Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Сюда, – ведет женщина идущих следом Мисти и Леони. Леони жестом руки оставляет меня в гостиной.

– Так, вы все побудьте здесь, – говорит она, протягивая руку и касаясь указательным пальцем кончика носа Кайлы, а затем улыбается.

Лицо Кайлы все еще мокрое от слез, но она сопит, обхватывает меня за шею и смотрит на мальчика с пистолетом так, словно у нее есть что ему сказать, поэтому я опускаю ее на пол.

– Я серьезно, – говорит Леони, а затем следует за женщиной и Мисти на кухню, которая является самым хорошо освещенным помещением в доме – под потолком висит люстра с кучей лампочек.

Дверной проем закрывается занавеской. Женщина наполовину задергивает ее, кашляет и машет рукой в сторону стола, за который должны сесть Мисти и Леони. Открывает холодильник. Я сажусь на край дивана, чтобы следить и за стрелявшим мальчиком в кресле, и за Кайлой, присевшей перед ним, положив руки на колени, и за зазором в занавеске, за которой сидят женщины на кухне.

– Привет, – говорит Кайла, растягивая оба слога, и ее голос ходит вверх и вниз, словно по холму.

То же самое она говорит своей кукле-малышке, когда берет ее утром, то же самое она говорит лошадям, свиньям и козам, то же самое она говорит курам, то же самое она сказала Леони, когда впервые ее увидела. То же самое она говорит Па. С Ма она почти не разговаривает: когда я привожу ее в комнату, чтобы посмотреть на неподвижное тело Ма, Кайла съеживается у меня на груди и плече, делает храброе личико и через пять минут шиканий с пальцем перед губами она произносит уходим. Она никогда не говорит “привет” мне. Просто садится рядом или ползет ко мне, обнимает меня за шею и улыбается.

Мальчик смотрит на Кайлу, так же как на свою собаку, и Кайла подпрыгивает ближе.

– Привет, – снова говорит она.

У мальчика по лицу стекает струйка соплей. Он вдруг вскакивает, становится в кресле на ноги и, кажется, принимает какое-то решение. Улыбается, показывая скованные серебром зубы – лишь металл защищает их от разрушения. Он начинает прыгать на кресле, словно на батуте, и несколько коробок, сложенных рядом, опасно шатаются.

– Не лезь туда, Кайла, – говорю я. – Оба упадете.

Но Кайла не слушается меня, поднимает одну ногу, залезает в кресло, и они начинают разговаривать, прыгая и общаясь. Я ловлю слова: кресло, телевизор, леденец, нету, переехали. Я прикладываю руку к уху, смотрю на женщин на кухне, внимательно наблюдаю за движением их губ и пытаюсь разобрать, о чем говорят они.

– Я спала. Потому и не услышала вас сразу. Мы тут болеем все.

– Это все погода, – говорит Мисти. – То морозно, то на следующий день уже двадцать семь. Чертова весна в Миссисипи.

Женщина кивает, отпивает из пластикового стаканчика, прочищает горло.

– А где Фред? – спрашивает Мисти.

– Сзади, работает.

– Все на мази?

– В шоколаде, детка, – говорит женщина и снова кашляет.

Леони тревожно теребит пальцами край стола.

– Чем теплее, тем лучше.

– Ты же выручишь? – говорит Мисти.

Женщина кивает.

– Хотите чего-нибудь выпить? – спрашивает она.

– Холодное есть? – спрашивает Мисти.

Женщина передает ей спрайт. Я вспоминаю, как мне самому хочется пить, но молчу. Леони меня убьет.

– Нет, спасибо, – говорит Леони, и я понимаю это только по ее губам и по качанию головы. Она говорит предельно тихо.

– Ты уверена? – спрашивает ее Мисти.

Леони качает головой.

– Нам бы поскорее вернуться на дорогу.

У стены стоят целые ящики газировки: кола, “Доктор Пеппер”, “Барке” и фанта. Когда мы подъезжали, я бы в жизни не подумал, что в этом доме найдется такое изобилие: такое количество еды и всякой всячины, столько всего – ящики с супом, с крекерами, с туалетной бумагой и бумажными полотенцами, три еще не распакованных микроволновки, рисоварки, вафельницы, кастрюли. Столько продуктов, что коробки с едой доходят аж до потолка в гостиной, столько кухонных принадлежностей, что они достают до светильников на кухне. Я был голоден и хотел пить: мое горло сжималось, как кулак перед дракой, а желудок горел. И Леони за столом – Леони, которая обычно не думает о том, принимать ли предложенную еду, и всегда берет с радостью все, что ей дают, – сейчас отказывается. Сейчас, когда козлятина и рис уже превратились в ил где-то глубоко у меня в кишках.

Женщина складывает руки на груди, хмурится. Она пытается сдержать кашель, но он все равно вырывается неровными порывами. Она качает головой, и я понимаю, что она размышляет о чем-то, по тому, как она стоит и смотрит прямо на Леони. Грубо.



Если бы здесь был Па, он не назвал бы этого мальчика негодяем. Или пройдохой. И уж точно никак не назвал бы его мальчиком. Он назвал бы его крутым. Потому что он такой и есть. Он устал играть в догонки с Кайлой – усаживается перед телевизором, включает одну из своих четырех приставок и начинает играть. Это Grand Theft Auto, и он явно не умеет играть. Он гонит машину через разметку, врезается в магазины, выходит из машины на светофоре и бежит куда-то. Кайле скучно. Она возвращается ко мне и забирается мне на колени, схватив в кулачок край моей рубашки, и начинает серьезно разговаривать со мной о том, что хочет сока и печенья с медом, и из-за этого я не вижу женщин, не вижу стакан воды, который выпивает Леони после того, как ее вынуждают что-то принять, не вижу Мисти и женщину, которые шепчутся о чем-то, наклонившись и рисуя фигуры на столе пальцами.

Мальчик кричит на телевизор. Его видеоигра зависла.

– Нет! Нет! – кричит он гундосым голосом, будто его нос забит соплями.

Машина мальчика вылетела с серпантина. Перелетела через ограждение, но застыла в воздухе. Красная с белой полосой посередине, делящей кузов пополам. Мальчик жмет кнопки на контроллере, но игра не реагирует.

– Вынь диск! – кричит женщина из-за стола.

– Нет!

– Начни сначала, – говорит женщина и снова наклоняется к Мисти.

Мальчик бросает контроллер в телевизор, он попадает в экран и со стуком падает на пол. Он наклоняется и начинает возиться с приставкой, нажимая на кнопки, но ничего не меняется.

– Не хочу потерять свое место! – кричит он.

Женщины его игнорируют.

Кайла спрыгивает с моих колен, наклоняется, поднимает с пола синий пластиковый мячик размером с два ее кулака и начинает с ним играть.

– Если вынешь диск, место не потеряешь. Все сохранится, – говорю я.

Я знаю это не потому, что у меня есть приставка, а потому что я играл с Майклом, когда тот жил с нами, и знаю, как они работают. Он забрал ее с собой, когда уехал. Мальчик меня игнорирует. Он издает звук – нечто среднее между скулящим криком и бульканьем горлом. Подходит к полке с приставками, не разворачивается и явно не хочет играть с Кайлой снова. Он не берет с пола очередной мяч, черный, или зеленый, или красный, и не катит его к нам. Он встает и бьет кулаком по экрану. Сначала он ударяет его правой рукой, потом левой, а затем снова правой, замахиваясь так, что его маленькие кулаки бьют по пластику настолько сильно, что тот почти трескается. Даже не почти – и впрямь трескается. Его кулак ударяет снова, и на машинах взрывается фейерверк, который никуда не пропадает, искрясь белым, желтым и красным. После не давшего результата удара левой рукой он опять бьет правой рукой, и на автомобиле возникает еще один всплеск фейерверка. И никуда не девается.

– Ты что там делаешь? – кричит женщина из кухни.

Она приподнялась со стула.

– Смотри мне, только тронь еще раз коробки! Мальчик снова бьет левой рукой. Ничего.

– Я кому сказала! – кричит женщина, уже полностью встав.

