Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Возвращаясь к началу нашего разговора, мистер Лоу, позвольте мне напомнить о всевозможных противоречивых деталях, которые вам придется согласовать друг с другом, прежде чем вы сможете представить миру сколько-нибудь убедительную теорию.

— Это я прекрасно понимаю.

— Прежде всего, наш призрак первоначально представлял собой не более чем туманную сущность, присутствие которой выдавали лишь косвенные приметы — смутные шорохи и тени; теперь же перед нами нечто осязаемое, и оно способно напугать человека до смерти, чему у нас есть доказательства. Далее, Ван дер Воорт заявляет, что это существо — узкое, высокое и определенно безрукое, в то время как мисс Ван дер Воорт видела человеческую руку и пальцы, и притом настолько отчетливо, чтобы рассказать нам о блестящих ногтях и о бинтах на руке. Кроме того, она ощутила на себе силу этой руки. С другой стороны, Ван дер Воорт настаивал, что эта тварь стучала когтями, точно собака, — а вы подтверждаете это описание, уточняя, что она принюхивается как дикий зверь. Что же это может быть такое? Это создание можно увидеть, можно ощутить его запах и прикосновение, однако оно прячется — и успешно — в комнате, где нет места даже кошке! И вы по-прежнему говорите мне, будто уверены, что можете все объяснить!

— Само собой, — убежденно ответил Флаксман Лоу.

— У меня нет ни малейшего намерения обижать вас, но я должен высказать свое мнение без обиняков, просто из соображений здравого смысла. Я уверен, что все это плод воспаленного воображения, и готов это доказать. Как вы считаете, сегодня ночью нам еще угрожает опасность?

— Сегодня ночью нам угрожает очень серьезная опасность, — ответил Лоу.

— Превосходно, как я только что сказал, я намерен проверить ваши слова. Прошу разрешения запереть вас в одной из дальних комнат, откуда вы не сможете прийти мне на помощь, и затем я проведу остаток ночи, прогуливаясь в темноте по коридору и холлу. Тогда все разъяснится — так или иначе.

— Если хотите, можете так и сделать, однако я прошу вас позволить мне по крайней мере наблюдать за вами. Я выйду из дому и буду следить за происходящим через окно в коридоре, которое я видел напротив двери Музея. Не можете же вы отказать мне в праве быть свидетелем — это было бы несправедливо.

— Конечно не могу, — отозвался Своффам. — Но погода такая скверная, что хороший хозяин собаку из дома не выгонит, а я предупреждаю, что запру за вами входную дверь.

— Не важно. Одолжите мне макинтош и держите фонарь зажженным — он на скамье в Музее, там, где я его поставил.

Своффам согласился. О том, что произошло далее, мистер Лоу рассказывает очень наглядно. Он вышел за порог (дверь за ним, как и было условлено, заперли) и, обогнув дом, оказался у коридорного окна, которое находилось почти напротив двери Музея. Дверь была по-прежнему приоткрыта, и в полумрак врезалась тонкая полоса света. Дальше зиял холл, черный и пустой. Лоу, насколько возможно укрывшись от дождя, ждал, когда появится Своффам. А вдруг страшная желтая фигура на тощих ногах выжидает в темном углу напротив, готовая со смертоносной силой наброситься на любого, кто пройдет мимо?

В этот миг Лоу услышал, как в глубине дома хлопнула дверь, и тут же появился Своффам со свечой в руке — одиноким ореолом тусклых лучей на фоне глубокой черноты. Он спокойно приближался по коридору, его смуглое лицо было угрюмо и решительно, и, завидев его, мистер Лоу ощутил тот озноб, который так часто предвещает необычные события. Своффам прошел мимо двери и направился к другому концу коридора. Дверь Музея слегка дрогнула — и в коридор за ним прыгнула тощая фигура с узкой головой. Затем одновременно раздались хриплый крик и грохот падения, и наступила полная темнота.

Мистер Лоу мгновенно разбил стекло, открыл окно и метнулся в коридор. Там он зажег спичку и в ее свете увидел картину, которая на миг нарисовалась на фоне окружающего мрака.

Своффам, раскинув руки, лежал лицом вниз, и Лоу успел заметить, как скорчившаяся тень подняла от плеча упавшего ужасную узкую голову и отпрянула от него.

Огонек спички затрепетал и потух, и Лоу услышал стремительное цоканье по полу; затем он разыскал свечу, которую выронил Своффам, зажег ее, наклонился над упавшим и перевернул его на спину. Здоровый румянец исчез, и белое как воск лицо казалось еще белее на фоне черных волос и бровей, а на шее под ухом была маленькая вздувшаяся пустула, от которой к скуле шла тонкая полоска смазанной крови.

В этот миг какое-то неосознанное чувство заставило Лоу поднять глаза. Из дверного проема, ведущего в Музей, наполовину высунулись костлявая шея и лицо — безносое, пустоглазое, злобное лицо с запавшими глазницами и оскаленными потемневшими зубами. Лоу сунул руку в карман, и через мгновение в гулком коридоре и холле прогремел выстрел. В разбитое окно со вздохом ворвался ветер, вдоль натертого пола скользил узкий клочок бинта, а Флаксман Лоу уже тащил Своффама в курительную.

Своффам пришел в себя не сразу. Он выслушал рассказ Лоу с гневным красным огнем в темных глазах.

— Призрак меня одурачил, — сказал он с неловким, обиженным смешком, — но теперь, сдается мне, настала моя очередь! Однако, прежде чем мы отправимся в Музей и осмотрим место происшествия, прошу вас, позвольте мне узнать, что вы все-таки думаете о происходящем. Вы были правы, когда говорили, что нам угрожает серьезная опасность. От себя могу лишь сказать, что почувствовал, как на меня что-то набросилось, и больше я ничего не помню. Боюсь, если бы этого не случилось, я не стал бы во второй раз спрашивать, каковы ваши соображения о том, что творится в доме, — добавил он с угрюмой откровенностью.

— Главных улик две, — ответил Лоу. — Обрывок желтоватого бинта, который я только что подобрал с пола в коридоре, и метка у вас на шее.

— Что вы сказали? — Своффам поспешно поднялся и принялся рассматривать свою шею в зеркальце на каминной полке.

— Свяжите вместе эти два факта, и, полагаю, вы сами сможете додумать все остальное, — сказал Лоу.

— Прошу вас, изложите вашу теорию полностью, — коротко попросил Своффам.

— Хорошо, — добродушно ответил Лоу, сочтя, что в сложившихся обстоятельствах досада Своффама вполне естественна. — Высокая тощая фигура, которая показалась профессору безрукой, при следующем появлении видоизменилась. Ведь мисс Ван дер Воорт видит уже руку в бинтах и темные пальцы с блестящими — что, разумеется, означает позолоченными — ногтями. Особый стук при ходьбе соответствует этим деталям, ведь мы знаем, что сандалии, сделанные из кожаных полосок, нередко соседствуют с позолоченными ногтями и повязками. Старые высохшие подошвы естественным образом стучат на натертом полу.

— Браво, мистер Лоу! Итак, вы хотите сказать, что в нашем доме обитает мумия!

— Такова моя мысль, и все, что я вижу, лишь подкрепляет мое мнение.

— Воздаю вам должное — вы уже излагали эту теорию минувшим вечером, причем до того, как сами что-то увидели. Вы поняли, что отец прислал домой мумию, и далее заключили, что я открыл ящик?

— Да. Мне кажется, вы сняли почти все — или скорее все — внешние покровы, оставив, таким образом, конечности мумии свободными, в одних только внутренних повязках, которыми оборачивают каждую конечность в отдельности. Думаю, эту мумию бальзамировали фиванским методом, при помощи ароматических специй, от которых кожа приобретает оливковый цвет и становится сухой и гибкой, словно дубленая шкура, черты лица остаются узнаваемыми, а волосы, зубы и брови сохраняются идеально.{44}

— Пока что все убедительно, — сказал Своффам. — Но как же быть с тем, что она периодически оживает? Как объяснить метки на шее у тех, на кого она нападает? И при чем тут наш старый добрый Призрак из Бэлброу?

Своффам старался говорить бодрым тоном, однако его волнение и мрачность были очевидны, как ни старался он их скрыть.

— Начнем с начала, — произнес в ответ Флаксман Лоу. — Каждый, кто честно и непредвзято изучает феномен спиритизма, рано или поздно сталкивается с неким обескураживающим явлением, объяснить которое не может ни одна из общеизвестных теорий. По причинам, в которые сейчас нет нужды вдаваться, мне кажется, что данный случай — именно из таких. Я вынужден заключить, что призрак, который в течение столь многих лет давал знать о своем присутствии в этом доме смутными и косвенными проявлениями, на самом деле — вампир.

Своффам откинул голову и недоверчиво отмахнулся.

— Мистер Лоу, мы не в Средневековье живем! Кроме того, как сюда мог попасть вампир? — насмешливо спросил он.

