вниз.

— Уи-и-иииккк! — хрипло произнес попугай у нее за спиной.

Она не смогла сдержаться и снова коротко рассмеялась, но этот смех в напряженной тишине прозвучал неожиданно громко.

В тот же момент Жюль стальной хваткой стиснул ее запястья и оттолкнул ее с такой силой, которой она в нем даже не подозревала. Бледный, с дрожащими губами, Жюль Энен поднялся. Обскура, все еще стоявшая на коленях, попыталась его удержать, но было уже поздно. Он застегнул панталоны, потом, подойдя к зеркалу над камином, лихорадочно завязал галстук.

Когда она поднялась, он уже вышел из комнаты. Эктор, больше не обращая на нее никакого внимания, спокойно чистил перья на чуть приподнятом левом крыле.

Хлопнула входная дверь, послышались торопливые шаги вниз по лестнице. На глазах Обскуры выступили слезы. Какая идиотка! Своим смехом она все испортила. Теперь снова придется начинать все с нуля… Это только ее вина: она всегда легко относилась к таким вещам, которые для большинства мужчин были очень серьезны — и уж точно для Жюля Энена, об этом можно было бы и догадаться… Надо же ей было так по-дурацки себя вести!..

— А тебя я накажу! — сердито сказала она попугаю, грозя пальцем. — И даже не думай снова такое устроить! В следующий раз, когда он придет, будешь сидеть в клетке под темным покрывалом!

Она вытерла слезы и с досадой закусила губы. Хороша же она будет, если упустит единственный шанс, который предоставила ей судьба, послав этого, в общем-то, не самого плохого человека.

Взгляд ее упал на бутылку шампанского в ведерке со льдом. В бутылке еще оставалось вино. Она наполнила свой бокал. Как всегда, шампанское привело ее в хорошее расположение духа. Слезы исчезли так же быстро, как и появились.

— Ладно уж, — примирительно сказала она попугаю, — я на тебя не сержусь. Он сам виноват, этот евнух!

Со свойственной ей детской спонтанностью она вскочила и, быстро подойдя к столу, положила рядом с попугаем земляной орех, на который тот сразу же набросился. Кривые когти с восхитительной ловкостью освободили орех от скорлупы.

Но вскоре страшный призрак старости вновь предстал перед ней. Что может быть ужаснее старой проститутки?.. Она видела таких — глубокие морщины на их лицах уже не мог скрыть никакой грим, и обычно они заканчивали свои дни в самых дешевых и убогих публичных домах где-нибудь вблизи военных гарнизонов, в Монруже или Шаронне, где порой отдавались солдатам или батракам-поденщикам за стакан пива или рюмку абсента. Пятьдесят сантимов за «номер» и право уединиться в какой-нибудь конуре на соломенной подстилке со старой развалиной…

Какая женщина захотела бы для себя подобного будущего? А ведь его не избежать, если она будет и дальше так себя вести — бесцеремонно смеяться в лицо своему покровителю в крайне деликатной для него ситуации. Такая перспектива снова вызвала у нее слезы. Но, еще не успев их вытереть, она снова разразилась смехом — в конце концов, до старости еще надо дожить! А она всегда подозревала, что не доживет до седых волос.

Она вылила в свой бокал остатки шампанского из бутылки и, ощутив новый душевный подъем, нетвердым шагом приблизилась к Эктору. Сквозь пелену слез ей показалось, что кресло все еще продолжает слегка покачиваться, как будто Жюль Энен только что ушел. Между прочим, в кресле такой конструкции можно было бы неплохо позабавиться с любым нормальным мужчиной, сказала себе она, оживив в памяти некоторые сцены из прошлого.

Эти далекие и приятные воспоминания неожиданно обратили ее мысли к юному медику без гроша в кармане, доктору Корбелю, этому идеалисту, которым она могла бы вертеть, как захотела. Но ради чего?..

Глава 11

С трудом подавив вздох, доктор Корбель убрал стетоскоп обратно в сумку. Человек, которого он только что прослушивал, затрясся в жестоком приступе кашля. Этот бывший каменотес был болен туберкулезом легких, и сейчас у него была так называемая кавернозная стадия, в ходе которой туберкулезная масса, заменившая здоровую ткань, превращается в гной. Жан определил это с первого взгляда, по синюшной бледности лица и рук больного. Из-за сильно выпирающих лопаток, напоминающих обломки крыльев, со спины он походил на падшего ангела. Жан понимал, что жить этому человеку осталось несколько месяцев, если не недель, но ни в коем случае не мог ему об этом сказать. Его роль заключалась в том, чтобы подбодрить пациента и дать ему хоть какую-то надежду на выздоровление.

— Можете надеть рубашку, — мягко сказал он. Кожа больного блестела от пота и казалась почти прозрачной. — Здесь темно, — добавил Жан, обращаясь к его жене, — не могли бы вы зажечь свет? Мне нужно выписать рецепт.

Женщина чиркнула спичкой, зажгла фитилек керосиновой лампы и снова накрыла ее стеклянным абажуром. Свет оказался достаточно ярким, чтобы Жан увидел ребенка, который молча рисовал, сидя прямо на полу. Он заметил его, еще когда вошел, но потом забыл о нем — за все это время мальчик не издал ни звука. На вид ему было около пяти лет. И скорее всего, он проводил целые дни в болезнетворной атмосфере этой комнаты, рядом с непрерывно кашляющим отцом.

Жан сел за единственный стол и вынул из сумки блокнот. Медленно, неловко двигая пальцами — это тоже было плохим признаком, — больной наконец застегнул рубашку. Быстрый нервный скрип пера был единственным звуком среди гнетущей тишины. Впрочем, если прислушаться, можно было уловить и скрип карандаша, которым рисовал ребенок.

«Каждый вечер перед сном вводить с помощью клизмы, используя зонд с насадкой № 16, 2 ст. ложки теплого молока, в которых растворить: 1 ст. ложку креозотового кофе, 4 ст. ложки креозотового кофе, очищенного от бука (10 г), и отвар панамского дерева (90 г). Если моча потемнеет, уменьшить дозу».

Он перечитал рецепт, подумал и через минуту приписал:

«Если кашель усилится, принимать от 5 до 20 капель в день хлоргидрата героина и лавровишневой воды».

— Вы знаете какого-нибудь аптекаря поблизости? — спросил он у женщины. — Отнесите ему рецепт, он вам все приготовит. Это поможет очистить бронхи и успокоит кашель… Вы умеете читать?

Женщина кивнула.

— Значит, вот этот листок для аптекаря, а другой будет для вас, — сказал он и снова начал писать:

«Свежий воздух, солнце, отдых, рыбий жир, молоко, яйца, 150 г в день лошадиной костной муки — добавлять в суп или, смешав со смородиновым вареньем, намазывать на хлеб.

Не употреблять: табак, вино, уксус, цитрусовые, кофе, перец, черный чай, шпинат, помидоры.

Обеззараживающий раствор (заливать в плевательницу): либо жавелевая вода (2 ст. ложки экстракта жавеля на 1 л воды), либо дезинфицирующая жидкость Кюсса (жидкое мыло 8 г, карбонат соды 4 г, формалина (35-градусный раствор) 40 куб. см на 1 л воды)».

В комнате вновь раздались ужасающие звуки гулкого кашля. У несчастного едва хватало сил поднести руку ко рту, и Жан засомневался, не являются ли все его рецепты пустой тратой времени. Приступ кашля был гораздо сильнее, чем все предыдущие: казалось, человек выхаркивает последние остатки легких.