Мальчик наклоняется к полу, хватает бейсбольную биту и взмахивает ею. Раздается громкий хруст, звук бьющегося стекла и пластика, и на мгновение весь автомобиль становится одним ярким фейерверком, а затем телевизор гаснет, и на экране ничего нет, а перед ним стоят женщина и мальчик. Она проходит мимо Кайлы, которая убегает с дороги и запрыгивает мне на колени, хватая мою рубашку обеими руками, и загоняет мальчика в угол перед телевизором. Он поворачивается с битой в руках и бьет ее по левой ноге.

“ТВОЮ МАТЬ!” – полукашляет, полукричит она и выхватывает у него из рук биту. Она хватает мальчика за одну руку, держа биту в другой, и кричит:

– Ты что наделал?

С каждым словом – удар биты. С каждым ударом мальчик пытается убежать. Он визжит.

– Ты что наделал, а?!

На ногах мальчика остаются красные пятна в тех местах, куда она бьет битой. Он бегает вокруг женщины, словно лошадка на карусели, его лицо выражает боль: открытый рот, гримаса. Она бьет его столько раз, что крик смолкает, но рот все еще открыт. Я знаю, что он хочет сказать: Больно, пожалуйста, не надо боли, пожалуйста. Женщина бросает разом и биту, и руку мальчика. Бита падает, мальчик валится на пол кучей вслед за ней.

– Вот сейчас твой папа выйдет из сарая. Он тебя убьет.

Леони пересекает гостиную и забирает у меня Кайлу. Говорит, глядя на Мисти, которая все еще стоит в дверях кухни, удерживая занавеску.

– Нам правда пора в путь.

– Он скоро придет, – говорит, тяжело дыша, женщина.

– У вас тут есть туалет? – спрашиваю я.

– Не работает, – отвечает женщина.

Она вытирает с лица пот и отбрасывает с него длинные волосы.

– Мы пользуемся туалетом в сарае, но если тебе пописать, то лучше просто во дворе.

Когда я выхожу, мальчик уже успевает забиться обратно в кресло-качалку – свернулся калачиком и громко плачет. Кайла тянется ко мне, когда я открываю дверь, но Леони крепко держит ее и уходит с ней обратно на кухню, подальше от рыдающего мальчика и разбитого телевизора, как будто Кайлу следует от этого уберечь. Женщина уже на кухне – пьет газировку, качая головой.

– Это он уже со вторым так, – говорит она.

– Вот для этого и придумали противозачаточные, – говорит Мисти.

Женщина закашливается.



Передний дворик все еще скрыт под пеленой тумана, все еще пуст. Собака куда-то делась, но мои руки все еще горят, пока я бегу к машине, пот накатывает волнами от страха перед ее зубами. За мной никто не гонится. Я открываю водительскую дверь в качестве импровизированного щита и мочусь рядом с сиденьем. Отчасти надеюсь, что Леони наступит в лужу. Я застегиваю молнию и осторожно закрываю дверь, задумываюсь о том, где все люди, живущие в этом маленьком круге домов. Смотрю на дом, изучаю закрытую входную дверь, пробираюсь к заднему входу, но вокруг никого нет. За домом сарай, коричневый с темной жестяной крышей, облицованный подобно дому погодостойким материалом, но без наружной обшивки. Свет пробивается через щели в одном из закрытых алюминиевой фольгой окон. Внутри кто-то слушает кантри, и, прижавшись к щели, я вижу голого по пояс бородатого мужчину. На нем татуировки, как у Майкла, только он еще и выбрит наголо. В сарае стоят столы с пробирками и стеклянными колбами, а на полу стоят пятигаллоновые ведра и пустые бутылки из-под газировки – я уже видел такое раньше, знаю этот запах: когда Майкл строил себе шалаш в лесу за домом Ма и Па, там все выглядело и пахло так же. Из-за этого они и ссорились с Леони, из-за этого он ушел, из-за этого его посадили. Мужчина варит, двигаясь ловко и уверенно, как повар, только еды тут нет. Желудок сводит от голода. Я крадусь обратно к передней части дома, сжимая в кармане пальцами мешочек Па и думая о том, не енотий ли там клык, раз он делает меня таким бесшумным и быстрым, что даже собака меня не слышит, пока я обхожу вокруг передней части дома и незаметно вхожу внутрь.

Пятнадцать минут спустя мы уходим, но я уже не нервничаю и не потею. Мисти пытается делать вид, что у нее в пакете нет еще одного пакета, бумажного. Рука у нее прямая, как линейка, висит у бока, и мешок шуршит, когда она идет. Леони смотрит куда угодно, кроме как на Мисти. Она не передает мне Кайлу, сама пристегивает ее на сиденье. Когда мы отъезжаем от этого печального круга домов, забитых коробками, Мисти нагибается, возится с ковриком под ногами Леони, и пакет исчезает. Я кладу украденные пачку крекеров и две бутылки сока в свой собственный пластиковый пакет. Мы покидаем наполовину выжженную поляну посреди соснового леса, возвращаемся на асфальтированную магистраль.

Леони включает радио и делает звук громче, чем когда-либо. Я открываю украденную бутылку и выпиваю сок, затем наливаю половину второго пакета в поильничек Кайлы. Я даю один крекер ей, а другой кладу в рот себе. Так мы и едим: один мне, один ей. Я даю крекерам размякнуть на языке, прежде чем разжевать и проглотить, чтобы не хрустеть. Я тих и незаметен. Обе женщины спереди не обращают на нас никакого внимания. Я ем и пью, и мне никогда еще не было так вкусно.

Глава 4

Леони

В ночь дня рождения Джоджо Мисти сказала: Если решимся, поездка будет оплачена. И потом: У вас с Майклом может набраться денег на первоначальный взнос. Сможете получить собственное жилье. Вы вечно говорите, что проблема в ваших родителях. У тебя – потому что ты живешь с ними; а у него – потому что его родители – козлы. Когда она сказала это, Гивен и вовсе замер, словно окаменел. Сквозь узкое окно кухни Мисти я видел верхушки деревьев, которые меняли цвет с темно-серого, как бархат, на оранжевый, с бледно-оранжевого на розовый, как мое небо. Как, по-твоему, я платила за все свои поездки к Бишопу? Чаевыми? Она покачала головой и фыркнула. Рекомендую воспользоваться.

Пока мы садимся в машину и пока я смотрю, как Мисти убирает посылку в нишу под полом, я слышу эти два слова в своей голове снова и снова. Рекомендую воспользоваться. Она произнесла эти слова так, будто решения человека не имеют последствий, а уж ей-то, конечно, было проще. Из-за интонации, с которой она это сказала, это воспользоваться, мне захотелось ударить ее. С ее веснушками, тонкими розовыми губами, светлыми волосами, упрямой молочностью ее кожи, насколько же легко ей было всю ее жизнь находить в этом мире друзей?

Перед тем как сесть в тюрьму, Майкл установил специальную нишу в днище моей машины. Поднял ее на домкрате, забрался под нее со своим сварочным инструментом, вырезал идеальный квадрат в полу автомобиля, затем вставил другой кусок металла с петлями, закрепил петли и сварил дно машины обратно. Две двери, – сказал он, а затем поцеловал меня дважды. Одна, чтобы держать, и другая, чтобы отпустить. Если мне это потребуется. К тому времени он уже вернулся с нефтяной вышки и провел дома шесть месяцев, нам пришлось вернуться и жить с мамой и папой. Мы израсходовали все деньги, которые он сэкономил, и те, что получил при увольнении. Он работал на буровой платформе “Дипуотер хорайзон” сварщиком. После взрыва вернулся домой с выходным пособием и кошмарами. В то время я уговорила его купить большую кровать для нашей новой квартиры, чтобы, как бы мы ни вертелись, спать рядом. Поэтому каждый раз, когда он пинался во сне, дергался или что-то мычал, поднимая руки и отталкиваясь от чего-то, я просыпалась. Дни после аварии я провела с Джоджо дома, смотрела по CNN, как нефть выливается в океан, и ощущая вину за то, что мне хотелось видеть вовсе не это, за то, что мне было насрать на этих чертовых пеликанов, за то, что я хотела видеть только лицо Майкла, его плечи, его пальцы, за то, что меня не волновало ничего, кроме него. Он позвонил мне вскоре после новостного выпуска, сказал, что он в безопасности, но его голос казался слабым, испорченным помехами, нереальным. Я знал тех людей – всех одиннадцать. Жил с ними, – сказал он. Когда он вернулся домой, я была счастлива. А он – нет.

