— Рано или поздно она все равно бы появилась. Я рада, что это случилось на публике. Будет интересно, увидите.
Я давно научилась не избегать определенных вещей только потому, что они меня страшат, и решение дается мне, по правде говоря, легко. И все же в моем голосе больше спокойствия, чем на душе.
Подходит, шаркая ногами. Вблизи она выглядит моложе, чем я думала, — лет сорок, не больше. Одинокая, безумная, но, пожалуй, безобидная. Приметив рисунок, все еще прислоненный к подставке для приправ, она тычет в него пальцем:
— Бетани. Это она рисовала.
И все мгновенно встает на свои места. Ну конечно. Она, кто же еще.
— Да, — говорю я. — Две недели назад. Фрейзер Мелвиль, перед вами Джой Маккоуни, моя предшественница из Оксмита, и речь идет о пациентке Б., о которой я вам рассказывала.
Столь странный поворот событий его явно озадачил, но физик быстро ориентируется в ситуации, пожимает Джой руку и пододвигает для нее стул. Отмахнувшись от предложенной официантом минеральной воды, она садится на краешек, кладет руки на стол и начинает говорить — торопливо, то и дело озираясь по сторонам.
— У меня мало времени. Скоро он за мной придет. Мой муж, — поспешно поясняет она. — Ему не понравится, что я с вами разговариваю. Но вы должны меня выслушать. Бетани Кролл гораздо опаснее, чем вы думаете.
То есть исходит она из того, что я тоже считаю Бетани опасной. Странно.
— Говорите. Я вас слушаю.
Судя по лицу, мой спутник встревожен, и, пожалуй, немного дуется.
— Габриэль, знаете, почему предсказания Бетани сбываются? — Голос тихий, напряженный, почти детский. — Ничего, что я обращаюсь к вам по имени? Или вам это неприятно? — Поворачивает ко мне лицо — бледное, веснушчатое, в колеблющемся свете свечи оно кажется чуть желтоватым. Похоже, в какой-то момент она пыталась накраситься: под глазом тянется черная полоса. — То есть выглядит все это, наверное, странно. Я знаю: вы заметили, что я за вами слежу. Понимаете, я просто обязана вас предостеречь.
— А они сбываются, ее предсказания? — спрашиваю я и, вздернув бровь, смотрю на физика. Он крутит в руках чайную ложечку.
— Да. Увидите сами. Сначала я обратила внимание на циклон, который был в Осаке полгода назад. Бетани рассказала о нем после электрошока и оказалась права. Потом были и другие случаи. — Физик не спускает с нее глаз. — Землетрясение в Непале. А теперь ураган в Рио, падение Христа — она же его предсказала, верно? Этот рисунок… — Показывает на человечка.
— По ее утверждению — да.
— Тот же случай, гарантирую.
Я чувствую, что физика понемногу охватывает волнение, и бросаю ему взгляд, в котором должно ясно читаться: «Успокойтесь. Психоаналитики тоже сходят с ума. Гораздо чаще, чем вы думаете. Можете мне поверить».
— В истории болезни Бетани ваших записей нет, а жаль. Очень хочется узнать, о чем вы писали.
— Она чувствует всякие вещи. Кровь, минералы. Куда все движется. — Фрейзер Мелвиль напряженно замирает. Я только сейчас замечаю, как дрожит Джой. Будто на улице идет снег и она только что вошла в помещение. — Я пыталась поговорить с Шелдон-Греем, но он меня и слушать не стал. И не он один. Все, кроме ее отца, Леонарда Кролла. Он-то знает, на что она способна. Я пыталась предупредить людей, и тогда Шелдон-Грей сплавил меня с глаз долой. Будьте осторожны, иначе они и с вами так поступят. Спросите Леонарда. Спросите, что он думает по этому поводу. Почему не хочет видеть собственную дочь. Она попробует уговорить вас помочь ей сбежать. А если вы откажетесь, сделает с вами то же самое, что и со мной.
— Простите, — раздается мужской голос. — Джой. — К нам быстро приближается тот самый лысеющий блондин, с которым она ссорилась на парковке перед бассейном. Вид у него решительный и злой, хотя во взгляде прячется стыд. Унижение. Его жена спятила и вытворяет черт знает что, а он расхлебывает последствия. Сколько же их уже было, таких сцен? — Давай, Джой, поехали-ка домой, к детям, — говорит он и тянет ее за плечо. Он явно дошел до ручки, и ему уже все равно, что подумают окружающие. — Простите, пожалуйста, — говорит он, обращаясь ко мне. — Поверьте, я очень старался, чтобы этого не произошло. Джой сама не своя в последнее время.
Она награждает его презрительным взглядом и с горечью произносит:
— Мой муж считает, что женщинам лучше помалкивать.
— Не волнуйтесь, — говорю я мужчине. — Рассказ вашей жены меня заинтересовал. Прошу вас… Джой может остаться, если хочет. Я бы хотела ее выслушать. Джой, что, по-вашему, сделала с вами Бетани?
Лысеющий блондин уже уводит жену прочь. В дверях Джой оборачивается.
Неужели вы не видите, что она творит, Габриэль? — кричит она через весь зал. — Она не просто предсказывает беды! Она их насылает!
Наутро в Оксмит является Фрейзер Мелвиль, в потрепанном льняном пиджаке и неудачно выбранном галстуке. В руках у физика большая коробка, обернутая коричневой бумагой и перетянутая скотчем, которую он, недолго думая, сгружает мне на колени.
— Да-да. Используйте меня как тележку, не стесняйтесь, — улыбаюсь я. — А потом я выплюну монетку. Между прочим, вам придется меня везти, потому что я ни черта не вижу.
Пока я вписываю его имя в список посетителей, физик нервно озирается по сторонам. В учреждениях строгого надзора, сообщает он мне, ему еще бывать не приходилось. Похоже, предстоящее знакомство с Бетани его волнует, но и страшит тоже.
— Тут ведь скорее больница, чем тюрьма, верно?
— Как правило, да, — отвечаю я. — Хотя бывает и наоборот.
Бетани ждет в комнате для встреч, болтает с санитаркой, чье лицо украшают многочисленные пирсинги. Физик протягивает руку, и Бетани бросает мне иронически-горестный взгляд: ты что, мол, не объяснила ему, куда он идет? Отвожу глаза. Пускай сама разбирается. Наконец, не выдержав напора протянутой к ней мощной руки, моя подопечная со вздохом берет ладонь гостя и церемонно ее трясет. Три раза, вверх-вниз. Будто заводная кукла.
— Фрейзер Мелвиль — ученый из Хедпортского университета, — сообщаю я.
— Угу. Рада знакомству, — отзывается она, всем своим видом демонстрируя обратное.
— Я тоже, — говорит физик и поднимает коробку с моих колен. — Причем настолько, что даже принес тебе подарок.
— Мой день рождения уже прошел, — бурчит она, разглядывая его исподлобья. Но я-то вижу: за циничным фасадом разгорается любопытство.
— В Японии, — говорит физик, — когда тебя впервые приглашают в гости, принято приходить с подарком. По-моему, это очень цивилизованный обычай, поэтому я решил понемногу прививать его здесь, в Англии.