Жан невольно вздрогнул — ему вспомнилась предсмертная агония матери, продолжавшаяся несколько недель. Она кашляла ночи напролет, и эти звуки доносились до него сквозь стену, отделявшую его комнату от родительской спальни. За несколько дней до смерти этот кашель был больше похож на судорожный лай. Жан плакал, боясь, что уже не застанет мать в живых, когда утром проснется. С каждым днем она угасала, становясь все более худой, изможденной и слабой, чем накануне. Однажды утром она почувствовала себя лучше, но это улучшение было обманчивым. Через два дня ее не стало. Когда Жан вернулся из школы, отец остановил его у дверей спальни, положив руку ему на плечо. По одному этому жесту он обо всем догадался. Войдя в комнату, он увидел врача, стоявшего у изголовья больной, который закрывал свою сумку. Лицо матери на подушке наконец-то выглядело умиротворенным…

Жан перевел взгляд на ребенка, который по-прежнему рисовал. А ему какими запомнятся последние дни его отца?.. Приблизившись к матери, Жан вполголоса сказал:

— Я подумал о ребенке… Пусть отец больше его не обнимает и не целует. Это просто чудо, что он не заразился… Он сидит прямо на полу, где больше всего микробов… Пусть он ни в коем случае не засовывает пальцы в рот. И если вы гуляете с ним в парках, пусть не сидит на песке. Я написал вам рецепты дезинфицирующего раствора для плевательницы. Регулярно меняйте его, старый выливайте в уборную, перед этим прокипятив четверть часа на водяной бане. Носовые платки вашего мужа также нужно стирать и кипятить каждый день. Я понимаю, это добавит вам забот, но это очень важно.

Женщина улыбнулась безрадостной улыбкой.

— Как его зовут? — спросил Жан, указывая на ребенка.

— Антуан. Сколько я вам должна, доктор?

— Пятнадцать франков.

Пока она искала деньги, Жан отвернулся и неожиданно встретил взгляд бывшего каменотеса, в котором отражались одновременно усталость, страх и покорность судьбе. Жан первым отвел глаза.

— И еще, — перед уходом добавил он, обращаясь к женщине, открывшей ему дверь, — если вы или ваш сын тоже начнете кашлять, вам нужно будет сразу же обратиться к врачу.

Она кивнула, но Жан сомневался, что она слышит его слова. Прежде чем дверь закрылась, он в последний раз окинул взглядом комнату, тесную, полутемную и душную. Самая подходящая среда для микробов туберкулеза…

Больной стоял у окна. Его спина была согнута, дышал он с трудом. В руках он держал плитку табака и машинально крошил ее. Ребенок, лежа на животе под столом, по-прежнему рисовал. На огне стоял котелок, пахло капустой. Уже в коридоре Жан снова услышал судорожный кашель. Оказавшись на улице, Жан с жадностью глотнул свежего воздуха.



Жан завидел отцовский магазин еще с моста Карусель — благодаря яркому солнечному свету, бьющему прямо в витрину, отчего она казалась золотой. Проходя мимо цветочного прилавка, заваленного охапками тюльпанов, пионов и других цветов, Жан решил, что после сегодняшнего дня его глазам нужно как можно больше ярких красок. Это было лучшее средство отвлечь его от всего перенесенного за день и разбить броню бесчувственности, которой ему пришлось себя окружить.

Сколько ступенек он сегодня преодолел? На какое количество этажей поднялся? На сто, сто двадцать? Со сколькими болезнями и страданиями столкнулся? И скольким больным он помог хотя бы почувствовать облегчение, не говоря уже о том, чтобы их исцелить? В случае с бывшим каменотесом ему не удалось ни то ни другое. Не дожив и до сорока лет, этот человек уже выпустил свое орудие из рук. Как и многие его ровесники: столяры, мельники, штукатуры и все те, кто работал среди клубов пыли, забивающей дыхательные пути. Но каменотесы больше остальных были подвержены легочным заболеваниям. Жан часто спрашивал себя, может ли он по-настоящему что-то сделать, сталкиваясь с этим бедствием. Его рекомендации в области гигиены и профилактики уже ничем не могли помочь этим людям, в том числе и сегодняшнему больному, который никогда уже не вернется к прежнему ремеслу…

Такова была изнанка этого мира, столь быстро развивавшегося. В результате поистине титанических усилий барона Османа Париж преображался год от года: появлялись новые улицы, яркое освещение, новые фантастические сооружения, сам вид которых словно бы противоречил всем законам физики, и прежде всего стальная башня более 300 метров высотой, спроектированная инженером Эйфелем. Паровозы, все более быстрые, сеть железных дорог, растущая и расходящаяся во все стороны, как щупальца гигантского спрута, новые мощные суда, бороздящие океаны. Электричество. Первые телефонные линии. Все эти изобретения еще несколько лет назад большинство людей не могли даже вообразить. Локомотив прогресса на всех парах несся сквозь туннель, но непонятно было, что ждет его на выходе. Двигатель был запущен на полную мощность, а рабочая сила служила горючим. Каждый год в большие города устремляются новые тысячи провинциалов. Каждый из них вносит свою небольшую лепту в развитие промышленности, при этом зарабатывает лишь на самые необходимые нужды и ютится в каменной клетушке в десять раз меньше его сельского дома. Туда, в эти клетушки, и приходит к ним с визитом Жан Корбель, молодой медик, пытаясь вылечить этих жертвователей и инвалидов прогресса, от которого медицина, по мнению Жана, сильно отстала. Ведь в большинстве случаев он может только поставить больному диагноз и попытаться как-то облегчить его страдания.

Он сошел с моста, но, перед тем как пересечь набережную, остановился у парапета, рассеянно глядя на солнечные блики на поверхности воды. Еще в детстве ему казалось, что такое созерцание помогает собраться с мыслями, словно они становятся более очевидными, отражаясь в переливающемся водном пространстве. Жану пришел на память еще один фрагмент из профессорского выступления на церемонии вручения дипломов: «Мы должны помогать не только больным и увечным, но и тем, кто тревожится, кто взволнован, кто отчаялся. Нужно, чтобы любой бедняк или брошенный одинокий человек знал, что всегда может на нас положиться, поскольку зачастую нет никого, кроме нас, чтобы его утешить».

Кажется, к этому в основном и сводится его роль… Именно в этом, а не в чем-то другом, состоит приносимая им польза. Он не трудится в лаборатории Пастера или в службе Тарнье, благодетеля человечества, который сумел обуздать родильную горячку, уносившую жизни сотен матерей. Его место рядом с больными, его долг — выслушивать их жалобы, перевязывать их раны, избавлять их от жара, прослушивать их легкие, ощупывать их кожу и уменьшать их отчаяние. Скрашивать их последние дни. Вычерпывать воду из трюма тонущего корабля. В первых рядах. Занимать аванпост.

Вот его судьба: ни почести, ни богатство, лишь нескончаемая вереница больных, сменяющих друг друга в его кабинете, потом беготня вверх и вниз по лестницам с медицинской сумкой в руке — за скромную плату или, порой, за благодарственную улыбку… Но зато он всегда был среди людей, в самом средоточии жизни и смерти, — и вот это было бесценно. А Сибилла, для которой он купил букет цветов, Сибилла, которая даже в этом безумном хаосе жизни хотела ребенка, исцеляла его собственные раны и смягчала горести.

