Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сара Дюнан

Святые сердца

Историческая справка

Ко второй половине XVI века приданое невесты в странах католической Европы достигло таких размеров, что даже в благородных семьях родители обычно выдавали замуж лишь одну дочь. Остальных отправляли — покуда более скромной цене — в монастыри. По подсчетам историков, в крупных городах и городах-государствах Италии монахинями становились до половины женщин благородного происхождения.

Не всегда по собственной воле…

Наша история происходит в северном итальянском городе Ферраре в 1570 году, в обители Санта-Катерина…

Порядок богослужений в бенедиктинском монастыре XVI века

(Точное время службы зависит от часа восхода и захода солнца)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Монастырь Санта-Катерина, Феррара, 1570 год

Глава первая

До крика ночную тишину обители оживляют присущие ей звуки.

В келье первого этажа собачонка сестры Избеты, завернутая, словно младенец, в атласную пеленку, охотится во сне и сдавленно рычит от удовольствия — намордник стягивает ей пасть, — загнав очередного кролика. Сама Избета тоже охотится: глядя в серебряный поднос вместо зеркала, она уверенно поднимает правую руку и смыкает костяные щипчики вокруг упрямого белого волоска на подбородке. Потом дергает, и боль вперемешку с удовольствием исторгают из ее груди короткое «ахх».

В келье через двор две девушки, толстощекие и пухлые, как младенцы, вместе лежат на соломенном тюфяке, их руки и ноги сплетены, точно хворост в вязанке, лица почти соприкасаются, и они словно пьют дыхание друг друга: у одной грудь поднимается, у другой — опускается. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. В келье слегка пахнет чем-то сладким. Похоже на дягиль. Или сладкую мяту, как будто они вместе ели засахаренный пирожок или пили из одного кубка с пряным вином. Как бы то ни было, они счастливы, и самый воздух в келье, кажется, напоен их довольством.

Между тем сестру Бенедикту распирает музыка, которая с трудом умещается у нее в голове. Сегодня она сочиняет гимн для праздника Богоявления, разные голоса сливаются и перекрывают друг друга, точно цветные нити, сплетающиеся в гобелен. Иногда они движутся так быстро, что ее мел едва поспевает за ними, и тогда на грифельной доске вырастает лес белых знаков. Бывают ночи, когда она совсем не может уснуть или когда голоса столь настойчивы, что ей приходится петь вместе с ними. И все же никто не выговаривает ей на следующий день и не будит ее, когда ей случается задремать за столом в трапезной. Сочинения сестры Бенедикты приносят обители славу и покровительство богатых людей, а потому на ее чудачества глядят сквозь пальцы.

Молодая сестра Персеверанца, напротив, находится в плену у музыки страдания. Одинокая сальная свеча, потрескивая, бросает тени на стены ее кельи. Сорочка девушки так тонка, что, прижимаясь спиной к каменной стене, она чувствует покрывающую ее зимнюю испарину. Она поднимает подол, открывая голени и бедра, потом, с большей осторожностью, живот, чуть слышно постанывая, когда материя касается незаживших ран. Она останавливается, делает два-три глубоких вдоха, чтобы успокоиться, потом сильнее тянет за ткань там, где она уже совсем присохла, пока та не отрывается вместе с тонкой молодой кожицей. Свеча освещает кожаный пояс на ее талии, изнутри подбитый короткими гвоздями, часть которых глубоко вошла в плоть, оставив на виду лишь вздутые, покрытые запекшейся кровью раны там, где грубая кожа ремня приросла, кажется, к девичьему телу. Медленно, не торопясь, она нажимает на шляпку гвоздя. Ее рука невольно отдергивается, с губ срывается крик, но звук словно подбадривает ее, призывает продолжать, и пальцы возвращаются на прежнее место.

Она не отрывает взгляда от стены перед собой, где слабый мигающий огонек выхватывает из темноты резное деревянное распятие; Христос, молодой, живой, каждая мышца видна на подавшемся вперед, напряженном теле, лик исполнен печали. Она смотрит на него, ее тело трепещет, слезы бегут по щекам, глаза влажно блестят. Дерево, железо, кожа, плоть. Весь ее мир заключен в этом мгновении. Она разделяет Его страдание. А Он — ее. Она не одинока. Боль становится удовольствием. Она снова нажимает на гвоздь, и дыхание вырывается из нее с долгим довольным стоном, почти животным по своей природе, страстным и возбуждающим.

В келье за стеной сестра Юмилиана на мгновение перестает перебирать бусины своих четок. Звуки, которые в своем религиозном рвении издает молодая сестра, для нее слаще меда. В юности она тоже искала Бога, нанося себе раны, но теперь ее долг сестры-наставницы велит ей заботиться о духовном благе других превыше собственного. Она опять наклоняет голову и возвращается к четкам.



В келье над лазаретом сестра Зуана, травница обители Санта-Катерина, тоже молится, но на свой лад. Согнувшись над томом Брунфельса,[1] она сосредоточенно морщит лоб. Рядом с ней недавно законченный рисунок кустика герани, листья которой, как оказалось, хорошо помогают от порезов и телесных ран — в моче одной молодой монахини появились сгустки крови, и сестра Зуана ищет состав, который поможет остановить невидимое кровотечение.

Стоны Персеверанцы эхом отдаются в коридоре второго этажа крытой галереи. Прошлым летом, когда от жары раны начали гноиться и соседки молодой монахини по хорам стали жаловаться на запах, аббатиса послала ее в лазарет лечиться. Зуана, как смогла, промыла и забинтовала воспаленные раны и дала девушке мазь для уменьшения отека. Больше сделать было ничего нельзя. Возможно, Персеверанца еще занесет себе какую-нибудь инфекцию, которая ее отравит, но сейчас она вполне здорова, и, судя по тому, что Зуана знает о работе человеческого организма, это вряд ли случится. Она слышала немало рассказов о людях, которые годами живут с такими увечьями; и хотя Персеверанца с любовью говорит о смерти, все же страдания доставляют ей такую радость, что она вряд ли захочет преждевременно положить им конец.

Сама Зуана не разделяет этой страсти к умерщвлению плоти. До монастыря она была единственной дочерью профессора медицины. Главной целью его жизни было исследование природной способности организма к исцелению, и сама Зуана, сколько себя помнит, всегда разделяла его энтузиазм. Будь это возможно, она стала бы столь же прекрасным учителем или врачом, как и отец. При существующих обстоятельствах она может считать себя счастливой, ведь состояния ее отца хватило на келью в обители Санта-Катерина, где немало благородных женщин Феррары обрели возможность жить на свой лад под защитой Господа.

И все же любая община, как бы ни была отлажена в ней жизнь, поневоле трепещет, принимая в свои ряды ту, которая не хочет в них быть.

Зуана отрывается от книги. Рыдания, несущиеся из кельи новоприбывшей послушницы, становятся слишком громкими, чтобы их можно было не замечать. Если раньше она просто плакала, то теперь кричит от гнева. В таких случаях Зуана, как сестра-травница, должна дать новенькой сонного снадобья, чтобы помочь ей успокоиться. Она переворачивает песочные часы. Лекарство уже готово и стоит в лазарете. Вопрос в том, сколько ему еще ждать.

Определить глубину отчаяния послушницы — дело, требующее умения. Когда званый ужин кончается, родные уходят и могучие двери запираются на засов, отрезая монахинь от всего мира, неудивительно, что девушки сначала пугаются, и даже самые набожные испытывают порой приступ панического страха, оказавшись в одиночестве и тишине запертой кельи.

Легче всего привыкают те, у кого в монастыре есть родня. Такие девушки, можно сказать, вырастают на монастырских пирожках да бисквитах, они год за годом приходят сюда навещать своих, здесь их балуют и с ними носятся, так что монастырь для них уже второй дом. И если — а такое случается — этот день заканчивается для них потоками беспомощных слез, то рядом всегда найдется тетя, сестра или кузина, которая подбодрит и утешит, а то и побранит.

Но те, кто втайне мечтали о женихе из плоти и крови или расстались с любимым братом или нежной матушкой, в слезах изливают не только тоску о прошлом, но и страх перед будущим. Дежурные сестры заботливо помогают новеньким, когда те, дрожа больше от нервов, чем от холода, выбираются из платьев и нижних юбок, и набрасывают сорочки на их воздетые нагие руки. Но никакая забота в мире не заменит свободы, и хотя некоторые сменят потом саржу на шелк (монастырское начальство делает вид, будто не замечает такого отклонения от правил), однако всю первую ночь изнеженные и не привыкшие к покаянию тела будут чесаться с головы до пят от прикосновений грубой ткани. В первых слезах много острой жалости к себе, и лучше выплакать их сразу, чем носить внутри, пока они не разъедят душу, словно медленный яд.