Бетани фыркает:
— Ну ладно, гость. Добро пожаловать в мой очаровательный домик за колючей проволокой. Обратите внимание на изящное цветовое решение комнат, а также вот на этого буча в белом халате. Да, и не забудьте об оконных решетках и о несуществующем виде на внешний мир, а также… — перечисляет она, разворачивает бумажную обертку, заглядывает внутрь — и теряет дар речи, изумленно раскрыв рот. На столе красуется большой пластмассовый глобус. Ее явно раздирают противоречивые чувства. Первая реакция — сказать что-нибудь хорошее или даже выдавить из себя «спасибо», но ничего подобного она себе позволить не может и гасит свой порыв. Признаться в позитивной эмоции для нее значило бы нарушить свои принципы.
— Там внутри лампочка, — объясняет Фрейзер Мелвиль, втыкая штепсель в розетку.
Призрачный шар вспыхивает, словно церковный витраж, но на глобусе краски мягче, более завораживающие и неземные. Все так же молча Бетани легонько подталкивает его рукой, и мы смотрим, как он вращается — неторопливый, изящный. Материки выделены рельефом. На их фоне — коричневом с различными оттенками зеленого — сияют лазурью озера. Океаны переливаются всеми тонами ярко-синего, в зависимости от глубины. Ни городов, ни границ на глобусе нет. Единственный намек на существование людей — Суэцкий и Панамский каналы плюс тонкая, почти незаметная паутинка линий: долгота, широта, экваторы. География в чистом виде. Необитаемая Земля.
— Если это какой-нибудь идиотский розыгрыш… — начинает Бетани и тут же замолкает. Впервые ее ранимость предстает столь открыто, во всей своей глубине.
— Люблю розыгрыши, — весело говорит физик. — Но идиотские… уж и не припомню, когда я в последний раз их устраивал. Это тебе. Подарок.
Сколько раз я буду возвращаться к этой сцене и мысленно видеть робкую улыбку, осветившую лицо Бетани в тот миг, когда ее тонкие пальцы с обгрызенными до мяса ногтями коснулись глобуса. Глядя, как она слепо водит руками по раскрашенной пластмассе, я вспоминаю ветеринара, которого я однажды видела, — закрыв глаза и прижавшись ухом к боку больной лошади, он гладил подрагивающую шкуру и слушал.
— Вернусь минут через двадцать, и переберемся в студию, — говорю я. Произнести «Кабинет творчества» я по-прежнему не могу. Особенно в присутствии мужчины, который…
Мужчины, который.
Вернувшись, я застаю их за созерцанием лениво вращающегося глобуса. Лола, медсестра, стоит в дверях — и, похоже, давно. Меня она встречает тревожным взглядом, в котором почему-то мелькает еще и жалость, и многозначительно кивает в сторону физика.
— Ну как, не скучали? — спрашиваю я, хотя прекрасно вижу: что-то стряслось.
— Не, веселились, — откликается Бетани. Вид у нее хитрый и, пожалуй, капельку виноватый.
Физик молчит, но я вдруг замечаю его веснушки — будто крупинки коричневого сахара, рассыпанные по странно бледной коже. В ответ на мой вопросительный взгляд Фрейзер Мелвиль машет рукой. Лола снова пытается что-то мне сообщить, но смысл ее жестов от меня ускользает. Между тем Бетани явно пребывает в той ничейной полосе, что отделяет волнение от маниакального возбуждения.
— Бетани определила место будущего извержения. А также землетрясения в Стамбуле, — подает голос мой шотландец, натянуто улыбаясь. Но интуиция мне подсказывает: причина его расстройства не в этом. Что же она ему наговорила?
— Извержения?
— Ну да, Немочь, я тебе о нем говорила, — с готовностью объясняет Бетани. Физик, шокированный прозвищем, удивленно косится на меня. Качаю головой: не обращайте внимания. — Но раньше я не знала, как называется остров.
— Судя по ее описанию — Самоа, — говорит он и, остановив глобус, показывает на точку в ультрамарине Тихого океана.
— Четвертого октября, — уточняет Бетани. — Дата у меня уже записана, но теперь я смогу добавить название.
Вместе с Лолой мы перебираемся в студию. Разглядывая рисунки Бетани, которые я кнопками прикрепила к стене, физик немного успокаивается. «М-да», «впечатляет» и «а это у нас что?» — периодически роняет он. Бетани мечется по студии, будто пойманный зверек, хватая случайные предметы — глиняный горшок, кисточки, остаток ластика. Покрутив их в руках, швыряет на место. Над нашими головами висит полосатый кокон почти завершенного творения Мезута Фарука.
— Бетани, а ты, случайно, не знакома с творчеством Ван Гога? — внезапно прерывает затянувшееся молчание физик.
Конечно. Подсолнухи, кто ж их не знает. Японцы выложили за них чертову уйму денег. Он съехал с катушек и отрезал себе ухо, верно? Тут он чувствовал бы себя как дома.
— У меня есть пара книг по искусству, — говорю я, показывая на полку, до которой самой мне не дотянугься.
Фрейзер Мелвиль достает нужный альбом и начинает его листать. Ирисы. Женщины, согнувшись в три погибели, собирают срезанную кукурузу. «Автопортрет с забинтованным ухом».
— Есть у него три картины… Хорошо бы они тут оказались, — бормочет он, затем замирает и тыкает пальцем в страницу. — Например, вот эта.
«Звездная ночь» — психоделический ночной пейзаж, усеянный светящимися сферами, каждую из которых окружает причудливый ореол. Легко догадаться, почему физик Мелвиль искал именно эту картину, — не ради огромных раскаленных добела звезд, или кипарисов на переднем плане, или прованского пейзажа, а ради безумных завихрений между ними — словно полное облаков небо засунули в гигантскую стиральную машину.
— Понимаете теперь, о чем я? — Сходство с грозовыми арабесками Бетани поразительно. И как же я раньше не заметила? — Ван Гог тоже увлекался турбулентностью, — добавляет физик, пристально глядя на Бетани.
— Ну и что. Гении мыслят схоже, — отмахивается она. Выражение лица у нее странное — напряженное и как будто виноватое.
— Сам того не ведая, он изобразил турбулентность с почти научной точностью. Многие считают это явление стихийным, на самом же деле оно подчиняется вполне определенным закономерностям, которые приложимы к потокам жидкостей и газов.
Пытаюсь сообразить, к чему он клонит. Кажется, физик ждет, что Бетани добавит что-нибудь к его словам или как-то еще даст понять: эта тема ей знакома. Девочка молчит.
— Могу я их позаимствовать? — спрашивает он. — Хотелось бы сделать с них копии.
— Берите, — говорит Бетани небрежным тоном, но рвение, с каким она сдергивает со стены первый рисунок и сует его физику, выдает ее с головой. — Сможете загнать их японцам?
Фрейзер Мелвиль улыбается одними губами. Она явно чем-то его задела. Чем, я пока могу только догадываться. Впрочем, он уже торопится уйти, и мне тоже пора. Почти три, а меня ждет разговор с новичком — юным поджигателем, которого вчера привезла полиция. На прощание, после еще одного неловкого рукопожатия, физик спрашивает, не могла бы Бетани нарисовать еще что-нибудь — на любой сюжет, все, что захочется.
— Габриэль показала мне твой рисунок с падающим Христом, — неуверенно говорит он. — На меня он произвел впечатление. Ты понимала, что именно ты рисуешь?
— Не помню, — пожимает плечами она. — У меня много всяких видений бывает, понятных и не очень.
— Я помню наш разговор. О падении Христа ты говорила, — вмешиваюсь я.
— Может, и говорила, — отмахивается она.
Перевожу взгляд с Бетани на физика и обратно. Что-то тут явно не так.