Наемный экипаж, проезжающий по тротуару, заслонил от него витрину отцовского магазина. Подождав, пока повозка отъедет на достаточное расстояние, Жан пересек набережную и толкнул стеклянную дверь. Дверной колокольчик бодро зазвенел. Жан также приободрился. Его надежды еще не умерли.

— Иду! — послышался голос отца.

— Не беспокойся, это я!

— Тогда закрой, пожалуйста, дверь на задвижку. Я смотрю, уже половина восьмого.

Жан исполнил просьбу. В этот час отец уже был в магазине один и сидел в небольшой подсобке, которая служила ему мастерской. Жан глубоко вдохнул приятную смесь знакомых с детства запахов. В последнее время он не часто заходил в этот магазин, где ребенком проводил целые часы. Он без конца открывал и закрывал маленькие пронумерованные шкафчики, в которых хранились карандаши, пастели, уголь для рисования, пигментные красители, тюбики с масляной краской. Отдельный шкафчик был для кистей — толстых, тонких, из барсучьего волоса, а также других инструментов — скребков, ножей, бритв. В шкафу большего размера хранились деревянные рамки, наклеенные на холст. На этажерках лежала бумага для рисования — в листах и рулонах. За ними теснились мольберты и палитры. А на полках позади прилавка — десятки бутылочек и баночек со скипидаром и льняным маслом, а также с пигментными красителями в порошках или в виде брусочков.

Разноцветные красители привлекали Жана сильнее, чем что-либо другое. Уже одни их названия завораживали — в них соединялись география, химия, биология и ботаника. Они были привезены со всех концов света — из Афганистана, Китая, Африки, Японии, Америки, Голландии и Швеции. Основой для них служили кости животных, косточки фруктов, почва, минералы, растения. Все эти материалы, будучи преобразованны, служили для изображения красот того мира, из которого были взяты.

Здесь время словно остановилось, и прогресс не имеет никакой власти, подумал Жан, обводя глазами магазин. Хотя изобретение тюбиков для красок, можно сказать, произвело революцию в мире живописи, позволив художникам покинуть свои мастерские, чтобы оказаться на лоне природы, чтобы писать картины в таких местах, где раньше они могли довольствоваться разве что карандашными или угольными набросками. Живопись второй половины девятнадцатого века несла на себе отпечаток этой свободы. Простое изобретение тюбика превратило художника в исследователя, путешественника, авантюриста.

— Ты заметил мою новую берлинскую лазурь? — крикнул ему отец из мастерской. — Слева за прилавком!

Жан поставил сумку и, не выпуская из рук букета, подошел к отцу, который растирал краски. Стоя за столом с мраморной столешницей, Габриэль Корбель с помощью пестика толок кобальтовый порошок в льняном масле, добиваясь образования массы нужной консистенции. Рукоятку пестика он сжимал обеими руками, чтобы справиться с дрожью в пальцах. Привычный вид отца, поглощенного любимым делом, как всегда, успокоил Жана, погрузив его в прошлое, когда жизнь вокруг казалась бесконечным празднеством красок.

— Красивые у тебя пионы, — заметил отец, не отрываясь от работы. — Напоминают мне один небольшой натюрморт Мане. У него были такие же, красные и белые. Не знаю другой картины, где была бы такая удачная белая краска. Благодаря ней лепестки выглядят бархатистыми. С точки зрения техники это что-то невероятное.

Жан взглянул на букет, потом на отца. Поразительно — тот едва взглянул на цветы, однако они тут же вызвали у него ассоциацию с малоизвестной картиной, написанной около двадцати лет назад.

— Сибилла мне рассказала, что провела ночь в полицейском участке, — сказал Габриэль после паузы.

Жан ощутил, что краснеет. В голосе отца звучал почти нескрываемый упрек — хотя прежде он никогда не вмешивался в личные дела сына и не позволял себе никаких замечаний на этот счет. Жан внезапно почувствовал себя нелепым и жалким, с этим букетом в руках.

Не выпуская пестика, Габриэль остановил работу, чтобы взглянуть на результат. Он явно не собирался больше говорить о злоключениях Сибиллы и промахах сына. Это было не в его духе.

— Ну и скольких пациентов ты сегодня вылечил? — спросил он, снова возвращаясь к своему занятию.

— Не знаю, но одного наверняка потерял. Легочный туберкулез. Эти болваны слишком поздно начинают беспокоиться. Все, что можно было сделать ради выздоровления, надо было делать еще несколько месяцев назад. Но попробуй им объясни…

Тут он заметил, что пестик в руках отца снова замер. Возможно, Габриэль Корбель вспомнил о жене, умершей от легочного туберкулеза, которому способствовала и мельчайшая пыль от красителей в его мастерской.

— Ну даже если они беспокоятся слишком поздно, это не должно тебя раздражать, — мягко сказал он.

На губах Жана появилась горькая улыбка. Вот уже второй раз отец его упрекнул. Смерть матери изменила его, превратив во всеобщего заступника. Заступника, который порой склонен был смешивать справедливость и фатальность и, похоже, стремился вынести бремя скорбей всего мира на своей спине. В этом смысле Жан походил на отца, который до поздней ночи засиживался в своей мастерской, даже если в этом не было особой необходимости. В последнее время у него сильно ухудшилось зрение. На расстоянии пятнадцати метров он уже не узнавал сына. Но что касается красок, он по-прежнему различал тончайшие оттенки там, где другие видели только ровный однотонный цвет. Эта способность, несмотря на слабеющее зрение, дрожь в пальцах и общую усталость, позволяла ему после пятидесяти лет, отданных любимому ремеслу, по-прежнему им заниматься.

«А ты, Жан Корбель? Сохранится ли твоя способность к точной диагностике лет через тридцать — сорок, когда уже не будет сил взбираться по лестницам? Когда ты, уже старик, будешь принимать пациентов только у себя в кабинете? До тех пор, пока и сам не испустишь последний вздох?..»

Отец всегда превосходил его ростом — даже теперь, когда уже сильно сутулился. Разве могла какая-то женщина соблазнить его при жизни жены? Нет, его жизнь всегда напоминала аскезу. Охваченный неожиданным волнением, Жан подошел к отцу и слегка сжал его плечо. Он тоже не сдастся.



Оказалось, что Сибилла тоже подумала о нем: и если он купил ей цветы, то она вернулась домой с бутылкой вина и телячьей вырезкой, которую потушила с картофелем, луком и морковью. Вкусный запах жаркого Жан ощутил еще внизу, когда только начал подниматься по лестнице.

От радости Сибиллы при виде букета пионов он почувствовал себя неловко. Становилось ясно сразу многое: Сибилла любит только его, ему так легко ее порадовать, и тем не менее он так редко берет на себя труд это сделать. Его отсутствие на премьере было забыто. Если он придет на спектакль завтра вечером, то окончательно искупит свою вину, и она больше не будет на него сердиться. Но самое главное — ему удалось прогнать от себя призрак Обскуры, воспоминание о которой, тем не менее, несколько раз пыталось вторгнуться в его мысли.

Нет, все же Сибилла была настоящим ангелом. Она с легкостью относилась ко всем невзгодам, если только не позволяла завладеть собой ненужному беспокойству.