И что нам теперь делать? – спросил он, съев две ложки каши и оставив остальное стынуть на тарелке. Что-нибудь придумаем, – сказала я. Когда он начал худеть, я сперва подумала, что это все из-за кошмаров. Когда его скулы начали выступать на лице, как скалы из-под воды, я решила, что это из-за стресса насчет денег. Когда его позвоночник поднялся и на его спине выступил под кожей ряд костяшек, я думала, что это из-за его горя и того, что он не мог найти другую работу сварщиком нигде в Миссисипи, или Алабаме, или Флориде, или Луизиане, или в Мексиканском заливе. Но позже я узнала правду. Узнала, что он все придумал и решил без меня.

– Не надо так нервничать, – говорит Мисти.

– Я не нервничаю.

– Я уже не первый раз так делаю.

– Знаю.

– Я про то, что мы проворачивали это с Бишопом.

Мисти пьет один из холодных напитков, захваченных у ее подруги. Женщину звали Карлотта, а ее мужа – того, кто варил и дал нам сумку, Фред.

– В первый раз это было, когда я навещала Сонни, моего бывшего.

– Так ты и познакомилась с ними?

– Ну да. В первый раз я боялась до смерти. Вот как ты сейчас. Но после этого каждый раз становилось все проще.

Я глянула в зеркало заднего вида. Микаэла засовывает синий мяч в рот и неразборчиво ворчит на своего брата, который пытается уговорить ее выплюнуть мячик; его лицо очень близко к ее, а голос тихий и серьезный: Не надо класть это в рот, Кайла; он грязный и был на полу. Микаэла улыбается, выплевывает мяч в его руку, начинает хлопать в ладоши и приговаривать: Грязный, он грязный. Джоджо выглядит так, будто уделяет все внимание Микаэле, но я знаю, что это не так. Что-то в том, как он наклоняется и как он снова повторяет Микаэле: Да, пол грязный, дает мне понять, что он внимательно слушает, о чем мы говорим, даже если сам старается не подавать виду. Мы с Мисти уже договорились, когда я взяла посылку: мы не будем называть ее содержимое напрямую, не будем использовать никаких слов, которые намекали бы на то, что именно находится в пакете, который мы тайком перевозим на север: метамфетамин, кристаллы, дурь. Что будем обходить эту тему, избегать, как плохого клиента в баре, который уже слишком пьян, чтобы наливать ему еще, от которого воняет алкоголем и дизелем и который ведет себя неадекватно, хватает мою руку, когда я прохожу мимо, и несет какую-то хрень, типа: Еще одну, сладкая черная сученька. А на случай, если все же придется про это говорить, мы выберем самое неловкое кодовое название, чтобы Джоджо потерял к происходящему всякий интерес.

– Если нас остановят и найдут эти проклятые тампоны, Мисти, я тебя убью.

Я думаю, это заставит Джоджо перестать слушать нас. И неважно, что в сказанном, получается, вообще нет никакого смысла. Он мальчик, и менструации принадлежат к числу таких подробностей о человеческом организме, которые он больше всего любит игнорировать: почечные камни, прыщи, нарывы. Рак.

– Джоджо, мне нужен атлас.

Я оказываюсь права. Он вздрагивает, а потом судорожно роется в поисках атласа и протягивает его мне через сиденье, пытаясь найти мои глаза в зеркале заднего вида. Но его карие глаза так и не встречаются с моими черными, и Мисти забирает у него атлас. Он снова съеживается на заднем сиденье, все еще глядя в пол. Мисти зовет его: Джоджо, и он снова наклоняется к ней.

– Где мы? – спрашиваю я.

– Ищу, – бормочет Мисти.

Я ищу глазами дорожные знаки. Мы остановились у Карлотты и Фреда к северу от города Хаттисберг, в северном округе Форест.

– Менденхолл. Мы в Менденхолле, – говорит Мисти.

Впереди светофор, так что я сбавляю скорость. Она даже не смотрит в атлас.

– Откуда знаешь?

Мисти указывает вверх, на билборд. На нем написано: Менденхолл, город с самым красивым зданием суда в Миссисипи.

– Хочу поглядеть.

Светофор сменяется зеленым. Я нажимаю на газ.

– А я – нет.

– Почему нет? Вдруг он действительно красивый?

На заднем сиденье Джоджо двигает ртом, словно что-то жует. Он отрывает взгляд от Микаэлы и смотрит на меня, и глаза у него такие же темные, как у меня. В его возрасте я была меньше, худосочнее, костяшки и суставы у меня были более хрупкими. Он похож на Гивена, только никогда не шутит. Иногда, когда Джоджо играет с Микаэлой или сидит в комнате мамы, растирает ей руки или помогает перевернуться на другой бок, я смотрю на него и вижу голодную девочку.

– Там наверняка огромные колонны и все такое. Наверное, даже больше, чем в Бовуаре, – говорит Мисти.

– Нет, – говорю я, закрывая тему.

Майкл никогда не писал мне ничего о насилии в тюрьме, о том, что происходило в глухой ночи по темным углам и в запертых комнатах: о ножевых ранениях, о повешенных, передозировках и побоях. Но я сказала, что он должен рассказать мне. В письме я написала: Когда ты не рассказываешь мне, что происходит, я представляю себе худшее. И в следующем письме он рассказал мне о том, как кого-то подсидели в душе, избив его до фиолетовых и черных синяков. В следующем – о том, как его сосед по камере начал флиртовать с одной из охранниц, как они втихаря занимались сексом, сгорбившись, как грызуны. Пылая желанием размножаться. А в следующем – о том, как охранники избили восемнадцатилетнего парня, которого приговорили за похищение и удушение пятилетней девочки в трейлерном парке. Слышно было, как он кричал, а потом все стихло, и потом все узнали, что он истек кровью насмерть, как свинья в своей камере. Вот тебе, хочу сказать я Мисти, твой красивый суд. Но я молчу. Я смотрю, как большой черной лентой петляет передо мной дорога, и думаю о последнем письме Майкла, которое я получила перед тем, как он сказал мне, что возвращается домой: Здесь не место человеку. Черному, белому – без разницы. Это место для мертвых.



Микаэле плохо. Первый час после того, как мы покинули дом, она сидела тихо, но потом начала кашлять и давиться собственным кашлем. Последние полчаса она плакала и боролась со своим ремнем безопасности, пытаясь выбраться. Я даю Джоджо пригоршню салфеток, и каждый раз, когда я смотрю в зеркало заднего вида, я вижу его наклонившимся над ней, хмурящимся и вытирающим с ее рта слюни. Салфетки промокают за считаные секунды. Мы собирались проехать за тот день большую часть пути и остановиться у адвоката Майкла и Бишопа в соседнем городе, но плач Микаэлы словно сжимает мне мозг мертвой хваткой, все сильнее и сильнее. Я не могу дышать. Потом она опять кашляет и задыхается; я оглядываюсь назад и вижу ее оранжевое с лиловым лицо. Она выблевала все пушистые читосы, наполовину переваренные и мокрые, все маленькие кусочки своего гамбургера. Мясо покрасило все, кроме желтого, в розовый. Джоджо замирает с салфетками в обеих руках. Он выглядит напуганным. Микаэла плачет еще сильнее.

– Надо остановиться, – говорю я, съезжая на обочину.

– О черт, – произносит Мисти и машет рукой перед ртом, как будто прогоняет мошек. – Меня сейчас вырвет от этой вони.

