Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПОРТРЕТ ДЬЯВОЛА:

Собрание мистических рассказов

ИОГАНН АВГУСТ АПЕЛЬ

(Johann August Apel, 1771–1816)

Иоганн Август Апель, вошедший в историю немецкой литературы как прозаик, драматург, поэт и теоретик стихотворной метрики, родился в Лейпциге в семье адвоката и мэра города Генриха Фридриха Иннокентия Апеля, что надолго предопределило характер его основных — отнюдь не связанных с писательским поприщем — профессиональных занятий. Получив гимназическое образование в лейпцигской школе Св. Фомы, он пошел по стопам отца и с 1789-го по 1793 г. изучал юриспруденцию сперва в Лейпцигском, а затем в Виттенбергском университете; в последнем ему в 1795 г. была присуждена ученая степень доктора права, позволившая обзавестись адвокатской практикой в родном городе. В 1801 г. Апель был избран членом городского совета Лейпцига.

Первые крупные литературные опыты Апеля относятся к началу XIX в., когда одна за другой анонимно публикуются его классицистские трагедии «Полиид» (1805), «Этолиец» (1806), «Каллироя» (1806), «Кунц фон Кауфунген» (1809). Параллельно с драматургическим творчеством писатель в 1807–1808 гг. опубликовал в лейпцигской «Всеобщей музыкальной газете» цикл статей по теории стиха «О ритме и метре», новаторские идеи которых позднее были развиты им в обобщающем двухтомном труде «Метрика» (опубл. 1814–1816), вызвавшем в Германии острую научную полемику\'. Но самым известным и плодотворным литературным проектом Апеля оказалась написанная им в соавторстве с Фридрихом Лауном (наст, имя Фридрих Август Шульце, 1770–1849) пятитомная «Книга привидений» — собрание страшных повестей и новелл, изданное в Лейпциге в 1811–1815 гг. Сюжет новеллы Апеля «Вольный стрелок», которая открывала первый том этого издания, спустя несколько лет лег в основу либретто знаменитой оперы Карла Марии фон Вебера (1786–1826) «Волшебный стрелок» (1819–1821, пост. 1821), написанного немецким поэтом, прозаиком, журналистом и адвокатом Иоганном Фридрихом Киндом (1768–1843). Особый вклад «Книга привидений» внесла в историю британской литературы: французский перевод ряда повестей из первых двух томов этого сборника, изданный в 1812 г. под названием «Фантасмагориана, или Собрание историй о привидениях, призраках, духах, фантомах и проч.», инициировал знаменитое творческое состязание между английскими писателями-романтиками Дж. Г. Байроном, П. Б. Шелли, М. Шелли и Дж. У. Полидори, состоявшееся летом 1816 г. на швейцарской вилле Диодати. Результатами этого состязания стали, как известно, роман М. Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1816–1817, опубл. 1818) и повесть Полидори «Вампир» (1816, опубл. 1819) — прославленные образцы романтической готики, сюжеты и персонажи которых оказались необычайно востребованы культурной мифологией Нового и Новейшего времени. (Подробнее об этом состязании и о его позднейших отражениях в литературе и кинематографе см.: Антонов С. А. Тонкая красная линия. Заметки о вампирической парадигме в западной литературе и культуре // «Гость Дракулы» и другие истории о вампирах. СПб.: Азбука-классика, 2007. С. 26–49; см. также наш комментарий в изд.: Шелли М. Франкенштейн, или Современный Прометей. Последний человек. М.: Ладомир; Наука, 2010. С. 538–544.)

Фамильные портреты


Повесть «Фамильные портреты» («Die Bilder der Ahnen») впервые была опубликована под псевдонимом «Z.» в первом томе двухтомного собрания повестей и рассказов «Мальва» («Malven»), вышедшего в свет в 1805 г. под именем И. Ф. Кинда. В 1810 г. вошла в первый том трехтомного собрания поэзии и прозы Апеля «Цикады» (Берлин, 1810–1811). Отсутствовавшая в немецком издании «Книги привидений», она была включена в состав «Фантасмагорианы» (наряду с двумя другими повестями, не принадлежащими перу Апеля и Лауна и также взятыми из других немецких источников) французским переводчиком Ж.-Б. Б. Эйриесом и через посредство этого сборника нашла прямое отражение в прозе М. Шелли и поэзии Байрона; впрочем, ко времени состязания на вилле Диодати существовал и английский перевод некоторых историй из «Книги привидений» («Повести о мертвецах», 1813), сделанный С. Э. Аттерсон с текста «Фантасмагорианы» и, соответственно, также включавший «Фамильные портреты». На русский язык повесть переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: Apel A. Cicaden. [3 Bde]. Berlin: Im Kunst- und Industrie-Comptoir, 1810. [Bd. 1]. P. 11—106.


* * *

Сумерки постепенно сменялись непроглядной тьмой, меж тем как карета Фердинанда продолжала неспешный путь через лес. Кучер повторял привычные уже жалобы на здешние малопригодные для езды дороги, и Фердинанд мог на досуге предаться мыслям о своем путешествии и о целях, ради которых оно было затеяно, а также настроениям, с ними связанным. Как было принято среди юношей его сословия, Фердинанд учился в нескольких университетах, а кроме того, в недавнем времени посетил наиболее примечательные уголют111 Европы, откуда теперь вернулся на родину, чтобы принять наследство умершего в его отсутствие отца.

Фердинанд был единственным сыном своего отца и последним отпрыском древнего семейства Паннер, а потому его мать особенно настаивала на том, чтобы он скорее заключил блестящий, как полагалось при его знатности и богатстве, брачный союз, благодаря которому она обрела бы желанную невестку, а мир — наследника имени и состояния Паннеров. Беседуя с сыном об избрании супруги, мать чаще всего упоминала некую Клотильду фон Хайнталь. Вначале это имя произносилось в ряду многих других, достойных внимания кандидатур, затем круг сузился, и наконец было заявлено со всей определенностью, что счастье матери целиком зависит от того, одобрит ли сын сделанный ею выбор.

Фердинанд же как будто не стремился обременить себя семейными узами; кроме того, чем чаще и настойчивей твердила его мать одно и то же имя, тем меньшее расположение испытывал он к далекой Клотильде. И все-таки он решил наконец отправиться в столицу, где находились по случаю карнавала назначенная ему невеста и ее отец. Он рассчитывал, исполняя просьбу матери, хотя бы познакомиться с Клотильдой, тайная же его надежда состояла в том, чтобы получить более веские основания для отказа от брака с нею — отказа, каковой мать объясняла одним лишь упрямством.

Однако в карете, среди безмолвия ночного леса, мысли его невольно обратились к прошлому, к самым ранним юношеским годам, еще подцвеченным нежными тонами уходящего детства. Казалось, грядущие времена не сулят ему ничего, сравнимого с былыми отрадами; чем более его тянуло в прошлое, тем меньше хотелось думать о том будущем, которое он против собственной воли должен был себе готовить.

По неровной дороге карета передвигалась черепашьим ходом, и все же, как представлялось Фердинанду, конец путешествия близился с пугающей быстротой; белые часовые столбы, которых все больше оставалось за спиной, сходствовали с белыми привидениями, возникавшими на обочине, дабы возвестить беду.

Кучер успокоился, поскольку половину пути они уже почти миновали, а кроме того, скоро должен был показаться самый удаленный от столицы княжеский замок для увеселений, за которым пролегала достаточно гладкая дорога. Фердинанд, тем не менее, приказал слуге сделать в ближайшей деревне остановку на ночь и отослать лошадей обратно.

Путь в деревенскую гостиницу шел мимо садов. До слуха Фердинанда донеслись обрывки музыки, и он решил уже, что застанет в деревне шумное празднество, за которым будет любопытно понаблюдать, благо это поможет развеять наконец мрачные мысли. Вскоре, однако, Фердинанд заметил, что мелодия отличается от тех, какие нередко слышишь в деревенских гостиницах; когда же он обратил взгляд к ярко освещенным окнам нарядного дома, откуда лились звуки, сомнений не осталось: здесь услаждает себя концертом не обычное для этого сурового времени года деревенское общество, а круг людей более образованных.