От вина ее щеки порозовели, она то и дело смеялась, показывая белые зубки, из ее растрепавшейся прически выбилась прядь, порой закрывающая левый глаз и скользящая вдоль щеки, тяжелый узел волос съехал с затылка к шее. В этот вечер Сибилла не должна была играть в театре, и даже не слишком заметный успех пьесы ее больше не волновал. Она рассказывала всякие забавные вещи об актерах, режиссере, директоре театра — досталось всем. Ее оживленная болтовня делала этот вечер приятным, как никогда. Семейная гармония, подумал Жан, дороже всего золота мира.

Даже из кухни, куда она отнесла грязную посуду после ужина, Сибилла продолжала рассказывать театральные анекдоты, пока Жан, спокойный и умиротворенный, сидел у камина с бокалом в руке.

— Я тебя хочу, — прошептала она, подойдя и усевшись ему на колени. И добавила, слегка раздвинув его губы языком: — Сегодня ночью. — Одно это прикосновение доставило ему необыкновенное удовольствие.

Ей не нужно было особенно стараться, чтобы его распалить. Ее поцелуй еще не закончился, когда Жан почувствовал возбуждение. Но он подавил его — сейчас ему нравилось просто на нее смотреть.

Он прекрасно понимал всю ее стратегию. Все эти приготовления, парадный ужин, хорошее настроение… Но в конце концов, если ей так хочется подарить наследника семейству Корбель, — почему бы и нет?

— Надеюсь, по крайней мере, ты не подхватил сифилис, когда твои пациентки расплачивались натурой? — прошептала Сибилла уже в спальне. И со смехом добавила, расстегивая его рубашку: — Брать плату натурой — это ведь у вас семейная традиция.

Жан знал, о чем она говорит. В его памяти возник небольшой этюд Леона Жерома «Юные греки, стравливающие бойцовых петухов», который художник подарил его отцу в обмен на краски. Разумеется, сам он никогда не брал с пациенток «плату натурой», хотя при этих словах перед ним появился и другой образ, помимо этюда Жерома, гораздо более волнующий и опасный: Обскура, снова она, соблазнительная и недостижимая, с густыми волосами цвета красного дерева и легкой россыпью веснушек. Обскура, чье лицо он вдруг снова увидел в лице Сибиллы, глядя на него снизу — точно таким же, как в первый ее визит, когда она сидела в смотровом кресле… Сибилла между тем уселась на него в позе наездницы, обхватив его запястья и прижав их к кровати.

Между этими двумя женщинами, Сибиллой и той, другой, которая нарочно исчезала, чтобы вернее его соблазнить, существовала некая странная связь и помимо внешнего сходства: обе позировали для копии «Олимпии» — одна ему самому, другая — неизвестному завсегдатаю публичных домов.

Сибилла ускорила движения, ее стоны удовольствия становились все громче. Пик наслаждения был близок. Она была необыкновенно хороша в этой позе: все ее тело было напряжено и слегка изогнуто назад, голова запрокинута — отчего грудь выдавалась вперед во всей своей красе. Жану хотелось ласкать ее, но она по-прежнему сжимала его запястья, не давая им пошевелиться. Ему не хотелось освобождаться из этого плена силой.

Сибилла кончила раньше него, но и после этого продолжала свои движения, чтобы сохранить близость с ним до его оргазма. Наконец он изверг в нее семя — со всеми непредсказуемыми последствиями, которые несло с собой будущее появление ребенка.

Сибилла прижалась к нему, все еще удерживая его член в себе и сжимая его непроизвольными сокращениями мышц, словно бы хотела для большей уверенности выжать из него все до последней капли. Их губы снова соединились в поцелуе, языки сплелись. Последние затихающие движения Сибиллы вызвали у него завершающий стон удовольствия. Наконец высвободив одну руку, он погладил Сибиллу по спине. Они оба тяжело дышали, их тела были в испарине.

— А знаешь, что написал Линней в предисловии к своей «Естественной истории»? — спросил Жан спустя некоторое время, когда их дыхание выровнялось и тела наконец расцепились.

Вместо ответа она укусила его за ухо, потом прошептала, что не знает и что ей это без разницы.

— «Я не стану описывать женские половые органы, поскольку они слишком отвратительны», — процитировал он по памяти.

Они оба расхохотались одновременно.

— Ах так? Тогда убирайся! — с притворным негодованием произнесла Сибилла.

Но вместо того чтобы его оттолкнуть, снова прижалась к нему всем телом.

Уже после того, как она заснула, Жан почувствовал смутную тревогу, причину которой понял не сразу: во время акта любви вместо лица Сибиллы перед ним неожиданно возникло лицо Обскуры. Золотистый отблеск ее глаз явственно промелькнул в Сибиллиных глазах…

Он понимал, что, несмотря на все усилия, он еще не полностью избавился от темных чар Обскуры.

Из гостиной послышался громкий треск догорающего полена в камине, прозвучавший как некое мрачное пророчество.

Глава 12

Фиакр мчался на высокой скорости, увлекаемый лошадьми, чьи стальные подковы иногда высекали искры, ударяясь о мостовую. От сильной тряски, почти не смягчаемой рессорами, полицейский фотоснимок в руках Жана постоянно дергался, так что едва можно было разглядеть детали изображения. Вдоль левого и нижнего края снимка были прочерчены две оси, размеченные равномерными штрихами и задающие систему координат, которая позволяла определить расстояния между изображенными на нем предметами. Фотография давала грубый общий план, без всяких художественных тонкостей. Однако общий замысел «творца», создавшего мизансцену, был ясен. Столь странное произведение искусства стало настоящей сенсацией прежде всего в полицейской среде — новость о находке стремительно распространилась от сыскной полиции к полиции нравов и судебно-медицинскому корпусу. Жан узнал ее раньше, чем она появилась в газетах.

В тот же миг он вспомнил историю, рассказанную в письме Марселем Террасом. Смутные подозрения, которые и раньше беспокоили его, теперь с лихорадочной быстротой замелькали в его мозгу — как если бы это последнее событие подтвердило то, что его разум до сих пор отказывался признавать. Жан торжествовал, хотя и сознавал опасность вторжения на неведомые и враждебные территории: он был в двух шагах от границы запретного мира.

Чувствуя неведомое до сих пор возбуждение, Жан желал только одного: увидеть место преступления собственными глазами.

Однако сейчас, сидя в фиакре, неуклонно приближавшем его к той сцене, которая была изображена на фотографии, одновременно завораживающей и тошнотворной, он был уже не уверен, что действительно хочет увидеть все воочию. Он почти жалел о том, что его бывший товарищ по учению, Рауль Берто, к которому он обратился с этой просьбой, ее удовлетворил. Для чего ему понадобился подобный демарш? Ну да, он все увидит — а дальше что? Не стоило следовать первому побуждению, мысленно упрекнул себя Жан, по-прежнему не отводя глаз от снимка, — впрочем, из-за тряски фиакра изображение мельтешило перед глазами.

Берто, сидевший напротив, время от времени поглядывал на Жана с довольной усмешкой человека, приготовившего сюрприз и собирающегося насладиться эффектом. Это был худощавый молодой человек, сдержанный и деликатный. Лицо его было почти таким же бледным, как лица трупов, с которыми он регулярно имел дело, но щеки выглядели по-детски округлыми, а в глазах читалось некое ироническое изумление, которое, казалось, вызывал у него весь окружающий мир.