Постепенно буря утихает, и обитель погружается в сон. Только ночная сестра сторожит коридоры, отмеряя время до заутрени, то есть до двух часов пополуночи, когда она пройдет по длинной темной галерее, стуча в дверь каждой кельи, кроме той, где спит новенькая. Таков обычай Санта-Катерины: не беспокоить новенькую в первую ночь, чтобы на следующий день она, выспавшаяся и освеженная, была готова к переходу в новую жизнь.

Однако сегодня вряд ли кому удастся поспать.

Песок уже почти весь лежит на дне стеклянных часов, а вопли усилились до такой степени, что Зуана слышит их не только ушами, но и животом: словно стая капризных демонов ворвалась в келью девушки и развлекается, наматывая ее кишки на вертел. Юные пансионерки в дортуаре наверняка проснулись от страха. Часы от последней службы до заутрени — самый долгий период отдыха в монастыре, и любая помеха приведет к тому, что назавтра все будут ходить невыспавшиеся и злые. В промежутках между криками из лазарета доносится надтреснутый голос, громко поющий немелодичную песню. Ночная лихорадка может вызвать у больных какие угодно видения, в том числе не самые благочестивые, и не хватало еще, чтобы расслабленные и сумасшедшие запели хором.

Зуана быстро выходит из кельи, не взяв с собой свечу: ее ноги знают дорогу лучше, чем глаза. Она спускается в галерею и в очередной раз замирает у выхода в просторный внутренний двор, красота которого поражает. С тех самых пор, как она впервые вошла сюда шестнадцать лет назад, когда ей казалось, что стены вот-вот сомкнутся и раздавят ее, этот двор стал для нее местом отдыха и мечтаний. При свете дня воздух здесь так тих, что кажется, будто время остановилось, а в темноте ждешь, что сейчас раздастся шелест ангельских крыл. Но не сегодня. Сегодня каменный колодец в середине двора серым кораблем плывет сквозь тьму, а рыдания девушки бушуют вокруг него, точно ураган. Это напоминает ей много раз слышанную от отца историю из тех времен, когда он плавал за образцами растений в Ост-Индию, где им повстречался торговый корабль, брошенный в курящихся паром волнах с единственным пассажиром на борту — голодным попугаем. «Только представь себе, кариссима. Если бы мы знали язык, на котором говорила эта птица, какие секреты могла бы она нам поведать?»

В отличие от него Зуана никогда не видела океана, а песни сирен заменили ей воспаряющие сопрано в церкви или женские вопли в ночи. Да еще шумные надоедливые собачонки вроде той, что тявкает сейчас в келье сестры Избеты, — маленький, вонючий комок свалявшейся шерсти, но достаточно острозубый, чтобы прогрызть свою ночную повязку и присоединить свой голос к действу, разыгравшемуся в монастыре. Да, время снотворного пришло.

Воздух в лазарете загустел от дыма сальной свечи и розмариновых курений, которые Зуана жжет постоянно, чтобы перебить запах болезни. Сестра Зуана идет мимо молоденькой сестры из церковного хора, страдающей внутренним кровотечением, — та лежит, свернувшись калачиком и плотно сжав веки, — видимо, молится, а не спит. Остальные кровати заняты сестрами столь же престарелыми, сколь и больными, зимняя сырость переполняет их легкие, так что каждый вдох вызывает у них бульканье и хрипы. Большинство из них слышат лишь голоса ангелов, однако не прекращают спорить о том, чей хор слаще.

— Ох, Господи Иисусе! Начинается. Спаси нас, грешных.

Хотя слух у сестры Дементии по-прежнему острый, зато в голове туман: она и кошку в темноте слышит, но думает, что это посланец дьявола или начало второго пришествия.

— Ш-ш-ш-ш.

— Слушай крики. Слушай! — Старуха в крайней кровати резко выпрямляется, ее руки машут, точно отбиваясь от невидимого нападающего. — Могилы открываются. Нас всех поглотят.

Зуана ловит ее руки, укладывает их на простыню и держит, ожидая, пока монахиня заметит ее присутствие. Великое Молчание, длящееся от последней службы дня до рассвета, простительно нарушать только безумным и больным, остальным за всякое сорвавшееся с губ слово грозит серьезное наказание.

— Ш-ш-ш-ш.

С другой стороны двора снова раздается громкий вой, а за ним — грохот и треск ломающегося дерева. Зуана мягко толкает старуху обратно в постель и устраивает ее как может уютнее. Простыни пахнут свежей мочой. С этим придется подождать до утра. Сестры-прислужницы будут тем милосерднее, чем дольше им удастся поспать.

С ночником в руках она торопливо проходит в аптеку, дверь в которую находится в дальнем конце лазарета. Баночки, пузырьки и бутылочки, занимающие всю стену напротив входа, словно танцуют в такт колебаниям ее свечи. Все они ее старые знакомые; эта комната — ее настоящий дом, который она знает лучше, чем собственную келью. Она достает стеклянный пузырек из ящика, немного подумав, снимает со второй полки бутылку, откупоривает ее и добавляет в пузырек еще несколько капель. Послушнице, которая не только нарушает тишину, но и ломает мебель, надо дать снотворное посильнее.

Вернувшись в главную галерею, Зуана замечает узкую полоску света под дверью наружных покоев аббатисы. Значит, мадонна Чиара встала, оделась и теперь с высоко поднятой головой сидит за резным ореховым столом под серебряным распятием, раскрыв молитвенник и накинув на плечи плащ от сквозняка. Она не станет вмешиваться, если только, по каким-то причинам, вмешательство Зуаны ни к чему не приведет. По таким вопросам у них есть договоренность.

Зуана торопливо проходит по коридору, задерживаясь лишь у двери сестры Магдалены. Это самая старая монахиня в обители, такая старая, что все, кто знал, сколько ей лет, давно умерли. Немощь старой монахини такова, что ей давно пора лежать в лазарете, но воля и набожность ее так сильны, что она не принимает никакой помощи, кроме молитвы. Она ни с кем не разговаривает и никогда не покидает своей кельи. Из всех душ, обитающих в стенах Санта-Катерины, ее душа, наверное, особенно дорога Богу. И все же Он медлит призвать ее к себе. Временами, проходя мимо ее кельи ночью, Зуана может поклясться, что даже сквозь деревянную дверь слышит, как шевелятся губы Магдалены, с каждым словом приближая ее к раю.

«Но Господь благ, и милосердие Его пребудет во веки. Благодарите Его и благословляйте имя Его». Слова псалма входят в сознание Зуаны помимо ее воли, и она спешит дальше по коридору.

Новенькой отвели большую угловую келью из двух комнат. Некоторые находят этот выбор неудачным. Месяца не прошло с тех пор, как сладкоголосая сестра Томмаза распевала здесь новейшие мадригалы на стихи, которыми снабдила ее другая монахиня, выучившая их при дворе, как вдруг какая-то злокачественная опухоль лопнула в ее мозгу, и сестра Томмаза забилась в припадке, от которого уже не оправилась. Блевотину едва успели соскрести со стен, а в обитель уже привезли новенькую. Зуане приходит в голову, что, может, скрести надо было лучше. За годы, проведенные в обители, она стала подозревать, что монастырские стены цепляются за свое прошлое куда дольше других. Разумеется, не одна молодая послушница ощущала восторг или злобу, исходящие от окружающих стен.

Рыдания становятся громче, когда она поднимает наружную задвижку и открывает дверь. Она ожидает увидеть ребенка, который бьется в бесконечной истерике, катается по кровати или сидит, скорчившись, в углу, как загнанный зверек, но вместо этого пламя ее свечи выхватывает из темноты фигуру девушки, которая стоит, прижавшись спиной к стене, потная сорочка облепляет ее тело, волосы липнут к лицу. Через решетку в церкви девушка выглядела чересчур хрупкой для такого голоса, однако вблизи она оказывается куда основательнее, каждому рыданию предшествует мощный вдох. Новый вопль застывает у нее в горле. Кто перед ней? Тюремщица или спаситель? Зуана еще помнит ужас тех первых дней; все до единой монахини казались ей тогда на одно лицо. Когда же она начала замечать, что грубая ткань скрывает разные формы? Странно, что теперь она даже не может вспомнить того, что когда-то казалось ей незабываемо важным.

— Бенедиктус, — говорит она тихо в знак того, что намерена нарушить Великое Молчание.

Мысленно Зуана слышит голос аббатисы, дающей разрешение: «Део грасиас». Назначая ей наказание, аббатиса примет во внимание то, что она нарушила обет, выполняя свой долг.

— Да пребудет с тобой Господь, Серафина, — произносит Зуана, поднимая свечу выше, чтобы девушка убедилась, что в ее глазах нет злобы.