У маленькой, изрядно обветшавшей гостиницы карета наконец остановилась. Предвидя скуку и неудобства, которые его здесь ожидали, Фердинанд спросил, кто владеет деревней. Оказалось, замок владельца расположен в соседнем имении; приходилось довольствоваться лучшей комнатой из тех, что мог предложить хозяин гостиницы.

Ради развлечения Фердинанд решил прогуляться по деревне. Неосознанно юношу потянуло в ту сторону, где он слышал музыку, и в скором времени заманчивые звуки вновь достигли его ушей. Он медленно приблизился и остановился под окном флигеля.

В открытых дверях сидела девочка и играла с собакой. Лай отвлек Фердинанда от музыки, и он спросил ребенка, кто живет в доме.

— Здесь-то? — приветливо отозвалась девочка. — Мой папа. Я вас отведу! — С этими словами она запрыгала вверх по лестнице.

Фердинанд замер на месте, не решаясь принять столь поспешное приглашение, но вскоре на лестнице показался хозяин дома.

— Не иначе как вас привлекла наша музыка, — предположил он дружелюбно. — Это дом пастора, добро пожаловать. Мы с соседями устраиваем раз в неделю музыкальные ассамблеи, — продолжал он, сопровождая гостя на верхний этаж, — и сегодня моя очередь. Если вам угодно принять участие в музицировании или просто послушать, присоединяйтесь к нам. Но, может быть, вы привыкли к лучшему, нежели любительское исполнение? В соседней комнате, у моей жены, тоже собралось небольшое общество, музыкальным упражнениям они предпочитают упражнения в устной речи.

Тут хозяин отворил одну из дверей, отвесил гостю легкий поклон и уселся за пюпитр. Фердинанд хотел было попросить прощения, но собравшиеся не мешкая продолжили прерванную было игру. Учтивая молодая хозяйка пригласила его присоединиться к обществу либо своему, либо мужа, и Фердинанд, произнеся несколько любезных фраз, проследовал в ее комнату.

Перед софой были расставлены полукругом стулья; при появлении Фердинанда, досадуя, как ему показалось, на помеху, с них поднялись несколько женщин и двое-трое мужчин. В середине, на низком кресле, спиной к двери сидела юная, легкая в движениях девушка; когда все встали, она обернулась, при виде незнакомца несколько смутилась, покраснела и тоже встала. Фердинанд настоятельно попросил собравшихся не прерывать беседу, все снова сели, а хозяйка указала гостю на почетное место — на софе, подле двух пожилых дам, и придвинула к нему свой стул.

— Вас, вероятно, привлекла к нам музыка, — сказала она, прикрывая дверь в музыкальную комнату. — Я и сама люблю слушать концерты, однако, в отличие от мужа, не так уж привержена простым квартетам и квинтетам. Многие мои приятельницы настроены так же, а потому, пока наши мужья сидят за пюпитрами, мы занимаем себя беседой — слишком громкой беседой, как кажется частенько нашим виртуозам. Сегодня я, выполняя свое давнее обещание, устраиваю чаепитие с привидениями: каждый должен рассказать историю о призраках или что-нибудь в этом роде, и, как вы можете убедиться, у меня собралось куда больше народу, чем в музыкальной комнате.

— С вашего позволения, я пополню ваш круг еще одним участником, — подхватил Фердинанд. — Правда, я не такой мастак объяснять чудеса, как Хеннинге или Вагенер…{1}

— Никто и не сказал бы вам за это спасибо, — прервала его миловидная брюнетка. — Мы как раз условились не предлагать никаких объяснений, даже если они напрашиваются. Объяснять — только портить удовольствие от рассказа.

— Тем лучше, — согласился Фердинанд. — Но я, несомненно, прервал какое-то интересное повествование. Позвольте попросить вас…

Стройная девушка со светлыми волосами (та самая, которая встала с кресла) снова покраснела, однако бойкая миниатюрная хозяйка с улыбкой схватила ее за руку и вывела в середину кружка.

— Не стесняйся, дитя, — сказала она, — садись в кресло и рассказывай свою историю. А господину гостю придется в свой черед тоже что-нибудь рассказать.

— Ну, если вы обещаете… — проговорила блондинка, и Фердинанд наклонил голову в знак согласия. Девушка заняла место, предназначавшееся для рассказчиков, и начала:

— Одна моя подруга (ее звали Юлиана) обычно проводила лето в отцовском поместье вместе с родителями, братом и сестрой. Расположено оно в живописной местности, окруженной горами, среди дубовых лесов и красивых рощ.

Сам замок — старый-престарый, и отцу Юлианы он достался от многих поколений его предков. Поэтому владельцу трудно было решиться на какие-либо новшества, и он, по примеру праотцев, оставил все в том виде, в каком унаследовал.

В числе наиболее дорогих его сердцу древностей замка выделялся фамильный зал — сумрачное помещение с высокими готическими сводами и темными стенами, которые были увешаны старинными портретами предков, выполненными в натуральную величину. В зале, по обычаю, также заведенному предками, ежедневно совершались трапезы, причем Юлиана неоднократно жаловалась мне, что ей при этом бывает ужасно не по себе, особенно во время ужина; иной раз она даже сказывалась нездоровой, только бы не переступать порог страшного зала.

Среди картин имелась одна, изображавшая, по всей вероятности, женщину, которая не принадлежала к семейству. Даже отец Юлианы не мог объяснить, кто был запечатлен на картине и каким образом та попала в зал, где собраны портреты его предков, но, поскольку обосновалась она здесь давно, он не помышлял о том, чтобы исключить ее из семейной коллекции.

Всякий раз, бросая взгляд на этот портрет, Юлиана невольно содрогалась; по ее словам, она втайне боялась его с самого раннего детства, предчувствуя что-то недоброе, хотя не представляла себе почему. Отец называл это детскими страхами и время от времени велел ей сидеть в зале одной и заниматься каким-нибудь делом. Юлиана взрослела, но страх перед непонятной картиной рос вместе с нею; бывало, она со слезами умоляла отца не оставлять ее одну в фамильном зале. Портрет, говорила она, смотрит на нее светящимися глазами, но не с мрачной угрозой, а удивительно приветливо и печально, словно притягивая ее к себе, а губы, кажется, вот-вот раскроются, чтобы ее подозвать. Девушка была совершенно уверена, что когда-нибудь картина ее убьет.

В конце концов отец отчаялся победить страхи Юлианы. Как-то за ужином моей подруге почудилось, будто у дамы на портрете дрогнули губы, и с Юлианой случился припадок, после чего врач предписал ее отцу впредь оберегать дочь от подобного испуга. Страшную картину вынесли прочь и повесили в верхнем этаже, над дверью задней необитаемой комнаты.

Два года Юлиана жила благополучно и, к всеобщему удивлению, расцветала, как запоздавший цветок: если раньше под гнетом постоянного страха она выглядела бледно и жалко, то теперь, когда внушавшую трепет картину убрали с глаз, Юлиана…

— Ну же, невинное дитя, продолжай, — подбодрила бойкая хозяйка рассказчицу, когда та запнулась. — Юлиана обрела поклонника своей расцветшей красоты, не так ли?

— Да, — слегка краснея, подтвердила рассказчица, — она заключила помолвку, и как-то, за несколько дней до свадьбы, жених явился ее навестить. Юлиана провела его по всему замку и предложила полюбоваться видом дальних, окутанных дымкой гор из окон верхнего этажа. Незаметно для себя она очутилась в той самой комнате, где висела над дверью злосчастная картина. Жених, ранее здесь не бывавший, обратил внимание на портрет и спросил, с кого он писан. Юлиана подняла глаза, узнала страшное изображение и тут же с душераздирающим криком кинулась к выходу; но в тот самый миг, когда несчастная, стремясь избегнуть своей судьбы, толкнула дверь, портрет — то ли от сотрясения, то ли по воле рока, в предначертанный час отдавшего Юлиану ему в жертву, — сорвался с крюка. Девушка, поверженная на пол страхом и тяжелой рамой, впала в беспамятство, от которого так и не очнулась!