Любопытная сфера деятельности — судебная медицина, подумал Жан. Люди, работающие в этой области, всегда представлялись ему скорее научными исследователями, чем собственно врачами. Тем более странным выглядел в его глазах тот факт, что Берто выбрал именно это поприще. Самого Жана оно отвращало. Работа, конечно, спокойная — ни страданий, ни стонов пациентов, но в то же время лишенная малейшего проблеска надежды: в лабораториях, где проводились вскрытия, смерть властвовала безраздельно.

Не подозревая о размышлениях Жана, Берто довольно улыбался. Эта поездка была для него возможностью продемонстрировать, что и вне стен морга его деятельность может оказаться важной — в частности, для полиции, которой он может сообщить ценную информацию из загробного мира.

Проститутка была найдена убитой. Отравлена газом, уточнил Берто, проводивший вскрытие. На теле не было найдено никаких повреждений, никаких следов побоев, ничего подобного. На левой груди убитой была татуировка: цветок анютиных глазок, окруженный буквами, образующими довольно редкое имя — Исидор. Это и позволило быстро установить личность жертвы. Один из полицейских вспомнил некого Исидора Мина, которого как раз собирались отправить в тюрьму за вооруженное ограбление. Этот последний и опознал убитую, перед тем как отправиться на Дьявольский остров. Анриетта Менар, двадцати четырех лет, любительница бесплатных ужинов в ночных ресторанах. Она обычно посещала заведение «Огни Парижа», где занималась своим промыслом вместе с полудюжиной других девиц.

Официант, допрошенный полицией, рассказал, что она ушла с типом лет тридцати, усатым блондином в клетчатом костюме с округлыми, словно подбитыми ватой плечами. Судя по всему, тот был остряк — официант утверждал, что Анриетта никогда так не смеялась; даже те, кто сидел за соседними столиками, постоянно оборачивались в ее сторону. И к тому же транжира. Заказал две бутылки дорогого шампанского.

Берто сообщал эти сведения по капле, с очевидным гурманским наслаждением, между тем как Жан, шокированный жестокостью происшедшего, даже не мог ни на что отвлечься — в его распоряжении был лишь полицейский снимок. Пристально всматриваясь в него, он неожиданно вздрогнул. Он понял, на кого похожа Анриетта Менар. Не красавица, скорее даже внешне заурядная молодая женщина — насколько можно было полагать по снимку и тому состоянию, в котором она пребывала, — Анриетта Менар все же обладала некоторым, пусть и отдаленным, сходством все с той же Викториной Меран: не очень высокая, не очень стройная, с прямоугольным лбом, коротким вздернутым носом и прекрасными густыми волосами — несомненно, каштановыми с рыжеватым отливом… Может быть, и выражение ее лица было таким же — спокойным и чуть насмешливым. Но сейчас выяснить это было уже невозможно.

По мере того как они приближались, Жан чувствовал, как внутри у него, в области желудка, словно затягивается какой-то узел. Сначала Жан приписывал это угрызениям совести: по идее, сейчас он должен был находиться у постели ребенка, страдающего от необъяснимых головных болей, родителям которого обещал его навестить. Но, скорее всего, дело было в предчувствии, что он вот-вот увидит нечто, по ряду причин очень близко его касающееся: из-за его отца и любви к живописи, которую тот ему привил, из-за письма Марселя Терраса с его необычной и жутковатой историей, из-за Обскуры и ее клиента, который заставлял ее позировать для «живой» копии «Олимпии» — картины, которую он сам, Жан, некогда попытался воспроизвести, взяв в натурщицы Сибиллу, чье физическое сходство с оригиналом было неоспоримо…

Лошади постепенно замедлили ход, и наконец фиакр остановился. Жан поднял голову и взглянул на Берто. Тот распахнул перед ним дверцу и слегка приподнял брови, словно давая понять, что судьбоносный момент близится. Жан положил две монеты на загрубелую ладонь кучера, а Берто тем временем потребовал от полицейского, дежурившего у небольшой двери в стене, впустить их. Проходя, Жан невольно вздрогнул, увидев нависавшие над головой зубья стальной решетки.

Дом простоял без обитателей как минимум два месяца. Сад был неухожен — весь зарос высокой травой, влажной после недавнего дождя. Вдоль ограды росли несколько каштановых деревьев, в центре был небольшой декоративный пруд, окруженный каменным бордюром. Поверхность воды покрывал густой слой осыпавшихся с деревьев листьев. По узкой садовой дорожке из грубых камней они подошли к дому. Район Отей, уже наполовину поглощенный городом, все же сохранил некоторые черты загородного поселка. Здесь было множество домиков, похожих на этот, прячущихся за каменными оградами и высокими деревьями.

Спокойное место, наверняка выбранное заранее, — совсем как в Экс-ан-Провансе. Берто распахнул створки наружной двери, напоминавшие деревянные жалюзи, потом толкнул находившуюся за ними стеклянную дверь. Она вела в вестибюль, пол которого был выложен черно-белой плиткой. В глубине виднелась лестница с натертыми воском ступеньками.

— Нам наверх, — объявил Берто, направляясь к лестнице. Ступеньки заскрипели под его ногами.

Со спины он казался совсем не тем человеком, каким его можно было счесть, взглянув на его полудетскую физиономию. Его плечи и спина были согнуты — словно под грузом слишком тяжелой головы. Руки, тонкие и хрупкие, также совершенно не соответствовали виду этой спины. Это были руки хирурга — хотя работа Берто совершенно не предполагала того, чтобы обращать внимания на работу сердца, перегоняющего кровь по артериям и венам, или на продолжительность воздействия анестезии на организм.

— Входи.

Жан глубоко вдохнул воздух и переступил порог. Комната была большой, в четыре окна, около пятнадцати метров в длину. Сквозь решетчатые деревянные ставни на окнах пробивались лучи света, в которых танцевали пылинки. Жану понадобилось несколько секунд, чтобы привыкнуть к полумраку, прежде чем он смог различить все детали. Перед ним стояло вольтеровское кресло, обтянутое темно-красным бархатом (марена, машинально отметил Жан). Сделав пару шагов вперед, он увидел, что кресло стоит прямо напротив небольшой печки в зелено-голубых изразцах, от которой тянется к камину испещренная ржавчиной труба.

— Орудие преступления, — произнес Берто у него за спиной. — Трубу забили тряпками, и дым повалил в комнату. Понадобилось часа три, прежде чем в воздухе скопилось достаточно ядовитых веществ, чтобы это смогло привести к смерти жертвы. Как видишь, ее специально посадили напротив печи, чтобы она могла видеть орудие своего убийства — как осужденный видит перед казнью палача… Но на сей раз казнь слишком затянулась.

Жану захотелось заткнуть уши. Ему не нравились подобные рассуждения, в которых сквозило некое извращенное удовольствие. Он и не подозревал, что его бывшему сокурснику это свойственно. Во время учебы он за ним ничего такого не замечал. Неужели его так испортила работа — постоянный контакт со смертью?..

Приблизившись к креслу, Жан увидел полосы материи на подлокотниках и сиденье. Они были широкими — видимо, для того, чтобы не врезались в тело и не оставляли на нем следов, если жертва попытается освободиться. Жан вздрогнул. Убийца явно продумал все до мелочей. В его методичной, аккуратной манере ощущалось некое упорядоченное безумие и притязание на власть — эта склонность к доминированию парадоксальным образом выдавала его собственную слабость.