— Она не должна вас так называть, — твердо заявляет Фрейзер Мелвиль, пока я отмечаю его уход в журнале. — Почему вы ей это позволяете?
— Потому что в случае Бетани оскорбительные словечки волнуют меня меньше всего. И скажем прямо, уж лучше «Немочь», чем «Убогая», как называют меня остальные. А теперь ответьте на мой вопрос — что она вам наболтала?
— Когда?
Пока меня не было. Она вас чем-то расстроила.
Да нет же, — говорит он с притворным недоумением. Кроме землетрясения и извержения в Самоа, она ничего такого не упоминала.
Я не пытаюсь вывести его на чистую воду. Но мысленно помечаю на будущее: врать он не умеет совсем.
Я в студии с Ньютоном — шизофреником шестнадцати лет, у которого нарушена гендерная идентификация. Он любит творчество, и вот уже час как лепит из глины приземистые крокодилоподобные фигурки с разинутыми острозубыми пастями. Как и большинство здешних пациентов, Ньютон склонен к агрессии. Свой пропуск в Оксмит он заработал месяц назад, когда признался в том, что пытал и насиловал двух маленьких двоюродных братьев. Он сидит на лекарствах, от которых у него дрожат руки. Обычно Ньютон разгуливает по Оксмиту с макияжем, кое-как наложенным на бледное лицо, вот и сегодня явился с кроваво-красной помадой на губах. Ноги его утопают в громадных пушистых тапочках, и он потеет — чудовищно, пахуче и, как мне кажется, с большим энтузиазмом. Уже десять утра, и Ньютон рассеянно крутит подаренный физиком глобус.
— Убери руки, козел.
Появление Бетани застает меня врасплох. Рядом с ней стоит Рафик. Судя по тому, как сияет ее лицо, она недавно получила свежий заряд электричества.
— А ты покажи п…ду, — говорит он светским тоном.
В подростковой среде Оксмитской психиатрической клиники для несовершеннолетних преступников подобные просьбы — в порядке вещей. Но Ньютон здесь слишком недавно и не знает, с кем он имеет дело. Никто его еще не просветил, что такие вот малышки безобидны далеко не всегда. Небрежным жестом он сует руку в банку с глиной, затем медленно вынимает пальцы, с которых капает молочно-белая жижа — того же цвета, что и его осветленные добела волосы.
— Мокренькую такую щелочку, — лениво тянет он. Если б мы научились остановить время, смогли бы мы предотвращать несчастья, или они все равно бы случались — в каком-нибудь параллельном мире, где наши причинно-следственные схемы никого не волнуют? — Давай, крошка. — Поднимает руку повыше — белая масса скользит вниз, капает на пол. — А потом я тебя в…бу. Вот этим кулаком.
Рафик и я согласно переглядываемся: одного из них надо срочно вывести. Мысленно голосую за Бетани. Когда она в студии, кому-то еще здесь просто нет места. Губы Ньютона растягиваются в ухмылке, оставляя на зубах полоску помады. Он похож на плотоядное животное, объевшееся сырым мясом. Прежде чем я успеваю вмешаться, он шлепает вымазанной в глине пятерней по глобусу и описывает крут, пройдясь напоследок по экватору. На поверхности остается мокрый след — будто нимб из жижи.
И снова:
— Покажи п…ду, детка. А потом ты мне отсосешь.
Ну, понеслось.
— Убери свои поганые руки, — говорит Бетани ровным, ничего не выражающим голосом, который заставляет меня напрячься.
— Давай, детка. А потом иди, пососи мой большой и черный, — веселится Ньютон.
— Так, Ньютон, — обрываю его я и жестом подзываю Рафика. — Отойди от стола, сделай милость. Сейчас же.
— Делай, что доктор велел, — говорит Рафик, выпячивая грудь. В таких местах, как это, рано или поздно ожесточится любой, независимо от своей роли.
Ньютон хохочет, мотая головой, как будто давно не слышал такой хорошей шутки, и тыльной стороной руки резко толкает глобус. Шар крутится все быстрее — вихрь цветных пятен. Еще толчок, сильнее, и глобус пьяно кренится набок.
Бетани движется так быстро, что я не успеваю отреагировать. Глухо взревев, она хватает Ньютона за волосы и оттаскивает от падающего глобуса. В неизбежности, с которой прозрачный шар грохается наземь, есть нечто карикатурное. В первый момент он отскакивает, целый и невредимый, и, только приземлившись во второй раз, разлетается звонким дождем осколков. Не переставая вопить, Бетани сжимает кулаки и колотит Ньютона. Пушистые тапки взмывают в воздух. Бросившийся вперед Рафик пытается разнять драку, а я торопливо сдвигаю крышечку на брелке, одновременно нашаривая под сиденьем баллончик, но события меня опережают. Одним увесистым пинком Ньютон сшибает рабочий стол с козел. На пол сыплются незаконченные фигурки и банка с замоченными в ацетоне кисточками. Бетани, Ньютон и Рафик теперь катаются в месиве из глины, химикатов и осколков пластмассы. Нога отчаянно лягающегося Ньютона снова бьет по столешнице, которая перестает бороться с силой притяжения и тяжело оседает в мою сторону. Вцепляюсь в край. Ошибка — под весом столешницы мое кресло встает на одно колесо, и теперь я наполовину застряла под доской, криво зависнув в воздухе. Распахивается дверь, в студию вбегают шесть санитаров и несутся прямиком к Бетани. В отчаянной попытке предотвратить неизбежное я со всей силы толкаю столешницу, она падает, а я вываливаюсь из кресла и стукаюсь головой о пол.
Все гаснет.
Очнувшись через несколько секунд, вижу студию. Повсюду кровь. Широкая ее полоса тянется в другой конец комнаты, куда перекатился Ньютон. Он кричит, зажимая руками пах, где разливается алое пятно. Рафик прижимает Бетани к полу, заломив ей руки за спину. Сквозь полуопущенные веки смотрю, как игла шприца втыкается в тощую ягодицу пациентки. Терапевтическое занятие окончено. И если взвесить все обстоятельства, удачным его не назовешь.
Наутро после ночи, проведенной в больнице Святого Свитина, «скорая» отвозит меня домой. По Словам врачей, я легко отделалась. Серьезных травм у меня нет: рана на затылке и еще одна — на бедре. Последней я не чувствую и поэтому должна следить за ней с особым вниманием.
Бетани посадили в изолятор. Кусок пластмассы, послуживший ей оружием, вошел в ладонь, но царапина оказалась неглубокой и ее обработали сразу же, еще в студии. Ньютону повезло куда меньше. Он все еще в операционной, где ему вырезают засевший в паху осколок пластмассы, и, по всей вероятности, удалят правое яичко.
Хотелось бы мне знать, как отразилась на Бетани потеря глобуса. Как, интересно, пройдут ближайшие два дня, которые ей предстоит провести под круглосуточным наблюдением? Психолог во мне беспокоится о пациентке. Но женщина, которая только-только вернулась из больницы с проплешиной размером в десять квадратных сантиметров (разбитый затылок пришлось обрить), мечтает об одном: чтобы виновницу заперли в одиночной камере на всю оставшуюся жизнь. Да, и ключ пусть выкинуть не забудут. Иногда ненависть к сумасшедшим вполне оправдана.