— А-а-а-а-а-а! — Задержанное дыхание с яростным воплем вырывается наружу. — Я не Серафина. Это не мое имя.

Слова достигают Зуаны вместе с брызгами слюны, которые попадают ей на лицо.

— Ты почувствуешь себя лучше, когда поспишь.

— Ха! Ха… Я почувствую себя лучше, когда умру.

Сколько же ей лет? Пятнадцать? Может, шестнадцать? Молодая, вся жизнь впереди. И в то же время достаточно взрослая, чтобы понимать, что жизнь у нее отнимают. Что рассказывала им аббатиса, когда они голосовали за ее поступление в монастырь? Что девушка из Милана, из благородной семьи с деловыми связями в Ферраре, и родители решили выказать лояльность городу, отдав дочь в один из его лучших монастырей: чистое дитя, взращенное на любви к Господу, поет как соловей. К сожалению, никто не счел нужным упомянуть, что она еще и воет, как оборотень.

— Может, я уже умерла! И похоронена в этой… вонючей могиле, — голосит девушка, яростно топая ногой, и катышек конского волоса катится по полу.

Зуана поднимает свечу еще выше и замечает, что в комнате разгром: кровать перевернута, матрас и подголовный валик вспороты, повсюду разбросана набивка. Хаос по-своему впечатляет.

Девушка грубо подтирает нос тыльной стороной ладони, чтобы остановить поток слез и соплей.

— Ты не понимаешь! — Теперь в ее голосе слышна яростная мольба. — Я не должна быть здесь. Я тут не по своей воле.

Зуана видит, как она в струящемся бархатном платье стоит на коленях у алтаря и, склонив голову, согласием отвечает на каждый положенный вопрос священника.

— А как же слова обета, сказанные тобой в церкви? — мягко спрашивает Зуана.

— Слова! Я просто повторяла слова, вот и все. Они шли из моих уст, не от сердца.

Ага. Теперь все ясно. Фраза, известная не хуже всякой литании. Слова из уст, а не от сердца: так на официальном языке называется принуждение. С такими словами в справедливом суде может обратиться к благожелательному судье женщина, добивающаяся признания неудачного брака недействительным, или послушница к епископу, моля об освобождении от обетов. Но здесь ведь не суд, и ни самой девушке, ни обители не полегчает, если они простоят тут всю ночь, обсуждая ее беду.

— Тогда тебе нужно поговорить с аббатисой. Она мудрая женщина и наставит тебя на путь истинный.

— Так где же она?

Зуана улыбается.

— Пытается уснуть, как и все остальные.

— Думаешь, я такая глупая? — И голос поднимается снова. — Да ей плевать на меня! Я для нее всего лишь еще одно приданое. О, нисколько не сомневаюсь, мой отец раскошелился, чтобы упрятать меня сюда.

Каждое слово, нарушающее Великое Молчание, причиняет Господу такую же боль, какую оно должно причинять произносящей его монахине, но доброта и милосердие тоже признаются добродетелями в этих стенах; к тому же Зуана уже совершила грех.

— Даже за самым большим приданым стоит душа, — говорит она тихо. — Скоро ты сама это поймешь.

— Нет! Ага! — И девушка бьется головой в стену, да так сильно, что обе слышат стук. — Нет, нет, нет!

Но теперь, когда приходят слезы, в них чувствуется больше отчаяния, чем ярости или боли, как будто она знает, что битва уже наполовину проиграна, и бессильно оплакивает ее исход. В обители Санта-Катерина есть сестры, женщины большой веры и сострадания, которые считают, что именно в этот миг Христос впервые по-настоящему входит в душу молодой женщины, Его великая любовь бросает семена надежды и послушания на почву отчаяния. У рожай Зуаны долго не всходил, и через годы она поняла, что единственное настоящее утешение — та вера, которую обретаешь сама. И хотя она ничуть не гордится своим открытием, в минуты, подобные этой, она не предлагает слов утешения.

— Послушай меня, — говорит она тихо, подходя ближе. — Я не могу отворить для тебя ворота. Но я могу, если ты позволишь, сделать так, чтобы сегодняшняя ночь прошла для тебя скорее. А это немного облегчит тебе и завтрашний день, обещаю.

И девушка слушает. Это чувствуется. По ее телу пробегает дрожь, взгляд становится беспокойным. О чем она сейчас думает? О побеге? Келья не заперта, и никто не остановит ее, вздумай она бежать. Если она захочет, то может с легкостью оттолкнуть Зуану, выскочить в коридор, оттуда побежать в главную галерею и вниз, к привратницкой, где узнает, что ключ от ворот хранится не у дежурной сестры, а у самой аббатисы. Или она может пробежать через цветник, затем через сад, пока не достигнет наконец внешних стен монастыря — только они такие высокие и гладкие, что вскарабкаться по ним наверх не проще, чем если бы они были изо льда. Все это, разумеется, хорошо известно обитательницам монастыря. И некоторые так привыкли, что испытывают настоящий ужас, лишь представив себя за пределами этих стен, в большом мире.

— Нет. Нет… — Но это скорее стон, чем протест. Она закрывает лицо руками и медленно съезжает по стене на пол, цепляясь за камни спиной, а потом съеживается, сворачивается в клубок, раздавленная горем.

Зуана опускается рядом с ней на колени.

Девушка судорожно отодвигается.

— Отойди от меня. Мне не нужны твои молитвы.

— Вот и хорошо, — весело отвечает Зуана, ладонью сметая с пола конский волос, чтобы найти безопасное место для свечи. — Поскольку у нашего Господа сейчас наверняка заложило уши.

Зуана улыбается, чтобы девушка поняла, что это шутка. Вблизи, при свете свечи, лицо у той оказывается вполне милое, хотя распухшее от слез и покрытое красными пятнами от злости. Зуане приходят на ум с полдюжины хихикающих молодых послушниц, которые своими заботами с радостью помогли бы ей вернуть красоту. Сестра Зуана достает из складок своего одеяния пузырек и вытаскивает пробку.

— Перестань плакать, — говорит она, и ее голос обретает твердость. — Это паника, она пройдет. И ты ничем не поможешь ни себе, ни своему делу, если не дашь всему монастырю спать. Ты меня понимаешь?

Их взгляды встречаются поверх пузырька.

— Держи.

— Что это?

— То, что поможет тебе заснуть.

— Что? — Пузырек остается не тронутым. — Я все равно не буду спать.

— Если выпьешь это, то будешь, обещаю. Ингредиенты те же, какие дают преступникам, которых везут на казнь, чтобы сонливость притупила боль и помогла перенести пытки. Тем, кто не испытывает таких страданий, снадобье приносит скорое и сладкое забытье.

— На казнь… — горько усмехается девушка. — А ты, значит, мой палач.

«Значит, все же тюремщица», — думает Зуана. Ну и пусть. Сколько же сил нужно для того, чтобы поднять бунт. И как трудно бунтовать в одиночку… Она снова протягивает пузырек, словно лакомый кусок дикому зверю, который в любой момент может броситься на нее.

Медленно, очень медленно пальцы девушки обхватывают флакон.

— Я все равно не сдамся.

Теперь Зуана не может сдержать улыбку. Если бы она знала рецепт снадобья, усмиряющего непокорных, все монастыри страны наперебой звали бы ее в свои лазареты.

— Не беспокойся. Мое дело — врачевать тело, а не душу.

Глотая снадобье, девушка неотрывно смотрит Зуане в глаза. Оно такое едкое, что заставляет ее поперхнуться, тем более что ее горло и так надорвано от крика. Если их не обманули и она и впрямь поет как соловей, понадобится немало смягчающего сиропа, чтобы вернуть ей голос.

Девушка допивает настой и прислоняется головой к стене. Слезы еще текут, но уже без всхлипов. Зуана пристально следит за ней, целитель внутри ее наблюдает за действием наркотика.

Услышь мою мольбу, о Господи, и пусть мои слезы тронут Тебя.

Когда же ей в последний раз приходилось давать такую большую дозу? Два, нет, три года назад, одной девушке со столь же богатым приданым и припадками, о которых им ничего не сказали. В первую же ночь у той девушки от страха начался приступ такой силы, что ее держали втроем. Будь у ее семьи больше влияния, общине пришлось бы оставить девушку у себя, ведь, несмотря на то что эпилепсия является одной из законных причин для освобождения от обетов, тут, как и во многих других случаях, дело решают связи. Однако переговоры мадонны Чиары о возвращении девушки домой увенчались успехом, и та уехала вместе со своим приданым, слегка похудевшим — часть его досталась монахиням за труды. Таким мощным дипломатическим даром обладает нынешняя аббатиса Санта-Катерины. Однако удастся ли ей справиться с этой юной мятежницей, покажет будущее.

Не скрывай от меня лика Твоего во дни моих страданий.

Теперь Зуане кажется, будто кто-то нашептывает ей на ухо.