Долгая пауза, прерываемая только возгласами изумления и сочувствия несчастной невесте, свидетельствовала о том, как глубоко впечатлила слушателей эта история; лишь Фердинанд, в отличие от других, не выглядел столь уж удивленным. Наконец одна из пожилых дам, сидевших подле него, заговорила.

— Этот рассказ верен до последнего слова, — подтвердила она. — Я лично знакома с семейством, потерявшим дочь из-за этой картины. Видела я и сам портрет. Как вы, дорогая, точно сказали, он и вправду наводит страх, и в то же время исполнен столь таинственного, я бы сказала, доброжелательства, что я не могла на него долго смотреть, хотя его печально-приветливые, как вы опять же заметили, глаза притягивают к себе и словно бы подмигивают.

— У меня вообще душа не лежит к портретам, — слегка вздрогнув, добавила хозяйка дома. — Ни за что не стала бы их вешать у себя в комнатах. Говорят, когда оригинал умирает, портрет бледнеет. Чем больше в них сходства, тем больше они напоминают мне наряженные восковые фигуры, на которые я без дрожи не могу смотреть.

— Именно поэтому, — проговорила рассказчица, — мне больше нравится, когда людей изображают не просто так, а за каким-нибудь занятием. Они поглощены своим делом и не смотрят на зрителя, тогда как те, другие, застывшим взглядом таращатся из рамы на мир живых. Мне кажется, портрет, глядящий на зрителя, так же нарушает законы иллюзии, как раскрашенная статуя.

— Верно, — сказал Фердинанд. — Полностью с вами соглашусь, поскольку меня самого в ранней юности так напугала одна подобная картина, что этот страх я помню до сих пор.

— О, расскажите! — вскричала блондинка, все еще сидевшая напротив слушателей. — Вы ведь обещали сменить меня в этом кресле.

Проворно вскочив на ноги, она шутливо принудила Фердинанда подняться с насиженного места.

— Моя история, — молвил Фердинанд, — слишком похожа на ту, что вы только что слышали, а потому…

— Это неважно, — прервала его хозяйка дома. — Подобные истории не надоедают никогда. Насколько мне не хочется рассматривать какой-нибудь зловещий портрет, настолько я заслушиваюсь рассказами про то, как портрет вышел из рамы или подмигнул.

— По правде говоря, — продолжал Фердинанд, уже раскаявшийся в данном обещании, — для такого приятного вечера моя история слишком страшная. Признаюсь, я и сейчас, по прошествии нескольких лет, вспоминаю ее с дрожью.

— Тем лучше, тем лучше! — вскричал хор голосов. — Вы еще больше раздразнили наше любопытство, тем более что ваша собственная история — несомненное свидетельство очевидца!

— Собственно, не моя, — поправил себя готовый сдаться Фердинанд. — Это история моего друга, которому я верю, как самому себе.

Уговоры не умолкали, и Фердинанд начал рассказ:

— Однажды, когда у нас зашел дружеский спор о призраках и предзнаменованиях, вышеупомянутый друг поведал мне следующее. Один мой однокашник по университету, говорил он, пригласил меня на каникулы в поместье своих родителей. Погода нам благоприятствовала (за долгой грустной зимой последовала поздняя весна, но тем более пышным оказался запоздалый расцвет природы), и в один из прекраснейших дней апреля мы прибыли в замок, бодрые и радостные, как певчие пташки.

Мой друг, с которым мы во время учебы постоянно жили бок о бок, заранее распорядился в письме, чтобы нас и здесь поселили вместе. Для нас выбрали в обширном замке ряд расположенных по соседству комнат, откуда открывался вид на сад и дальше, на приятную глазу местность, окаймленную вдали лесами и виноградниками. За несколько дней я совершенно обжился в поместье и тесно сошелся со всеми его обитателями, так что ни семейство, ни слуги не делали разницы между мною и хозяйским сыном. Младшие братья моего друга, иной раз ночевавшие в его спальне, могли с тем же успехом воспользоваться и моей; его сестра, милая девчушка двенадцати лет, хорошенькая, как белый розовый бутон, звала меня братцем, по праву сестры познакомила со всеми своими любимыми уголками, а также самолично следила за тем, чтобы у меня имелось все потребное в комнате и за столом. Мне никогда не забыть ее нежных забот, равно как и ужаса, навсегда связавшегося в моей памяти с этим замком.

В самый первый день заметил я на стене одного из залов, по пути в свои комнаты, большую, укрепленную на стене картину, на которую, впрочем, среди множества новых впечатлений не стал долго засматриваться. Лишь позднее, когда двое младших братьев моего друга окончательно ко мне расположились и мы направлялись вечерами в мою спальню, ставшею нашей общей, я заметил, что они явно испытывают страх, проходя через пресловутый зал. Они жались ко мне, просились на руки, а сидя на руках, отворачивали голову, чтобы даже краем глаза не видеть картины.

Зная, что дети боятся очень больших — или даже выполненных в натуральную величину — картин, я старался ободрить мальчиков, меж тем при внимательном взгляде на портрет меня и самого охватывал невольный ужас. Там был изображен немолодой рыцарь в одеянии, относящемся к неизвестной отдаленной эпохе. Широкий серый плащ достигал колен; одна нога была выставлена вперед, словно рыцарь хотел выйти из рамы. Черты, казалось, заключали в себе силу, способную обратить человека в камень. У живых людей я таких лиц не видел. В этом лице пугающим образом слились смертное оцепенение и следы болезненной, дикой страсти, над которой не властна сама смерть. Можно было подумать, что натурой автору кошмарной картины послужил какой-нибудь жуткий выходец с того света.

Разглядывая портрет, я всякий раз пугался не меньше детей, моему другу он был неприятен, но не страшен, и лишь у его сестры вызывал улыбку; видя, как я менялся в лице, она говорила с состраданием в голосе: «Он не злой, он просто очень несчастный!»

Друг рассказал мне, что на портрете запечатлен основатель его рода и что отец очень ценит эту картину. По всей вероятности, она висела здесь с незапамятных времен и изъять ее значило бы нарушить единообразие убранства прежнего рыцарского зала.

Тем временем за деревенскими забавами наши чудесные каникулы подошли к концу. В последний день нашего пребывания в поместье старый граф, видевший, как неохотно мы расстаемся с его милым семейством и красивой местностью, окружавшей замок, приложил удивительные старания к тому, чтобы превратить канун назначенного отъезда в сплошную череду сельских праздников. Одна потеха плавно перетекала в другую словно бы без чьих-либо усилий, само собой, и только сияющие глаза моей «сестрички» Эмилии (так звалась юная грация), дружеское в них участие, когда она замечала, как доволен ее отец, как он изумлен неожиданным воплощением его собственных замыслов, позволили мне догадаться, что между отцом и дочерью существует тайное взаимопонимание, что в гармонию нынешних увеселений, да и во все устройство жизни в замке ею внесен не последний вклад.

Наступил вечер, общество разбрелось по саду, но моя милая спутница от меня не отходила. Мальчики резвились поблизости, гонялись за жужжащими майскими жуками, стряхивая их с ветвей. Выпала роса, окутав под лунными лучами траву и соцветия серебряным флером. Эмилия, как любящая сестра держа меня под руку, обходила со мной на прощанье все беседки и скамейки, где я сиживал, бывало, с нею или в одиночестве.

Когда мы добрались до садовой двери замка, мне пришлось повторить обещание, уже данное отцу Эмилии, что ближайшей осенью я снова погощу у них недели две-три.

«Осень, — говорила она, — здесь такая же красивая, как весна, но она серьезней и, пожалуй, трогательней. Когда я вижу, как ярко она окрашивает увядающие листья, мне кажется, она хочет их утешить. Пусть они помнят, что придет новый год, а с ним новый расцвет. Тогда им, наверное, делается не так грустно и они легко опадают».