Жан сделал еще несколько шагов вглубь комнаты. «Картина», располагавшаяся в центре, притягивала его внимание почти против воли, словно магнит — железные опилки. Скрипнула паркетная половица; затем Жан ощутил под ногами ковер — прежде он его даже не заметил. Кое-где ковер был освещен косыми лучами солнца, проникавшими сквозь жалюзи.

На полу в сидячем положении располагались два мужских манекена, увенчанные беретами. На одном манекене были серые панталоны, черный сюртук, белая рубашка и оранжевый галстук. В левой руке он сжимал трость. Его левая нога была вытянута, корпус слегка откинут назад, левая рука опиралась на пол, а правая была вытянута, словно на что-то указывала. Чуть дальше располагался второй манекен — в белых панталонах, белой рубашке, черном сюртуке и тоже с оранжевым галстуком. Он опирался на пол правой рукой, а левая рука покоилась на правом колене. Если не считать накладных бородок, плоские, обтянутые тканью «лица» обоих манекенов были абсолютно пусты.

На переднем плане лежало голубое платье, а поверх него была положена соломенная шляпка с темно-синей лентой. Была здесь и опрокинутая корзина с фруктами, откуда высыпались несколько груш и горсть вишен. Большое полотно на заднем плане изображало сельский пейзаж, похожий на те, что служат фоном для художественных снимков в фотостудиях: несколько деревьев с густыми кронами, река, лодка и выходящая из воды темноволосая купальщица в одной рубашке. Все это было нарисовано довольно грубо и непрофессионально.

Так или иначе, во всех деталях был воспроизведен знаменитый «Завтрак на траве» Мане, отвергнутый Художественным салоном в 1863 году вместе с картинами Писарро, Казена и Уистлера. Наполеон взял под защиту этих тогдашних «авангардистов» и позволил им выставить картины в смежных залах. Так возник знаменитый «Салон отвергнутых», главной достопримечательностью которого и стал «Завтрак на траве». Сюжет картины восходил к классике, к «Сельскому концерту» Тициана, но техника живописи была принципиально новой: впервые возникла та столь раздражающая многих манера чередовать светлые и темные пятна, создающая резкие, сразу бросающиеся в глаза контрасты. Несколько лет спустя Клод Моне, воздавая честь мэтру, ставшему родоначальником нового стиля в среде художников, ответил на его поистине новаторский шедевр созданием собственного «Завтрака на траве», хотя и не столь шокирующего.

Ощутив, как сильно пересохло в горле, Жан отошел. Он не увидел главного элемента «картины», но отсутствие трупа производило даже более жуткое впечатление, придавая двум манекенам, застывшим в неестественных позах, и всей композиции в целом необыкновенно мрачный вид.

Чтобы избавиться от этого угнетающего видения, Жан опустил голову. Взгляд его упал на три небольшие круглые вмятины в ковре, образующие как бы вершины равностороннего треугольника. Как будто здесь недавно стоял небольшой трехногий столик или что-то в этом роде… Жан машинально обернулся и осмотрел комнату, но ничего похожего не обнаружил.

— Здесь была какая-то другая мебель? — спросил он у Берто.

— Насколько я знаю, нет. Кроме тела, отсюда ничего не уносили. А что?

Не отвечая, Жан снова поднес к глазам снимок. Судя по тому, как выглядел общий план, штатив полицейского фотографа стоял дальше, чем можно было предположить по вмятинам на ковре. Жан сделал несколько шагов назад и увидел аналогичные следы — но на сей раз вершины воображаемого треугольника были расположены на большем расстоянии друг от друга.

— Ты, случайно, не знаешь, полицейский фотограф сделал только один снимок или несколько, под разными углами?

— Понятия не имею, — ответил Берто, который открыл окно и сейчас смотрел наружу сквозь ставни.

Затем он закрыл окно и приблизился к печке. Жан вновь склонился над тремя вмятинами, которые обнаружил первыми — теми, что были ближе к манекенам.

— Сегодня здесь все мертво, если можно так выразиться, — сказал Берто, на которого, должно быть, угнетающе действовала тишина. — Но ты бы видел, что здесь творилось вчера утром! Приехал начальник полиции района Отей, некто Пуанзо, прокурор республики Бернар, следователь Антонен, Граньон, префект полиции, Тайлор и Горон, соответственно начальник сыскной полиции и его заместитель. Лувье — комиссар, которому поручено вести расследование… Это не считая фотографа и нескольких рядовых полицейских. Я как будто попал на торжественный банкет в резиденции сыскной полиции! Да и никто, я уверен, никогда не видел подобного сборища! Но, поскольку выяснилось, что девушка не была похищена и не подверглась насилию, все эти господа довольно быстро заскучали. Каков же тогда мотив преступления? А не зная мотива, как вычислить убийцу?

Жан не отвечал. Солнце заслонили облака, и свет в комнате стал совсем тусклым, а картина — еще более мрачной. Взгляд Жана то и дело останавливался на вытянутой руке одного из манекенов, указывавшей, как видно было на снимке — да и можно было догадаться по изначальной композиции картины Мане, — на мертвое тело Анриетты Менар. Несмотря на то что трупа здесь уже не было, Жан, словно под воздействием какой-то оптической иллюзии, видел белый, чуть светящийся призрак на том месте, где мертвая девушка находилась еще совсем недавно.

— Ну с меня, пожалуй, хватит, — произнес он вполголоса, не оборачиваясь, словно бы для самого себя, а не Берто, который ушел в другой конец комнаты.

Ветер прогнал набежавшее облака, и в комнату вернулось прежнее освещение. Но даже когда он и Берто вышли во двор на яркое солнце, Жан все еще не мог прийти в себя после увиденного. Они пешком дошли до Сены и сели на прогулочный пароходик, который довез их до центра Парижа. Эта поездка оказалась гораздо более приятной и бодрящей, чем предыдущая — в фиакре.

С трудом перешагнув через клетки с курами, которые везла с собой какая-то мегера, они сошли на пристань недалеко от здания парижского муниципалитета. Жан, не произнесший ни слова с самого начала поездки, по-прежнему молчал. Берто взглянул на него с легкой насмешкой.

— Что, не слишком похоже на те картины, которые ты видел в Лувре? — спросил он.

После того как они распрощались, Жан направился к мосту, чтобы перейти на левый берег. Он мог бы сойти и раньше: пароходик останавливался на набережной Вольтера, и от пристани до дома было совсем недалеко. Но он решил прогуляться вдоль набережной, глядя на воду, вид которой всегда его успокаивал, прогоняя черные мысли.

Добравшись до дома, Жан сразу поднялся к себе. Недавнее зрелище по-прежнему его угнетало. Он вспомнил историю Терраса, с описанием такой же мизансцены в Экс-ан-Провансе… Жан ничего не сказал об этом Раулю Берто. Но что он мог сказать? Все случившееся было так смутно, так… необъяснимо.

Сибилла еще не возвращалась — сегодня вечером она играла в театре. Интересно, много ли народу собралось посмотреть пьесу Лабиша?.. Жан предпочел бы, чтобы в этот вечер Сибилла ждала его дома. Он налил себе вина. Первые же несколько глотков принесли ему то, в чем он так нуждался: словно некий защитный барьер воздвигся между ним и картиной, отпечатавшейся в его памяти во всех подробностях и еще более жуткой оттого, что ее смысла он не понимал. В самом деле, чему она служила? В чьем больном мозгу могла зародиться такая мысль — убивать ради того, чтобы создавать подобные картины?.. Причем даже не ради славы: «художник», судя по всему, решил сохранить инкогнито. Какая разновидность безумия могла породить такое преступление? Методично осуществленное и тщательно подготовленное — вплоть до малейших деталей, вроде вишен в корзине и фона, нарисованного на холсте? И отчего такая жестокость — посадить жертву прямо напротив печи, откуда шел ядовитый дым?