— Некоторые авторитеты в таких вопросах полагают, что при определенных условиях вампир способен самозародиться. Вы мне говорили, что этот дом выстроен на месте древнего захоронения, то есть там, где вполне естественно обнаружить такой простейший психический зародыш. В мертвых человеческих организмах содержатся все семена добра и зла. К росту эти психические семена или зародыши побуждает мысль, а если мысль существует долго и постоянно поощряется, то она в конце концов может набраться загадочной жизненной силы, которая будет неуклонно нарастать, вбирая в себя подходящие элементы из того, что ее окружает. Этот зародыш длительное время оставался всего лишь беспомощным разумом, который дожидался случая обрести материальную форму и с ее помощью осуществить свои желания. Невидимое и есть реальность; материальное лишь служит его воплощению. Неосязаемая реальность уже существовала, когда вы предоставили ей посредника, позволяющего действовать в физическом мире: распеленали мумию. Мы можем судить о природе зародыша только по его материальным проявлениям. Здесь налицо все признаки присутствия вампирического разума, который пробудил к жизни и наделил силой мертвое человеческое тело. Отсюда и отметины на шеях жертв, и их бледность и малокровие. Ведь вампиры, как вам известно, сосут кровь.

Своффам поднялся и взял фонарь.

— Нужны доказательства, — резко сказал он. — Погодите-ка, мистер Лоу. Вы говорите, что выстрелили в это существо? — И он взял револьвер, который Лоу положил на стол.

— Да, я целился в ногу, которую видел на ступени.

Своффам не сказал более ничего и, по-прежнему держа револьвер, направился к Музею.

Вокруг дома завывал ветер, и тьма, предвещающая рассвет, распростерлась над миром, когда глазам двоих смельчаков предстало поразительное зрелище, которое заставило бы содрогнуться кого угодно.

В углу большой комнаты стоял продолговатый деревянный ящик, в котором, наполовину свесившись наружу, лежала узкая фигура в истлевших желтых пеленах; тощую шею венчала копна курчавых волос. Носок сандалии и часть правой ступни были отстрелены.

Своффам с нервно подергивавшимся лицом поглядел на нее, а затем, схватив за ветхие повязки, швырнул в ящик, где мумия и замерла как живая, обратив к ним большой разинутый рот с влажными губами.

На миг Своффам застыл над ней; затем, выругавшись, вскинул револьвер и несколько раз с продуманной мстительностью выстрелил в ухмылявшееся лицо. После этого он затолкал тварь в ящик и, схватив оружие за ствол, вдребезги разбил ей голову с такой неистовой силой, что вся эта жуткая сцена стала походить на убийство.

Потом, повернувшись к Лоу, Своффам сказал:

— Помогите мне запереть крышку.

— Вы собираетесь похоронить мумию?

— Нет, мы должны избавить от нее землю, — свирепо ответил Своффам. — Я положу ее в старое каноэ и подожгу.

Дождь перестал, и на рассвете они вытащили на берег старое каноэ, поместили туда ящик вместе с его кошмарным обитателем и обложили хворостом. Парус был поднят, костер разожжен, и Лоу со Своффамом долго смотрели, как лодку уносит отлив: сначала это была мерцающая искорка, затем вспышка и взметнувшееся ввысь пламя, пока наконец в открытом море не закончилась история этого мертвеца — спустя три тысячи лет после того, как урартские жрецы{45} положили его мумию на вечный покой в уготованной ей гробнице.


перевод А. Бродоцкой


Эдмунд Гилл Суэйн

(Edmund Gill Swain, 1861–1938)

Английский литератор Эдмунд Гилл Суэйн родился в г. Стокпорте близ Манчестера, в семье церковного органиста. В 1880 г., окончив Манчестерскую среднюю школу, он поступил в Эмманьюел-колледж Кембриджского университета; в 1884 г. он получил степень бакалавра, а в 1887-м — магистра искусств. В 1885 г. был возведен в духовный сан и до 1892 г. служил викарием в приходе Кемберуэлл, Лондон, после чего был назначен капелланом Кингз-колледжа Кембриджского университета, где познакомился и подружился с М. Р. Джеймсом (см. ниже), оказавшим заметное влияние на его литературное творчество. В 1905 г., оставив пост капеллана, был назначен викарием в расположенное в окрестностях г. Питерборо (Кембриджшир) селение Стэн-граунд, которое стало прототипом Стоунграунда, постоянного места действия его рассказов. С 1923 г. служил ризничим собора Питерборо, одновременно исполняя обязанности смотрителя соборной библиотеки; позднее занимал ряд других церковных должностей. Его перу принадлежат «Описание собора Питерборо» (1921) и «История собора Питерборо» (1932).

Рассказ, включенный в настоящее издание, впервые увидел свет в авторском сборнике «Истории о призраках Стоунграунда», опубликованном в Кембридже в 1912 г. и ставшем единственным дошедшим до нас беллетристическим творением Суэйна (согласно завещанию, его архив был уничтожен). Посвященный М. Р. Джеймсу и состоящий из девяти рассказов, сборник объединен сквозной фигурой мистера Батчела — священника, вновь и вновь становящегося свидетелем загадочных и сверхъестественных явлений, которые герой (до известной степени alter ego автора) встречает с философской невозмутимостью. Русский перевод рассказа печатается по изд.: Готический рассказ XIX–XX веков: Антология. М.: Эксмо, 2009. С. 466–478.

ИНДИЙСКИЙ АБАЖУР

(The Indian Lamp-Shade)

Читатель, знакомый с тем, что прежде говорилось о мистере Батчеле, усвоил, несомненно, что он — человек с весьма консервативными привычками. Бытовые удобства, число которых в последнее время стремительно множится, не привлекают его даже в тех случаях, когда он о них наслышан. Неудобства, к которым он привык, для него предпочтительней удобств, к которым надо привыкать. Поэтому он до сих пор пишет гусиным пером, заводит часы ключиком, а содовую воду потребляет исключительно из бутылок с пробковой затычкой, прикрученной к горлышку проволокой.

Соответственно, читателя нисколько не удивит известие, что мистер Батчел по сю пору пользуется настольной лампой, которую приобрел восемьдесят лет назад, при поступлении в школу. Он по-прежнему переносит ее при необходимости из комнаты в комнату, и все другие осветительные приборы для него не существуют. Лампа эта недорогая, вида самого неказистого, и изготовлена она в те времена, когда производители не ставили перед собой цель облегчить потребителю жизнь. Чтобы зажечь лампу, необходимо частично ее разобрать, а чтобы погасить, приходится пользоваться примитивным тушильником для камина. Однако дам из семейства мистера Батчела больше беспокоит не это, а несоответствие лампы окружению. Мебель в доме солидная и удобная, но красивая лампа на каннелированной бронзовой колонне, подарок родственников по случаю его назначения, до сих пор стоит нераспакованной.

Одна из его младших и наиболее коварных родственниц намеренно подстроила фатальный, как она надеялась, инцидент со старой лампой, но через год обнаружила, что та, дополнительно изуродованная починкой, вновь используется по назначению. Попытки сжить лампу со свету, как со стороны членов семьи, так и посторонних, происходили неоднократно, однако лампа не сдавалась.

Лишь однажды мистер Батчел пошел в этом деле на уступку — случилось это совсем недавно и, можно сказать, неожиданно. Одна из родственниц, уехавшая в Индию, дабы вступить там в брак (к чему мистер Батчел приложил руку), прислала ему абажур местного производства. Предмет навевал приятные мысли. Узор из буддистских фигурок на нем бередил любопытство мистера Батчела, и он, к немалому удивлению всех своих друзей и приятелей, насадил абажур на лампу и там и оставил. Однако отнюдь не экзотические рисунки побудили его дополнить старую лампу не вполне подходящим к ней новым элементом. Более всего мистера Батчела привлек необычный цвет материи. Такой яркий оранжево-красный оттенок он видел впервые, а замечания посетителей, имевших в подобных вопросах более обширный опыт, убедили его, что цвет абажура и вправду неповторим. Все сошлись в том, что прежде такого цвета не встречали, и наименовать его кратко, без пояснений, не получается: ни одному из известных цветовых оттенков он не соответствовал. Самого мистера Батчела название цвета не заботило; он знал только, что этот оттенок ему по душе — более того, необычайно его завораживает. Когда вносили лампу и задергивали занавески, он со странным удовольствием обводил взглядом обстановку, которая прежде его совершенно не интересовала. Книги в кабинете, старомодная, основательная мебель столовой — все представало в новом, более дружелюбном свете; можно было подумать, застывшие предметы оттаивают, возрождаются к жизни. Абажур словно сообщал свету энергию, и комнаты, по словам мистера Батчела, смотрели бодрее.

Оптический эффект, как выражался мистер Батчел, был особенно заметен в столовой, где викарий любил проводить вечерние часы, поскольку там имелся большой удобный стол. В любимой позе, опираясь локтем о камин, мистер Батчел с удовольствием обводил взглядом интерьер комнаты, отражавшийся в большом старинном зеркале над каминной полкой. Высокий буфет красного дерева, стоявший напротив, светился, казалось, изнутри, что придавало ему мягкость очертаний и некоторое жизнеподобие, которое приятно волновало воображение его владельца. Тому случалось, к примеру, посетовать в шутку, что зеркало не способно сохранять и воспроизводить сцены, которым было свидетелем с конца XVIII века, когда его здесь поместили. Красноватый свет абажура всегда подстегивал фантазию мистера Батчела; в иных из его стихотворных опусов описаны видения, посещавшие его перед зеркалом, и можно было бы порадовать ими читателя, но автор чересчур скромен, чтобы согласиться на их публикацию. Не будь он столь тверд в своем решении, мы поместили бы здесь стихотворение, в котором мистер Батчел отважно вторгается в область физической науки. Он наделяет свое зеркало способностью бесконечно долго хранить свет, однажды на него упавший, и отражать его лишь под влиянием особых факторов. Фраза, начинающаяся со слов:



Случайный образ, что мелькнет пред ним,
Для будущего зеркалом храним,[23]



позабавила бы, вероятно, знатоков оптики. В последующие дни мистер Батчел неоднократно ее зачитывал и поражался: когда его праздные фантазии воплотились в самую что ни на есть подлинную реальность, ему стало ясно, что, сочиняя эти стихи, он обнаружил факт, неизвестный науке, но подкрепленный не менее солидными экспериментальными доказательствами, чем всеми признанные и описанные в учебниках законы отражения.