От всей души я пообещал ей не принимать никаких других приглашений, а вернуться вместе с ее братом сюда. Эмилия отправилась к себе в спальню, а я, как обычно, собрался уложить в постель своих маленьких братцев. Они взбежали по лестнице и двинулись через полутемную анфиладу; страшная картина, к моему удивлению, их сегодня ничуть не смущала.

Мои мысли и чувства были полностью захвачены впечатлениями сегодняшнего дня и всей замечательной поры, проведенной в графском замке. В памяти, один другого веселей, теснились образы недавнего прошлого; они настолько возбудили мою, тогда еще очень юную, фантазию, что я никак не мог последовать примеру моего друга, который уже удалился на покой. Перед глазами, как прекрасный фантом, стояла нежная, ребячески непринужденная Эмилия; я разглядывал в окно хоженую-перехоженую окрестность, где только что совершил вместе с нею прощальную прогулку, и в молочном свете луны ясно видел каждый уголок.

В цветущих кустах вокруг нашей любимой скамейки пели соловьи, вырисовывалась в лунном свете река, по которой меня, увенчанного венком, много раз под веселое пение катали в лодке.

Что будет, думал я, когда я вернусь сюда осенью? Что, если вместе с весенним цветением уйдет в прошлое и эта простодушная детская доверительность, если это нежное, приязненное сердце, подобно зрелому плоду, оденется твердой кожурой?

Мрачный отошел я от окна и, побуждаемый грустными мыслями, двинулся через соседнюю комнату. Что-то заставило меня остановиться перед портретом прародителя моего друга, на который падали лунные лучи. В этом странном свете изображение словно бы парило в воздухе наподобие зловещего призрака. Оно выглядело так, точно облеклось плотью, отделившись от темного фона. Застылые черты как будто смягчились под влиянием глубокой скорби, и только холодная, нечеловеческая серьезность в глазах останавливала, казалось, готовую сорваться с языка отчаянную жалобу.

Колени мои задрожали, неверными шагами я поспешил назад в свою спальню, к открытому окну, чтобы вдохнуть свежего вечернего воздуха и успокоить себя знакомым приятным видом. Мой взгляд упал на широкую аллею из старых лип, где мы обычно устраивали всяческие деревенские забавы и игры, — она начиналась под моим окном и тянулась через весь сад к руинам древней башни. Необычно преображенный портрет уже представлялся мне обманчивым фантомом, игрой возбужденного воображения, но тут я заметил нечто вроде плотного облака, выплывшего из руин на аллею.

Я с любопытством вгляделся: непонятный сгусток тумана приближался, однако густые кроны лип прятали его от моих глаз.

Внезапно на светлом месте я увидел жуткую фигуру, чьи зловещие черты изображал портрет. Рыцарь, закутанный в тот самый серый плащ, с едва ли не намеренной медлительностью следовал в направлении замка. Его шаги по каменистой почве были совершенно беззвучны. Не поднимая глаз, он прошествовал мимо моего окна к боковой двери, которая вела к передним покоям замка.

Напуганный до полусмерти, я бросился на постель. Оставалось радоваться, что на соседних кроватях, справа и слева от меня, спали дети. Потревоженные, они проснулись, рассмеялись, но тут же заснули снова. Я же после пережитого не мог сомкнуть глаз и решился было разбудить одного из мальчиков, чтобы он составил мне компанию. Но представьте себе мой ужас, когда мой взгляд наткнулся на страшного рыцаря, стоявшего перед соседней кроватью.

Меня как громом поразило, я не мог пошевелиться, не мог даже опустить веки, чтобы не видеть эту чудовищную картину. Я наблюдал, как рыцарь наклонился и легким поцелуем коснулся лба ребенка. Потом он перегнулся через мою кровать и поцеловал в лоб второго мальчугана.

Тут я лишился сознания, и на следующее утро, проснувшись от ласковых детских прикосновений, готов был уговорить себя, что грезил наяву.

Меж тем близился час отъезда, и мы в последний раз уселись завтракать в беседке среди кустов турецкой бузины.

«Не забывайте в пути о своем здоровье, — сказал мне между прочим старый граф. — Вчера поздно вечером вы гуляли в саду и были слишком легко одеты. Я боялся, что вы простудитесь. Молодые люди думают, будто никакая хвороба их не возьмет, но послушайтесь все же дружеского совета!»

«Похоже, у меня и в самом деле ночью была лихорадка, — отвечал я. — Никогда в жизни меня не мучили такие страшные кошмары, как в этот раз. Теперь я понимаю, откуда берутся все эти россказни про чудеса и призраков — из снов, похожих на явь».

«Что же это было?» — спросил граф, несколько обеспокоившись. Я рассказал о своем ночном видении. Граф, как ни странно, слушал нисколько не удивленно, но был глубоко взволнован.

«Призрак поцеловал обоих мальчиков? — спросил он дрожащим голосом и, когда я это подтвердил, воскликнул с болью и отчаянием: — О боже, значит, они оба тоже умрут!»

Собравшиеся слушали Фердинанда молча, затаив дыхание. При этих словах, однако, многие вздрогнули, а блондинка, чей рассказ предшествовал рассказу Фердинанда, громко вскрикнула.

— Представьте себе, — продолжал Фердинанд, — как ошеломили эти слова моего друга, от лица которого я вел рассказ! Видение и без того поколебало его душевное равновесие, но, слыша страдальческий тон отца, он почувствовал, что его сердце рвется на части. Все существо моего друга исполнилось бесконечного страха перед мрачными тайнами мира духов. Так, значит, это был не сон, не плод разгоряченного воображения! Его посетил подлинный вестник беды, тайный посланец иного мира, коснувшийся смертельным поцелуем цветущих щек детей, которые спали с ним рядом!

Напрасно мой друг просил старого графа поведать ему обо всем, что касается этого сверхъестественного происшествия, напрасно сын графа умолял отца раскрыть ему тайну, яатявшуюся, как можно было предположить, их семейным достоянием.

«Ты еще слишком молод, — отвечал ему отец, — а эта тайна, как ты и сам догадываешься, заключает в себе такую бездну ужаса, что чем позднее ты ее узнаешь, тем лучше для твоего спокойствия!»

Только когда было объявлено, что можно ехать, мой друг заметил, что во время его рассказа мальчики и Эмилия по распоряжению графа удалились. Взволнованный до глубины души, он попрощался со старым графом и с возвратившимися детьми, которые не хотели его отпускать. Эмилия послала ему прощальный привет из окна, а через три дня юный граф получил известие о смерти мальчиков. Обоих не стало в одну и ту же ночь.

— Вы можете убедиться… — присовокупил Фердинанд немного бодрее, видя, что общество растрогано, и желая постепенно отвлечь его от мрачных мыслей, вызванных рассказом. — Вы можете убедиться, что в моей сказочке чудесам не приискано естественных объяснений, какие вы справедливо отвергаете; я даже чудесное изложил не до конца, чего по праву ждут от любого рассказчика. Мне просто не удалось больше ничего узнать, и теперь, когда старый граф умер, так и не раскрыв сыну тайну портрета, у меня не остается иного способа ознакомить вас с этой, наверняка не лишенной интереса историей, кроме как что-то сочинить.

— Вряд ли в этом есть надобность, — сказал один молодой человек. — Так, как она рассказана, история выглядит вполне завершенной и дает слушателям то удовольствие, какого они ждут от подобных повествований.

— Если бы я был обязан раскрыть поразительную связь того портрета со смертью мальчиков, приключившейся в ночи, или страхов Юлианы с ее последующей смертью, причиненной той самой картиной, которой она боялась, — отвечал Фердинанд, — я бы к вашему мнению не присоединился. Но, поскольку вы согласны ограничиться рассказанным, мне остается поблагодарить вас за это и самому удовольствоваться фрагментом вместо целого.

— А если бы вы прояснили для себя эти связи, — спросил молодой человек, — что это дало бы вашему воображению?

— Безусловно, очень многое. Ибо воображение так же требует полноты представляемого, как рассудок, в своей области, требует согласованности понятий.