Хочется залепить ей пощечину, хоть мне и самой дурно от едкого запаха желудочного сока, заполонившего тесную машину. Хочется наорать на нее: Сука, как ты вообще умудряешься работать рядом со всеми этими алкашами, если тебя так воротит от рвоты? Но я этого не делаю. Мы съезжаем на обочину, и я принимаюсь вытирать комочки рвоты позаимствованными у Джоджо салфетками; мой собственный желудок крутит так, будто он вот-вот выпрыгнет наружу. Джоджо уже не выглядит испуганным. Он запускает обе руки в блевотину, покрывающую грудь и живот Микаэлы, и отстегивает ее верхний ремень. Она на секунду перестает дергаться, благодарно ловя воздух и вздымая освободившуюся от оков грудь, а затем начинает тянуть нижний ремень, прося Джоджо отстегнуть и его, освободить ее полностью. Джоджо хмурится. Он расстегивает последнюю пряжку и вытаскивает ее, и прежде, чем я успеваю отчитать его, резко произнести его имя, сказать Джоджо, Микаэла резко прижимается к его груди, ее маленькие руки снова обхватывают его шею, она прижимается к нему всем телом, дрожа и скуля, пока он выдыхает: Все в порядке, Кайла, все в порядке, Кайла, Джоджо с тобой, Джоджо с тобой, я с тобой, ш-ш-ш.

– Вы там закончили, нет? – спрашивает Мисти, перекидывая вопрос через плечо на заднее сиденье, словно ненужную бумажную обертку от бургера.

– Все, я устала от этого дерьма, – говорю я.

Сама не знаю почему. Может быть, потому что мне надоело вести машину и я устала от дороги, бесконечно тянущейся передо мной, дороги, на другом конце которой – Майкл, который не становится ближе, сколько бы я ни ехала, сколько бы миль я ни проезжала. Возможно, потому что часть меня хотела, чтобы Микаэла рванулась ко мне, а не к Джоджо, чтобы она вымазала апельсиново-оранжевой рвотой именно мою рубашку, ища своим маленьким загорелым тельцем мое, всегда мое, чтобы наши сердца были разделены лишь тонкими клетками наших ребер, поднимающимися и опускающимися от вздохов, чтобы наша кровь бежала по венам синхронно. Возможно, потому что я хочу, чтобы она закопалась у меня на груди, ища утешение, а не у своего брата. Возможно, потому что Джоджо даже не смотрит на меня; все его внимание уделено телу у него на руках, душе малышки, которую он старается успокоить, а мое внимание распределено сразу на все вокруг. Даже сейчас моя преданность непостоянна.

Я вытираю остатки слизистой субстанции с ее кресла, выбрасываю салфетки на асфальт, беру несколько детских влажных салфеток и протираю ими сиденье, чтобы оно пахло лишь желудочной кислотой и цветочным мылом.

– Пахнет уже лучше, – говорит Мисти.

Она наполовину высовывается из окна автомобиля, рука, которая прежде летала перед ртом, теперь прикрывает нос, словно маска.



Дорога до следующей заправки растягивается по ощущениям на долгие мили, а солнце пробивается сквозь облака и светит у нас прямо над головами. Пока мы въезжаем на заправку, сотрудница-кассир сидит на веранде деревянного здания и курит сигарету Она почти сливается со стеной, к которой прислоняется, потому что ее кожа того же коричневого цвета, что и окрашенные доски. Она открывает передо мной дверь и следует за мной внутрь, и над входом звенит серебристая гирлянда из маленьких колокольчиков.

– Скучный день, – говорит она, вставая за прилавок.

Она стройная, почти такая же худая, как Мама, а застегнутая на пуговицы рабочая рубашка висит на ней, как полотенце на веревке для сушки.

– Ага, – соглашаюсь я и направляюсь к холодильникам с напитками в глубине помещения. Беру две бутылки “Пауэрэйда” и ставлю их на стойку. Женщина улыбается, и я замечаю, что у нее нет двух передних зубов, а по ее лбу неправильной линией извивается шрам. Интересно, это у нее просто плохие зубы или, может, их выбил тот, кто оставил ей этот шрам на лбу.

Мисти ходит по парковке, держа свой телефон над головой в поисках сигнала. Все двери машины открыты; Джоджо сидит боком на заднем сиденье, Микаэла карабкается по нему, прижимает свое лицо к его шее и ноет. Он гладит ее по спине; их волосы прилипли к головам. Я наливаю полбутылки в один из поильников Микаэлы и протягиваю руки.

– Давай ее сюда.

– Кайла, иди, – говорит Джоджо.

Он не смотрит на меня, на сырой день или на пустую дорогу – лишь на Кайлу, которая начинает плакать и хватается за его рубашку, так сильно, что ее маленькие костяшки пальцев белеют. Когда я усаживаю ее себе на колени на переднем сиденье, она опускает голову на грудь и всхлипывает, ее глаза закрыты, а кулачки спрятаны под подбородок.

– Микаэла, – говорю я, – давай, детка. Надо попить.

Джоджо стоит надо мной, засунув руки в карманы, и изучает Микаэлу. Она меня не слышит – лишь икает и стонет.

– Микаэла, детка.

Я сую соску поильника ей в рот, но она сжимает зубы и рывком отдергивает голову. Я сжимаю ее крепче, пытаясь удержать на месте, и ее маленькие мышцы подаются под моими пальцами, мягкие, как шарики с водой. Мы боремся так некоторое время; она то встает на ноги, то снова садится, отклоняется назад и извивается, произнося два слова снова и снова.

– Нет. Джоджо.

С меня хватит.

– Черт возьми, Микаэла! Ты можешь заставить ее хоть немного выпить? – спрашиваю я.

Джоджо кивает, и я передаю ему девочку. Без нее мои руки кажутся невесомыми.



Микаэла выпивает четверть поильника и оседает на плече Джоджо, обхватывая его шею одной рукой и гладя. Я жду еще минут пятнадцать, и как только Мисти пристегивается на сиденье, чтобы мы могли продолжить движение, Микаэлу снова рвет. Уже электрически синим, цветом “Пауэрэйда”.

– Да можешь уже и не пристегиваться, толку-то, – говорю я Мисти.

Та закатывает глаза, отстегивает ремень безопасности и присаживается на парковочный блок в тени, чтобы закурить сигарету.

– Мы еще тут побудем.

Я не хочу, чтобы Микаэлу снова вырвало в машине, пока я сижу пристегнутая спереди. Ведь тогда нам придется снова остановиться, чтобы убраться. Жара поднимается с асфальта парковки вместе с паром от дождя. Джоджо сидит боком, спустив ноги на землю, а Микаэла почти лежит на нем.

– Хочешь лечь, Кайла? – спрашивает он. – Может, станет получше, если ляжешь.

Он берет ее под мышки и пытается аккуратно переместить девочку с себя на сиденье, но она держится за него крепко, словно репейник: ее руки и ноги обвивают его и не отпускают. Он сдается и просто гладит ее по спине.

– Мне жаль, что ты себя плохо чувствуешь, – говорит Джоджо, и Микаэла начинает плакать.

Он гладит ей спину, она – ему, а я лишь стою, наблюдая, как мои дети утешают друг друга. У меня руки чешутся что-то сделать. Я тоже могла бы до них дотронуться, но не делаю этого. Взгляд Джоджо отчасти озадаченный, отчасти стоический, отчасти такой, словно он сам собирается расплакаться. Нужно закурить. Я присаживаюсь рядом с Мисти на бетонный блок и выпрашиваю у нее сигарету: ментол укрепляет меня, как будто укладывая мешки с песком вдоль моего позвоночника. Я справлюсь. Жду, пока никотин согреет меня изнутри, словно спокойное озеро, и затем возвращаюсь к машине.

– Заставь ее еще попить, – говорю я Джоджо.

Тридцать минут спустя ее снова тошнит. Я даю ей пятнадцать минут отдыха и снова говорю Джоджо: Заставь ее попить еще. Несмотря на то что Микаэла теперь издает стабильный стон, растерянно глядя на чашку в руке своего брата, Джоджо делает то, что я прошу. Через двадцать минут ее снова рвет. Микаэла в ужасе, она держится за Джоджо и моргает, глядя на меня, когда я встаю около автомобильной двери с очередной партией электролита. Сделай так, чтобы она пила, – говорю я снова, но Джоджо сидит так, словно не слышит меня, втянув голову в плечи, будто он понимает, что у меня заканчивается терпение, что мне хочется ударить его.

– Джоджо, – говорю я.

Он сжимается и игнорирует меня. Микаэла вытирает об его плечо сопли и слезы. Джоджо, нет, – просит она. Работница станции выходит на крыльцо с уже зажженной сигаретой.

– Все в порядке? – спрашивает она.

– У вас есть что-нибудь от рвоты? Детское?

Она качает головой, и ее выпрямленные волосы развеваются у висков, качаясь, как усики насекомого.