Как-то морозным вечером в январе мистер Батчел сидел у себя в столовой. Кресло его было придвинуто к камину, в зеркале отражалась верхняя часть комнаты у него за спиной. В ярком пятне света от абажура перед ним лежала книга. Судьба часто распоряжается так, что посетители являются к нам в дом именно в то время, когда мы более всего жаждем уединения; услышав в тот вечер, в девять часов, звяканье дверного колокольчика, мистер Батчел выразил свою досаду громким восклицанием. Слуга объявил: «Мистер Матчер», и мистер Батчел, поспешно изобразив на лице любезную мину, встал, чтобы встретить гостя. Мистер Матчер был Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи Древнего Ордена Собирателей, и держался он чопорно, как подобает носителю столь пышного титула. Вскоре мистер Батчел понял, что на остатке вечера можно поставить крест. Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи явился, дабы обсудить, как может сказаться закон о страховании на обществах взаимопомощи, радетелем которых мистер Батчел являлся. Он участвовал в собраниях этих обществ, в некоторых случаях вел их счета и никогда не отказывался вникнуть в их обстоятельства. Посему он усадил мистера Матчера в кресло по другую руку от камина и волей-неволей приготовился слушать.

— Приятный уголок, — сказал мистер Матчер, осмотревшись. — В холодные вечера здесь, должно быть, очень уютно. Вы были весьма добры, достопочтенный сэр, согласившись уделить мне внимание, а удобство вашего жилья побуждает желать, чтобы наша беседа была неспешной.

Постаравшись не выдать, что его желания идут вразрез с желаниями гостя, мистер Батчел долгие полчаса покорно его выслушивал. В конце концов он сосредоточил внимание на дальней стене, где между двух полосок на обоях дергалась тень от бакенбарды мистера Матчера, словно отбивая такт его размеренной речи.

ВГПЛ (эту должность обозначают обычно аббревиатурой) не относился к людям, способным, если их поторопишь, изложить свою мысль кратко. Его манера говорить была выработана на собраниях Ложи, и мистер Батчел, зная это, ожидал весьма пространной преамбулы.

— Я позволил себе злоупотребить снисходительностью вашего преподобия, — говорил мистер Матчер, глядя в висевшее перед его глазами зеркало, — по той причине, что в новом законе о страховании имеются один или два пункта, в которых мне видится угроза нашему длящемуся уже много лет процветанию. Повторяю, процветанию, длящемуся уже много лет, — повторил он, словно сомневаясь, что мистер Батчел уловил смысл. — Вчера я имел честь беседовать с Заместителем Надзирающего за Моральным Духом в Обстоятельствах Обычных и Чрезвычайных, — (в кругах, где вращался мистер Батчел, такие звания были нередки, и он понимал их без труда), — и мы пришли к единому мнению, что данный вопрос должен быть всесторонне рассмотрен. В уставе нашего Ордена есть одна или две нормы, как нам представляется, существенно важные для его процветания, но не далее как со следующего июля их придется упразднить… повторяю, упразднить. Мы не мидяне и даже не персы…{46} — Собираясь повторить слово «персы», мистер Матчер скользнул быстрым взглядом по комнате и смертельно побледнел. Мистер Батчел вскочил с кресла и поспешил ему на помощь: гостю явно сделалось плохо. Но тот с усилием взял себя в руки, встал и, пробормотав на ходу: «Разрешите мне откланяться», заторопился к двери. Мистер Батчел, искренне обеспокоенный, устремился следом, дабы предложить бренди или какое-нибудь иное средство. Мистер Матчер даже не остановился, чтобы ответить. Не подождав мистера Батчела, он пересек холл, схватился за ручку двери, молча открыл ее и выскользнул на улицу. Что совсем уже не поддавалось объяснению, за порогом он самым неподобающим для столь величественной персоны образом пустился рысью, и удивленному мистеру Батчелу оставалось только закрыть дверь и вернуться в столовую. Он сел в кресло и взял книгу, но не сразу в нее углубился, а задумался о том, почему посетитель повел себя столь странно. Подняв взгляд на зеркало, мистер Батчел обнаружил у буфета пожилого мужчину.

Он быстро обернулся и тут же вспомнил, что такое же телодвижение проделал и недавний гость. В комнате было пусто. Он снова обернулся к зеркалу: человек оставался на месте. Он походил на слугу — скорее всего, дворецкого. Визитка,{47} широкий белый галстук, чисто выбритый подбородок, аккуратные бакенбарды, сноровистые, но степенные движения — все это были признаки слуги респектабельного семейства, и стоял он у буфета с уверенностью привычного человека.

Из-за рамы зеркала едва-едва выглядывал еще один предмет, заметив который мистер Батчел вновь оглянулся и вновь не обнаружил ничего необычного. Это была дубовая шкатулка высотой два-три дюйма — дворецкий как раз ее отпирал. И тут мистер Батчел, проявив незаурядное самообладание, проделал очень полезный опыт. Он снял ненадолго с лампы индийский абажур и положил на стол. Зеркало при этом не показало ничего, кроме пустого пространства и скучных очертаний мебели. Дворецкий, а равно и шкатулка, исчезли, но по возвращении абажура вернулись на место.

Открыв шкатулку, дворецкий вынул из-под полы визитки свою левую руку, в которой прятал узелок из платка. Правой рукой он извлек содержимое узелка, поспешно сунул в шкатулку, захлопнул крышку и тут же вышел за дверь. Похоже было, что его вспугнули. Шкатулку он даже не запер. Наверное, услышал чьи-то шаги.

Почему мистер Батчел так заинтересовался шкатулкой, будет объяснено ниже. Как только дворецкий скрылся, викарий подошел к зеркалу и внимательно его изучил. Не однажды, желая поближе рассмотреть шкатулку, он оборачивался к буфету, где ничего не было, и, как ни странно, возвращался к зеркалу разочарованный. Наконец, прочно закрепив в памяти образ шкатулки, он опустился в кресло — подумать о действиях (или правильней сказать — «о проделках»?) дворецкого. К досаде мистера Батчела, содержимое узелка осталось для него тайной. Все, что обнаружилось в зеркале, — это что дворецкого спугнули и он сбежал, едва успев сунуть в шкатулку какой-то предмет. Ясно было одно: дворецкому требовалось что-то спрятать, и он тайком воспользовался для этого шкатулкой.

— Представление закончено или это только первый акт? — спросил себя мистер Батчел, глядя в зеркало. Об ответе можно было догадаться, поскольку шкатулка оставалась на месте. Ей-то уж точно надлежало исчезнуть, прежде чем комната обретет свой привычный облик; и как это произойдет: расплывется она в воздухе или будет унесена дворецким, — мистер Батчел твердо вознамерился проследить. Он не видел (в отличие, быть может, от мистера Матчера), как дворецкий принес шкатулку, но рассчитывал увидеть, как тот ее вынесет.

Второй акт не заставил себя долго ждать. Внезапно у буфета показалась женщина. Она метнулась так быстро, что мелькнувшую картинку не удалось рассмотреть. Женщина остановилась лицом к буфету, полностью заслонив собой шкатулку, и мистер Батчел установил только, что она высока ростом и волосы ее, цвета воронова крыла, не очень-то хорошо ухожены. От нетерпеливого желания увидеть ее лицо мистер Батчел выкрикнул: «Обернись!» Выкрик не произвел никакого действия, и священник понял, что вел себя глупо. На миг обернувшись, он увидел пустую комнату и вновь осознал, что спектакль (трагедия, как ему теперь казалось) закончился давным-давно — лет сто назад. Тем не менее ему представился случай посмотреть женщине в лицо. Она повернулась к зеркалу (тут мы принимаем за данность, что у отражения имелся оригинал), открывая мистеру Батчелу свои красивые, с печатью жестокости, черты, восковую бледность кожи, блестящие, чуть навыкате глаза. Женщина окинула поспешным взглядом комнату, раз-другой покосилась на дверь и открыла шкатулку.

«Похоже, наш достопочтенный приятель не остался незамеченным, — подумал мистер Батчел. — Если он присвоил себе нечто, принадлежащее этой блестящей особе, ему не поздоровится». Вот если бы в буфет было вделано зеркало, он мог бы подсмотреть за манипуляциями со шкатулкой, но, к его досаде, такое дополнение не отвечало взыскательным вкусам тогдашних мебельщиков. Шкатулки он не видел, однако движения ничем не скрытых локтей выдавали, что женщина в ней роется. Наконец локти одновременно дернулись в стороны: это, несомненно, указывало, что женщина вскрыла какую-то емкость. Таким натужным движением откидывают плотно сидящую крышку жестянки.

— Что дальше? — произнес мистер Батчел, поняв, что манипуляции со шкатулкой завершились. — Что это, конец второго акта?