Физик приезжает меня навестить, готовит ужин, по поводу которого между нами состоялась осторожная телефонная дискуссия. После долгих переговоров порешили на том, что, если я накрою на стол и пообещаю надеть «умопомрачительное платье», остальное он возьмет на себя. Я рассказала ему о драке, о трагической судьбе его подарка и о том, что у меня до сих пор стоят дыбом волосы — «оставшиеся», уточняю я, — и мы единодушно заключили: в том факте, что Бетани оказалась бессрочно отрезанной от всего мира, есть свои плюсы. Ни смотреть метеоканал, ни бродить по Сети в поисках подсказок она теперь не сможет, а значит, мы наконец выясним, не в том ли причина ее осведомленности. Не то чтобы я часто видела ее за этими занятиями, но исключить такую возможность нельзя. Кроме того, между нами возник негласный уговор: обсудив Бетани по телефону, до конца вечера мы к этой теме возвращаться не будем. Надеюсь, мы сможем его выполнить.
Вряд ли на свете есть удовольствие более восхитительное, чем наблюдать за мужчиной, который готовит для вас заманчивые, оригинальные блюда и с таким удовольствием трет мускатный орех и режет морковку, что в кухне то и дело раздаются возгласы вроде «есть!» и «отличная работа, Фрейзер!».
— До чего ж я все-таки завидую непоколебимой вере мужчин в собственные возможности, — говорю я, глядя, как трудится физик. У выбранного мною «умопомрачительного» платья — льняного, с кремовыми крапинками на оливковом фоне — по чистой случайности оказался очень низкий вырез, и накрасилась я тщательнее, чем обычно. Еще я надела туфли с высоким каблуком, купленные еще в прошлой жизни. Глупость, конечно, но они так идеально подходят к платью, что кажутся просто созданными для него. В реабилитационном центре, напутствуя меня перед выпиской, врачи посоветовали носить обувь на размер больше — иначе появятся язвочки на ногах, — но, когда настало время опустить зеленые туфли в коробку для благотворительной организации, тщеславие восторжествовало над разумом. В итоге вот она я — сижу в зеленом платье и идеально подходящих к нему туфлях, с замаскированной проплешиной на затылке, и тешу себя надеждой на то, что все эти усилия окажутся не напрасными и я вовсе не похожа — как втайне боюсь — на резиновую куклу в витрине секс — шопа.
— В моем случае эта вера заслужена, — весело возражает он. — Ваши вкусовые рецепторы ждет неземное блаженство. Лондонские повара из пятизвездочных ресторанов могут пойти удавиться. Вот, выпейте пока вина. Итак. Отрезала ваша Бетани себе ухо или еще нет? Нет, погодите. Считайте, что я этого не говорил.
Пока мой ученый друг режет, трет и помешивает, показываю ему кое-что из своих этюдов, коллекцию художественных альбомов и семейную реликвию.
— В нашей семье его передают из поколения в поколение, — объясняю я, протягивая ему яйцо. — Как правило, на свадьбах. Очень символично. Легенда гласит, что в один прекрасный день из него что-нибудь вылупится.
— Хороший образчик, — говорит он, вытирает руки о фартук и подносит яйцо к глазам. — Возьмет и треснет, говорите? Само по себе?
— И оттуда вылезет динозавр. Или, подругой версии, морское чудовище.
Фрейзер Мелвиль смеется, отщипывает перышко шнитт-лука и засовывает его в уголок рта. Сорвав еще одно, кладет его мне в рот. Жуем, будто две коровы, оценивающие сравнительные преимущества пастбищ, пока физик — со сноровкой заправского шеф-повара — мелко рубит оставшийся пучок.
— Наверное, это некий символ плодородия.
— И как, полагается его… э-э-э… высиживать или нет? Как наседка?
— Ну, я-то на эту роль подхожу идеально.
— А вдруг вы за всю жизнь так его и не высидите? — говорит он, озорно улыбаясь. — Как, к сожалению, скорее всего, и получится?
— Передам по наследству. Усыновлю кого-нибудь.
— Например, Бетани. И тогда мы с вами поженимся и заживем одной дружной семьей.
Он хоть понимает, что говорит? Судорожно вдыхаю и поскорее выдавливаю из себя смешок:
— Ученый, изучающий турбулентность, больная на всю голову убийца и владелица волшебного яйца. Веселенькая семейка.
— Вы же психолог. Будете за нами присматривать.
Протягиваю руку и шлепаю его по заднему месту.
И эта фамильярность меня странным образом волнует.
А я поклянусь, что никогда не позволю себе ни единого покровительственного жеста, — добавляет он, снисходительно похлопывая меня по голове.
Хотя самая не готовлю, еду я люблю и первое творение физика — морские гребешки с пюре из топинамбура и мелко нарезанной кровяной колбасой — объявляю «бесподобным». Я и правда никогда не пробовала ничего подобного — даже в самых феерических снах. Далее следует оленина под соусом из рокфора и клюквы и запеченный в сливках картофель.
— Вы опасный человек и наверняка задумали меня убить, — говорю я.
— Странные у вас комплименты. Но оставьте же место и для главного моего шедевра. Из трех видов шоколада, между прочим. Шоколадная лепешка с шоколадным кремом, называемая в народе «тортом», покрытая шоколадной же глазурью, а сбоку — порция шоколадного мусса. В качестве украшения — веточка мяты, так что, если вы вдруг решите сесть на диету, можете закусить зеленью, а остальное я слопаю сам.
После ужина, объевшиеся, выходим на пятачок сада, выделенный мне хозяйкой. Пахнет жимолостью и ночными фиалками. За горизонтом тонет до смешного огромное солнце. Физик рассказывает о матери, которая умерла два месяца назад, в Глазго, от рака печени. Нет, Фрейзер Мелвиль не винит ее за то, что она напивалась до полной потери мозгов — морфий не действовал, как положено. Ее смерть стала ударом, но и принесла облегчение.
— Тело, — заключает он. — Чудесная оболочка — до тех пор, пока она нам послушна. — И тут же густо краснеет. — Черт. Надо же такое ляпнуть.
— Не переживайте. Я, в общем-то, с вами согласна. И не ждите от меня заявлений в том смысле, что я ни с кем бы не поменялась. Поменялась бы, в момент.
Он ерзает в своем плетеном кресле, которое слишком для него мало. Если бы мы жили здесь вместе, я купила бы ему новое — огромное, чтобы можно было развалиться как следует. Специальный такой трон для физиков. Чтобы мой ученый друг восседал, вольготно распрямив свою шотландскую спину, и толкал свои шотландские речи.
— А как вы жили раньше? — спрашивает физик. Смотрит он не на меня, а на свои неловкие, усыпанные веснушками руки — такое ощущение, что одна утешает другую. — Раз уж вы так снисходительны к моему, гм, эмоциональному невежеству… или как оно называется на вашем жаргоне?
Заглянув ему в глаза, понимаю: вопрос не праздный. Он думал на эту тему. Как бы ему объяснить? Мысли о Бетани не дают мне покоя. Что именно она обо мне — якобы — знает? Что же она ему наговорила тогда, в Оксмите?
— В гостиной, на нижней полке стоит альбом. Принесите, и я вам все покажу.
Родители, Пьер с женой, близнецы — сначала совсем маленькие, потом постарше, — отец в доме престарелых, с кем-то из медперсонала, пара снимков, на которых я с Алексом. Глядя на меня в прошлой жизни, физик потерянно молчит. Тогда я была женщиной. Стояла, выпрямившись во весь рост, и счастливо улыбалась в мужских объятиях.
— Высокой вы и тогда не были, — говорит он. Улыбаюсь. — Кто счастливчик?
— Давняя история, — отмахиваюсь я. Но голос меня подводит.
— Вы были женаты?