Не говоря уже о том, что послужило причиной такого интереса к творчеству уже умершего художника — точнее, к одной-единственной его картине? Две «некрорепродукции» картины «Завтрак на траве», которые разделяли всего несколько недель! Не могло быть и речи о случайном совпадении — несомненно, это дело рук одного человека. Несмотря даже на то, что одну «репродукцию» отделяли от другой несколько сотен километров. Как произведение искусства может вызвать такую страсть и толкнуть на столь ужасное преступление? Стать причиной убийства?

Жан вновь ощутил глухую подспудную тревогу, которая не давала ему покоя уже давно; у него было предчувствие, что глубинная суть этой истории, ее самая секретная пружина, никак не связана с человеческими страстями — скорее, это имеет отношение к медицине. Но не той, которой занимался он сам, а той, которая была специальностью Жерара. Той, что имеет дело не с физическими заболеваниями и повреждениями, а с болезнями другого рода, зарождающимися в различных областях мозга и проявляющимися в виде всевозможных странностей и отклонений в поведении, притом что основная их причина чаще всего оставалась неизвестной. Жан был знаком с множеством теорий на этот счет, например с теорией «перерождения человеческого существа» доктора Мореля, согласно которой заболевания нервной системы могут иметь в своей основе страсти, доведенные до пароксизма: страх, ужас, гнев, печаль или даже неукротимая радость. Он также слышал о том, что причиной невротических расстройств может стать сильное умственное перенапряжение, — помнится, эта теория вызвала дружный смех в студенческой аудитории…

Но все эти вопросы не могли заслонить самого главного: почему именно он вовлекся в эту историю? Почему он вдруг свернул с привычного пути, отправившись сегодня в это проклятое место, а не к больному? Точно так же, как совсем недавно последовал за Обскурой в «Фоли-Бержер», вместо того чтобы пойти на дебютный спектакль Сибиллы… Что за помутнение на него нашло — на него, чья жизнь до этого была такой упорядоченной? Какая сила вдруг толкнула его на скользкий путь?

Устроившись в глубоком кожаном кресле, он рассеянно оглядел свой кабинет. Здесь, в окружении стеллажей с книгами, он провел множество приятных часов, один или в обществе Сибиллы. Сибиллы, которая хотела ребенка и знала, как обустроить их семейную жизнь наилучшим, по ее мнению, образом. Зачала ли она уже этого ребенка, которого так долго ждала?.. Он утопил этот вопрос в очередном бокале вина и, движимый каким-то импульсом, поднялся. Взгляд его упал на одну из книг: «Полное руководство по судебной медицине» Бриана и Шоде, 1863 года издания. Он взял книгу и раскрыл ее на главе, посвященной смерти от удушья. Здесь было приведено довольно редкое свидетельство… Жан пролистнул несколько страниц и наконец нашел то, что искал.




«Деал, юный рабочий, мечтавший разбогатеть, но убедившийся в том, что эти мечты несбыточны, решил покончить с собой, отравившись газом… такого-то числа… месяца… 188… года… и оставил подробное, минута за минутой, описание своей агонии:

Думаю, ученым полезно будет узнать, как действует газ на человеческий организм… Я поставил на стол лампу, свечу и часы, начинаю церемонию… Сейчас 10 часов 15 минут. Я только что разжег печку; уголь разгорается медленно.
10 ч. 20 мин. Пульс ровный, не чаще чем обычно.
10 ч. 30 мин. Густой дым понемногу заполняет комнату. Свеча, кажется, скоро погаснет. У меня началась страшная головная боль. Глаза сильно слезятся. Я чувствую общее недомогание. Пульс участился.
10 ч. 40 мин. Свеча потухла, лампа еще горит. В висках стучит так сильно, как будто жилы на них вот-вот лопнут. Хочется спать. Чувствую ужасную боль в желудке. Пульс 80 ударов в минуту.
10.50 Я задыхаюсь на ум приходят странные мысли я едва могу дышать осталось недолго все симптомы безумия
11.00 почти не могу писать в глазах мутится лампа потухла не думал так мучиться перед смертью
11.02 (неразборчиво)».


Жан закрыл книгу и положил ее на стол. Вот что пришлось вынести несчастной Анриетте Менар. Ее смерть не была безболезненной, отнюдь нет. И вполне вероятно, что убийца, до мелочей продумавший мизансцену и не собирающийся допустить ничего случайного и непредвиденного, тайно наблюдал за ее агонией — например, из-за стеклянной двери справа от камина, откуда хорошо было видно привязанную к креслу жертву.

Жан подошел к окну. Уже стемнело, и он увидел свое отражение в оконном стекле.

Он не знал, сколько времени простоял там, устремив невидящий взор в темноту, но вдруг услышал, как распахнулась входная дверь. Выйдя навстречу Сибилле, он заметил, что она не так весела, как обычно.

— О-ля-ля! Ну и тоска! — сказала она. — С каждым спектаклем публика все равнодушнее! Еще два-три таких вечера, как сегодня, — и пьесу придется убирать из репертуара… Да что с тобой такое? — вдруг произнесла она слегка встревоженным тоном.

И в очередной раз, верная себе, своей самоотверженной и благородной натуре, она тут же забыла о своих тревогах ради Жана.

Тот застыл, пригвожденный к месту неожиданным воспоминанием, добавившимся ко всем испытаниям сегодняшнего дня: Полина Мопен, сестра Анжа, тоже умерла от удушья!

Глава 13

«Ну, наконец-то!» — мысленно воскликнул Жан, обнаружив по возвращении домой на каминной полке конверт. Видимо, Сибилла положила его сюда, под зеркало, когда в последний раз оглядывала себя перед уходом в театр. Жан тут же узнал характерный размашистый почерк.

Прошло десять дней с тех пор, как он отправил письмо Марселю Террасу, и две недели — с того дня, когда он увидел жуткую мизансцену в пустом особняке в районе Отей, но вся эта история по-прежнему не давала ему покоя. Удивительно, насколько сильно она завладела всеми его помыслами — даже когда он осматривал больных у себя в кабинете или приходил к ним по вызову, ему случалось отвлекаться, вспоминая те или иные ее детали. Из-за этого он порой пропускал часть того, что говорили ему больные, лишь кивал с рассеянной улыбкой на губах. Жан быстро спохватывался и начинал ругать себя за это, тем более что раньше ему доводилось упрекать некоторых своих коллег за их бесчувственное отношение к пациентам. Бездушные бухгалтеры, считающие медицину лишь средством заработка! А теперь он сам рисковал не только остаться бессребреником, но еще и не выполнить свой врачебный долг.