Хозяйка, не любившая ученых споров, взяла сторону Фердинанда:

— Нам, женщинам, присуще любопытство, а потому простите нас, если мы посетуем на то, что история осталась незавершенной. Я чувствую себя так, словно посмотрела последние сцены «Дон Жуана» Моцарта,{2} пропустив первые. Как бы ни были сами по себе превосходны заключительные сцены, вас бы они тоже не удовлетворили.

Молодой человек молчал: не совсем, видимо, убежденный, он не желал спорить с любезной хозяйкой. В обществе затеялся бессодержательный разговор. Многие засобирались домой, и Фердинанд, который, закончив рассказ, безуспешно искал глазами блондинку, направился было к двери, но тут к нему обратился мужчина далеко не первой молодости, ранее замеченный им в музыкальной комнате:

— Ваш друг, историю которого вы рассказывали, — не граф ли это Паннер?

— Именно он, — смутился Фердинанд. — Но как вы догадались? Вы знакомы с этим семейством?

— Ваш рассказ — чистая правда, — отвечал неизвестный. — А где теперь граф?

— В настоящее время он путешествует. Однако я немало удивлен…

— Вы поддерживаете с ним переписку? — продолжал расспросы незнакомец.

— Да, однако я не понимаю…

— Тогда сообщите ему, — продолжал старик, — что Эмилия его по-прежнему вспоминает, и, если он желает знать разгадку тайны, близко касающейся и его собственного семейства, ему надлежит приехать.

С этими словами старик сел в карету, и, прежде чем Фердинанд опомнился, она скрылась из виду.

Напрасно Фердинанд осматривался в поисках кого-нибудь, кто сказал бы ему имя незнакомца. Все гости уже разошлись или разъехались. Фердинанд собирался уже, вопреки законам приличия, обратиться к самому пастору, так приветливо его принявшему, но двери дома как раз закрыли. Ему ничего не оставалось, как, отложив расспросы до утреннего визита, искать свою гостиницу.

В первое время после отъезда из замка думать об Эмилии значило для Фердинанда заново переживать свое страшное приключение; вскоре он отправился путешествовать и среди новых впечатлений вспоминал о ней еще меньше. После его рассказа и неожиданного обращения незнакомца память Фердинанда стала пробуждаться, а с нею и любовь к Эмилии, но если прежде это чувство только зарождалось, то нынче оно расцвело полным цветом. В прекрасной блондинке, представлялось ему, он узнавал черты Эмилии, но Эмилии повзрослевшей. Вспоминая ее облик, взгляд, тембр голоса и изящество движений, он все больше убеждался в этом сходстве. Она вскрикнула от ужаса, когда он повторял слова старого графа о будущей смерти детей, она тотчас исчезла по завершении рассказа, она была знакома с его семьей (когда прекрасная блондинка повествовала о Юлиане, она, сама того не подозревая, рассказала историю его сестры) — все подтверждало предположение Фердинанда.

Всю ночь Фердинанд гадал, сомневался и строил планы; он едва дождался утра, которое должно было рассеять его сомнения. Пастора он снова застал за музицированием и вскоре нашел предлог, чтобы осведомиться о некоторых вчерашних слушателях.

Но, к несчастью, расспросы о прекрасной блондинке и загадочном незнакомце почти ни к чему не привели. Накануне вечером пастор был слишком поглощен музыкой, чтобы задумываться о своих гостях, Фердинанд же не сумел настолько точно описать одежду и прочие приметы интересовавших его особ, чтобы хозяин дома понял, о ком идет речь.

— Жаль, что ушла моя жена, — сказал наконец пастор, — от нее бы вы в точности узнали все, что нужно. Судя по вашему описанию, светловолосая дама — это, должно быть, фройляйн фон Хайнталь, но…

— Фройляйн фон Хайнталь? — не сдержался Фердинанд, но тут же взял себя в руки.

— Мне так кажется. Вам она знакома?

— Просто я заметил некоторое фамильное сходство и предположил, что ваша гостья может быть молодой графиней Вартбург, поскольку брат графини подобен ей лицом.

— Это тоже возможно, — допустил пастор. — Стало быть, вы были знакомы с несчастным графом Вартбургом?

— Несчастным? — удивился Фердинанд.

— Похоже, вы не слышали о трагическом событии, приключившемся недавно в замке Вартбург? Молодой граф ознакомился во время своих странствий со многими прекрасно устроенными парками, и ему захотелось украсить живописное окружение собственного замка новыми затеями. Этим планам, как показалось графу, мешали руины древней башни, и он распорядился их снести. Безуспешно убеждал его садовник, что руины, если глядеть из одного замкового флигеля, очень удачно замыкают перспективу величественной липовой аллеи и что новые сооружения рядом с ними будут выглядеть еще романтичнее. Убеленный сединами слуга, состарившийся на службе семейству, в слезах умолял господина пощадить почтенную реликвию прежних веков. Рассказывали даже, будто с этой руиной, согласно древнему заклятию, связано само существование рода Вартбург.

Граф, будучи просвещенным человеком, к этим речам не прислушивался, а возможно, что и напротив, еще прочнее утвердился в своем намерении. Пришли рабочие; стены, скрепленные со скалами, долго сопротивлялись инструментам и даже пороху: казалось, их строили на веки вечные.

Но мощь разрушения в конце концов победила. Одна из скал подалась и провалилась в глубокую пещеру, отверстие которой, скрытое камнями и кустарником, долгое время никто не замечал. Узрев в дневном свете обширное подземелье со сводами, опиравшимися на мощные столбы, все поспешили туда на разведку, а прежде прочих — молодой граф.

Торопясь удовлетворить свое любопытство, граф с двумя слугами спустился в подземелье по канату. Там они нашли ржавые цепи, прикрепленные к монолитам, после чего сделалось ясно, для чего предназначалось в прежние времена это помещение. Сбоку у стены исследователи увидели человеческие останки в женском платье по древней-предревней моде, удивительно хорошо сохранившиеся. Рядом лежал распавшийся на части скелет. Слуги рассказывают, что при виде тела молодой граф с ужасом воскликнул: «Боже праведный, да ведь это та, чей портрет убил мою невесту!» Лишившись чувств, он рухнул на землю рядом со скелетом, и тот от сотрясения рассыпался в прах.

Графа в бессознательном состоянии вынесли из ужасного склепа, усилиями врачей он остался жив, однако рассудок к нему так и не вернулся. Быть может, всему виной был затхлый воздух подземелья, но через несколько дней граф, по-прежнему в бреду, умер. И вот что странно: со смертью графа его род прервался, и произошло это после разрушения древней башни. Действительно, в этом старинном семействе не осталось ни одного отпрыска мужского пола, а посему придется обратиться к тайным наследственным распоряжениям, удостоверенным еще императором Оттоном,{3} — они лежали до поры до времени под замком в семейном архиве, их содержание почиталось фамильным секретом и передавалось изустно от отца к сыну. Верно и то, что приблизительно полугодом раньше картина убила невесту молодого графа.

— Вчера об этом несчастье повествовала та самая молодая дама со светлыми волосами, — вставил Фердинанд.

— Тогда вполне возможно, что она и есть графиня Эмилия. Она была самой близкой подругой несчастной невесты.

— Разве графиня уехала из замка Вартбург?

— После гибели брата графиня живет с родственницей своей матери в соседнем замке Лильенфельс. Ее фамильный замок, поскольку не решен вопрос о наследнике, в настоящее время состоит под имперским управлением.

Фердинанд знал теперь достаточно, чтобы отказаться от поездки в столицу. Поблагодарив пастора за сведения, он тотчас поехал в замок, где жила Эмилия.

Прибыл Фердинанд еще до наступления вечера. Дорогой он только и делал, что созерцал в мыслях прекрасный образ, узнанный вчера чересчур поздно. Он воскрешал в памяти ее слова, голос, движения; чего не сохранила хладнокровная память, то рисовало воображение — нежной кистью первого юношеского чувства и яркими красками пробудившейся любви. Фердинанд уже упрекал про себя Эмилию в том, что она вчера не узнала его, как и он ее; и, чтобы выяснить, действительно ли его наружность ни о чем ей не говорит, он не назвался по имени и велел доложить о себе как о незнакомце, которому необходимо обсудить с нею некоторые семейные обстоятельства.