Вскоре он убедился, что это еще не конец и драма в зеркале приобретает все признаки трагедии. Женщина закрыла шкатулку, глянула, как прежде, на дверь, быстро шагнула туда, но неожиданно встала как вкопанная. Через мгновение она бессильно рухнула на пол. Очевидно, с ней случился обморок.

Теперь мистер Батчел не видел ничего, кроме шкатулки, оставшейся на буфете; чтобы обозревать, пользуясь его выражением, всю сцену, он встал и приблизился к зеркалу вплотную. Так ему стали видны женщина, которая недвижно лежала на ковре, и священник в седом парике, стоявший в дверях.

— Стоунграундский викарий, без сомнения, — заметил мистер Батчел. — Похоже, домохозяйство моего почтенного предшественника далеко от идеального: судя по тому, как его испугалась эта особа, грядут серьезные неприятности. Бедный старик, — добавил он, когда священнослужитель вошел в комнату.

На викария нельзя было смотреть без жалости. Он выглядел усталым и больным, на щеках блестели полоски слез. Он постоял, глядя на бесчувственную женщину, потом наклонился и осторожно разжал ее руку.

Мистер Батчел дорого бы дал за то, чтоб узнать, что обнаружил викарий. Взяв из руки женщины какой-то предмет, священник выпрямился (глаза его выражали ужас), постоял недолго, челюсть его вдруг отвисла, глаза закатились, и он, как и женщина, рухнул на пол.

Оба лежали бок о бок между столом и буфетом, их было едва видно. Когда священник стал падать, мистер Батчел обернулся, желая его поддержать, и вновь убедился в своем бессилии, что его искренне огорчило. Чтобы помочь несчастным, нужно было вернуться на два века назад. С тем же успехом можно было бы оказывать помощь раненым при Ватерлоо.{48} От досады он готов был снять с лампы абажур и уже протянул было руку, но любопытство взяло верх, и мистер Батчел вознамерился досмотреть спектакль до конца.

Первой подала признаки жизни женщина. Этого можно было ожидать, поскольку она первой лишилась чувств. Если бы мистер Батчел не успел заметить выражение ее лица в зеркале, его бы удивили ее первые движения. Еще не в силах встать на ноги, женщина расцепила безжизненные пальцы священника и вынула то, что в них было зажато. Мистер Батчел разглядел блеск драгоценных камней. Она встала, добралась неверными шагами до двери, помедлила, бросила недобрый взгляд на распростертое тело священника и скрылась в холле. Больше она не появлялась, и мистер Батчел был рад от нее избавиться.

К старому викарию сознание вернулось нескоро; когда он зашевелился, в дверях уже, к счастью, стоял дворецкий. С бесконечной нежностью он поднял хозяина и, поддерживая крепкой рукой, вывел за порог. Комната наконец опустела.

— Ну, вот и завершился второй акт, — сказал мистер Батчел. — Да я бы, наверное, больше и не выдержал. Если та жуткая особа вернется, я уберу абажур и со всем этим покончу. Впрочем, надеюсь узнать, что случится со шкатулкой, а также — честный ли человек мой достопочтенный приятель, который только что проводил из комнаты своего хозяина.

Увиденное взволновало мистера Батчела — он даже немного устал. Однако он не садился, чтобы не пропустить чего-нибудь важного. Из кресла не было видно ни двери, ни нижней части комнаты, поэтому мистер Батчел остался у камина — ждать, когда исчезнет деревянная шкатулка.

Он так пристально следил за шкатулкой, которая его особенно занимала, что едва не пропустил следующий эпизод. За приоткрытой дверью виднелась бархатная портьера, не привлекавшая внимания мистера Батчела. Она представлялась ему — что и понятно — обычным предметом обстановки, и лишь по случайности он бросил на нее повторный взгляд. Но, когда портьера стала медленно перемещаться по холлу, мистера Батчела, конечно же, разобрало любопытство. Десятью минутами раньше дворецкий, помогая хозяину выйти, оставил дверь приоткрытой, однако просвет был виден под углом и от холла просматривалась лишь небольшая полоска. Мистер Батчел шагнул, чтобы открыть дверь пошире, и убедился, разумеется, что в очередной раз был обманут живостью образов. Дверь столовой не открывалась с тех пор, как он закрыл ее за мистером Матчером, чье внезапное смятение теперь сделалось понятней.

Между тем портьера продолжала перемещаться, и в голову мистеру Батчелу пришла догадка. Это был погребальный покров. Из дома к месту последнего упокоения несли пышно убранные останки, за ними следовала большая процессия скорбящих в длинных плащах. Черные перчатки, в руках черные шляпы, на шляпах креповые ленты, свисавшие до самой земли. Впереди шел знакомый старик-священник; двое из членов семьи пытались его поддержать, но он отказывался принять помощь. Мистер Батчел с сочувствием наблюдал, как участники похорон миновали дверь, и, лишь поняв, что они вышли из дома, вновь перевел взгляд на шкатулку. Он не сомневался, что близится заключительная сцена трагедии, и она в самом деле была не за горами. Финал оказался кратким и незатейливым. В комнату решительно вошел дворецкий, откинул гардины, поднял шторы и тотчас удалился, унося шкатулку. Вслед за тем мистер Батчел потушил лампу и отправился в постель; в голове у него созрел замысел, который предстояло осуществить завтра.

В чем состоял этот замысел, можно изложить без проволочек. Мистер Батчел узнал деревянную шкатулку — она до сих пор хранилась в доме. В старой библиотеке викария Уайтхеда стояли три книжных шкафа, набитых материалами большого судебного процесса о церковной десятине,{49} относившимися к концу XVIII века. В дальнем шкафу среди бумаг находилась и неоднократно упоминавшаяся выше шкатулка. Сколько помнилось мистеру Батчелу, там хранились сведения о бедняках в большом числе имений, затронутых процессом, и ему не приходило в голову там порыться. Но в тот вечер перед сном он твердо вознамерился тщательно изучить содержимое шкатулки. Конечно, трудно было надеяться после стольких лет отыскать объяснение сцен, которым он был свидетелем, но он решил по крайней мере попытаться. И еще мистер Батчел решил, если ничего не найдет, поместить в шкатулку правдивое описание того, что наблюдал в столовой.

Едва ли скоро уснет человек, располагающий многими, хотя и разрозненными сведениями о некой загадочной истории, — нет, он попытается, несомненно, сложить из фрагментов единое целое. Мистер Батчел размышлял более часа, стараясь как-нибудь связать дворецкого и его хозяина, женщину, похожую на цыганку, и похороны, однако удовлетворительного результата не получил. Во сне же загадка показалась не столь сложной, отгадка нашлась, причем такая очевидная, что оставалось удивляться, как он не додумался прежде. Утром, напротив, очевидными представились слабые стороны этой отгадки, и мистер Батчел удивился, как мог поверить в такую чушь; впрочем, во что только ни поверишь, когда критическая способность спит. Но предстояло еще провести расследование, и мистер Батчел вынул шкатулку из дальнего шкафа, отер ее полотенцем и, одевшись, отнес вниз. Принадлежности для завтрака занимали лишь малую часть обширного стола, на остальном пространстве скоро появились документы из шкатулки, которые мистер Батчел один за другим просматривал. Память его не подвела. Это были инспекционные оценочные листы по приходам, он выложил на стол десятка два или больше. Они не представляли собой никакого интереса и неспособны были пролить хотя бы малейший свет на дело, над которым он размышлял. Похоже было, кто-то попросту сунул их в шкатулку, не найдя другого вместилища.

Вскоре, однако, начали попадаться бумаги иного характера. Мистер Батчел сам не заметил, как погрузился в чтение одного из листков, ни формой, ни цветом не походившего на предыдущие.

«Ирландский бекон — приобретать у мистера Броудли, торговца хмелем в Саутуорке».{50}

«Вино из изюма — хранится в подвалах „Вино и бренди“ на Кэтрин-стрит».{51}

«Лучший сланец — у мистера Форстерса на Литтл-Бритн».{52}

Далее следовал рецепт «ревматической микстуры», способ приготовления полировальной смеси для красного дерева и прочее подобное. Это были, судя по всему, бумаги дворецкого.

Мистер Батчел отложил их в сторону, как и предыдущие; далее следовали счета, одно-два личных письма, объявление о лотерее, и вот он добрался до закрытого отделения, занимавшего около половины объема шкатулки. Крышка отделения была снабжена костяным шпеньком; мистер Батчел вынул ее и положил на стол среди бумаг. Он сразу увидел, что достал дворецкий из носового платка. Это был открытый складной нож со зловещими следами на ржавом лезвии. И тонкий человеческий палец, желтый и высохший, с золотым кольцом.

Мистер Батчел снял кольцо, что удалось, даже сейчас, не без труда. Уронил палец обратно в шкатулку и отнес ее в другую комнату. Завтракать ему расхотелось, он позвонил в колокольчик, чтобы унесли приборы, а сам принялся изучать кольцо в лупу.

Кольцо украшали прежде три больших камня, но все они были бесцеремонно вырваны из оправы. Лапки частью погнулись, частью сломались. Внутри изящным курсивом было выгравировано: ЭЙМИ ЛИ; за камнями уместились две строчки:



Счастья вдвое даст — и боле,
Половину снимет боли.[24]



Держа в руках это трогательное свидетельство любви, мистер Батчел перебирал в уме эпизоды, которым оно могло послужить объяснением. По поводу камней на кольце сомневаться не приходилось: он помнил, как взволновался старый викарий, когда они сверкнули у него в ладони. Но мистеру Батчелу хотелось надеяться, что старику не пришлось узнать, каким образом кольцо попало в шкатулку.