– Не-а. Владелец такое не закупает. Только самое необходимое. Но вы удивитесь, сколько людей приезжают сюда укачанными и просят пепто-бисмол.

Сорняки цветут в кустарниках по краям бензоколонки; фиолетовые, желтые и белые соцветия качаются возле линии сосен. Я кладу руку на загривок Микаэлы, прислонившейся к Джоджо, который сидит на багажнике моей машины, качает ногой и хмуро смотрит на меня и Мисти.

– Подождите, – говорю я и ухожу с парковки вдоль ряда деревьев.

Мама всегда говорила мне, что, если хорошенько поискать, я обязательно найду в этом мире то, что мне нужно. Начиная с семи лет она водила меня в лес около дома на прогулки и показывала мне разные растения, прежде чем выкапывать их или срывать листья, рассказывая, как они могут лечить или причинять вред. Ветер дул высоко в деревьях, но внизу почти все было тихо, кроме меня и Мамы, которая говорила: Вот это – борщевик. Молодые листья можно использовать как сельдерей при готовке, но корни куда полезнее. Можно сделать отвар для лечения простуды и гриппа. А если сделать из них горячий компресс, он поможет облегчить и вылечить синяки, артрит и нарывы.

Она выкапывала корни растения маленькой лопаткой, которую всегда брала с собой на прогулки, затем вытаскивала все растение за стебель, складывала его вдвое и клала его в сумку, которую носила через грудь. Она копалась в земле, пока не нашла еще одно растение и сказала: Это – марь. На самом деле, она не очень подходит для лечебных целей, но ее можно готовить и использовать как шпинат. В ней много витаминов, поэтому она полезна для здоровья. Твоему отцу нравится, когда я тушу ее с рисом, а еще он говорил, что его мама делала хлеб с молотыми семенами этого растения. Я сама, правда, никогда не пробовала. На обратном пути домой, набрав растений, мы играли с ней в викторину. С возрастом мне стало проще запоминать и быстро называть ей растения. Горечавка, – говорю я. Хорошо избавляет от глистов, если использовать в качестве приправы. Но запомнить все было трудно. Каждый день мама показывала мне растения, части которых были полезны конкретно женщинам, так как именно женщины чаще всего приходили к ней за помощью, нуждаясь в ее знаниях и навыках. Она говорила: Помни, из этих листьев можно сделать чай, который помогает от судорог. И еще может вызвать месячные. Я тогда отводила взгляд и закатывала глаза к соснам, желая сидеть сейчас перед телевизором, а не пробираться по лесу с Мамой, обсуждая менструацию. Но сейчас, когда я иду через поляну и прочесываю лес, ища молочай, жалею, что не слушала ее внимательнее. Хочется вспомнить что-то помимо того, что у него розово-фиолетовые цветы. И хотя молочай произрастает в дикой природе именно на таких участках, как этот, и цветет весной, я нигде не вижу его бело-жемчужных, слегка опущенных листьев. Когда Мама впервые осознала, что с ее организмом что-то серьезно не так, что он предал ее и завел рак, она начала сама лечиться травами. В те весенние дни я приходила домой поутру и находила ее постель пустой. Она была в лесу – собирала и тащила за собой охапки молодых побегов лаконоса. Каждый раз она говорила: Говорю тебе, это поможет. Я брала у нее часть ноши, обнимала ее за талию и помогала зайти по ступенькам в дом, где усаживала ее за стол на кухне. Голова все еще шла кругом после ночной гулянки, поэтому, пока я резала, чистила и варила, и делала для нее чайник за чайником, в моих жилах все еще резвилась, как нескладная песня, дурь. Но ничего не помогало. Ее тело разрушалось год за годом, пока она не слегла в постель с концами, и я забыла большую часть того, чему она меня научила. Я позволила ее мыслям утекать из меня, чтобы их место могла занять правда. Иногда мир не дает тебе что-то, что тебе нужно, сколько ни ищи. Иногда он это что-то прячет.



Будь мир правильным местом, правильным для жизни, местом, где такие люди, как Майкл, не оказывались бы в тюрьме, я бы смогла найти дикую землянику. Именно ее искала бы Мама, если бы не смогла найти молочай. Я бы могла сварить ее листья у адвоката Майкла, где мы собирались остановиться перед тем, как забрать Майкла утром. Добавить немного сахара, немного пищевого красителя, как делала Мама, когда у меня было расстройство желудка в детстве, и сказать Микаэле, что это сок.

Но мир несправедлив. У обочины дороги нет диких земляничников. Здесь недостаточно болотисто. Но все же этот мир может дарить немного удачи маленьким людям, иногда проявлять капельку жалости, потому что, пройдя часть обочины вне поля зрения заправочной станции, оставив Мисти, машущую рукой из окна и кричащую: Давай уже, черт возьми, сколько можно, я нахожу дикую ежевику. Мама всегда говорила мне, что ее можно использовать при расстройстве желудка, но только взрослым. Но если нет ничего другого, добавляла она, то можно сварить из нее чай и дать его детям. Немного, говорила она. Из листьев. Или из лозы? Или из корней? Так жарко, что я не могу вспомнить. Мне недостает прохлады поздней весны.

Вот такой вот он, мир. Дарит тебе куст ежевики, полузабытое воспоминание и ребенка, который не может ничего удержать в желудке. Я опускаюсь на колени у обочины дороги, хватаюсь за колючие стебли как можно ближе к земле и тяну. Лоза колет мне руки, рвет кожу, пуская мне кровь маленькими смазанными точками. Мои ладони горят. В этом мире, – сказала мама, когда у меня начались первые месячные в двенадцать, – живые становятся дураками, а мертвые – святыми. Этот мир мучает людей. Хотя слова были жестокими, я видела в ее лице надежду, с которой она их произнесла. Она думала, что если даст мне как можно больше знаний о растениях, если даст мне карту мира, такого, каким она сама его знала, мира, упорядоченного в соответствии с божественным замыслом, в котором во всем есть душа, я смогу покорить его. Но я терпеть ее не могла в юности из-за ее уроков и этой нелепой надежды. А потом – за то, что она продолжала упрямо верить в доброту мира, который проклял ее раком, скрутил ее, словно старую сухую тряпку, и бросил разлагаться.

Я опускаюсь на колени и опираюсь на пятки. День вокруг пульсирует, как наполненная кровью вена. Протираю глаза, размазывая грязь по лицу, и ослепляю себя.

Глава 5

Джоджо

Кайле нужно есть. Я понимаю это по тому, как она продолжает плакать, по тому, как она крутится и откидывает голову назад, выгибаясь на своем сиденье, когда мы снова выезжаем на дорогу. И кричит. Я знаю, что у нее что-то не так с желудком. Он не перестает ее мучить. Ей нужно что-то положить в него, поэтому я беру ее и сажаю на свои колени, думая, что это может помочь ей почувствовать себя лучше, но это не помогает. Она лишь кричит немного тише, ее вопли становятся менее пронзительными и режущими. Острое лезвие боли чуть тупится. Она все равно стучит головой о мою грудь, и ее череп при ударах кажется хрупким в сравнении с моими костями, в том месте, где сходятся мои ребра; ее череп, кажется, разбить не труднее, чем керамическую миску. Леони закончила и положила свои растения на подлокотник между собой и Мисти, и с каждой минутой, с каждой милей листья ежевики вянут все сильнее, корни все больше истончаются, с них комьями сыплется грязь.

Кайла рычит и плачет. Я не хочу, чтобы Леони давала ей это снадобье. Я знаю – ей кажется, что так будет лучше, но она не Ма. И не Па. Она еще ни разу никого не исцелила и ничего не вырастила в своей жизни, и она не знает, как надо.