Стоны мои будут так громки, что кости мои задрожат в ножнах плоти.

Задумавшись об этом позже, она так и не вспомнит, что заставило ее выбрать именно этот псалом, однако теперь его слова кажутся ей вполне уместными.

Я точно пеликан в пустыне. Точно сова среди песков. Я смотрю и вижу, что я точно ласточка, одиноко сидящая на коньке.

— Не работает. — Девушка снова сердито встряхивается, выпрямляется, ее руки болтаются, как цепы.

— Работает, работает. Не сопротивляйся, просто дыши.

Я вкушал прах, точно хлеб, и мешал питие со слезами.

Послушница вскрикивает едва слышно и снова обмякает.

Ибо Ты вознес меня, и Ты же низверг меня. Дни мои тают, как тени, и я усыхаю, как трава.

Она стонет и закрывает глаза.

Теперь уже недолго. Зуана пододвигается ближе, чтобы поддержать девушку, когда та начнет съезжать на пол. Вот она уже плотно обхватывает руками колени и, немного погодя, роняет на них голову. В этом жесте усталость мешается с поражением.

Но Ты, о Господь, пребудешь во веки: и память Твоя живет в веках.

Снаружи возобновляется тишина ночи, она заполняет галереи, выплескивается во двор, проникает под каждую дверь. Обитель словно облегченно переводит дыхание, которое затаила до поры до времени, и соскальзывает в сон. Девушка всем телом наваливается на Зуану.

Да услышит Он мольбы смиренного просителя, и да не презрит их.

Все кончено: мятеж потух. В тот же миг Зуана чувствует, что к ее облегчению примешалась грусть, как будто одних слов псалма мало для спокойствия души. Она бранит себя за недостойные мысли. Ее дело — не сомневаться, а утешать.

Скоро все стихнет. Девушка забудется крепким сном. Зуана оглядывает келью.

У входа во вторую комнату стоит тяжелый сундук. Если знать, как его правильно укладывать, можно пронести в таком полмира. Наверняка у нее есть там белье; те, кому за богатое приданое отводят двойные кельи, спят на атласных простынях и подушках из гусиных перьев. Кровать она поставит на место в одиночку, но, даже положив девушку на остатки матраса, все равно придется укрыть ее чем-нибудь потолще. Ее потное тело, не согреваемое больше энергией отчаяния, скоро замерзнет, и то, что началось как бурный протест, может закончиться лихорадкой.

Ибо Он усмиряет бурю и делает спокойными воды!

Зуана осторожно прислоняет девушку к стене и подходит к сундуку. Из-под крышки пахнет пчелиным воском и камфарой. Поверх стопки тканей лежат серебряные подсвечники, бархатный плащ, льняные сорочки и деревянная кукла: Младенец Христос. Под ними обнаруживается ковер персидской работы, а рядом прекрасный часослов с затейливым тисненым рисунком на переплете, наверняка заказанном специально для ее вступления в монастырь. Зуана думает о тех сестрах, которым придется бороться с грехом зависти, когда они увидят эту книгу в церкви. Она берет ее в руки, и книга тут же раскрывается на богато иллюстрированном тексте Магнификата:[2] замысловатые фигуры и животные опутаны тонкими усиками золотой фольги, отражающей пламя свечи. А внутри, словно закладка, лежат страницы, покрытые написанным от руки текстом. Значит, их прочли и не нашли в них ничего дурного? А может, дежурная сестра-привратница не заметила их среди такой роскоши? Такое уже бывало.

— Что ты делаешь? — Девушка опять проснулась и подняла голову, хотя наркотик так и клонит ее книзу. — Это все мое.

Мое. В ближайшие месяцы ей предстоит научиться поизносить это слово как можно реже. Но испуг девушки ответил на ее вопрос. Очевидно, это не молитвы. Что же тогда, стихи? «Даже письма от любимой… Драгоценна, как молитва…» Слишком мало света, слов не разобрать. Оно и к лучшему. Никто не потребует от нее осудить то, что она не может прочесть.

Она вспоминает свой сундук и думает о том, что принесенные в нем книги спасли ей жизнь годы назад. Что было бы, реши кто-нибудь отнять их у нее тогда? Одного снотворного, чтобы притупить такую боль, ей было бы мало.

— Да у тебя тут сокровища. — Зуана закрывает книгу и возвращает ее в сундук. — И тебе повезло, что дали именно эти комнаты, — говорит она, вытаскивая кусок тяжелой бархатной материи. — У сестры, которая жила в них до тебя, был свой двор, который собирался тут между обедом и вечерней молитвой. Угощались вином, печеньем, музицировали, даже пели мадригалы. — Она ставит на место кровать и накрывает ее остатками матраса. — Снаружи стены выглядят неприступными, я знаю. Но когда ты привыкнешь к здешней жизни, то поймешь, что она вовсе не так пуста, как ты боишься.

— Твое де-о — мое те-о, а не душа. — Девушка еще сидит, опираясь на стену, но ее глаза уже полузакрыты, а язык с трудом ворочается во рту. Может, ее дух и силен, но плоть, по крайней мере, готова сдаться.

И возрадуются они, ибо обретут покой, и Он принесет их на небеса, где они пребудут.

Зуана предусмотрительно кладет на растрепанный матрас покрывало, чтобы конский волос не прилипал к коже девушки. Закончив, она обнаруживает, что та снова закрыла глаза.

Она поднимает девушку за подмышки, ставит на ноги, перебрасывает ее руку себе через плечо и обхватывает за талию, чтобы не дать упасть. Тело у той податливое, как у куропатки, и тяжелое от зелья. Не выветрившийся до конца запах ароматического масла, которым девушка, должно быть, душилась сегодня утром, мешается с кислой вонью ее пота. Щекой Зуана чувствует ее дыхание, сладковатое от маковой настойки. Ах, не только хромоногих и косых, но и самых прелестных женщин берет себе в невесты Господь, сохраняя их от грязи окружающего мира. Сама Зуана никогда не могла похвастаться таким очарованием. Впрочем, для нее это не имело особого значения.

— Я не… с-сплю, — с вызовом бормочет девушка, падая в кровать.

— Тссс. — Зуана оборачивает ее покрывалом, подтыкая его края, словно пеленку.

Хвалите Господа, ибо Он милосерд, и Его добро пребудет вовеки!

Но ее уже никто не слышит.

Ей удается перевернуть девушку на бок, так, чтобы та лежала лицом к матрасу, как положено. Однажды отец Зуаны лечил буйного пациента, который — без ведома доктора — выпил слишком много вина перед тем, как принять настойку. Среди ночи того затошнило, он выблевал половину содержимого желудка и едва не захлебнулся, так как лежал на спине. Опыт и наблюдение. Вот истинная дорога к знанию.

«Видишь, как чудесно устроена природа, Фаустина? Вещество, которое само по себе смертельный яд, становится целебным в руках того, кто знает, как совершенствовать и дополнять его другими субстанциями».

Его голос, как обычно, звучит в уголке ее сознания, где он всегда ждет, когда молитва закончится и освободит место для ее собственных мыслей.

Было время, вначале — Зуана уже и не помнит, сколько оно продолжалось, — когда его близость была почти непереносима, так сильно она напоминала ей обо всем, чего ей не суждено было больше иметь. Но мысль о том, чтобы остаться совсем одной, была еще страшнее, и постепенно горе смягчилось, и его присутствие снова стало благом; он был ее живой учитель, а не только мертвый отец. Разумеется, она знает, что жить собственным прошлым, а не настоящим своей общины для монахини тоже грех, но его компания уже стала для нее такой привычной, что она больше не думает о ней на исповеди. Есть предел покаяния за грех, от которого нельзя — и не хочется — отказываться.

Вот и теперь, наблюдая за спящей молодой женщиной, Зуана приглашает его.

«Не забудь упомянуть добавочную дозу в своих записях. Знаю, знаю, кажется, несколько капель — какая малость, но это может оказаться очень много. Ах, сколько гармонии кроется в точности, дитя мое. Традиция и эмпирика, опыт и наблюдение: сочетание древнего знания с нашим сегодняшним миром. Разумеется, мы не можем поступать так, как делали греки, и испытывать наши снадобья на преступниках. Будь это возможно, мы давно заново открыли бы секрет териака,[3] и тогда наше господство над миром ядов было бы полным. Только представь! И все же нам удалось восстановить многое из утраченного. А когда нет уверенности или подходящего пациента для испытания новых комбинаций и пропорций, всегда можно испробовать их на себе. Хотя с составами, омертвляющими чувства, необходимо соблюдать двойную осторожность и отмечать мгновения, пока не заснешь, тогда, проснувшись, сможешь составить более или менее точное представление об их действии».