В беспокойном ожидании стоял Фердинанд в комнате, куда его проводили, и на одной из развешанных там картин вскоре узнал прекрасные черты, заново очаровавшие его накануне вечером. Пока он восторженно созерцал портрет, двери открылись — вошла Эмилия. Она тотчас узнала Фердинанда и самым сердечным тоном приветствовала его как друга детства.

От удивления Фердинанд едва нашелся, что ответить на ее дружеский прием. Перед ним была не вчерашняя очаровательная блондинка, не подобие образа, созданного его фантазией. Перед ним была сама Эмилия — прекрасней, чем он мог себе вообразить. Он узнавал все черты красивой, расцветавшей на глазах девочки, но ныне они обрели совершенство, какое природа дарует своим любимицам в те редкие мгновения, когда отнимает у них их небесный идеал, но, дабы утешить сокрушенный дух, являет на свет вечный их образ. Фердинанд был словно ослеплен; он не осмеливался заговорить о любви, тем более расспрашивать про портрет и прочие чудеса замка. Эмилия вспоминала счастливые дни своего детства и только вскользь упомянула злосчастную кончину брата.

Уже вечерело, когда в комнату вошла прекрасная блондинка под руку с вчерашним незнакомцем. Эмилия представила их как барона Хайнталя и его дочь Клотильду. Оба они признали в Фердинанде юношу, которого видели накануне; Клотильда пошутила по поводу его инкогнито. Благодаря неожиданным и все же вполне естественным случайностям Фердинанд очутился разом в обществе девушки, которую прочили ему в невесты, своей вновь обретенной возлюбленной и загадочного незнакомца, обещавшего ему раскрыть тайну удивительных портретов.

Вскоре к обществу присоединилась и владелица замка, в которой Фердинанд также узнал одну из своих соседок на вчерашнем чаепитии. Дабы пощадить чувства Эмилии, все обходили молчанием наиболее волновавшие Фердинанда темы, но после позднего ужина к нему подошел барон.

— Не сомневаюсь, — проговорил он, — вам очень хочется узнать разгадку таинственных событий, в коих вы и сами, судя по вашему вчерашнему рассказу, принимали участие. Я вас сразу узнал и не сомневался, что под видом истории своего друга вы рассказываете вашу собственную. Хотя раскрыть я могу вам только то, что известно мне самому, этого, однако, достанет, чтобы подготовить вас к неким новым перипетиям, а также, возможно, уберечь от горя и забот Эмилию, которую я люблю как собственную дочь и которая, как я понял из вашего рассказа, вам тоже не безразлична.

— Уберечь Эмилию? — поспешно спросил Фердинанд. — Скажите же, что я должен сделать?

— Здесь нам могут помешать. Завтра рано утром я приду к вам в комнату и поделюсь всем, что мне известно.

Фердинанд просил перенести беседу на ту же ночь, однако барон не поддался на уговоры.

— Моя цель не в том, — сказал он, — чтобы волшебной сказкой расшевелить ваше воображение; мне необходимо обсудить с вами важные обстоятельства, касающиеся двух видных семейств. Услышанный ясным утром, мой рассказ покажется вам не таким страшным. Посему, если это не доставит вам большого неудобства, ждите меня рано утром. Люблю вставать с солнцем, оттого успеваю до полудня со всеми своими делами, — добавил барон с улыбкой, полуоборачиваясь к остальному обществу и давая понять, что речь шла о каких-то пустяках.

Фердинанд провел ночь неспокойно, раздумывая о предстоящем разговоре, и барон, явившийся с первыми проблесками зари, застал его у открытого окна.

— Вам известно, — начал барон, подсаживаясь к Фердинанду, — что я благодаря брачному союзу с сестрой старого графа Вартбурга состоял с ним в близком родстве. Эта родственная связь была не причиной, а скорее следствием наших доверительных дружеских отношений. Мы делились друг с другом мыслями, которые больше никому не открывали, и все наши поступки предварительно обсуждали друг с другом. И все же кое-что граф хранил от меня в секрете, о чем я никогда бы не заподозрил, если бы не один случай.

Распространилась молва, будто у Монашеского Камня (так крестьяне называют место, где стояли руины известной вам башни) показывается привидение. Люди разумные посмеивались; сам я задумал в ближайшую полночь сорвать с «призрака» маску и заранее радовался своему триумфу. Но, к моему удивлению, граф принялся меня отговаривать. Я настаивал на своем, граф возражал все более веским тоном и наконец призвал меня во имя нашей дружбы отступиться от своих намерений.

Меня поразило то, как серьезно он настроен, и я начал осаждать графа вопросами, не исключал даже, что его страх вызван неким скрытым до поры недугом, и просил обратиться к лечебным средствам. В конце концов граф произнес недовольным голосом: «Брат, ты знаешь, что я весь перед тобой как на ладони, однако тайна, о которой сейчас идет речь, является священным достоянием моей семьи. Поведать о ней я могу только своему сыну и хотел бы сделать это не раньше, чем на смертном одре. А потому не спрашивай меня больше ни о чем!»

Я, само собой, замолк, однако потихоньку стал собирать все ходившие в округе рассказы. В самом популярном говорилось, что привидение показывается у Монашеского Камня незадолго до смерти кого-то из графского семейства. И действительно, вскоре умер младший сын графа. Тот, судя по всему, предчувствовал это — именно с младшего сына нянькам было велено не спускать глаз. Более того, под предлогом собственного нездоровья граф пригласил двух врачей пожить несколько дней у него в замке. Но именно эта усиленная забота привела к смерти ребенка: во время прогулки у руин башни нянька, ради пущей предосторожности, захотела перенести его на руках через груду камней и оступилась, малыш упал и разбился насмерть. По ее словам, ей представился среди камней окровавленный мальчик, и она от этого зрелища лишилась чувств. Придя в себя, она узрела действительность, повторившую ее видение: мальчик там же, на камнях, и кровь.

Не стану задерживать ваше внимание на отдельных историях: каждый новый рассказчик не столько опирается на сведения, полученные от предыдущего, сколько на собственную грубую фантазию, призванную объяснить непонятное. На фамильный архив тоже надеяться не приходилось, поскольку самые важные документы хранились в особом железном сундуке, ключом от которого распоряжался единственно очередной владелец замка. Тем не менее из семейных записей и прочих источников я узнал, что с самых давних времен в роду не возникло ни одной побочной мужской линии. Больше ничего выяснить не удалось, как я ни старался.

Лишь у смертного одра моего друга получил я новые сведения, хотя и неполные. Как вы помните, пока сын графа путешествовал, отца сразил недуг, в краткий срок унесший его в могилу. Накануне своей кончины он спешно призвал меня к себе. Когда я явился, граф попросил всех прочих выйти и, оставшись со мной наедине, заговорил.

«Чувствую, смерть моя близка, — сказал он. — В своем роду я первый, кто умрет, не успев поведать своему потомку тайну, на коей зиждется существование рода. Поклянись мне не открывать ее никому, кроме моего сына. Лишь при этом условии я смогу спокойно встретить кончину».