Сквозь щель в живой изгороди смотрю на грохочущий мимо грузовик с надписью «Икеа». В голове тут же возникает детская кроватка и схема, объясняющая, как ее собрать с помощью специального ключика. Кто-то здорово влип.
— Нет. Женат был он.
Белый пикап. Мотоцикл. Потом «фольксваген-пассат».
— У Алекса был «сааб». Надежная, говорят, марка. Темно-синий. На заднем сиденье — детское кресло, с приделанной к нему погремушкой. У него было двое детей. Целуешься, бывало, в машине, включишь нечаянно радио, и тут же: «Едет автобус, колеса шуршат…»
— Ничего себе.
— Кольцо он обычно снимал, но… Она оставалась с нами, везде и всегда. Белая полоска на пальце…
Болезненные воспоминания — со временем их правишь почти машинально. Есть вещи, о которых не знает и мой врач. Однако пора уже остановиться. Как рассказать о том, в чем я и себе-то не могу признаться? Физик не спускает с меня пристального взгляда, как будто знает: самое главное я от него утаила. Как будто Бетани ему и так уже все рассказала.
Что же она ему наговорила?
Алекс — совсем не мой тип мужчины, поспешно добавляю я, взяв себя в руки: параноиком я не стану. Предприниматель, владелец сети одежных магазинов. Мы познакомились в казино, которое частично ему принадлежало. Случайно — меня притащила туда подруга Лили. Она как раз развелась с очередным мужем, и ей нравился один из тамошних крупье. С того все и началось. Одно, другое. Все ошибаются. Не разбив яйца, и прочая, и прочая.
— Только омлета у нас так и не вышло, — завершаю я, ужасаясь собственной пошлости. Разбитые яйца, пролитое молоко — почему бы не сказать все, как есть?
Потому что я заранее знаю, каким будет его следующий вопрос — тот самый, которым обычно задаются про себя. Отвечаю на него сама, без подсказок, лишь бы проскочить побыстрее этот этап:
— Машину вел он. Погода была ужасная. Как все случилось, я не помню. Помню лишь, что мы ссорились. — Правда пополам с ложью, причесанные факты — эту историю я мысленно переписала уже раз сто. — Мы хотели быть вместе, но он просто не мог заставить себя… предпринять нужные действия.
«Боялся своих чувств». Как я ее ненавижу, эту фразу, которую регулярно слышишь от женщин, оправдывающих тот факт, что они до сих пор не замужем. Дело, мол, не во мне, а в нем. И еще одно выражение из женских журналов: «И рыбку съесть, и на люстре покачаться».
— Я его любила. И в то же время — как всегда в таких ситуациях — ненавидела.
Остального я не рассказываю: ни того, что дальше так продолжаться не могло, ни почему я кричала на Алекса, когда показался тот поворот, ни почему я все еще орала — потеряв стыд и совесть, как резаная, — в тот миг, когда машина в него не вписалась. О том, как долго и беззвучно Алекс умирал.
Этого я физику не рассказываю. Ни ему, ни себе, никому. Мне и так крепко досталось.
— Раньше я постоянно прокручивала случившееся в голове.
И это чистая правда.
— А теперь?
— Раз в неделю.
Ложь. Я думаю о нем каждый день. Каждый поганый день.
— И вас это ожесточило? То, что вы потеряли — и не только его, но и… то, что с вами случилось?
Странно он на меня смотрит. Словно знает, о чем я молчу. Как, спрашивается, можно вслух высказать то, о чем боишься и думать? В чем и себе-то не можешь признаться?
В надежде отвлечь и себя, и его рассказываю о том, что было после: как я месяц пролежала в коме, а когда ко мне вернулось нечто отчасти похожее на сознание, обнаружила, что полулежу на кровати со спинкой, положение которой меняли трижды в день — будто вертел над огнем поворачивали. После морфия мне снились небывало яркие сны: то я была альпинисткой и висела на километровой белой скале, удерживаемая паутиной веревок и блоков, то командовала экипажем крошечной скоростной подлодки и, будто лихой конкистадор, неслась под лоскутным одеялом моря, уворачиваясь от акул, гигантских осьминогов и подводных воронок. Иногда, в продолжение снов, я видела людей в больничных халатах, которые или стояли, или скользили по палате, как призраки. Позже я узнала, что то были пациенты в стоячих инвалидных колясках. Благодаря лекарствам большая часть объяснений от меня ускользала. «Вот окрепнете немного, и положим вас на вертикализатор — для стимуляции сердечной функции», — услышала я однажды. Подпорки, чтобы уговорить мое переломанное тело функционировать. Разве может мое сердце биться еще сильнее? Видимо, да, придется его заставить, потому что однажды ко мне пришла женщина. Знакомая. По фотографиям. Стояла и меня рассматривала, будто жалкий, отвратительный экспонат, а потом повернулась и ушла. Могла бы меня прикончить, но не стала. Зачем? Достаточно развернуться и уйти, а остальное я доделаю сама. Будучи социологом, она, надо думать, могла бы назвать категорию, к которой относятся такие, как я, — без мужа, без ребенка, без чувств ниже пояса и без всякой надежды на будущее. Больше я ее не видела. Из-за морфия все сливалось в один бесконечный, причудливый сон. Потом начал вырисовываться какой-то распорядок: трижды в день, в течение шести недель, меня сажали в новую позу, каждый раз под другим углом — перераспределяли нагрузку на сломанный позвоночник и кости таза.
— Смешно сказать: мне потребовался добрый десяток дней в отделении интенсивной терапии для людей с травмами позвоночника, прежде чем до меня дошло: я там не одна. Мне казалось, будто голоса, которые я слышу, — плод моей фантазии, звуковой глюк. Оказалось, нас там лежало десять. Еще девять таких же сломанных кукол, и все согнутые под разными углами. Некоторые стояли, пристегнутые к раме. И я — единственная женщина в палате.
Почти все были моложе меня: три разбившихся мотоциклиста, упавший с лестницы строитель, самоубийца, сиганувший с четвертого этажа. Самый тяжелый из нас — парнишка лет шестнадцати, с очень странным голосом: при каждом выдохе раздавался натужный хрип. Этот пациент, парализованный от шеи, дышал с помощью вентилятора, который и производил те свистящие звуки, что сопровождали его речь.
— Кто-то появлялся, кто-то исчезал… Однажды ночью умер самоубийца — по крайней мере, его желание исполнилось.
Накачанные лекарствами, разговаривали мы мало. Зато видели много снов.
— Я лежала на кровати, еще толком не осмыслив случившегося с Алексом, и без конца путешествовала. Где я только не побывала. Даже на Луну слетала. Мозг, плавающий в космосе, — странно умиротворяющее ощущение. Страха не было: тогда я еще не знала, что не смогу ходить.
— Врачи не хотели вас волновать?
— Нет, дело даже не в этом. Они и сами еще не разобрались. У меня был спинальный шок. В таких случаях тело попросту отключается. Иногда только через несколько месяцев становится понятно, с чем именно придется жить. Меня держали на лекарствах, и я ни о чем не думала. Тогда-то я и научилась растворяться в себе, сжимать и растягивать время.