Зуана улыбается. Прекрасный совет для студентов университета, которые в туманную феррарскую зиму часами простаивали на улице, чтобы попасть на его лекцию или сеанс вскрытия. Годы спустя она даже встречала кое-кого из них; армия жаждущих знаний молодых ученых-врачей, полных решимости штурмом взять тайны удивительной божественной вселенной. Рядом с ними впитывала его мудрость и она, хотя, конечно, никогда не смела показывать этого на публике. И если его ассистенты, вооруженные знаниями, разлетелись по дворам вельмож и университетам, то на ее долю выпала иная форма служения Господу, та, в которой стремление к знаниям всегда должно уступать молитве, восемь раз в день, семь дней в неделю, покуда смерть не разлучит нас. Неудивительно, что сначала было так больно. В этих стенах не было простора для эксперимента. А для того чтобы стать пациенткой у самой себя, у монахини нет времени.

И все же, трудом проложив себе путь к должности сестры-травницы, она теперь делает то, что и он делал бы на ее месте: собирает урожай растений, экстрагирует их соки и наблюдает их действие. И продвигается вперед, хотя и крошечными шажками. А за этими стенами без него ее лишили бы и этого.

Она щупает девушке пульс: ровный, хотя немного замедленный. Сколько она проспит? Время уже позднее. К рассвету ее разбудить не удастся, к первому или третьему часу, может быть, тоже, а если она и проснется, то никакой охоты бунтовать у нее не будет. Какова бы ни была сила ее воли, физическое спокойствие усмирит ее, хотя бы на время. Конечно, спасибо ей за это девушка не скажет, но Зуана лучше других знает, что это своего рода дар. Истинное приятие приходит лишь от Господа, однако в движении времени есть свое утешение; час за часом, день за днем падают, как снежинки, засыпая прошлое до тех пор, пока оно не исчезнет, а его облик и цвет не окажутся погребенными под напластованиями настоящего.

Наконец из церкви доносится звон к заутрене. Зуана слышит шаги дежурной сестры по каменным плитам, когда та идет через галерею. Стук в двери сегодня особенно резок. По привычке (как удобно, что она распространяется не только на тела, но и на души) многие встанут и пойдут в церковь еще прежде, чем окончательно проснутся. Однако будут и другие, те, кому едва удалось заснуть и кто не захочет расставаться со сном. В таких обстоятельствах дежурной сестре позволено войти и один раз встряхнуть спящую за плечо. Те, которые и тогда не встанут, позже будут отчитываться за свой проступок перед матерью-настоятельницей.

Двери келий начинают отворяться, слышится шарканье подошв, монахини собираются и идут за дежурной сестрой, процессия черных теней движется через мрак, светляками в ночи мигают свечи. Когда они проходят мимо двери послушницы, кто-то подавляет зевок.

Зуана ждет. Хотя аббатиса знает о ее ночных скитаниях, важно как можно меньше нарушать распорядок монастыря. Церковная дверь со стоном поворачивается на тяжелых петлях, пропускает процессию и затворяется вновь. Немного погодя дверь стонет раз, потом другой, отмечая приход опоздавших. Звуки песнопений уже просачиваются сквозь раму двери, когда Зуана покидает келью и углубляется во тьму. Впереди она замечает маленькую фигурку, которая, слегка прихрамывая, спускается во двор из верхней галереи. Эта ночная скиталица тоже не хочет, чтобы о ее похождениях стало известно. Зуана тут же забывает о ней. Хватит на сегодня эмоций. Новые неприятности никому не нужны.

Она ждет, когда церковная дверь закроется снова, потом торопливо входит и, опустив голову, пробирается между рядами хора туда, где против решетки, отделяющей монахинь от других прихожан в церкви, висит большое распятие. Она падает перед ним ниц, невольно вздрагивая от холодного прикосновения каменных плит, которое чувствуется даже сквозь платье, а затем проскальзывает на свое место в конце второго ряда церковного хора. У нее нет требника — книга осталась лежать на столе в келье. И хотя псалмы и службу она знает наизусть, это все равно считается проступком. Взгляд аббатисы скользит по ней. Зуана открывает рот и начинает петь.

Община сегодня не в голосе. Зима поцарапала не одно горло, и пение то и дело прерывается резкими приступами кашля и шмыганьем носами. По ночам в церкви ужасно холодно, и напротив хоров около дюжины послушниц отчаянно борются с холодом и дремотой. С такими пухлыми щечками и бархатистой кожей они выглядят слишком юными для того, чтобы не спать в столь поздний и одновременно ранний час. Зуана замечает, что от усталости некоторые из них совсем по-детски трут глаза кулачками. Неутомимая сестра-наставница, отвечающая в обители за молодых послушниц, сестра Юмилиана, считает, что каждый новый набор хуже прежнего, девчонки все более себялюбивы и преданы мирской суете. Правда, очевидно, сложнее, поскольку сама Юмилиана тоже меняется, становясь с годами все более набожной и требовательной, в то время как послушницы остаются молодыми. Как бы то ни было, Зуане их жалко. Девушки их возраста любят поспать, а заутреня, режущая ночь точно на середине, самая трудная из всех служб монастыря.

Однако в ее жестокости заключена великая сладость, ибо она предназначена для того, чтобы через сопротивление тела пробудить и возвысить душу, а вырванный из сна разум свободен от шума и суеты дневных мыслей. Зуана знает сестер, которые с возрастом полюбили эту службу превыше всех остальных, она стала для них нектаром: ибо, приучив себя превозмогать усталость, они получили редкий дар — чудо быть в Его присутствии, когда весь остальной мир спит; это превосходство без гордости, пиршество без обжорства.

В такие моменты некоторые настолько приближаются к Богу, что даже видят парящих в вышине ангелов, а однажды кто-то видел, как Христос с большого деревянного распятия поднял свои руки и простер их над ними. Во время заутрени такой трепет души случается чаще, чем на других службах, а молодым это на пользу, ведь драматические происшествия с приступами сильного сердцебиения или даже потерей сознания напоминают им о близости экстаза. Да и сама Зуана, никогда не отличавшаяся склонностью к видениям, переживала чудесные мгновения: ее изумляло то, как мелодично звучат голоса в ночной тиши, или то, как пламя свечей колеблется от дыхания, и кажется, будто даже самые могучие статуи оживают, отбрасывая на стены танцующие тени.

Сегодня никаких чудес не предвидится. Старая сестра Агнесина в лихорадке набожности сидит, склонив голову набок, и, по обыкновению, бдительно вслушивается, не прозвучит ли божественная нота в хоре человеческих голосов, однако в задних рядах сестра Избета уже спит и с присвистом похрапывает во сне, как ее вонючая собачонка, а для остальных придерживаться текста — уже достижение.

Борясь с усталостью, Зуана выпрямляет спину так, что ее плечи касаются спинки сиденья. В других церквях монахини опираются о простое дерево, отполированное годами соприкосновения с их платьем. Но в Санта-Катерине все по-другому. Ведь здешние скамьи хора являют собой шедевр интарсии: картины, собранной из сотен склеенных воедино разноцветных кусочков дерева. Деревянная мозаика была подарена монастырю одной дамой более ста лет тому назад, при великом Борзо д’Эсте, и говорят, что два мастера, отец и сын, трудились над ней более двадцати лет. Теперь, молясь Богу, сестры обители Санта-Катерины, все без исключения, полируют спинами каждая свой фрагмент любимого ими города — улицы, крыши домов, дымовые трубы и шпили, — узнаваемого до последнего клинышка вишневого или каштанового дерева, которыми отмечены края причалов, и темной ореховой жилы, изображающей реку По. Таким образом, хотя они и живут в разлуке с родным городом, возлюбленная Феррара ежедневно предстает перед их глазами.

Когда Зуане трудно сосредоточиться на молитве, как сегодня, она пользуется этой жемчужиной реалистического изображения как способом вернуть свои заплутавшие мысли к Господу. Она представляет, как их голоса поднимаются все выше, облаком звука скапливаются в нефе, откуда сквозь крышу церкви просачиваются наружу и длинным шлейфом, как дым, плывут по улицам города; извиваясь, шлейф огибает товарные склады и дворцы, ласкает стены собора, мешкает над сырым рвом, окружающим Палаццо д’Эсте, заглядывает в окна и наполняет сладкозвучным эхом огромные залы, после снова выскальзывает наружу и спускается вниз, к реке, а уже оттуда устремляется в ночное звездное небо и скрытый за ним рай.

И тогда красота и прозрачность этой мысли как рукой снимают ее усталость, и она тоже чувствует, как ее тело наполняет легкость, и она поднимается навстречу чему-то великому, хотя в ее случае выход за собственные пределы не сопровождается шорохом ангельских крыл или теплом Христовых объятий по ночам.