Я поклялся ему нашей дружбой и своей честью, и он продолжил:

«Мой род, как тебе известно, очень древний, его происхождение теряется в веках. В письменных источниках первым упоминается Дитмар, участник итальянского похода императора Оттона Великого. В остальном его история покрыта мраком. У Дитмара был враг, некий граф Бруно. Согласно древнему преданию, Дитмар из мести убил единственного сына и наследника Бруно, самого же графа заточил пожизненно в ту самую башню, не до конца снесенные руины которой до сих пор видны у Монашеского Камня. Этот самый Дитмар изображен на портрете, что висит в рыцарском зале отдельно от других. Согласно фамильному преданию, портрет написан мертвецами: трудно поверить, чтобы живой человек был способен долго разглядывать эти ужасные черты, а тем более воспроизвести их на полотне. Не раз мои предки приказывали закрасить страшную картину, однако за ночь старое изображение проступало наружу, и портрет обретал прежний отчетливый вид. В том же образе, что на портрете, рыцарь и ныне является по ночам к своим потомкам и поцелуем посвящает их детей смерти; троих моих сыновей он коснулся губами. Говорят, такую епитимью{4} назначил ему один монах. Но извести всех детей — не в его власти: пока высятся остатки башни, пока хоть один камень остается на камне, род графов Вартбург не пресечется. И все это время обречен бродить по земле дух Дитмара и истреблять отдельных своих потомков, не посягая на род в целом. Лишь когда руины сровняют с землей, придет конец роду Дитмара, а с ним и проклятию, наложенному на праотца. При жизни Дитмар с отеческой заботливостью взрастил дочь своего врага и выдал ее за богатого и могущественного рыцаря, тем не менее монах не снял с него сурового наказания. Зная, что его род когда-то ожидает гибель, и желая этой гибели, дабы освободиться самому, Дитмар распорядился о том, кто унаследует в этом случае семейное достояние; его последняя воля, заверенная императором Оттоном, еще не обнародована и никому не известна. Она хранится в секретном фамильном архиве».

Рассказ этот потребовал от графа больших усилий, ему пришлось умолкнуть, а вскоре силы совсем его оставили. Я передал его сыну все, что мне было поручено…

— И все же он… — не выдержал Фердинанд.

— И все же… — повторил барон. — Однако не судите ошибочно о своем достойном друге! Часто я заставал его в старинном рыцарском зале одного, стоящего перед страшной картиной, равно как и в новом фамильном зале, где он обозревал длинный, простирающийся почти на десять столетий ряд своих предков. Явно борясь с собой, он возвращался затем к портрету праотца. По случайно подслушанным обрывкам фраз, обращенных им к самому себе, я с несомненностью понял, что ему первому среди Вартбургов пришла героическая мысль искупить праотцовский грех и ценой собственной гибели освободить свой род от проклятия. Не исключаю, что к этому решению его подтолкнула неизбывная тоска по любимой невесте.

— Как похоже на моего Алльвилля! — воскликнул растроганный Фердинанд.

— Но в юношеском порыве он не подумал о своей сестре, — добавил барон.

— Как так?

— Именно поэтому я к вам и обратился, поэтому и открыл вам тайну. Как вы уже слышали, Дитмар испытывал отцовскую привязанность к дочери своего врага и, снабдив ее богатым приданым, выдал замуж за одного храброго рыцаря. Рыцарь этот звался Адельберт фон Паннер, и от него происходят современные графы Паннер.

— Да что вы говорите? Мой предок?

— Он самый! И вполне вероятно, именно роду Паннер Дитмар предназначил преемство, когда его собственный род угаснет. А посему, в качестве вероятного наследника, поспешите…

— Никогда! — вскричал Фердинанд. — Пока Эмилия…

— Этого я от вас и ждал, — прервал его барон. — Не забывайте, однако, что во времена Дитмара упоминать в подобных документах женщин было не принято. Ваше необдуманное великодушие может только повредить Эмилии: призванная к наследованию родня, возможно, не проявит, в отличие от вас, такого юношеского благородства. В качестве родственника, пусть и по женской линии, я принял необходимые меры, и я считаю более чем уместным, чтобы вы присутствовали в замке при снятии печатей, дабы заявить о себе как о единственном потомке Адельберта и тут же, без лишних сложностей, вступить во владение наследством.

— А Эмилия?

— Предоставляю вам решать, что сделать для Эмилии. И думаю, ей будет обеспечено достойное существование, поскольку ее судьба окажется в руках человека, равного ей по рангу, умеющего ценить преимущества высокого рождения и понимающего, сколь необходимо относиться к ней почтительно и удовлетворять все ее запросы.

— И могу ли я надеяться, что Эмилия в дальнейшем позволит мне вернуть ей наследство, уже и сейчас по праву ей принадлежащее?

— О том спросите ее самое, — ответил барон и дал понять, что беседа закончена.

Обрадованный, Фердинанд поспешил к Эмилии. С прелестной непосредственностью она призналась, что разделяет его чувства, и вскоре с уст обоих полились сладчайшие слова любви.

Несколько дней прошло в блаженном опьянении; обитатели замка разделяли радость влюбленных, и Фердинанд сообщил матери о сделанном им выборе.

Уже начались сборы, чтобы поехать в замок Вартбург, но тут пришло письмо, омрачившее восторги Фердинанда. Его матушка отказывалась дать согласие на брак сына с Эмилией. Ее супруг, писала она, наказал ей, умирая, устроить брачный союз Фердинанда с дочерью барона Хайнталя и не давать благословения ни на какие другие партии. Требовать этого его вынуждала некая фамильная тайна, связанная со счастьем сына и благополучием всей семьи. Мать дала умирающему слово и обязана была его сдержать, сколь бы горько ей ни было препятствовать любовным устремлениям своего отпрыска.

Тщетно умолял ее Фердинанд, тщетно уверял, что предпочтет скорее не продолжить свой род, нежели оставить Эмилию. Мать вторила его жалобам, но оставалась непреклонна.

Барон заметил вскоре, что с Фердинандом творится неладное; пользуясь безграничным доверием юноши, он, разумеется, узнал из его уст, что произошло, и сам написал его матери. В письме он выразил недоумение по поводу странного наказа покойного графа, но мог просить только об одном: чтобы графиня обещала самолично явиться в замок Вартбург и увидеться как с назначенной невестой сына, так и с его избранницей — и, быть может, благодаря ее присутствию непонятное затруднение разрешится само собой.

В теплом, напоенном ароматами ранних цветов воздухе уже чувствовалась весна, в свежей листве щебетали птицы, леса были одеты прозрачной пеленой зелени, когда Фердинанд в обществе Эмилии, барона и его дочери прибыл в замок Вартбург.

Первые дни ушли на приготовления к основной цели их приезда, и Фердинанд и Эмилия утешали себя надеждой, что рядом с ними мать Фердинанда передумает и все препятствия на пути влюбленных будут устранены.

Через несколько дней она и в самом деле явилась, нежно обняла Эмилию и назвала ее своей возлюбленной дочерью, принять которую ей, к глубочайшему ее огорчению, мешает слово, данное умирающему.

Барон долго уговаривал графиню открыть причину этого удивительного условия, и наконец, после неоднократных отказов, мать Фердинанда заговорила:

— Тайна, которую вы желаете узнать, касается вашего собственного семейства. Раз уж вы сами снимаете с меня обет молчания, я могу говорить свободно. В недавнем прошлом я по вине злополучной картины лишилась дочери. После этого несчастья мой супруг пожелал совсем избавиться от портрета и распорядился, чтобы его спрятали подальше, среди старья. Уносили картину в его присутствии, чтобы он сам указал наиболее укромное место. И тут, за слегка покореженной при падении рамой, он заметил пергамент — оказалось, это старая запись, весьма необычная. Там значилось, что изображенную на полотне женщину звали Берта фон Хайнталь; она глядит на своих дочерей, не погибнет ли одна из них через портрет, тем самым примирив ее с Создателем. Засим она обратит взор на любовное единение родов Хайнталь и Паннер и, прощенная, обретет радость в их потомстве. Страшась этой Берты, уже убившей его дочь, мой супруг и пожелал, чтобы воля ее была исполнена, и я не могу нарушить клятву, данную умирающему.

— И ваш супруг ничего не присовокупил к этому требованию? — спросил барон.

— Разумеется, ничего, — ответила графиня.

— Ну, а если откроются сведения, придающие этой записи совершенно иной смысл, причем сведения настолько убедительные, что и сам покойный в них бы не усомнился? Вы последуете в данном случае намерениям своего супруга, а не его словам?

— Разумеется! — воскликнула графиня. — Если злополучное условие будет снято, я обрадуюсь как никто другой.

— Знайте же прежде всего, — продолжил барон, — что тело Берты, чей портрет убил несчастную девушку, покоится здесь, в Вартбурге, а потому вероятно, что вместе с другими тайнами замка будет разоблачена и эта.