Имя Эйми Ли мистеру Батчелу было известно не хуже его собственного. Уже семь лет он каждое воскресенье, раза по два, не меньше, видел такую надпись у своих ног, когда сидел в алтаре, как и надпись «Роберт Ли» на соседней плите. Под неспешное пение затейливых церковных гимнов он задумывался, не появится ли повод произнести это имя. Теперь знание надписей на плитах вновь ему пригодилось. Вдоль ряда плит, в головах, были уложены мелкие плитки, и мистер Батчел поспешил исполнить то, что почел своим долгом. Он вернул кольцо на палец Эйми Ли, отнес его в церковь, с помощью зубила поддел одну из плиток и пристойным образом предал палец земле.

Узнал ли дворецкий, что и сам был ограблен, кто мог сказать? После похорон его, несомненно, уволили, а деревянную шкатулку он — или кто-то другой — спрятал в таком месте, где ее никто бы не нашел. Она по-прежнему хранится среди судебных бумаг и могла бы лежать нетронутой еще сотню лет. Возвратив туда шкатулку без обещанного отчета, мистер Батчел пошел в столовую, снял с лампы индийский абажур, поднес к краю зажженную спичку и стал наблюдать, как его медленно пожирало пламя.

Оставалось еще одно дело. Мистер Батчел чувствовал, что получит некоторое удовлетворение, посетив мистера Матчера. Адрес он нашел в приходском альманахе Ордена Собирателей: Уильямсон-стрит, Альберт-Виллас, 13,— в миле от Стоунграунда.

К счастью, мистер Батчел застал мистера Матчера дома; в дверях тот пространно извинялся за то, что встречает посетителя без пиджака.

— Надеюсь, — начал мистер Батчел, — ваше недавнее недомогание прошло без последствий.

— Лучше и не упоминайте о нем, ваше преподобие, — отозвался мистер Матчер. — Супруга, когда я вернулся, сделала мне такое внушение, что я устыдился себя… повторяю, устыдился себя.

— Не сомневаюсь, ваша супруга заметила, что вы нездоровы, — проговорил мистер Батчел, — но вряд ли она стала бы вас за это упрекать.

Гостя уже провели в гостиную, появилась миссис Матчер и смогла сама за себя ответить.

— Мне в самом деле стало стыдно, сэр: подумать только, что нагородил Матчер, и это про дом священника. Матчер не такой человек, сэр, чтобы прикладываться к спиртному, но он ужас как охоч до холодной свинины, и это ему вечно выходит боком, а на ночь — особенно.

— Получается, ваше недомогание вызвано холодной свининой?

— И да и нет, ваше преподобие. Со стороны внутренних органов меня не беспокоило ничто… повторяю, ничто. Но при скудном освещении — прошу простить меня, ваше преподобие, — при скудном освещении мне почудился престарелый джентльмен, который принес в вашу комнату шкатулку и поставил ее на шифоньер.

— Но никакого джентльмена не было, — вставил мистер Батчел.

— Да-да, не было! — подтвердил ВГПЛ. — И это необъяснимое обстоятельство привело меня в ужас. Надеюсь, вы простите меня за столь бесцеремонный уход.

— Разумеется. Необъяснимые обстоятельства всегда выбивают из колеи.

— И вы позволите мне как-нибудь возобновить наш разговор относительно государственного страхования? — добавил мистер Матчер, провожая гостя к двери.

— До греческих календ у меня едва ли найдется время,{53} — рискнул ответить мистер Батчел.

— О, я готов обождать. Для спешки нет причин.

— Срок долгий, — заметил мистер Батчел.

— Ни слова об этом, — наиучтивейшим тоном отозвался Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи. — Но не откажитесь дать мне знать, когда время придет.


перевод Л. Бриловой


Эдит Уортон

(Edith Wharton, 1862–1937)

Американская писательница Эдит Уортон, урожденная Эдит Ньюболд Джонс, значительную часть жизни провела в Европе — подобно знаменитому американскому прозаику Генри Джеймсу (1843–1916), с которым она была дружна и влияние которого ощутимо в ее произведениях (в том числе в представленной в настоящем сборнике новелле «Торжество тьмы», где налицо тематические переклички с джеймсовским «Поворотом винта» (1897, опубл. 1898)). Родившаяся в богатой нью-йоркской семье и получившая хорошее домашнее образование, она начала писать стихи и прозу уже в 14-летнем возрасте. Первый сборник рассказов Уортон — «Предпочтение» — вышел в свет в 1899 г.; за ним последовали повесть «Пробный камень» (1900) и социальный роман «Обитель радости» (1903–1905, опубл. 1905), который принес начинающей писательнице широкую известность. Среди наиболее известных ее романов — «Итан Фром» (1909–1911, опубл. 1911), мрачный рассказ о любви и мести на бедной ферме в Новой Англии, «Обычай страны» (1913), социально-сатирическое повествование о пути бедной провинциальной девушки к успешному замужеству, «Век невинности» (1919, опубл. 1920, Пулитцеровская премия 1921 г.) — любовная история, развертывающаяся на фоне сатирической картины жизни нью-йоркского общества 1870-х гг., «Запруженная река Гудзон» (1928–1929, опубл. 1929). На протяжении первого десятилетия XX в. Уортон много путешествовала по Европе, а последние тридцать лет жизни провела во Франции, где обрела немало литературных знакомств — в том числе с Жаном Кокто и Андре Жидом. Помимо художественной прозы и поэзии, она зарекомендовала себя как теоретик литературы (книга эссе «Сочинительство», 1925); в 1930 г. была принята в Американскую академию литературы и искусств.

Перу Уортон принадлежит 11 новеллистических циклов, три из которых — «Рассказы о людях и призраках» (1910), «У черты и за чертой» (1926) и «Призраки» (1937) — относятся к жанру историй о сверхъестественном, составляющих отдельный, весьма значительный пласт ее литературного творчества.

ТОРЖЕСТВО ТЬМЫ{54}

(The Triumph of Night)

I

Было ясно, что сани из Веймора не приехали; и продрогший юный путешественник, который так рассчитывал поскорее сесть в них, когда сходил с бостонского поезда на узловой станции Нортридж, очутился один-одинешенек на открытой платформе, беззащитный перед натиском зимней ночи.

Хлеставший его ветер прилетел из обледенелых лесов и с заснеженных полей Нью-Гемпшира.{55} Казалось, он пересек безбрежные мили промерзшей тишины, наполнив их таким же холодным воем и отточив края о такой же безрадостный черно-белый пейзаж. Темный, всепроникающий, острый, как меч, он то оглушал, то атаковал свою жертву, словно матадор, который то взмахивает плащом, то вонзает бандерильи. Эта аналогия напомнила молодому человеку о том, что у него самого плаща нет, а пальто, в котором он успешно противостоял относительно умеренному бостонскому климату, на открытых ветру высотах Нортриджа показалось не толще бумажного листка. Джордж Фэксон отметил про себя, что назвали станцию на редкость удачно.{56} Она лепилась к открытому уступу над долиной, из которой взобрался поезд Фэксона, и ветер прочесывал ее стальными зубьями — путешественник так и слышал, как они скрежещут по деревянным стенам станционного здания. Других строений поблизости не было: деревня находилась гораздо дальше по дороге, и туда — поскольку сани из Веймора не приехали — Фэксону волей-неволей предстояло пробираться сквозь сугробы высотой в несколько футов.

Он прекрасно понимал, что произошло: хозяйка забыла, что он должен приехать. Фэксон был еще молод, но подобная печальная проницательность подкреплялась обширным опытом, и путешественник знал, что хозяева чаще всего забывают послать именно за теми гостями, которым труднее всего наскрести деньги на экипаж. Однако сказать, будто миссис Калми о нем забыла, было бы слишком прямолинейно. Воспоминания о подобных эпизодах, имевших место в прошлом, натолкнули Фэксона на мысль, что она, вероятно, велела горничной передать дворецкому, чтобы тот позвонил кучеру и велел ему передать одному из конюхов, чтобы тот (если, конечно, он больше никому не понадобится) съездил в Нортридж за новым секретарем; однако какой уважающий себя конюх не сумеет в такую ненастную ночь забыть подобный приказ?

Самым очевидным выходом из положения было пробиваться сквозь сугробы в деревню, а там найти сани, которые доставили бы путника в Веймор; но вдруг по прибытии к миссис Калми Фэксона забудут спросить, во сколько ему обошлась такая преданность долгу? Это тоже была одна из тех неприятностей, предусматривать которые он научился дорогой ценой, и обретенная таким образом прозорливость подсказывала ему, что дешевле будет переночевать в Нортриджской гостинице и известить миссис Калми о своем местонахождении по телефону. Фэксон уже склонился к этому решению и был готов доверить свой багаж рассеянному незнакомцу с фонарем, когда его надежды пробудил звон колокольчиков.

На станцию вкатили двое саней, и из первых выскочил молодой человек, укутанный в меха.

— Из Веймора? Нет, эти сани не из Веймора.