Когда мне было шесть лет, она купила мне бойцовую рыбку после того, как я некоторое время каждый день рассказывал ей одну и ту же историю об аквариумах, которые стояли у нас в классе, о живших в них бойцовских рыбках красного, фиолетового, синего и зеленого цветов, о том, как они лениво плавали, то сверкая, то тускнея. В воскресенье она принесла домой такую после того, как отсутствовала все выходные. Я не видел ее с пятницы, с тех пор как она сказала Ма, что собирается в магазин купить молока и сахара, но так и не вернулась. Когда она все же пришла домой, ее кожа была сухой и шелушилась у уголков рта, волосы торчали пушистым ореолом, и от нее пахло мокрым сеном. Рыбка была зеленой, цвета сосновой хвои, а на хвосте у нее были полосы грязнокрасного цвета. Я назвал ее Бабби Бабблз, за то, что она весь день пускала пузырьки, и, наклоняясь над ее аквариумом, я слышал, как она хрустела кормом для рыб, который Леони принесла домой в маленьком пакете. Я представлял себе, как однажды смогу наклониться над аквариумом и вместо треска всплывавших на поверхность пузырьков услышу слова: Большое лицо. Свет. Любовь. Но когда шедший в комплекте запас корма кончился и я попросил Леони купить еще, она сказала, что купит, а потом забыла, и забывала снова и снова, пока однажды не сказала просто: Дай ей каких-нибудь сухарей, и все. Я подумал, что сухари ей вряд ли понравятся, поэтому продолжал доставать Леони на эту тему, а Бабби тем временем становилась все худее и худее, а ее пузырьки становились все меньше и меньше, пока однажды я не вошел на кухню и не увидел ее лежащей на поверхности воды, с похожим на жир слизистым налетом на белых глазах, уже не пускающим говорящие пузырьки.

Леони может только убивать.



Деревья вокруг машины редеют и меняются, стволы все короче, а кроны все гуще и зеленее; листья уже не темные и острые, как у сосны, а полные, почти создающие эффект марева. Они стоят тонкими рядами между полями грязно-зеленого цвета, полными низких колючих растений. Небо темнеет. Леса и поля вокруг нас становятся черными. Я прикладываю рот к уху Кайлы и рассказываю ей историю.

– Видишь те деревья, вон там?

Она стонет.

– Если поискать на земле под этими деревьями, можно найти нору.

Еще стон.

– В этих норах живут кролики. И среди них – маленькая крольчиха, самая маленькая из всех, что только бывают. У нее коричневый мех и белые маленькие зубки, похожие на подушечки жвачки.

Стоны на секунду стихают.

– Ее зовут Кайла, как и тебя. Знаешь, что она делает?

Кайла пожимает плечами и снова прижимается ко мне.

– Она лучше всех копает норы. Копает их глубже и быстрее всех. Как-то раз стянулись тучи, началась большая буря, нору кроличьего семейства начало затапливать, и Кайла принялась копать. Копать, копать, копать. И знаешь, что она сделала?

У Кайлы захватывает дыхание, она поворачивается лицом ко мне и прижимается ртом к моей рубашке, втягивая побольше воздуха. Я глажу ее спину круговыми движениями, словно разминая судорогу, пытаясь унять боль, изгнать все, от чего ей плохо.

– Она копала и копала, и туннель становился все длиннее и длиннее. Вода уже даже не доходила до того места, где копала Кайла, но она продолжала рыть до тех пор, пока не вылезла наружу, и знаешь что?

Кайла впивается ногтями в мою руку, затем поднимается немного, чтобы выглянуть в окно, и указывает на темные поля, на узкую линию деревьев с кроличьей норой под ними. Темнеет, – говорит она, а затем откидывается назад на меня и опускается.

– Ага. Так вот, маленькая крольчиха увидела серый сарай, и толстую свинью, и красную лошадь, и Ма с Па. Она прокопала путь аж до нашего дома, Кайла. И когда увидела Ма и Па, полюбила их и решила остаться. И когда мы вернемся домой, она будет ждать нас там.

– Хочешь увидеть ее? – спрашиваю я.

Но Кайла уже спит. Она дергается, и на мгновение мне кажется, что я знаю, что ей снится, но затем я останавливаюсь. От нее пахнет резко, потом и рвотой, но ее волосы пахнут кокосом, как масло, которое когда-то использовала Ма, то, которое теперь использую я, когда заплетаю волосы Кайлы в маленькие хвостики: два маленьких хлопковых шарика по бокам ее головы. Я выкидываю из головы образ Кайлы размером с кролика, копающей яму в мокрой земле. Мне такие сны не нужны.

Когда мы съезжаем с трассы на дорогу в глушь леса, уже темно-синее небо отворачивается от нас, накидывает черное покрывало на свои плечи. Мир ужимается до светящихся фар машины, пары длинных рогов дороги, ведущих нас через тьму; наша машина – что старый зверь, хромающий к очередной поляне. Па всегда говорил мне, что животное всегда будет делать именно то, для чего оно было создано: искать корни в грязи, скакать по полю или летать. И что не важно, насколько оно приручено, говорил Па, его дикая природа все равно однажды проявится. Кайла сейчас кажется самым настоящим животным, замученной глистами кошкой, свернувшейся у меня на руках. В конце концов мы сворачиваем в жилой двор, и деревья расступаются. Это место отличается от остальных. Оно совсем не похоже на хаотичное скопление домов в округе Форрест. Здесь стоит только один дом, просторный. Его фасад весь в окнах, через которые пробивается теплый желтый свет. Леони останавливает машину. Мисти выходит и машет нам, чтобы мы последовали за ней. Я подхожу к крыльцу с Кайлой, которая спит у меня на руках, храпя и дыша через рот, и вблизи вижу, что краска на стенах облезает тонкими полосами, а между ними проглядывают другие, узкие и коричнево-серые. Окна выглядят немного потускневшими, словно вода, в которой погибла моя рыбка. Цветущая глициния, посаженная с каждой стороны ступеней крыльца, прочно укоренилась, вымахав толщиной с мускулистую мужскую руку, и обвилась вокруг перил, образовав плотную завесу перед крыльцом. Мисти стучится в дверь.

– Входите, – музыкально пропевает мужской голос.

Мужик здоровый. Мы находим его на кухне, где он варит спагетти. Мой рот наполняется слюной. Я никогда еще не был так голоден.

– Вкусно пахнет, а? – говорит он, направляясь к нам.

Он словно подпрыгивает, будто идет на цыпочках. На нем белая рубашка с длинными рукавами, только засученная до локтей. Рубашка чем-то похожа на его крыльцо: у шеи распустилась нитка, а спереди она испачкана чем-то вроде зеленой краски. Его кухня вся зеленая. Я еще никогда не видел зеленых кухонь. И тут я чую запах соуса. Он шипит в кастрюле на плите и попадает на руку мужчины, когда тот его мешает. Он слизывает каплю с руки. Макароны, которые он кинул в воду, медленно тонут, исчезают за краями кастрюли, размокая снизу. Я хмурюсь, глядя, как он облизывает свою волосатую руку. Его волосы собраны в маленький торчащий хвостик, коротенький, как у Кайлы.

– Я решил, что вы, наверное, проголодались, – говорит он.

Он самый белый из всех белых, что я когда-либо видел.

– Правильно решил.

Мисти обнимает мужчину с этими словами, поворачивая лицо так, что говорит ему не в лицо, а в его измазанную краской рубашку.

– Мы немного задержались по дороге – малышке стало плохо.

– Ах да, девочулька! – сказал он.

Леони выглядит так, будто ей хочется его заткнуть, но молчит.

– Она… – он делает паузу, – какая-то липкая.

Теперь Леони выглядит так, будто хочет ударить мужчину. Па называет это ее “упрямым взглядом”.

– Юноше тоже поплохело?

Он начинает мне нравиться, хоть я и вижу что-то вроде грусти на его лице, когда он смотрит на меня, и я не знаю почему.

– Нет, – говорит Леони, скрестив руки на груди. – Мы не голодны.

– Ерунда, – говорит мужчина.

– Леони, – говорит Мисти, глядя на Леони.

Я знаю, что это взгляд из тех, которым собеседнику сообщают нечто иное без слов, но я не могу разгадать выражение лица Леони – ее брови, губы, то, как она кивает, и ее длинная челка падает ей на глаза. Что бы ни сказала Мисти, Леони понимает и кивает в ответ.

– Мы поедим. – Она откашливается. – Я хотела спросить, могу ли я воспользоваться вашей плитой. Мне кое-что нужно приготовить.

– Конечно, моя дорогая, конечно.

Вблизи этот мужчина пахнет так, как будто он не мылся несколько дней, но запах не противный. Пахнет сладко и одновременно неправильно – словно сладким ликером, который перестоял на жаре и начал превращаться в уксус.