Физик выглядит озадаченным и чуточку возбужденным. Похоже, нарисованная мной картина ада его заворожила и ужаснула одновременно. Понятно ли я объясняю? И способен ли человек, ничего этого не испытавший, представить, как часы мелькают мимо, спрессованные до пары секунд, а секунды бегут по кругу и тянутся целую вечность? Как можешь отправиться куда угодно, стать кем угодно, главное — пустить мысли в свободное плавание? Где-то к концу этой стадии, говорю ему я, и выяснилось, что именно со мной приключилось и чем это мне грозит. Решение выбросить из головы Алекса — вместе с женой, детьми и запутанным их несчастьем — созрело тогда же, но об этом я физику не рассказываю. Не все можно вынести. Пока я лежала на своем ложе пыток, что-то открылось у меня внутри. Некое новое умение — распустилось, будто цветок. Я заново пережила всю свою жизнь (отдельные эпизоды — в мельчайших подробностях), но при этом воображала и другие — прошлые, несбывшиеся — жизни.
Взгляд физика настолько прямодушен и неотфильтрован, что я отвожу глаза. Чужая жалость невыносима. Как и сочувствие. Или моральное неодобрение.
О том, что во время мысленных путешествий чаще всего мне представлялся голубоглазый, темноволосый мальчик по имени Макс, я умолчала тоже. Сначала он был совсем крошкой, и я давала ему мелки и глину, а потом, когда он подрос, объясняла, как работают скульпторы и художники, учила делать яичницу, смотрела, как он мучается с водолазным снаряжением, слушала историю его первой влюбленности.
Физик держит меня за руку и мягко ее поглаживает. И смотрит мне в глаза — так пристально, что мне остается только болтать без умолку.
— После этого, с самого начала, — продолжаю я торопливо, — у меня было два желания. Снова работать. И ходить.
Он снова кивает и отворачивается. Наверное, прячет слезы, которые, как он правильно догадался, я не хочу видеть, потому что иначе я начну его презирать, а может, и ненавидеть — лютой ненавистью.
— Могу представить, — бормочет он.
Надеюсь, он понимает: вздумай он мне посочувствовать и я запущу «громовым яйцом» ему в голову. Осторожнее, Фрейзер Мелвиль…
— И тут один очень милый и доброжелательный психолог посоветовал мне «оценить реалистичность своих ожиданий», — продолжаю я, спеша исчерпать тему. — Оценить, переоценить, разобраться, докопаться… До чего же начинаешь ненавидеть весь этот жаргон, когда слышишь его из чужих уст. Из своих, впрочем, тоже. Мне пришлось сидеть и заполнять анкеты вроде тех, что я составляла сама, когда была еще новичком в своей профессии.
— Унизительно? — спрашивает физик, моргая. В реабилитации нам советовали держаться подальше от людей, горящих желанием помочь, от тех «спасителей», кого наша зависимость притягивает как магнит. Извращенцы, любители калек. Если он из этой породы, то пусть убирается ко всем чертям.
— Скачала — да. Потом мне стало интересно. Отрицание реальности бывает очень полезной штукой. Меня подчинила себе некая сила — слепая, грубая, властная. Вернее, я сама ей подчинилась и обнаружила: ярость — этакое праведное, чуть ли не фанатичное негодование, — помогает справиться с задачами. Я истово жаждала нормальной, обычной жизни, мечтала начать заново, быстрее и лучше, чем кто-либо, и к тому же — на новом месте. Я не хотела, чтобы меня сравнивали с той, прежней Габриэль. Уж лучше жить среди людей, которые никогда не видели, как я хожу. Поставить окружающих перед фактом: вот, мол, она я, такая, как есть, и плевать я хотела, что вы обо мне думаете.
— Да, я заметил, — улыбается физик. — Отчасти поэтому меня и… Вы умнее меня, Габриэль. И к тому же язвительны. Пообещайте, что не станете надо мной смеяться и не выставите меня идиотом.
— Только, умоляю, не надо превозносить меня за мужество.
— А я и не собирался. — Тут он встает и отодвигает свой стул. — Обнимите меня за шею, — просит он, наклонившись. Выполняю его просьбу. Грудь у физика широкая и теплая, будто свежеиспеченный хлеб. Я чувствую, как бьется его сердце. Значит, и мое он тоже чувствует. — Держитесь крепко. — Прижимает мою грудь к своей. — Я вот что хотел сказать, — говорит он и, подхватив меня на руки, усаживает на себя. Мои ноги покоятся на сгибе его локтя. Я маленькая, а он сильный, но я все равно боюсь, что кажусь ему мешком картошки. Прижав щеку к моей, физик начинает покачиваться из стороны в сторону. Какое-то время мы так и сидим, нежась в теплом ночном воздухе, под бледным серпом луны. Как абсурдно. Как романтично. Как приятно, и хочется умереть — по-другому, не так, как мне хочется этого обычно. — Так вот, отчасти поэтому меня и тянуло все время вот так вас поднять и…
— Что, подкачаться захотелось? — Ну кто меня за язык тянет?
— Еще одно слово, и я вас уроню. Молчите и слушайте, какие романтичные вещи вам говорят.
Да, думаю я. Только мне нельзя их слушать. Потому что это меня убьет. Убьет мое убеждение в том, что я перестала быть женщиной. Или хуже того, вселит в меня надежду, а потом разобьет ее вдребезги. Закрываю глаза.
— Отчасти поэтому меня и тянуло вас обнять, — заключает физик. — А потом поцеловать. Понравилось? — спрашивает он, оторвавшись от моих губ.
Такое чувство, будто я — алкоголик, который держался-держался, да снова запил. Я и забыла, что такое поцелуи и какие ощущения от них бывают. Зато мое тело — живая его половина, — как выяснилось, прекрасно все помнит и теперь сходит с ума, не зная, что и как ему делать со своим желанием.
— Фрейзер Мелвиль. — Имя слетает с моих губ, словно освобожденное поцелуем. Не разжимая рук, физик усаживает меня на диван. — Фрейзер Мелвиль, Фрейзер Мелвиль, Фрейзер Мелвиль, — перекатываю я на языке, будто мою испанскую мантру.
Пожалуй, я могла бы привыкнуть к этим звукам. Ко вкусу его имени и ко всему остальному. К нему.
Он отклоняется, заглядывает мне в глаза:
— Ну же, ответь. — В его голосе сквозит гордость, но на переносице появилась крошечная тревожная складка. — Понравилось?
Учитывая, что за последние два года ни одно существо противоположного пола, включая работников системы здравоохранения, не касалось меня вот так…
Ощущение другого тела. Нажим губ. Для меня это слишком. Похоже, я здорово влипла.
— Скажем так, — говорю я, безуспешно пытаясь напустить на себя строгость. — Видите ли, по долгу службы мне полагается читать в людских душах. А также разбираться в языке жестов и мотивах окружающих. Как минимум.
— И?
— В этой ситуации, если какие-то сигналы и были, я их прошляпила.
— Бог с ней, с профессиональной ошибкой. Я-то спрашиваю о другом. Понравилось тебе или нет?
— Нет. Ни капельки, — заявляю я, чувствуя, как с мышцами вокруг рта творится нечто странное. Непривычное. И дело тут вовсе не в том, что я никогда не улыбаюсь. Просто обычно я не улыбаюсь так широко. Безумная бананообразная улыбка с портрета, который прислал мне племянник. Я действительно не уловила сигналов физика. Почти никаких. Зато он мои уловил — те, что я посылала, сама того не сознавая. Ладно, ладно. Декольте, макияж, духи. Весь этот «из больницы да в зеленые шпильки» расклад. Да, врать не буду. Но все же.
— Давайте-ка повторим эксперимент. Еще разок или два. Строго ради науки, — говорю я равнодушным тоном и поправляю уползшую с проплешины прядь. — Тогда я смогу сообщить вам окончательный вердикт.