В келье на той стороне двора сердитая молодая послушница тяжко ворочается во сне, изумляясь и ужасаясь навеянным маковым отваром снам.

Глава вторая

— Скоро ли она успокоилась?

— После снадобья довольно скоро. Когда я уходила, она крепко спала.

— Очень крепко, в самом деле. Я не добудилась ее ни к первому часу, ни к третьему. — Тон сестры Юмилианы резок. — Я даже испугалась, уж не призвал ли во сне Господь ее душу.

— Я должна была ее успокоить. Мой опыт подсказывает мне, что, если человек теплый и дышит, значит, он живой.

— О, я не подвергаю сомнению ваше медицинское искусство, сестра Зуана. Но меня волнует ее душа… а как можно принести божественное утешение молодой женщине, которая не в состоянии даже сесть, а тем более встать на колени?

— Сестры, сестры, мы все устали, а от взаимных придирок никому легче не станет. Сестра Зуана, примите нашу благодарность за то, что успокоили ее. Обитель нуждалась в отдыхе. А вы, сестра Юмилиана, как обычно, сделали все, что требуется от наставницы. Эта новенькая послана нам как испытание. И мы обязаны сделать для нее все, что в наших силах.

Подчиняясь голосу аббатисы, две монахини склоняют головы. Сейчас начало дня, и они собрались во внешней комнате ее покоев. В очаге горит огонь, однако греет он лишь сам себя, не разгоняя холод, царящий вокруг. Аббатиса сидит, кутая плечи в пелерину на кроличьем меху, недавно сработанные кожаные башмачки выглядывают из-под ее аккуратно расправленных юбок. Ей сорок три, но выглядит она моложе. В последнее время, как отметила Зуана, она стала позволять паре-тройке воздушных кудряшек выглядывать из-под ее монашеского покрывала, смягчая лицо. Хотя некоторые могут заподозрить в этом внимании к мирским деталям проявление тщеславия, Зуана видит в нем лишь отражение той тщательности, которая проявляется у нее во всем: от раскраски гипсовых изображений святых, которые монастырь производит для продажи, до материнской заботы о своей пастве. Кроме того, Господь куда лучше уживается с модой, чем представляют себе некоторые, и сестры Санта-Катерины усваивают новейшие фасоны с не меньшим наслаждением, чем предаются исследованию новейших сложностей полифонии. Таким образом, даже живя в четырех стенах, они остаются истинными дочерьми своего модного, музыкального города.

— Так. Давайте побеседуем о юной душе, с которой мы имеем дело. Сначала вы, сестра Зуана. Как вы ее нашли?

— В гневе.

— Ну да, это мы все слышали. А еще?

— Она боялась. Тосковала. Была обижена. Разных чувств было много.

— Но ни одно из них не было направлено ко Христу, полагаю.

— Нет. Думаю, можно с уверенностью сказать, что она входит в общину без призвания свыше.

— Ах, как всегда, слова, достойные дипломата, Зуана, — смеется аббатиса, и одна из кудряшек весело пляшет у нее надо лбом. Не удивительно, что молодые монахини восхищаются аббатисой не меньше старых, ведь она соединяет в себе черты доброй старшей сестры и строгой матери. — А сама она что-нибудь об этом сказала?

— Она говорила мне, что слова обетов шли у нее из уст, а не от сердца.

— Понятно. — Аббатиса делает паузу. — Прямо так и сказала?

— Да.

Рядом с Зуаной тяжко вздыхает сестра Юмилиана, точно уже приняв эту ношу на свои плечи.

— Этого я и боялась во время церемонии. Она открывала рот, а слов почти не было слышно.

— Ну, когда я встречалась с ней и ее отцом, никаких признаков принуждения я не заметила. Ее били, как вы думаете, Зуана?

Зуана снова ощущает податливую тяжесть ее тела в своих руках. Никаких ранений она не заметила, по крайней мере, саму девушку ничего, кажется, не беспокоило.

— Я… я не уверена, но, по-моему, нет.

— Сестра Юмилиана. Каковы ваши впечатления?

Сестра-наставница складывает ладони, точно взывая к божественной помощи, прежде чем заговорить. В противоположность аббатисе, эта полная женщина закалывает свое покрывало так туго, что оно стискивает ей лицо и даже, кажется, ближе сдвигает его черты, отчего ее толстые, как у хомяка, щеки, рот с покрытой белым пухом верхней губой и волосатый подбородок идут складками. Наверное, и она была когда-то молодой, но на памяти Зуаны она никогда не выглядела иначе. И хотя она всегда была суровым пастырем для юных послушниц, лишь не многие выходили из ее рук, не получив никакого представления о величии Христа, а сестры постарше, которые обращаются к ней за духовным успокоением, рассказывают, что за ее помятой наружностью скрывается душа гладкая, как нераспечатанная штука шелка. Временами Зуана почти завидует простоте ее уверенности, хотя в такой небольшой общине не годится подолгу раздумывать о том, чего не имеешь.

— Я согласна с сестрой Зуаной. В ней бушует буря. Когда мы раздевали ее после церемонии, ее лицо было недвижно, как траурная маска. Не удивлюсь, если окажется, что ее образование было скорее мирским, чем духовным.

— Если так, то ее семья удивится, узнав об этом, — говорит аббатиса, мягко парируя намек на то, что она ошиблась. — Это очень известное семейство в Милане. Одно из лучших.

— К тому же она не пела и даже не открывала рта на вечерне.

— Быть может, она не знает текста, — тихо вставляет Зуана. — Не все знают их наизусть по прибытии.

— Даже те, у кого нет голоса, способны читать слова вслух, — едко отвечает Юмилиана, возможно, подразумевая саму Зуану, которая, как всем известно, пришла в монастырь с полным отсутствием слуха и невежественная во всем, кроме своих лекарств. — Нам говорили, что поет она восхитительно. Сестра Бенедикта не могла дождаться, когда же она наконец приедет.

— Это правда, — улыбается аббатиса. — Хотя и она не чужда такого… э-э… возвышенного состояния, хвала Господу. И благополучие общины для нее не на последнем месте. Свадьба сестры герцога уже привлекла в нашу церковь благородную публику, и было бы великолепно, если бы наша новая пташка распелась ко дню святой Агнесы и карнавалу. Что, как я думаю, обязательно случится. — Чем больше волнуется сестра-наставница, тем спокойнее звучит голос аббатисы. — Мы проходили через подобные шторма и раньше. Не прошло и двух лет с тех пор, как юная Карита неделю исходила слезами. А посмотрите на нее сейчас: второй такой швеи, как она, нет во всей обители.

Юмилиана хмурится, и ее лицо становится еще более замкнутым. Богатая свадьба для нее лишь помеха, а призвание сестры Кариты к вышиванию имеет, по ее мнению, отношение скорее к моде, чем к молитве. Однако сейчас не время говорить об этом.

— Мадонна аббатиса? Могу ли я предложить?.. — Монахиня смотрит в пол, чтобы, если аббатиса сочтет нужным ее прервать, все равно продолжать. — Я бы хотела отделить ее от остальных послушниц на время. Тогда у нее будет время подумать о своем поведении, а ее бунтарство не заразит остальных.

— Спасибо, что подумали об этом, сестра Юмилиана. — На лице аббатисы немедленно расцветает широкая улыбка. — Хотя я уверена, что под вашим руководством подобное невозможно. А вот изоляция сейчас способна скорее возбудить ее, чем успокоить. — Аббатиса делает паузу. Зуана опускает глаза. Она и раньше не раз становилась свидетельницей подспудных боев двух женщин за власть. — Но я также полагаю, что не следует и думать о наставничестве, до тех пор пока влияние снадобья сестры Зуаны не пройдет окончательно.

Зуана чувствует, как напрягается Юмилиана, хотя выражение ее лица остается прежним. В правилах святого Бенедикта немедленное повиновение является первой степенью смирения.

— Как вам будет угодно, мадонна Чиара.

— Думаю, что происшествия прошлой ночи не следует пока выносить за эти стены. После Собора в Тренте[4] и всех его предписаний и наставлений нашему дорогому епископу и так есть чем заняться. До бунтующих ли послушниц ему сейчас? Быть может, вы возьметесь донести это до новеньких, которых навещают родные, сестра Юмилиана?

Сестра-наставница склоняет голову, но мешкает, ожидая знака Зуаны, чтобы вместе покинуть комнату.

— Сестра Зуана, не могли бы вы задержаться ненадолго? Я должна поговорить с вами о делах лазарета, — произносит аббатиса.



Зуана смотрит в пол до тех пор, покуда не хлопает дверь. Подняв голову, она видит, как аббатиса оправляет юбки и плотнее запахивается в пелерину.

— Тебе холодно? Подойди поближе к огню.

Зуана качает головой. Недостаток сна начинает сказываться, и холод необходим ей, чтобы не путались мысли.