Это был голос юноши, запрыгнувшего на платформу, — голос настолько приятный, что он прозвучал для Фэксона утешением, несмотря на смысл сказанного. В тот же миг качнувшийся на ветру станционный фонарь бросил на говорившего мимолетный луч, и обнаружилось, что черты его лица находятся в самой отрадной гармонии с голосом. Молодой человек был очень белокур и очень юн (Фэксон решил, что ему вряд ли больше двадцати), однако его лицо, полное утренней свежести, было немного чересчур заостренным и тонким, как будто живой нрав соперничал в юноше с некоторым надрывом, вызванным телесной слабостью. Вероятно, Фэксон быстрее прочих замечал подобные мелочи, поскольку его собственный темперамент зависел от слегка расшатанных нервов, что, однако, как он полагал, делало его чувствительной натурой — и не более того.

— Вы ждали сани из Веймора? — продолжал вновь прибывший, стоя рядом с Фэксоном, словно стройная меховая колонна.

Секретарь миссис Калми объяснил, в чем заключались его затруднения, и его собеседник отмахнулся от них с пренебрежительным «Ох уж эта миссис Калми!», отчего молодые люди заметно приблизились к взаимопониманию.

— Так, значит, вы… — Юноша смолк и вопросительно улыбнулся.

— Новый секретарь? Да. Но сегодня вечером, очевидно, на письма отвечать не надо. — Смех Фэксона углубил единодушие, так стремительно возникшее между собеседниками.

Его друг тоже рассмеялся.

— Миссис Калми сегодня завтракала у моего дядюшки, — объяснил он, — и говорила, что вы должны приехать. Но за семь часов миссис Калми забудет что угодно.

— Что ж, — философски заметил Фэксон, — полагаю, что отчасти поэтому ей и нужен секретарь. А я всегда могу переночевать в Нортриджской гостинице, — заключил он.

— Нет, не можете! На той неделе она сгорела дотла.

— Ну надо же, вот черт! — сказал Фэксон, однако юмористическая сторона дела дошла до него раньше, чем мысль о неизбежных неудобствах. Все последние годы его жизнь была чередой неловких положений, к которым приходилось безропотно приспосабливаться, и он научился прежде извлекать из них хотя бы малую толику развлечения и лишь затем искать практический выход. — Ну, тогда здесь наверняка найдется у кого устроиться.

— Зато вас это не устроит. Кроме того, Нортридж отсюда в трех милях, а наш дом — в противоположной стороне — немного ближе. — Сквозь сумрак Фэксон различил, что его друг сделал жест, намереваясь представиться. — Меня зовут Фрэнк Райнер, и я живу у дяди в Овердейле. Я встречаю двух его друзей, которые через несколько минут прибудут из Нью-Йорка. Если вы не против подождать их, то, не сомневаюсь, Овердейл подойдет вам больше Нортриджа. Мы приехали из города всего на несколько дней, но дом всегда готов к приему толпы гостей.

— Но ваш дядюшка… — только и смог возразить Фэксон со странным чувством, что, как бы он ни был смущен, дальнейшие слова его невидимого друга развеют это смущение словно по волшебству.

— Ах, мой дядюшка — сами увидите! Я за него ручаюсь! Осмелюсь предположить, что вы о нем уже слышали — это Джон Лавингтон.

Джон Лавингтон! Едва ли можно было всерьез предполагать, будто кто-то о нем не слышал. Даже с такого незаметного наблюдательного поста, как должность секретаря миссис Калми, пропустить слухи о Джоне Лавингтоне, его деньгах, его картинах, его политическом влиянии, его благотворительной деятельности и его гостеприимстве было невозможно — как невозможно не расслышать гул водопада в безлюдных горах. Можно даже сказать, что единственным местом, где на Джона Лавингтона никто не ожидал наткнуться, было то безлюдье, которое сейчас окружало собеседников, по крайней мере в этот час величайшей его пустынности. Но как это было похоже на блистательно вездесущего Джона Лавингтона — и здесь обвести всех вокруг пальца.

— Да-да, я слышал о вашем дяде.

— Так вы ведь поедете с нами, правда? Ждать осталось всего пять минут, — настаивал юный Райнер тоном, который рассеивал все сомнения, попросту игнорируя их; и Фэксон сам не заметил, как принял приглашение так же легко, как оно было сделано.

Нью-йоркский поезд опоздал, и ждать его пришлось не пять минут, а все пятнадцать; и пока друзья расхаживали по обледенелой платформе, Фэксон начал понимать, почему ему показалось, что согласиться на предложение нового знакомого — естественнее некуда. Это произошло потому, что Фрэнк Райнер относился к числу тех счастливчиков, которые упрощают человеческое общение, излучая уверенность и добродушие. Фэксон заметил, что юноша добивается этого впечатления, не опираясь ни на какие дарования, кроме молодости, и не прибегая ни к каким ухищрениям, кроме искренности; а эти качества раскрывались в улыбке настолько обаятельной, что Фэксон, как никогда прежде, ощутил, чего может достичь природа, если ей вздумается привести внешность в соответствие с нравом.

Фэксон узнал, что молодой человек — единственный племянник и подопечный Джона Лавингтона, с которым и поселился после смерти матушки — сестры великого человека. Мистер Лавингтон, по словам Райнера, был для него «душа-человек» («Правда, понимаете, он со всеми такой»), а положение юноши, кажется, полностью соответствовало его характеру. Судя по всему, единственной тенью, омрачавшей его существование, была та самая телесная слабость, которую уже отметил Фэксон. Здоровье юного Райнера подтачивала чахотка, и болезнь уже зашла настолько далеко, что, по мнению самых известных светил, ссылка в Аризону или Нью-Мексико была неизбежна.

— Но дядюшка, к счастью, не стал паковать мне чемоданы, как поступило бы на его месте большинство, — он захотел выслушать другое мнение. Чье? А одного страшно умного типа, молодого доктора с прорвой новых идей, который просто посмеялся над затеей с моим отъездом и сказал, что мне будет совсем неплохо и в Нью-Йорке, если только я не буду злоупотреблять зваными обедами и время от времени стану кататься в Нортридж подышать свежим воздухом. Так что в ссылку я не поехал только благодаря дядиным стараниям, — а с тех пор как этот новый эскулап меня успокоил, я чувствую себя в сто раз лучше.

Затем юный Райнер признался, что обожает званые обеды, танцы и прочие подобные развлечения; и, слушая его, Фэксон не мог не подумать, что врач, который не стал полностью лишать больного этих удовольствий, был, вероятно, более тонким психологом, чем его маститые коллеги.

— Все равно вам следует беречься, знаете ли. — Заботливость сродни братской, которая заставила Фэксона произнести эти слова, побудила его также деликатно поддержать Фрэнка Райнера под локоть.

Тот в ответ на это движение пожал Фэксону руку.

— О, конечно, я страшно, страшно осторожен! К тому же за мной бдительно присматривает дядюшка!

— Но если дядюшка так за вами присматривает, как ему нравится то, что вы дышите ледяным воздухом в этой сибирской глуши?

Райнер небрежным жестом поднял меховой воротник.

— Холод мне не навредит, дело ведь не в этом.

— И не в танцах и обедах? А в чем тогда? — добродушно настаивал Фэксон, на что его спутник со смехом отвечал:

— Знаете, дядя говорит, самое вредное — это скука; и я склонен с ним согласиться!

Смех вызвал у Райнера приступ кашля; ему стало так трудно дышать, что Фэксон, по-прежнему держа друга под локоть, поспешно увел его с открытого воздуха в нетопленый зал ожидания.

Юный Райнер рухнул на скамью у стены и стянул меховую перчатку, чтобы достать платок. Он отшвырнул шапку и провел платком по лбу, совершенно белому и покрытому испариной, хотя щеки юноши по-прежнему сохраняли здоровый румянец. Но взгляд Фэксона приковала рука, которую обнажил Райнер, — такая тонкая, такая бескровная, такая истощенная, такая старческая на фоне лба, которого она коснулась.

«Как странно — здоровое лицо и умирающие руки», — подумал секретарь; он даже пожалел, что юный Райнер снял перчатку.

Свисток скорого поезда поднял молодых людей на ноги, и в следующий миг на платформу прямо в ночной мороз вышли два укутанных в меха господина. Фрэнк Райнер представил их как мистера Грисбена и мистера Болча, и, пока их багаж грузили во вторые сани, Фэксон при свете качавшегося фонаря разглядел, что это два седовласых пожилых человека, по виду обычные преуспевающие дельцы.

Они приветствовали племянника хозяина с дружеской непосредственностью, и мистер Грисбен, судя по всему, говоривший за обоих, завершил свою речь сердечным «И еще долгих-долгих лет, мой дорогой мальчик!», из чего Фэксон заключил, что их прибытие связано с какой-то годовщиной. Но расспросить подробнее он не смог, поскольку ему отвели место рядом с кучером, тогда как Фрэнк Райнер с дядиными гостями сел в сани.

Стремительная езда (лошади оказались именно такими, какими и должен был владеть Джон Лавингтон) привела их к высоким воротам, освещенной сторожке и аллее, снег на которой был укатан до мраморной твердости. В конце аллеи маячил длинный дом, основная его часть была темной, но одно крыло распространяло гостеприимные лучи; и в следующий миг Фэксон оказался захвачен чередой впечатлений: тепло и свет, оранжерейные растения, торопливые слуги, обширный пышный холл, обшитый дубом и похожий на театральную декорацию, и в нездешней дали посреди него — маленький человечек, подобающе одетый, заурядно выглядевший и ничуть не похожий на тот довольно яркий образ, который был связан у Фэксона с именем Джона Лавингтона.