– Прошу простить за мой французский, Ал, но я просто охереть как голодна, – улыбается Мисти.

Я усаживаюсь в гостиной; Кайла все еще спит, горячо пыхтя в мою рубашку. Потолки в комнате высокие, и на всех стенах книжные полки. Телевизора нет. На кухне радио, рядом с которым на стуле у барной стойки сидит Мисти, попивая вино, которое Ал налил ей в керамическую кружку. Музыка, наполненная скрипками и виолончелями, вздымается в комнате, а затем спадает, словно вода в заливе перед большим штормом. Леони возвращается из машины, с растениями в руке, и спотыкается о ковер на деревянном полу – красный с оранжевым и белым, весь истрепанный. Из-под ее рубашки выпадает и падает на ковер пакетик, и то, что было внутри мятой коричневой бумаги, выскальзывает наружу. Прозрачное стекло – целый пакет разбитого стекла; я видел такое раньше. Я знаю, что это такое. Мужчина смеется над словами Мисти, и Леони поднимает выпавшее содержимое, не глядя на меня, перекладывает обратно в пакет и отдает его Мисти, перегнувшись через барную стойку, а та уже передает пакет Алу. Он поднимает пакетик, подбрасывает в воздух, тот исчезает, словно по мановению руки фокусника.



Ал – адвокат Майкла.

– Мальчик примерно его возраста, – говорит он, закатывает рукава, кивает, нахмурившись, в мою сторону. – Они решили, что он толкал в школе травку.

Мисти отпивает из своего стакана.

– Знаете, что с ним сделали?

Она пожимает плечами.

– Привели его в кабинет директора вместе с двумя друзьями – сверстниками. А потом заставили раздеться и спустить штаны для обыска.

Мисти качает головой, и волосы слегка ударяют ее по щекам.

– Какой ужас, – говорит она.

– Это не ужас, это беспредел. Дело я веду безвозмездно, а школа, вероятно, отделается легким приговором, но я просто не мог не взяться за такое, – говорит он, пожимая плечами, и отпивает свой напиток. – Длинная кармическая волна Вселенной и все такое.

Мисти кивает так, словно знает, о чем он говорит. Она распустила хвостик, чтобы волосы свободно струились, и теперь каждый раз, когда она кивает или качает головой, она делает это настолько сильно, что ее волосы красиво колышатся на спине, словно испанский мох. Она оттянула воротник рубашки, обнажив плечо – сверкающий шар в свете гостиной. У Ала горят все лампы. Чем больше Мисти пьет, тем сильнее раскачиваются волосы.

– Чем могу – помогаю, как говорится. – Ал улыбается, касается ее плеча и поднимает бокал с вином. – Как тебе, нравится? Хорошее же, да? Я же говорил, это был хороший год.

– Так что там насчет моего парня? – Мисти наклоняется к нему, поднимает брови и улыбается.

– Хорошо, хорошо, – говорит Ал, отодвигаясь от нее и смеясь, а затем снова приближается к ней и говорит, активно жестикулируя, рассказывая ей о том, что он предпринимает, чтобы добиться освобождения Бишопа.

Леони сидит на диване рядом со мной, держа в руке непроливайку. Ей потребовалось около тридцати минут, чтобы порезать ежевику и отварить корни и листья. Корни она варила в одной кастрюле, а листья – в другой, пока я сутулился над своей тарелкой, запихивал, почти не жуя, макароны в рот. У нее все уже остыло. Она стояла у стойки, морщилась и разговаривала сама с собой, скрестив руки, а потом налила половину из одной жаропрочной кастрюли и половину из другой в поильник Кайлы. Получилось серое варево. Я засунул остатки макарон в рот, сполоснул тарелку, поставил ее в посудомоечную машину, из которой воняло чем-то кислым, и стал смотреть, как она просит у Ала пищевые красители и сахар. Она добавила несколько ложек сахара и капель красителя в поильник и начала трясти его. Теперь она сидит рядом с Кайлой, которую мы оставили спать на диване, и пытается ее разбудить. Каждый раз, когда она просит Кайлу проснуться, она целует девочку в ухо и шею, а Кайла поднимает руку, обнимает Леони за шею и тянет, как будто хочет, чтобы она легла спать вместе с ней. Как будто не хочет просыпаться.

Это меня пугает.

– Ну давай, Микаэла, – говорит Леони и тянет Кайлу, чтобы та села.

Кайла открывает глаза и вытягивается, как Леони на кухне, когда она передавала тот пакет, жалуется и пытаясь снова лечь.

– Хочешь пить? – шепчет Леони, ставя поильник перед Кайлой, – На, попей.

– Нет, – говорит Кайла и отшвыривает поильник. Тот выпадает из руки Леони и катится по полу.

– Она не хочет, – говорю я.

– Неважно, хочет она или нет, – отвечает Леони, закатывая глаза. – Надо.

Я хочу сказать ей: Ты не знаешь, что делаешь. И еще: Ты не Ма. Но я молчу. Беспокойство во мне подымается, как вода, кипящая у края кастрюли, но слова застревают в горле. Она может ударить меня. В прошлом, когда мне было около восьми или девяти, я много разговаривал, особенно на людях. И однажды она дала мне пощечину, и после этого всякий раз, когда я открывал рот, чтобы высказаться против ее действий, она била меня. Залепляла мне такие сильные пощечины, что они казались ударами кулака. Такие сильные, что моя голова дергалась в сторону, и я хватался за лицо. Такая сильная, что как-то раз я даже шлепнулся на пол между стеллажей в “Уолмарте”. Так что я молчу. Но она не знает, как делать лекарства из растений, и я переживаю за Кайлу. Два года назад, когда у меня была такая сильная желудочная инфекция, что я не мог встать с дивана и дойти до туалета, Ма велела Леони собрать какое-то растение в лесу и сделать чай из его корней. Она так и сделала. И поскольку ее об этом попросила Ма, я доверился ей и выпил тот чай, хотя он и имел привкус резины. Леони, должно быть, сорвала неправильное растение или что-то перепутала в его приготовлении, потому что от ее варева мне стало еще хуже. Она вылила зернистую горькую жижу около заднего крыльца, и через несколько дней, когда из моего организма наконец вышло то, что она мне дала, вместе с инфекцией, я нашел там бездомного кота – мертвого, усыпанного нарывами и гниющего у ступенек. Он выпил то, что она вылила там на землю.

Леони поднимает поильник и подносит его ко рту Кайлы.

– Пить же хочется, правда, – говорит она, но это ответ, а не вопрос.

Кайла, кашляя, хватается за поильник. У меня покалывает под мышками, под руками выступает пот – я хочу схватить этот поильник с соской и швырнуть его, как Кайла, на другой конец комнаты, вырвать девочку из расслабленных объятий Леони. Но я не делаю этого. Кайла сосет жидкость из соски, поднимает поильник и пьет, и я чувствую, будто проиграл в игре, о которой даже не знал.

– Ей просто нужно проспаться, – говорит Мисти. – Наверное, укачало в машине, вот и все.

Кайла хочет пить. Она уже выпила половину и крепко держится за соску, сложив губы бантиком. Закончив пить, она бросает поильник на пол и ползет через диван, прямо мне на колени, хватает мою руку и говорит вниз, что у нее означает “вверх”. Она хочет, чтобы я рассказал ей историю. Я наклоняюсь к ней.

– У меня есть винтаж и получше, на кухне, – говорит Ал, глядя на Леони. – Может быть, мы могли бы его попробовать сегодня вечером?

– Я за, – отвечает Мисти.

– Не знаю, – говорит Леони.

Она смотрит на Кайлу у меня на коленях; та начинает капризничать, потому что я еще не начал рассказывать историю. Она снова извивается и плачет, как тогда в машине, перед тем как ее стошнило.

– Ей плохо.

– Говорю тебе, ее, наверное, просто укачало. Дай ей поспать, – говорит Мисти. – С ней все будет в порядке.

Она смотрит на Леони, словно говорит две разных фразы одновременно: одну своим ртом, а другую – глазами.

– Ты весь день была за рулем. Может, стоит расслабиться и отдохнуть.