— Может, расскажешь про снадобье?

— Возможно, я переложила в него макового сиропа. — Она вспоминает слова отца. — Несколько лишних капель — такая малость, но их может оказаться слишком много.

— Ну, не надо так упрекать себя. Она ведь подняла столько шума. Сомневаюсь, чтобы одни молитвы могли ее успокоить, пусть даже молитвы самой сестры Юмилианы.

— Но я все же читала псалом, пока не подействовало лекарство.

— Вот как? И какой же?

— «И взывают они к Господу в несчастии своем: кто избавит их от страдания…»

— «…Ибо Он усмиряет бурю, так что утихают волны ее, и Он вознесет их на небеса». — Тихий напевный голос аббатисы присоединяется к ее голосу. — Сто седьмой. Очень умиротворяющий и подходящий к случаю. Ты уверена, что тебе не холодно? Ты отдохнула?

— Немного, перед первым часом. Мне достаточно.

Аббатиса смотрит на нее некоторое время.

— Итак. Кажется, у нас есть проблема. Что это, по-твоему, — бледная немочь?

Зуана хмурится. Бледная немочь — болезнь трудноопределимая, поскольку, хотя она и приходит с наступлением менструаций, многие из ее симптомов — приступы гнева, упадок духа, чрезмерное возбуждение — случаются у многих молодых женщин и проходят сами, без всякого лечения.

— Нет. По-моему, она просто зла и напугана.

— Есть что-нибудь еще, что мне следовало бы знать?

— Только то, что, по ее мнению, богатое приданое было взяткой за ее постриг.

— О! Как будто в наши дни часто встретишь приданое, которое не является взяткой, кто бы ни был мужем. Надо быть совсем глупышкой, чтобы не знать этого. Однако в том, что касается его размеров, она не ошибается. Наш городской посредник говорит, что одна только рента имущества торгового предприятия будет приносить сто дукатов в год, а это и впрямь существенная сумма.

Достаточно существенная для того, чтобы заставить каноников проголосовать единодушно, когда аббатиса подняла этот вопрос на совете. Благородное происхождение, воспитание, солидное приданое и превосходный голос. Разве есть причина, по которой могли бы отклонить такую кандидатуру? И что с того, если с ней придется повозиться немного? Как будто с другими не приходится! И хотя подобное признание не делает чести ничьему милосердию, но, наблюдая, как то же пламя обжигает чужие крылья, получаешь определенное удовлетворение.

Зуана ждет. Молчание затягивается. Юмилиана ушла, и они вполне комфортно чувствуют себя в обществе друг друга, эти две пташки Христовы. Они знакомы уже много лет, и у них куда больше общего, чем может показаться на первый взгляд. Хотя одна из них с детства готовилась принять постриг и имеет аппетит к интригам и сплетням, неотъемлемым от монашеской жизни, а другая надела покрывало монахини против воли, обе имеют склонность к жизни не только духа, но и ума и получают удовольствие, решая интеллектуальные проблемы. Связующие их узы были выкованы рано, еще в те времена, когда недавно назначенная сестра-наставница подружилась с сердитой, горюющей послушницей и провела ее сквозь шторма первого года монастырской жизни.

С тех пор как сестра Чиара возвысилась, их связь несколько ослабела, как и следовало ожидать, учитывая их изменившееся положение. Ни одной аббатисе, заботящейся о своей пастве, не положено выказывать предпочтение кому бы то ни было, а как главе своей семейной фракции внутри общины ей всегда есть на кого опереться в случае необходимости. Тем не менее Зуана подозревает, что бывают моменты, когда Чиара оплакивает потерю свободы, которой она наслаждалась, до того как груз ответственности лег ей на плечи, так же как сама Зуана нередко горюет о той непринужденности, даже дружбе, которая объединяла их когда-то. Вот и теперь, что бы ни сказала аббатиса, обе знают, что дальше Зуаны ее слова не пойдут. Да и с кем ей сплетничать? С лекарственными травами да немощными старухами, что ли?

— Отец утверждал, что ее растили для пострига, — цокает языком аббатиса. Зуана хорошо знает эту ее привычку: она делает так всякий раз, когда бывает недовольна собой. — Он так убедительно объяснял, почему в Ферраре ей будет лучше, чем в Милане. Разумеется, здесь найдут применение ее голосу. Похоже, что кардинал Борромео оказался большим реформатором, чем сам Папа. Судя по тому, что я слышала, если ему дадут волю, то все монахини Милана скоро будут петь простые псалмы в сопровождении двух-трех нот, сыгранных на органе, — смеется аббатиса. — Вообрази, как отреагировал бы на это наш город! Половина наших покровителей нас тут же покинули бы. Хотя, осмелюсь сказать, тебе с упрощенными правилами было бы куда легче, — добавляет она, почти игриво.

Зуана улыбается. Всем давно известно, что к богатству музыки она глуха, так как ей медведь на ухо наступил, и она сама уже давно привыкла к поддразниваниям.

— И все-таки я не понимаю. Неужели ее отец скрыл правду? И ее ждало замужество, а не монастырь?

— Если так, то я ничего об этом не слышала, — отрывисто вздыхает аббатиса.

Во всем, что касается церковных дел, ее информированность непревзойденна, однако Милан далеко, и, когда речь заходит о семейных сплетнях, она беспокоится, что могла что-нибудь упустить.

— Есть еще одна дочь, младшая. Чтобы выдать замуж обеих, ему понадобилось бы целое состояние. Восемь сотен — прекрасное приданое для монахини, но на миланском брачном рынке за такие деньги завидного жениха не купишь. Что такое? Ты, кажется, удивлена?

— Нет. Я… я просто… подумала, сколько же стоило имущество моего отца.

— A-а, ну, это было давно, и тебя приняли по дешевке, — отвечает аббатиса без обиняков, но с доброй усмешкой, — «Хорошая семья искупает плохое приданое» — так, кажется, говорили тогда. — Теперь она улыбается во весь рот. — Хотя, как я припоминаю, когда ты приехала, оговорок у тебя было много.

Оговорок… Хитрая это штука, монастырский язык, в нем полно словечек, которые убивают смысл там, где призваны его сглаживать. Зуана, с младых ногтей приученная отцом точно выбирать слова, так с ним и не свыклась.

— Да. Было дело.

Она не сомневается, что обе они вспоминают сейчас одно и то же: огромный сундук на улице у главных ворот монастыря, так набитый книгами знаменитого отца, что сестры-служительницы не могли втащить его внутрь без помощи юродских носильщиков, которым запрещено было переступать порог женской обители. А молодая женщина, единственное дитя того самого отца, стояла рядом и с искаженным от горя лицом наотрез отказывалась входить без своей драгоценности. Переговоры зашли в тупик, и вокруг уже собралась небольшая толпа. Назревавший скандал удалось предотвратить лишь благодаря вмешательству энергичной, недавно назначенной сестры-наставницы, некой сестры Чиары, которая предложила протолкнуть сундук в ворота до половины, а там выгрузить самые тяжелые книги и перевезти их в садовых тачках.

В случившемся не было ничьей вины. Просто не хватило времени, чтобы все организовать. Тело отца еще не успело остыть в могиле, а дом, в котором он жил, уже заняли другие люди, а ее самое, как часть его имущества, заперли в монастырь ради ее же собственного блага. Да и какой у нее был выбор? Чтобы женщина жила одна в доме, не имея ни мужа, ни отца, ни других родственников, к семье которых она могла бы принадлежать? Невозможно. Замужество? Да какой мужчина в здравом уме взял бы двадцатитрехлетнюю девственницу, у которой всего приданого — сундук запрещенных книг да руки, воняющие винокурней? Да и найдись такой желающий, она сама ему отказала бы. Нет. Этой молодой женщине нужно было лишь одно: ее старая жизнь, свобода отцовского дома, удовольствие от их совместной работы и радость, которую ей доставляли его общество и знания.

«Как думаешь, Фаустина, за какой срок личинки и черви регенерируют мое тело? Как жаль, что я не обучил тебя вскрывать могилы. Ты могла бы понаблюдать за процессом вместо меня».

В следующий День всех святых тому уже шестнадцать лет; вне всякого сомнения, за такой срок его тело могло вскормить целую республику червей.

— И все же теперь ты хорошо устроена.

Она произносит это как утверждение, не как вопрос. В очаге с треском лопается полено, дерево рассыпается дождем огненных искр.

— Вообще-то… — Аббатиса делает паузу. — Некоторые могли бы тебе даже позавидовать, видя, как ты занимаешься тем, что в мире за стенами монастыря не очень-то позволено.