Удивление, вызванное этим контрастом, не рассеялось и тогда, когда Фэксон торопливо переодевался в большой роскошной спальне, которую ему отвели. «Не понимаю, при чем здесь он», — только и смог подумать секретарь, так трудно ему было увязать роскошь того образа, который Лавингтон создавал в обществе, с сухими манерами и сухим обликом хозяина дома. Юный Райнер вкратце объяснил дяде, в каком положении очутился Фэксон, и мистер Лавингтон поприветствовал гостя — с черствой натянутой сердечностью, которая в точности соответствовала узкому лицу, жесткой руке и холодноватому дуновению одеколона от вечернего платка. «Будьте как дома… как дома!» — повторял хозяин таким тоном, что становилось ясно: сам он совершенно не способен на подвиг, которого требовал от посетителя. «Все друзья Фрэнка… я счастлив… будьте же совсем как дома!»

II

Несмотря на благоуханное тепло и хитроумные удобства спальни Фэксона, исполнить предписание оказалось нелегко. Найти ночлег под пышным кровом Овердейла было восхитительной удачей, и физическим уютом Фэксон насладился вполне. Однако, несмотря на все изобретательные роскошества, дом был до странности холодным и негостеприимным. Фэксон сам не понимал, в чем дело, и мог лишь предположить, что сильная (пусть и в отрицательном смысле) личность мистера Лавингтона каким-то мистическим образом проникала во все уголки его жилища. Хотя, вероятно, это ощущение было вызвано тем, что сам Фэксон устал и проголодался, замерз куда сильнее, чем думал, пока не попал с мороза в тепло, и вообще ему несказанно надоели незнакомые дома и перспектива вечно жить у чужих людей.

— Надеюсь, вы не умираете с голоду? — В дверях показалась тонкая фигура Райнера. — Дядюшке надо обсудить одно небольшое дело с мистером Грисбеном, и обедать мы будем только через полчаса. Мне за вами зайти или вы сами найдете дорогу вниз? Идите прямо в столовую — вторая дверь налево по длинной галерее.

Райнер исчез, оставив за собой шлейф теплоты, и Фэксон, вздохнув с облегчением, зажег сигарету и сел у камина.

Он осмотрелся, теперь уже без особой спешки, и ему бросилась в глаза одна деталь, поначалу ускользнувшая от его внимания. Комната была полна цветов — простая «холостяцкая спальня» в доме, куда приехали всего на несколько дней, в самом сердце мертвой нью-гемпширской зимы! Цветы были повсюду — и не в бессмысленном изобилии, но расставленные с той же продуманной тщательностью, какая отличала композицию из цветущих кустов в холле. На бюро стояла ваза аронников, на столике возле локтя Фэксона — букет гвоздик необычного оттенка, а из стеклянных мисок и фарфоровых вазонов источали тающий аромат пучки разноцветных фрезий. Такое количество цветов предполагало целые акры теплиц — но как раз это его интересовало меньше всего. Сами цветы, их качество, отбор и расстановка, предполагали наличие у кого-то — и у кого, как не у Джона Лавингтона? — заботливой и чуткой страсти именно к этому виду красоты. Что ж, теперь понять этого человека — каким его увидел Фэксон — стало еще труднее!

Полчаса прошло, и секретарь, в предвкушении обеда, направился в столовую. Он не запомнил, с какой стороны его привели в спальню, и, выйдя, растерялся, обнаружив сразу две лестницы — очевидно, обе парадные. Он выбрал правую и у подножия обнаружил длинную галерею, которую упоминал Райнер. Галерея была пуста, а двери в ней — закрыты; но Райнер говорил «вторая дверь налево», и Фэксон, напрасно подождав внезапного озарения, взялся за вторую ручку с левой стороны.

Он попал в квадратную комнату, темные стены которой были увешаны картинами. Фэксону показалось, что мистер Лавингтон и его гости уже расселись вокруг накрытого стола при свете настольных ламп под абажурами, но затем он понял, что на столе лежат не деликатесы, а бумаги и что он, по всей видимости, незваным проник в кабинет хозяина дома. Фэксон остановился, а Фрэнк Райнер поднял голову.

— О, здесь мистер Фэксон. Может быть, попросим его…

Мистер Лавингтон со своего конца стола встретил улыбку племянника взглядом, полным беспристрастного доброжелательства.

— Конечно. Входите, мистер Фэксон. Не сочтите это вольностью…

Мистер Грисбен, сидевший напротив хозяина, повернул голову к двери:

— Мистер Фэксон, разумеется, американский гражданин?

Фрэнк Райнер засмеялся:

— Об этом не беспокойтесь! Ох, дядя Джек, ну вас с вашими новомодными ручками! У вас что, обычного пера не найдется?

Мистер Болч, говоривший медленно, будто нехотя, приглушенным голосом, от которого, судя по всему, мало что осталось, поднял руку и спросил:

— Минуточку, признаете ли вы, что это…

— Моя последняя воля и завещание? — Райнер засмеялся вдвое веселее. — Что ж, я не ручаюсь, что это «последняя» воля. Вообще-то она первая.

— Это просто юридическая формулировка, — объяснил мистер Болч.

— Ну вот. — Райнер окунул перо в чернильницу, которую подтолкнул к нему дядя, и оставил на документе размашистый элегантный росчерк.

Фэксон, догадавшись, чего от него ждут, и заключив, что молодой человек подписывает завещание, поскольку достиг совершеннолетия, встал за спиной у мистера Грисбена и принялся ждать, когда подойдет его очередь подписать документ. Райнер, проделав это, уже готов был подтолкнуть бумагу через стол мистеру Болчу, однако тот, снова подняв руку, произнес печальным подневольным голосом:

— Печать…

— А что, разве должна быть печать?

Фэксон, поглядев поверх головы мистера Грисбена на Джона Лавингтона, увидел, как между его бесстрастных глаз залегла легкая недовольная морщинка.

— Фрэнк, ну в самом деле!

Фэксону подумалось, что легкомыслие племянника, кажется, немного раздражает дядю.

— У кого-нибудь есть печать? — продолжал Фрэнк Райнер, окидывая взглядом стол. — По-моему, тут ее нет.

Мистер Грисбен вмешался:

— Подойдет и сургуч. Лавингтон, у вас есть сургуч?

К мистеру Лавингтону вернулось спокойствие.

— Наверняка есть в каком-нибудь ящике. Но, к стыду своему, я не знаю, где мой секретарь держит подобные принадлежности. Он должен был проследить, чтобы к документу прилагалась сургучная печать.

Тьфу, пропасть! — Фрэнк Райнер оттолкнул бумагу в сторону. — Это рука Господня, а я голоден, как волк. Давайте сначала пообедаем, дядя Джек.

— Мне кажется, у меня наверху есть печать, — сказал Фэксон.

Мистер Лавингтон одарил его едва различимой улыбкой.

— Извините великодушно, что затрудняем вас…

— Да ладно вам, не надо его сейчас за ней посылать. Давайте сперва пообедаем!

Мистер Лавингтон по-прежнему улыбался своему гостю, а последний, словно бы улыбка слегка подталкивала его, повернулся, вышел из комнаты и побежал наверх. Схватив печать из бювара, он спустился назад и снова открыл дверь кабинета. Когда он вошел, все молчали — очевидно, ожидали его возвращения с немым нетерпением голода; Фэксон положил печать так, чтобы Райнер мог до нее дотянуться, и стоял, наблюдая за тем, как мистер Грисбен чиркает спичкой и подносит ее к одной из свечей по сторонам чернильного прибора. Когда воск закапал на бумагу, Фэксон снова заметил странную истощенность, преждевременную физическую немощь в руке, державшей свечу; он спросил себя, замечал ли когда-нибудь мистер Лавингтон, какая у его племянника рука, и неужели это не бросается ему в глаза сейчас.

Задумавшись об этом, Фэксон посмотрел на мистера Лавингтона. Взгляд великого человека был направлен на Фрэнка Райнера и выражал безмятежную доброжелательность: и в этот самый миг Фэксон обратил внимание на то, что в комнате находится еще один человек, который, видимо, присоединился к компании, пока секретарь искал наверху печать. Вновь прибывший был мужчина примерно того же возраста и сложения, что и мистер Лавингтон, он стоял у того за спиной и в тот момент, когда Фэксон заметил его, наблюдал за юным Райнером столь же внимательно. Сходство между ним и хозяином дома, которое, вероятно, усиливали темные абажуры настольных ламп, оставлявшие фигуру за креслом Лавингтона в тени, тем более поразило Фэксона, что выражение их лиц было совершенно различным. Джон Лавингтон, наблюдая, как племянник неуклюже пытается накапать воск на бумагу и приложить печать, неотрывно глядел на него с приязнью, смешанной с умилением; а человек за креслом, так странно напоминавший хозяина дома чертами и фигурой, обратил к юноше лицо, бледное от ненависти.