Даже Сибилла порой жаловалась на его невнимательность. Ей тоже сейчас нужна была его поддержка. Пьеса не пользовалась успехом. Каждый вечер, когда Сибилла возвращалась из театра, Жан спрашивал, как все прошло, и каждый раз ответ был одни и тот же: Сибилла слегка пожимала плечами и пыталась улыбнуться, но эта улыбка никого не могла обмануть. Доходы не покрывали расходы, директор мрачнел день ото дня, обстановка в труппе становились напряженной. Сибилла видела в этом плохое предзнаменование для своей актерской карьеры, чувствовала себя отчасти виновной в неуспехе и всячески себя ругала. Ну, надо же — первая пьеса!.. Сибилла потеряла аппетит, едва прикасалась к ужину и почти сразу уходила из-за стола к пианино, которое тоже оставляла после нескольких аккордов…

Жан пытался ее успокоить, убедить, что все будет хорошо, но голос его звучал неуверенно, и все попытки оказывались безрезультатными. К тому же он был недоволен собой после одной истории с пациентом — вместо того чтобы поразмыслить над его случаем, довольно непростым, и положиться на интуицию, он ограничился тем, что выписал несколько проверенных средств, применявшихся в большинстве подобных случаев. И вот, погруженные в собственные заботы, он и Сибилла жили словно в параллельных мирах, отчего их совместные вечера протекали совершенно безрадостно.

Но как избавиться от кошмарного видения, врезавшегося ему в память? Не нужно было ни о чем просить Берто, не нужно было ехать в Отей… Однако разве мог он отказаться от такой идеи после письма Марселя?

Что касается расследования, он пару раз справлялся на этот счет у Берто и выяснил, что оно не продвинулось ни на шаг. Бессилие полиции не переставало его беспокоить.

Какие новости сообщит ему это письмо? Ах, как бы ему хотелось поговорить с самим Марселем, вместо того чтобы упражняться в эпистолярном жанре! Вдобавок эта медлительность почты, подвергавшая его терпение серьезному испытанию… Схватив нож для разрезания бумаг, Жан лихорадочно вскрыл конверт, вынул сложенные листки и развернул их.

На письме стояла дата: 15 мая. Значит, оно шло неделю: было 22-е. Сегодня умер Виктор Гюго. По дороге с работы домой Жан то и дело слышал, как эту новость выкрикивали газетчики. В течение нескольких часов она разошлась по всему Парижу, передаваемая от одного квартала к другому: «устный телеграф» оказался быстрее, чем настоящий. Каждый стал ее рупором. Люди всех сословий и возрастов выглядели одинаково взволнованными. Лицо каждого встречного было скорбным. Казалось, что проходит общенациональная церемония прощания с великим человеком. При других обстоятельствах Жан разделил бы всеобщую скорбь, но сейчас его больше волновало другое.


Дорогой Корбель!
Итак, тебе довелось увидеть то же зрелище, что и мне. За исключением трупа… Значит, преступник, скорее всего, парижанин, отправившийся для начала в Прованс, чтобы совершить свое гнусное дело. Хотя может быть и наоборот. С появлением ПЛМ[12] совершить поездку туда и обратно можно без всяких затруднений.
Но, без сомнения, это один и тот же человек. Одна и та же картина!
Поем того как я получил твое письмо, я навел кое-какие справки. Полицейские не найти ничего нового. Впрочем, поскольку речь шла всего лишь о похищении трупа, который был возвращен обратно в могилу, они особо и не суетились — все же они имели дело не с убийством. Но теперь, надеюсь, все изменится. Я показал им твое письмо, так что они наверняка проявят больше усердия. Свяжутся ли они со своими парижскими коллегами? Я не знаю, как работает весь этот механизм, но, во всяком случае, теперь они возьмутся за дело всерьез.
Со своей стороны могу сообщить, что я тоже кое-что узнал, пока разъезжал по всей округе, навещая пациентов. У нас тут, в глубинке, деревенский врач всегда в курсе всех местных новостей. Кажется, нашего «художника» кое-кто преждевременно спугнул. Сын одной моей пациентки, мальчишка лет двенадцати, однажды играл в парке, примыкающем к тому самому особняку. И увидел, что окна на первом этаже, выходящие в парк — это были окна гостиной, — распахнуты настежь. Он удивился, поскольку знал, что в это время года там никто не живет. Когда его мать мне об этом рассказала, я сначала не обратил на это особого внимания. Но потом мне это показалось странным: если преступник был в доме, зачем ему понадобилось распахивать окна, рискуя привлечь внимание? Так и получилось. В результате ему, скорее всего, пришлось покинуть это место раньше, чем он рассчитывая. Иначе почему он оставил в гостиной все как есть?
Я спросил маленького Эдмона, не видел ли он там еще чего-нибудь необычного. Но он сказал, что в одиночку побоялся подойти ближе. Думаю, он правильно сделал, проявив такую осторожность.
Но зачем же, в самом деле, преступнику понадобилось открывать все окна? Ради освещения? Но в гостиной я заметил множество масляных ламп, их света наверняка было вполне достаточно, тем более днем. Чтобы выветрился трупный запах? Но на тот момент он был еще не слишком сильным…
Так или иначе, этот случай — как раз для нашего друга Роша. Но если полиция схватит преступника, то сомневаюсь, что у Роша будет возможность его исцелить. Разве что уже после гильотины, но такое лечение вряд ли будет эффективно…
Я смотрю, моя свеча вот-вот догорит. Я очень рад возобновить с тобой контакт. Правда, повод к тому был довольно мрачный. Но, во всяком случае, мне очень интересно было бы узнать, чем это все закончится.
Обязательно держи меня в курсе дела!
Преданный тебе,
Марсель Террас.


Жан в задумчивости сложил листки. Итак, что нового Марсель ему сообщил?.. «Случай для нашего друга Роша»… Здесь они оба, не сговариваясь, пришли к одному и тому же заключению. Но в другом случае Марсель ошибся: даже если автора преступления действительно спугнули раньше времени, не из-за этого он оставил в доме все как есть — аналогичная картина в Отей тому доказательство. Он с самого начала намеревался так и сделать. Он хотел, чтобы его «шедевр» увидели, чтобы о нем все узнали. Что касается распахнутых окон, Жан тоже не мог понять, зачем преступнику это понадобилось.

Хлопнула входная дверь. Сибилла вернулась из театра. Нужно постараться проявить участие сегодня вечером.

Глава 14

Жан не спал всю ночь. Письмо Марселя снова пробудило все старые вопросы и породило новые гипотезы. Жан с легкостью, удивившей его самого, соорудил целую теорию, показавшуюся ему довольно убедительной. Он открыл в себе талант, о котором раньше и не подозревал. Но одна мысль мучила его непрестанно: до какой же степени нужно извратить сущность творчества, чтобы положить в его основу убийство!

После первой, хотя и не совсем удачной, попытки в Эксе «художник», очевидно, осмелел, перебрался в Париж и начал искать себе жертв, которых убивал с помощью газа — чтобы тела не успевали испортиться к моменту создания «картины». Это подтвердило и прежнюю догадку Жана о том, что Полина Мопен, смерть которой наступила от удушья, также могла быть связана с этим делом. Но она по каким-то причинам не подошла на роль натурщицы — возможно, из-за следов побоев или других изъянов на теле… Предположение было чудовищным — но как иначе объяснить, что преступник избавился от ее тела, выбросив его в воды Сены? Ведь смерть от отравления газом — не такой уж частый случай… Может быть, подумал Жан, мне удастся разгадать тайну ее смерти — раз уж не сдержал прежнего обещания, данного ее брату.

А не говорила ли она случайно Анжу о каком-то знакомом художнике незадолго до смерти?.. Надо будет при случае расспросить мальчика.