Я все еще не могу разгадать ее. Леони протягивает руку и приглаживает волосы Кайлы, но те снова поднимаются. Кайла пытается увернуться от ее руки.

– Наверное, ты права, – говорит Леони.

– Знаешь, сколько раз я блевала в окно машины, когда была маленькой? Не перечесть. С ней все будет хорошо, – говорит Мисти.

Похоже, на этот раз Мисти сказала что-то правильное, потому что Леони садится обратно на диван. Между нами стена.

– Майкла тоже сильно укачивает. Он вообще не может ехать на заднем сиденье без того, чтобы его не мутило. – У Леони в голове, кажется, складывается картинка. – Должно быть, это семейное.

– Вот видишь, – кивает Мисти.

Кивает Ал. Они все кивают, поднимаются и идут на кухню. Я отвожу Кайлу в спальню, на которую Ал указал нам ранее, с двумя узкими кроватями. Я снимаю с Кайлы рубашку, от которой пахнет кислым, застирываю в воде с мылом тряпку из ванной, находящейся рядом со спальней, а затем вытираю ее тельце. Она горячая. Даже ее маленькие ножки. Буквально пышет жаром. Я снимаю с нее все, кроме нижнего белья, и ложусь вместе с ней на одну из кроватей. Она кладет свою маленькую руку на мое плечо и прижимает меня к себе, как делает каждое утро, когда мы просыпаемся вместе. До-до, говорит она.

Я лежу так, пока музыка в кухне не стихает, и я слышу, как они выходят на заднее крыльцо. Ни звона стаканов, ни вина. Наверное, они открывают пакетик, который принесла Леони. Я лежу, пока получается терпеть, а затем отношу Кайлу в ванную и сую палец ей в горло, чтобы ее вырвало. Она сопротивляется, бьет меня по рукам, рыдает, не произнося ни слова. Но я делаю так три раза, делаю так, чтобы ее вырвало на мою руку, горячую, как ее маленькое тело. Три раза ее рвет – красным, со сладким запахом. Я уже и сам плачу, а она вопит. Я выключаю свет и возвращаюсь в комнату, протираю ей рот своей рубашкой и ложусь с ней в кровать, боясь, что Леони войдет и увидит красную рвоту в ванной, узнает, что я заставил Кайлу выблевать ее зелье. Но никто не приходит. Кайла вскоре засыпает, не переставая икать, а я убираю за ней, мою все водой и мылом, пока ванная комната не становится такой же белой, как прежде. Все это время мое сердце бешено колотится, и я слышу его в своих ушах, потому что я понимал, что Кайла говорила. Я знал.

Я люблю тебя, Джоджо. Почему ты заставляешь меня, Джоджо? Джоджо! Брат! Брат.

Я слышал ее.



Я несколько часов пытаюсь заснуть, но не могу. Остается только лежать и слушать дыхание Кайлы. За окном, где-то далеко в темной чаще леса, лает собака. Прерывистый звук, полный злости и острых зубов. В основе всего страх. Когда я был младше, я хотел щенка. Я просил Па, но он сказал, что с тех пор, как работал в Парчмане, не может завести собаку. Он рассказал, что пытался, когда его выпустили. Однако каждая из собак, что он заводил, дворняг или гончих, умирала уже в первый год. Когда он был в Парчмане, рассказывал Па, с тех пор как он начал работать с гончими, которых тюрьма использовала для преследования беглецов, единственным, что он чувствовал, когда ел, ходил или проваливался в сон, был запах собачьего дерьма. И слышал он лишь собак – их визги, вой и лай, их жажду крови. Па говорил, что пытался приучить Ричи работать с собаками, чтобы вытащить его с полей, но у него не вышло. Я закрываю глаза и представляю Па, сидящего на высоком стуле в углу комнаты. С прямой спиной и кряжистыми руками, он рассказывает мне истории, чтобы я поскорее заснул.

Был один из тех дней, когда солнце палит так сильно, что кажется, будто оно выворачивает тебя наизнанку и ты просто горишь. Тяжелый день. Здесь-то все по-другому: у нас постоянно дует ветер с воды, и это облегчает жизнь. А там, на севере, такого нет – там только бесконечные поля, деревья низкие, листьев мало, хорошей тени не сыщешь, и все, что есть на свете, сгибается под тяжестью этого солнца: мужчины, женщины, мулы, все, что есть живого под Богом. Вот в такой день пацан сломал свою мотыгу.

Я не думаю, что он нарочно. Он был худосочный, мельче тебя, я уже говорил тебе об этом, так что он, должно быть, ударил ей о камень или надавил на мотыгу как-то не так, и вот как вышло. Кинни заставил меня гонять собак по полям, работать над их обонянием. Я обходил поле Ричи, когда увидел, как он идет с двумя обломками в руках, просто таща рукоятку по земле, оставляя за собой след, ведущий к полосе деревьев. Погонщик, который задавал темп работы на весь день, что-то вроде надсмотрщика, увидел Ричи. Он сидел на своем муле, смотрел пацану в спину и становился все более и более злым, словно змея, собирающаяся напасть. Я стал обходить поле так, чтобы подойти поближе к Ричи, и зашипел на него.

– Подыми рукоятку, пацан. Погонщик смотрит прямо на тебя, – сказал я.

– Он все одно меня будет бить, – сказал Ричи, но рукоятку поднял.

– Кто так сказал?

– Он и сказал.

Глаза у парня бегали, хоть он и шел так, будто не боялся. Следы, что я видел на нем, когда он только пришел в Парчман, говорили мне о том, что он знал, что такое, когда тебя бьют – мама ремнем с тяжелой пряжкой или какой-то мужик. Но я знал, что мальчик не был готов к кнуту. Я знал, что он не был готов к Черной Энни.

Я был прав. Солнце село, и после ужина сержант привязал его к столбам, установленным на краю лагеря. Там было так жарко, что казалось, будто солнце еще не зашло, и пацан лежал там, разведя в стороны руки и ноги на земле, привязанный к столбам. Когда кнут щелкнул в воздухе и ударил по его спине, он вскрикнул, словно щенок. Завизжал громко-громко. И все продолжал визжать. Вопил оглушительно от каждого удара, выгибаясь от земли, поворачивая голову, будто хотел взглянуть на небо. Кричал, как тонущая собака. Когда его развязали, его спина была вся в крови, все семь разрезов зияли, как на разделанной рыбе, и сержант приказал мне позаботиться о нем. Так что я привел его в порядок, пока он лежал и блевал, не поднимая лица из грязи. Я не велел ему остановиться. Сержант дал ему один день на выздоровление, но когда его вернули обратно в поле, удары на его спине и близко еще не успели зажить, и через рубашку сочилась кровь.

Я почти слышу Па в сумеречной комнате, которая кажется влажной и душной из-за горячей воды, которую я пустил, чтобы не было слышно блевавшей Кайлы и чтобы убрать после нее. Он усаживается поудобнее, опираясь на локти, и его голос поднимается из темноты, словно дым. Я отодвигаю волосы Кайлы с ее головы; она потеет. Всякий раз, когда Па рассказывал, как били Ричи, он рассказывал мне и о Кинни, его начальнике, отвечавшем за охотничьих собак, который сбежал на следующий день после того, как отделали спину Ричи.

Кинни Вагнер совершил свой последний побег в тот день. Это было в 1948 году. Просто вышел прямо через главные ворота Парчмана с пулеметом, который украл из оружейной. Главный смотритель был просто в ярости.

– Я буду выглядеть дураком, – сказал он, – если позволю этому засранцу сбежать в третий раз. Хочешь сохранить свою работу – молись, чтоб он тебе попался. Спускай собак, – сказал он сержанту.

Сержант посмотрел на меня, и я взял лучших из стаи: Топора, Рыжего, Заточку и Луну – имена им всем сам Кинни и дал, – и спустил их, и они стали рыскать. Но собаки не хотели выслеживать человека, который их кормил, того, кто к ним первым прикоснулся, того, кто их вырастил. Продолжали медленно и печально ходить кругами, петляя между призрачными деревьями под тяжелым небом, а я следовал за ними, отчетливо видя следы Кинни, но замедляясь из-за животных. В конце дня мне пришлось вернуться и сообщить сержанту, что собаки не могут найти своего хозяина.