От испуга и неожиданности Фэксон даже забыл, что происходит в комнате. Он лишь смутно осознал, как юный Райнер воскликнул: «Ваша очередь, мистер Грисбен!», как мистер Грисбен возразил: «Нет-нет, сначала мистер Фэксон», и как после этого ему в руку вложили перо. Фэксон принял его с леденящим ощущением, будто не может пошевелиться и даже понять, чего именно от него ждут, но затем увидел, как мистер Грисбен покровительственно указывает, где именно он должен поставить свой автограф. Чтобы сосредоточиться и совладать с рукой, Фэксону пришлось сделать усилие, и процесс подписания затянулся, а когда секретарь поднялся — все его члены были скованы бременем странной усталости, — фигуры за креслом мистера Лавингтона уже не было.

Фэксона тут же охватило облегчение. Было непонятно, как этот человек сумел покинуть кабинет столь быстро и бесшумно, однако дверь за спиной мистера Лавингтона закрывал гобелен, и Фэксон заключил, что неведомому наблюдателю требовалось лишь приподнять его, чтобы удалиться. Так или иначе, он ушел, и с его исчезновением странная тяжесть спала. Юный Райнер закуривал сигарету, мистер Болч ставил подпись внизу документа, мистер Лавингтон, не глядя более на племянника, изучал необычную белокрылую орхидею в вазе возле своего локтя. Все внезапно снова показалось простым и естественным, и Фэксон обнаружил, что улыбается в ответ на приветливый жест, с которым хозяин дома объявил:

— А теперь, мистер Фэксон, мы пообедаем.

III

— Не понимаю, как мне удалось только что попасть не в ту комнату; я думал, вы сказали мне, что нужная дверь — вторая слева, — произнес Фэксон, когда они с Фрэнком Райнером шли вслед за старшими джентльменами по галерее.

— Я так и сказал, но, должно быть, забыл уточнить, по какой лестнице спускаться. Мне следовало добавить, что это четвертая дверь справа, если считать от вашей спальни. Дом у нас запутанный, так как дядя каждый год что-нибудь к нему пристраивает. Эту комнату, например, он оборудовал прошлым летом для своей коллекции современной живописи.

Юный Райнер остановился, чтобы открыть еще одну дверь, и дотронулся до выключателя, отчего по стенам продолговатой комнаты, завешанным холстами французской импрессионистской школы, разлился круг света.

Фэксон подошел поближе, привлеченный мерцающим Моне,{57} но Райнер положил руку ему на локоть.

— Эту он купил на прошлой неделе. Пойдемте скорее, после обеда я вам все покажу. Или, скорее, он сам покажет — он обожает картины.

— Он способен что-то обожать?

Райнер остолбенел — вопрос явно поставил его в тупик.

— Еще бы! Особенно цветы и картины! Неужели вы не заметили цветов? Наверное, вы думаете, что у него прохладная манера обращаться, поначалу всем так кажется, но на самом деле он человек очень увлекающийся.

Фэксон коротко глянул на собеседника:

— У вашего дядюшки есть брат?

— Брат? Нет… и никогда не было. Они с моей матерью были единственные дети.

— Или родственник, который… который на него похож? Которого можно с ним перепутать?

— Нет, никогда о таком не слышал. Он вам кого-то напоминает?

— Да.

— Странно. Давайте спросим, нет ли у него двойника. Идемте!

Но внимание Фэксона приковала еще одна картина, и прошло несколько минут, прежде чем они с молодым хозяином оказались в столовой. Это была просторная комната с такой же уютной красивой обстановкой и изящно расставленными цветами; и Фэксон сразу заметил, что за столом сидят лишь три человека. Того, кто стоял за креслом мистера Лавингтона, не было, и места для него не приготовили.

Когда молодые люди вошли, мистер Грисбен что-то говорил, а хозяин дома, сидевший лицом к двери, опустив глаза на нетронутую суповую тарелку, вертел ложку в маленькой сухой руке.

— Прямо скажем, поздно называть их слухами — когда мы утром уезжали из города, они были чертовски похожи на факты, — говорил мистер Грисбен неожиданно язвительным тоном.

Мистер Лавингтон положил ложку и вопрошающе улыбнулся.

— Ах, факты — а что такое, собственно, факты? Всего-навсего то, как выглядят те или иные обстоятельства в данную минуту…

— Вы не получали вестей из города? — напирал мистер Грисбен.

— Ни звука. Так что видите… Болч, возьмите себе еще petite marmite.[25] Мистер Фэксон… прошу вас, садитесь между Фрэнком и мистером Грисбеном.

Обед состоял из череды сложных блюд, которые церемонно отпускал похожий на прелата дворецкий в сопровождении троих высоких лакеев, и было заметно, что действо доставляет мистеру Лавингтону явное удовольствие. Видимо, подумалось Фэксону, это была его слабость — как и цветы. С появлением молодых людей хозяин дома сменил тему беседы — не резко, но решительно, — однако секретарь почувствовал, что прежний разговор все еще занимает мысли двоих гостей постарше, и мистер Болч спустя некоторое время проговорил — голосом последнего выжившего при обвале в шахте:

— Если это случится, это будет величайший крах с девяносто третьего года.

Вид у мистера Лавингтона был скучающий, но учтивый.

— Сейчас Уолл-стрит{58} способна выдержать крах куда лучше, чем тогда. Она заметно окрепла.

— Да, но…

— Кстати, о крепости, — вмешался мистер Грисбен. — Фрэнк, вы заботитесь о своем здоровье?

Щеки юного Райнера вспыхнули.

— Ну конечно! А иначе зачем я сюда приехал?

— Вы проводите здесь примерно три дня в месяц, не так ли? А остальное время — в людных ресторанах и жарких бальных залах в городе. Я думал, вас отошлют в Нью-Мексико!{59}

— А, у меня новый врач, он говорит, это чушь.

— Судя по вашему виду, этот новый врач ошибается, — без обиняков заявил мистер Грисбен.

Фэксон увидел, как лицо юноши снова побелело и под веселыми глазами залегли темные круги. В тот же миг дядюшка посмотрел на него пристальнее прежнего. В этом взгляде была такая забота, что между племянником хозяина дома и бестактным любопытством мистера Грисбена словно бы возник невидимый заслон.

— Мы думаем, Фрэнку гораздо лучше, — начал мистер Лавингтон. — Этот новый доктор…

Дворецкий приблизился и что-то прошептал хозяину на ухо, отчего мистер Лавингтон внезапно переменился в лице. Лицо у него от природы было таким бесцветным, что, казалось, оно не столько побледнело, сколько выцвело, скорчилось, съежилось во что-то расплывчатое и зыбкое. Он привстал, потом снова сел и оглядел собравшихся с застывшей улыбкой.

— Прошу меня извинить. Телефон. Питерс, подавайте следующее блюдо. — И с этими словами Лавингтон нарочито уверенными шажками вышел за дверь, которую открыл перед ним лакей.

Над столом ненадолго повисла тишина; затем мистер Грисбен опять обратился к Райнеру:

— Вам следовало уехать, мой мальчик, вам следовало уехать.

В глазах у юноши снова появилась тревога.

— Но дядюшка-то так не считает.

— Вы же не ребенок и не должны во всем подчиняться мнению дяди. Сегодня вы стали совершеннолетним, не так ли? Дядя вам потакает… вот в чем дело…

Очевидно, удар попал в цель, так как Райнер засмеялся и, слегка порозовев, опустил голову.

— Но доктор…

— Фрэнк, где ваш здравый смысл? Вам пришлось перебрать двадцать врачей, прежде чем отыскался такой, который сказал вам то, что вы хотели слышать.

Веселое лицо Райнера омрачила тень страха.

— Ну знаете… Честно говоря!.. А вы бы как поступили? — взорвался он.

— Я бы собрал чемодан и прыгнул в первый же поезд. Мистер Грисбен подался вперед и участливо положил руку на плечо юноши. — Послушайте, у моего племянника Джима Грисбена роскошное ранчо. Он примет вас у себя и будет счастлив вашему обществу. Вы говорите, ваш новый врач считает, что это не пойдет вам на пользу; но ведь он не станет утверждать, что это вам повредит, правда? Ну, а раз так — попробуйте. В любом случае это удержит вас от посещения душных театров и ночных ресторанов… А все остальное… А, Болч?

— Уезжайте! — глухо произнес мистер Болч. — Уезжайте немедленно! — добавил он, как будто, приглядевшись к лицу молодого человека, ощутил необходимость поддержать своего друга.

Юный Райнер стал пепельно-бледным. Все же он попытался растянуть губы в улыбке.

— Неужели я так плохо выгляжу?

Мистер Грисбен накладывал себе черепашьего мяса.

— Вы выглядите словно на следующий день после землетрясения, — сказал он.

Блюдо с черепашьим мясом обошло стол, трое гостей мистера Лавингтона успели воздать ему должное (Райнер, как заметил Фэксон, к нему не прикоснулся), и лишь тогда дверь снова распахнулась и впустила хозяина дома. Судя по виду мистера Лавингтона, самообладание к нему вернулось. Он уселся, взял салфетку и заглянул в меню с золотой монограммой.

— Нет, филе уже не приносите… черепашьего мяса? Пожалуй… — Он приветливо оглядел стол. — Извините, что покинул вас, однако из-за пурги с проводами творится не пойми что, и мне пришлось долго дожидаться хорошего соединения. Кажется, начинается настоящая буря.

— Дядя Джек, — подал голос юный Райнер. — Тут мистер Грисбен прочитал мне нотацию.

Мистер Лавингтон тем временем брал себе мяса.