В реабилитации я прочла брошюру для парализованных, «Секс до и после» — название (хотя и немного двусмысленное) говорит само за себя. Автор советует не торопиться, морально подготовить партнера и заранее объяснить ему все тонкости: что может пойти не так, какие позиции подходят лучше других, какие неловкости могут возникнуть. Так вот — гори они синим пламенем, эти советы. Плевать на моральную подготовку. Плевать на перевязанное бедро, за раной на котором мне положено тщательно следить, и даже на мой лысый затылок. Я должна выяснить, как это бывает. Здесь и сейчас. С вот этим физиком по имени Фрейзер Мелвиль. Готов он к тому или нет.
— Поцелуйте-ка меня еще раз, Фрейзер Мелвиль, — говорю ему я. — А потом отнесите на кровать.
Прежде чем заснуть рядом с ним, лежа под теплыми струями разносимого вентилятором воздуха, я узнаю нечто важное. Я все еще женщина, которой доступно физическое наслаждение. Женщина, истосковавшаяся по близости, нежности и накалу секса гораздо больше, чем готова была признать. И хотя от нижней половины тела оргазма ждать не приходится, грудь и мозги прекрасно справляются и сами.
Глава шестая
У временной изоляции есть принципиальный недостаток: то, что одному пациенту кажется адом, другой вполне может счесть теплым местечком. Бездонная пропасть по имени Бетани Кролл относится к последним: удобно устроившись вдали от оксмитского контингента, она упивается вниманием персонала. В свете ее нападения на Ньютона время терапевтического контакта увеличили до пяти часов в день, и вдобавок теперь она находится под усиленным наблюдением: в палате круглые сутки находится «личная» медсестра и зорко следит за тем, чтобы пациентка не причинила себе вреда. Мы составили расписание и несем караул по очереди. Еду ей приносят прямо в изолятор — «в номера», как говорит сама Бетани, — что конечно же только подогревает ее изрядно возросшее самомнение. Когда ей нужно в туалет, с ней идет Лола — или любая другая женщина — и ни на секунду не выпускает ее из поля зрения. Лола рассказывает, что Бетани вовсю этим пользуется и каждый такой поход превращается в спектакль с подробными комментариями копрологического характера. Мы обсуждаем ее выходку и печальные последствия оной, но Бетани и не думает раскаиваться. Наоборот, ее очень интересуют кровавые подробности, например то, какой именно фрагмент глобуса извлекли хирурги из паха ее жертвы.
— Спорим, что Скандинавию? Которая, как известно, включает в себя Норвегию, Финляндию, Швецию и Данию.
При переезде Бетани захватила с собой атлас и, судя по тому, как растут ее познания в географии, не теряет времени зря. Что ж, хоть какая-то польза.
— Может, тебе посидеть тут подольше? Глядишь, ты так и образование получишь. Бетани Кролл, профессор естествознания.
Будущий профессор встречает мое предложение смехом — призывным, хриплым хохотом, который не вяжется с ее детской фигуркой. Взблескивают на свету скобки. «Гори, сияй из темноты, скажи мне, звездочка, кто ты?»
[7]. С тех пор как ее перевели в эту голую камеру в крыле Макгрот, где мы сейчас и разговариваем под присмотром Рафика, Бетани веселится как никогда. Правда, «здравомыслящие члены общества» нашли бы это веселье, мягко говоря, странным.
— Скажи, Бетани, недавний инцидент не напомнил тебе о том, что произошло два года назад?
Снисходительная усмешка.
— Еще один идиотский вопрос, Немочь. Ты как жираф: к тому времени, как до тебя дойдет, ты уже будешь барахтаться на дне, с хромобилем за компанию. Ля-ля-ля, буль-буль-буль. Шутка.
Ну и ладно, думаю я. Пускай. Сегодня ничто не испортит мне настроение. Снисходительно улыбаюсь малышке по имени Бетани Кролл. Потому что могу себе это позволить.
Я — женщина, которая провела ночь с мужчиной.
После эпизода с Ньютоном я могла бы обратиться к дирекции, попросить более интенсивных занятий с Бетани. Однако возобновление наших занятий «идет вразрез с установленными порядками». К тому же после недавнего вызова на ковер я вовсе не горю желанием снова предстать перед начальством.
Шелдон-Грей выстреливал вопросы, не сходя с гребного тренажера.
Как Ньютон, идет на поправку? Ы-ы-ых! Вам точно не нужна дополнительная охрана? Фу-у-уф! Как ваша уверенность в своих силах — не поколебалась? Свидетельские показания вы дали? Раз инцидент задокументирован, не хотите взять отпуск на пару дней?
Я старалась отвечать максимально убедительно и связно, а он истово раскачивался взад-вперед, гоняя волны потного воздуха из одного конца кабинета в другой, как будто в списке его дел на сегодня значилось: «переместить энное число молекул газа из точки А в точку Б». Мой план — не затягивать встречу — сработал: если верить циферкам на тренажере, весь наш разговор занял ровно одну минуту и сорок восемь секунд. По истечении которых я показала ему рисунок с красным человечком.
Брови главврача взлетели вверх.
— Отличная работа. Продолжайте в том же духе.
— Обязательно, — пробормотала я и выскользнула за дверь.
— Тот карандашный набросок с красным человечком, — спрашиваю я у Бетани. — На котором, как мне думается, ты изобразила свою мать. О чем ты думала в тот момент?
— Какой еще, бля, человечек, — бурчит она.
Порывшись в папке, протягиваю ей рисунок. Бетани нехотя скашивает глаза и, озадаченно нахмурившись, отпихивает листок:
— Это не мое. Придурок, который это нашкрябал, и рисовать-то толком не умеет.
— Бетани, я видела своими глазами. После падения Христа ты нарисовала вот это.
— Говорю же, не мое. Так только дети рисуют.
— Интересно, о чем думало дитя, нарисовавшее эту фигурку?
Какое-то время мы смотрим друг на друга в упор. Бетани отворачивается.
Однажды, посреди одной из бесед без начала и конца, что мы вели когда-то с моим психоаналитиком, мне вдруг подумалось: почти каждая женщина носит в себе идеализированный образ матери. Пироги пекущей, завтраки — обеды-ужины готовящей, после школы встречающей мамы, веселой сообщницы, которой можно доверить любую тайну, с кем можно меняться помадами и футболками и хохотать над какой-нибудь комедией. Антипод той, что досталась нам на самом деле — а в случае Бетани вызвала в дочери такое неодолимое желание убить, что в один прекрасный день девочка схватилась за отвертку и разом перечеркнула все остальное.
— До чего же ты тупая, — бормочет она. — Пойми, землетрясение не за горами. Послезавтра Стамбул так тряхнет, что мало не покажется. Напряжение подлинней разлома растет с каждым часом. Я его чувствую. И ураган, и упавший с горы Иисус — все оказалось правдой. А если я снова окажусь права? Что ты тогда будешь делать?
— А как, по-твоему, я должна поступить?
— Пора бы уже кому-нибудь прислушаться к моим словам. Неужели ты сама не видишь?
Время истекло. Дождавшись моего кивка, Рафик распахивает дверь. Бетани пристально рассматривает мое лицо, как будто делает мысленный слепок. Ее настроение резко меняется. Серьезность словно ветром сдуло. Бетани хихикает себе под нос.
— Что тебя так рассмешило? — улыбаюсь я, радуясь, что можно уйти от скользкой темы. — Расскажи, посмеемся вместе.