Эти двое давно воздерживались от разговора на больную тему: о том, как ветер церковных перемен, долетев до Феррары, принес непокой даже тем, кто укрылся в стенах университета; примером тому были мужи, нередко сиживавшие за столом ее отца, ученые, преподававшие с ним бок о бок, которых позже заставили выбирать между некоторыми книгами и чистотой веры. Зуана часто раздумывала о том, как он поступил бы на их месте; как мириадами способов он убедил бы всех в своей правоте, ибо в его мире все сущее в природе было частью божественного замысла, и наоборот, и он за всю свою жизнь не сделал ничего такого, что могло бы оскорбить или бросить вызов тому или другому. Однако на его долю такое испытание не выпало. Ему была суждена насыщенная жизнь и своевременная смерть. Ни один человек не отказался бы от такой эпитафии.

— Вы правы, мадонна Чиара, я столь же счастлива, сколь и довольна. — Она умолкает. Атмосфера в обществе уже смягчилась. Однако сундук под ее кроватью становится тем тяжелее, чем больше до нее доходит разных слухов, а в некоторые книги она заглядывает лишь тогда, когда все засыпают. — И столь же прилежна. — О чем не ведают, того не отнимут и не станут волноваться те, кому по долгу службы следовало бы это сделать.

— Я рада это слышать. — Улыбаясь, аббатиса снова выпрямляет спину и разглаживает юбку на коленях. Это еще одна привычка, которую Зуана научилась толковать: аббатиса привлекает внимание к данной ей власти. — Итак: как чувствовала себя община прошлой ночью? — Даже ее голос изменился. Всякому намеку на доверительный разговор между ними пришел конец. — Сестра Клеменция, я слышала, была в голосе.

— Она… она с нетерпением ожидает пришествия нашего Господа и, кажется, убеждена, что это случится ночью.

— Так я и поняла. На прошлой неделе ночная сестра сообщила, что обнаружила сестру Клеменцию во второй галерее, где она бродила и распевала псалмы. Возможно, нам лучше было бы ограничить ее передвижение по ночам.

— Боюсь, что это лишь ухудшит дело. Если вы позволите, я сама присмотрю за ней.

— Хорошо, но только так, чтобы это не пересекалось с обязанностями ночной сестры. У меня есть дела поважнее, чем разбирать территориальные дрязги.

— Также… я останавливалась у кельи сестры Магдалены. — Раз уж они вернулись к делам обители, то пора Зуане позаботиться и о своей маленькой пастве. — Думаю, что с учетом ее положения ее следовало бы перевести в лазарет.

— Ваше милосердие неподражаемо. Однако, как вам известно, сестра Магдалена вполне определенно высказалась некоторое время тому назад. Она не хочет, чтобы ее переносили, и наш долг — уважать ее желание. — Тон аббатисы становится чуть строже. — Еще что-нибудь важное?

Зуана снова видит перед собой листки, похороненные в требнике послушницы, и прихрамывающую фигурку, покидающую чужую келью. Она колеблется. Граница между сплетнями и необходимой информацией никогда не была для нее очевидна.

— Я нарушила обет молчания и потратила много слов, — отвечает она, решая донести на саму себя, чем на других.

— Больше, чем нужно было для утешения?

— Да — немного.

— Хорошо, что вы были заняты богоугодным делом. — Аббатиса молчит, хотя, быть может, и заметила ее колебание.

— Также я пришла в церковь без молитвенника.

— Вот как? — Удивление разыграно вполне убедительно, хотя в свое время обеим было ясно, что она это заметила. Наступает пауза. — Что-нибудь еще?

Зуана мешкает.

— Остальное как обычно.

— По-прежнему разговариваешь с отцом не меньше, чем с Господом?

Хотя тон аббатисы смягчается, Зуана воспринимает ее вопрос почти как непрошеное вторжение. Когда они обе были простыми сестрами, а не аббатисой и монахиней, такие признания давались ей легче.

— Может, немного меньше. Он… он помогает мне в работе.

Аббатиса вздыхает, точно решая, как и что еще сказать.

— Конечно, ты обязана чтить своего родителя, как всякое дитя, а может, даже больше, ведь он был тебе и отцом, и матерью. Но твоя обязанность также чтить Господа предо всеми и выше всех. Забыть семью свою и дом отца своего. Помнишь обет, который ты давала? Ибо Он есть источник всякой жизни и в сем мире, и в грядущем, и только через Него обретешь настоящее и непреходящее место в благодати Его бесконечной любви.

Впервые молчание между ними становится напряженным. Зуане иногда кажется странным, когда аббатиса начинает говорить вот так. Конечно, она обязана печься о своем стаде, однако в последнее время в ее манерах появилось нечто такое, будто слова, которые она произносит, идут к ней прямо от Бога, а все благодаря ее высокому положению, словно она впитывает мудрость Божию легко и естественно, как цветок — солнечный свет. Хотя ни для кого не секрет, что аббатисой она стала скорее благодаря связям и влиянию своей семьи, нежели состоянию души, в последнее время даже ее противники начали поговаривать о растущем смирении. Хорошо зная ее, Зуана думает, что это такая политика, продиктованная необходимостью завоевать доверие всей общины, а не только той ее части, которая и без того симпатизирует ей. Но бывают моменты — как сейчас — когда даже Зуна сомневается.

— Ты должна больше жить настоящим и меньше — прошлым, Зуана. Ради твоего же блага. Это сделает тебя лучше — даст тебе удовлетворение своим жребием — и приведет ближе к Господу. А это то, к чему все мы обязаны стремиться.

— Я буду работать над собой и исповедуюсь в моих ошибках отцу Ромеро, — говорит Зуана, опуская глаза, чтобы не выдать своего раздражения.

— Ах да, отцу Ромеро. Что ж… я уверена, он сможет наставить вас на путь истинный, — холодно отвечает аббатиса.

Дело в том, что обе знают: отец Ромеро не в состоянии указать верный путь и мышке, упавшей в кубок вина. Разгул еретических врак, которые отравляют самый воздух вокруг, о якобы сладострастных священниках и распутных монахинях привел к тому, что исповедники вроде отца Ромеро едва ли не вошли в моду: осторожные епископы берут на службу в монастыри лишь самых старых священников, по дряхлости своей уже не только позабывших о своих желаниях, но и нечувствительных к тому, что может исходить от запертых в четырех стенах женщин, многие из которых и получают удовольствие от толики мужского внимания, и сами его домогаются.

Отец Ромеро избегает любых соблазнов, постоянно пребывая в состоянии сна. Он так похож на старую сморщенную летучую мышь, что среди послушниц давно уже распространилась шутка о том, что отец Ромеро стоит на ногах только в тесной исповедальне, где стены не дают ему упасть, а остальное время проводит, вися вниз головой на стропилах церкви.

— Думаю, что к нему лучше всего обращаться рано поутру, — добавляет аббатиса спокойно. Похоже, шутка достигла и ее ушей.

Зуана склоняет голову.

— Значит, утром я и пойду. Благодарю вас, мадонна аббатиса.

Аудиенция окончена. Зуана уже идет к двери, но на полпути Чиара окликает ее снова.

— Прошлой ночью вы оказали монастырю большую услугу. Ваши снадобья сами как молитва. Полагаю, Господь понимает это лучше, чем я. — Она умолкает, точно не зная, что еще сказать. — Да, кстати, о снадобьях… я получила от епископа заказ на леденцы и мази. Увеселения, которыми сопровождалась свадьба, плохо сказались на его голосе и пищеварении. Сможем ли мы отправить ему что-то в ближайшие недели?

— Я… я не знаю, — качает головой Зуана. — Монастырь утопает в зимней мокроте и меланхолии черной желчи. Чтобы выполнить заказ епископа, мне придется поставить его нужду выше нужд тех, кто находится на моем попечении.

— А если вас освободить от нескольких дневных служб на ближайшие недели?

Зуана делает вид, будто обдумывает предложение. Хотя лишь самые отчаянные отваживаются перечить аббатисе в том, что касается духовной жизни, у каждой монахини, на которую возложены определенные обязанности, есть своя сфера ответственности, и она защищает эту сферу от посягательств. Поэтому такая торговля есть не что иное, как выражение ответственности обеих сторон. Как иначе сможет аббатиса отточить навыки третейского судьи, необходимые для поддержания мира и гармонии там, где без малого сто женщин живут вместе? За четыре года на посту аббатисы мадонна Чиара открыла в себе недюжинный талант в этой области.

— Думаю, что да, в таком случае это было бы возможно.

— Очень хорошо. Выберите подходящее время, но дайте знать, когда вас не будет в церкви, чтобы это не зачли вам как прегрешение. А как вы думаете, она сможет вам помогать?

— Кто?

— Наша беспокойная послушница, — отвечает аббатиса, игнорируя намеренное непонимание Зуаны.

— Я… Мне не нужно никакой помощи. Мне легче все сделать самой, чем объяснять кому-то что и как.