— Не что, — заливается она, — а кто. Ты, Немочь. Ну ты даешь! Поздравляю!
— С чем? — спрашиваю я, настораживаясь.
Ухмыляясь в тридцать три скобки, Бетани выговаривает, медленно и отчетливо:
— С тем, что тебя трахнули. — Я резко подаюсь назад. — Ха! «Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает!»
— Моя личная жизнь никого не касается. — Слишком резко. Она застала меня врасплох, а я не смогла этого скрыть.
— Теперь уже касается. «Как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских». Радуйтесь, афиняне! Немочи вставили!
Рафик тактично отворачивается. Пробормотав общее «до свидания», поспешно ретируюсь.
С тех пор как половина меня сошла с дистанции, я научилась замечать, смаковать и даже фетишизировать микроскопические, но яркие радости жизни. Например, то, как распускаются мои японские лилии: единым, неуловимым всплеском белоснежных лепестков, враз наполняя квартиру тревожно-эротическим ароматом. Или то, как плывут из соседней комнаты звуки болгарских хоралов, сливаясь по пути с земными, домашними нотами: звоном посуды, звуком выплюнувшего свою обугленную добычу тостера и чертыханьем физика по имени Фрейзер Мелвиль, который, орудуя в незнакомой кухне, пытается выполнить мою просьбу — заварить чайничек «лапсанг сушонга
»[8].
Суббота, двадцать первое августа. Если верить календарю катастроф Бетани, до землетрясения в Стамбуле остались всего сутки. Я твердо решила, что не позволю ей испортить мне день, и пока мне это удается. Я наслаждаюсь возможностью побыть собой и никем другим. Кажется, я даже посмотрелась в зеркало и осталась довольна увиденным. Смешно сказать, но последние четырнадцать часов мы практически не вылезали из кровати. Мы, взрослые люди, «экспериментируем», будто подростки, впервые открывшие для себя секс. Фрейзер Мелвиль и я исследуем, ставим опыты и делимся впечатлениями — смущенно, дерзко, дразняще. «А что, если попробовать вот так? — М-м-м. — Нет, лучше не тут. Попробуй вот здесь. — Да, так хорошо. — Нет, ничего не чувствую». В центре внимания — моя грудь. Я выиграла в лотерею — мне попался любитель сосков. Прошлой ночью он снова осторожно в меня вошел. Физически я не почувствовала ничего, даже слабого отголоска былых ощущений, зато в голове разыгралась настоящая буря. Позавтракав и тут же вернувшись в кровать, мы оба, вместе и порознь, наслаждаемся происходящим.
Но скоро все это закончится. Иначе нельзя.
— Нужно что-то предпринять, — говорю я.
Физик со вздохом поворачивается на бок и, положив голову на локоть, с минуту меня разглядывает. После чего набирает побольше воздуху и говорит:
— Согласен.
— Если завтра начнется…
— Поговорю с коллегами. Расскажу им об этом и о других предсказаниях.
Значит, он думал на эту тему. И хотя признаваться в этом неприятно, мне тут же становится легче.
— Не называя при этом имен, — уточняю я. — На Бетани ссылаться нельзя.
— Разумеется. В любом случае назвать источник значило бы своими руками испортить себе карьеру.
— Как ты собираешься действовать?
Пожимает плечами:
— Выберу несколько знакомых из научных кругов — тех, в чьей незашоренности я уверен. Скажу им, что существуют некие прогнозы, точность которых доказана на практике. В качестве примера приведу землетрясение в Стамбуле. Упомяну, что есть и другие предсказания, и неплохо бы их проверить: возможно, за ними кроется некое научное обоснование, требующее исследования. Но главное — мое сообщение позволит властям в районах будущих бедствий принять необходимые меры. Спасти людей.
Звучит просто. Подозрительно просто. Зато, по крайней мере, план действий есть.
В полдень мы наконец вылезаем из кровати и идем на какой-то симпатичный, незапоминающийся фильм. Физик не привык сидеть так близко к экрану, а я не привыкла, чтобы меня целовали под одобрительные свистки с задних рядов. Так что и для него, и для меня этот поход — приключение. Если кто-то из нас и вспоминает о том, что сегодня, быть может, последний день мировой гармонии, мы успешно это скрываем…
Секс — лекарство от многих недугов, и сегодня ночью он становится нашим затейливым, торопливым средством забыть о той теме, о которой, составив свой план, мы оба стараемся не думать. Раздев меня, Фрейзер Мелвиль просит, чтобы я закрыла глаза и не двигалась — иначе я «все испорчу». Жду, сгорая от любопытства и немного нервничая. Какие-то звуки, приближающееся тепло его тела, запах шоколада. Внезапно левого соска касается что-то холодное и вязкое. Не язык. Сосредоточенно, не спеша физик продолжает свои манипуляции. Я уже примерно представляю, куда все это ведет, и отдаюсь ощущениям. Возбуждение кругами расходится от груди к плечам, к затылку, стекает по позвоночнику, по рукам до кончиков пальцев.
— Теперь вот эту. — Переключается на правый сосок. Та же прохладная тяжесть. Я чувствую, как напрягается моя плоть. — Открой глаза.
Шоколадная паста. Мои соски — огромные, почти черные крути. И к тому же блестящие. Откуда он выкопал и пасту, и саму эту мысль?
— Понятно, — смеюсь я. — Ты же говорил, что шоколад — твоя слабость.
— Тут сразу две мои слабости, — хрипло бормочет он. Из расстегнутой ширинки торчит восставший пенис Фрейзера Мелвиля. Беру его в руку и чувствую его тяжесть. — Умираю от голода, — объявляет он.
И тут же присасывается к моей груди, и мы оба перемазываемся шоколадом. Он устраивает меня на подушках. Нагая — если не считать бинтов на ноге, — я чувствую себя королевой, которой поклоняется и прислуживает смиренный раб.
Глядя мне в глаза, Фрейзер Мелвиль берет меня, снова и снова. Я ничего не ощущаю. Вижу, как он двигается внутри меня, повторяя мое имя, и, задыхаясь, в смятении думаю: кто знает, может быть, я все-таки еще женщина? Нет, не может быть, а точно. Да, да, я — женщина, могу заниматься любовью, могу довести мужчину до…
С хриплым, бесстыдным воплем пещерного человека он кончает.
В час ночи меня будит дождь. В окно барабанят тяжелые капли. Скрипят и стонут деревья. Кладу голову на гладкое, твердое плечо Фрейзера Мелвиля и размышляю, чем отзовется эта ночь в моей душе. «Куандо те тенго, вида…» Стоит мне вспомнить, что завтра уже наступило, и все мои восторги тают. Протягиваю руку и потихоньку включаю радио. Международная служба Би-би-си — верная подруга хронических полуночников. Идет передача о карликовости, из которой я узнаю новое слово — «ахондроплазия». Средний рост взрослых карликов — сто тридцать два сантиметра у мужчин и сто двадцать три — у женщин. Одни голоса сменяют другие. Сонно тикают часы, рядом тихонько посапывает Фрейзер Мелвиль. За окном бушует гроза. Ненадолго отключившись, просыпаюсь в самом конце передачи об искусстве. Все участники говорят с одинаковой рассудительной интонацией. Тема дискуссии — новое болливудское кино, с фрагментами классических и недавних фильмов. В три часа ночи — выпуск новостей, ничего из ряда вон выходящего. О катастрофах ни слова. Успокоившись, снова смыкаю веки и под звуки спортивной викторины начинаю уплывать в сон.