Ничего более барон открыть не пожелал, но предположил, что ответы на вопросы найдутся в тайном домашнем архиве. Фердинанду он посоветовал в меру возможности торопить дела с наследством.

Барон потребовал, чтобы в первую голову было изучено тайное наследственное распоряжение, которое, по всей видимости, хранилось в архиве. Имперские комиссары, а также присутствовавшие родственники (вероятно, прочие бумаги архива сулили обширную пищу их любознательности) попробовали было возражать, однако барон объяснил, что семейные тайны наравне со всем остальным должны принадлежать неизвестному пока наследнику, а потому никто не вправе прежде времени совать в них нос.

Его доводы возымели действие, и все последовали за бароном в просторное сводчатое помещение, где хранился семейный архив. У самой дальней стены стоял железный сундук, к которому уже почти тысячу лет никто не прикасался. Он был обмотан в несколько рядов толстыми цепями и накрепко прикован к полу и стене. Но надежней цепей и замков охраняла святыню наложенная на нее большая императорская печать. Когда было единогласно удостоверено, что печать цела, ее взломали, крепкие замки после некоторых усилий поддались, и наружу был извлечен старинный пергамент, ничуть не пострадавший от времени. Его текст, как и предполагал барон, гласил, что, когда прямая линия рода Вартбург прервется, наследство должно перейти к дому Паннер. Поскольку Фердинанд, предупрежденный бароном, имел при себе бумаги, подтверждавшие его права, то при всем недовольстве никто не стал возражать против передачи ему наследства. Заметив, как барон ему подмигивает, Фердинанд тотчас запечатал сундук собственной печатью и всех присутствующих, как своих гостей, пригласил к столу. Еще до конца дня в замке не осталось никого, кроме самого Фердинанда, его матушки, Эмилии, Клотильды и барона.

— Я почел бы весьма нелишним, — заговорил барон, — чтобы сегодняшний вечер, давший замку новое название, мы посвятили памяти предков. Для этого уместнее всего будет зачитать в большом зале пергаменты, которые, как я предполагаю, разъясняют и уточняют последнюю волю Дитмара.

Все одобрили это предложение; Эмилия и Фердинанд не знали, радоваться или робеть, так как надеялись найти среди бумаг подробности истории Берты, которая, не один век пролежав в могиле, столь непостижимым образом вмешалась в их сердечные дела. В большом зале зажгли свет; Фердинанд открыл железный сундук, и барон осмотрел старинные пергаменты.

— Вот документ, который откроет нам глаза! — воскликнул он, порывшись в сундуке, и извлек оттуда несколько листков. На первом, титульном листе был изображен рыцарь прекрасного мужественного облика, в одеянии десятого века. Надпись гласила, что это Дитмар, но в нем не наблюдалось даже отдаленного сходства со страшным портретом в рыцарском зале.

Барон взялся переводить с листа старинную латынь, а изнывавшие от любопытства слушатели прощали ему маленькие вольности в оборотах речи и порядке слов, какие допустимы лишь при подобном импровизированном переводе.

«Я, Тутилон, монах из обители Святого Галла,{5} — читал барон, — записал нижеследующую историю с ведома господина Дитмара, не присовокупляя к ней никаких добавлений или выдумок от себя. Когда был я призван в Мец{6} сработать в камне изображение Пресвятой Девы и блаженная Матерь Божья отверзла мне глаза и направила руку, дабы я мог узреть Ее небесный лик и вырубить в твердом камне, миру для поклонения, его подобие, явился ко мне господин Дитмар и пригласил к себе в замок запечатлеть для потомства его черты. Когда же я приступил к работе в рыцарском зале его замка и на следующее утро пришел, чтобы ее завершить, обнаружил я изображение другого лица, запечатленное неизвестной рукой и такое жуткое, словно у мертвеца на Страшном суде. Мне сделалось страшно, однако, заново загрунтовав картину, я повторил по памяти написанный накануне портрет. Следующим утром передо мной опять предстала картина, созданная за ночь чужою кистью. Я испугался еще больше и решил всю ночь бодрствовать, но прежде вновь изобразил истинное лицо рыцаря. Около полуночи я взял свечу и неслышным шагом отправился в рыцарский зал, чтобы посмотреть на картину. Перед нею я застал видение, похожее на скелет ребенка; под его кистью возникало то самое, исполненное жути, зрелище смерти. Когда я вошел, видение медленно обернулось, и передо мной предстало мертвое лицо. Я задрожал от испуга и не подошел ближе, а вернулся к себе в комнату и до утра молился, не желая мешать этим тайным трудам. Наутро, убедившись, что место моего портрета занял, как в предыдущие дни, чужой, я решился не вымарывать его снова, а рассказать рыцарю о том, чему был свидетелем, и показать ему картину. Тут он пришел в ужас, покаялся мне в своих грехах и попросил отпущения. Три дня я молился всем святым о просветлении и наконец наложил на рыцаря епитимью: в искупление убийства, в коем он мне признался, Дитмару, погубившему своего врага, надлежало удалиться в пещеру и до конца дней предаваться умерщвлению плоти. Но за смерть невинного дитяти дух рыцаря был обречен маяться до тех пор, пока не исчезнет с лица земли его род. Ибо Всемогущему угодно воздать за гибель ребенка смертями Дитмарова потомства, обреченного, на горе родителям, уходить из жизни в невинном младенчестве по причине болезней или же несчастных оказий. Сам же Дитмар должен являться ночами в облике, который изобразила мертвая детская рука, и своим поцелуем посвящать смерти тех чад, что назначены искупать его грех, как прежде поступил он с сыном своего супостата. Род Дитмара, однако, не пресечется до тех пор, пока остается хотя бы один камень от башни, где он уморил голодом своего врага. Засим я отпустил ему грехи; Дитмар оставил власть своему сыну Теобальду, а дочь своего врага, которую воспитывал у себя, отдал в жены храброму рыцарю Адельберту. Их потомкам он завешал по угасании собственного рода все свое добро, чему свидетелем выступил сам император Оттон. Вслед за тем Дитмар удалился в скальную пещеру поблизости от башни, где и погребено ныне его тело. Умер он благочестивым затворником, истово замаливая свой грех. В гробу он походил на свой портрет в рыцарском зале, а как он выглядел при жизни, о том можно судить по изображению в настоящем документе: дав рыцарю отпущение, я сумел без помех перенести на пергамент его черты. Все вышеизложенное, по желанию самого Дитмара, было мною после его смерти записано, приложено к императорскому письму и помещено в железный сундук, по сем запечатанный. Да ниспошлет Отец Небесный избавление его духу, телу же — воскрешение к вечному блаженству!»

— Отныне он получил избавление, — произнесла растроганная до глубины души Эмилия, — и его портрет не станет больше наводить ужас на обитателей замка! Однако, судя по этому портрету и даже по страшной картине в рыцарском зале, я не догадывалась, что этот человек способен на подобные злодеяния! Не иначе как враг Дитмара лишил его самого дорогого, в противном случае едва ли последовала бы столь страшная месть!

— Быть может, об этом нам тоже станет известно, — отозвался барон и продолжил поиски.

— И кроме того, нам нужно узнать про Берту, — тихо добавил Фердинанд, робко глядя на Эмилию и свою матушку.

— Мы посвятили вечер памяти предков, — сказал барон. — Давайте же забудем о собственных заботах и прислушаемся к далеким голосам прошлого.

— Несомненно, — проговорила Эмилия, — несчастный, что запер здесь эти листки, пламенно мечтал о том часе, когда их извлекут на свет божий. Давайте же отнесемся внимательно ко всем без изъятия!

Барон просмотрел несколько листков, чтобы перевести их для слушателей со старинного языка на современный.

— Собственное признание Дитмара! — воскликнул он, едва пробежав глазами старинный документ. Он начал читать:

«Мир тебе и привет! Извлекая из тьмы забвения сию запись, знай, что, по крепкой вере моей в Господа и святых, дух мой обрел наконец вечный покой. И все же заношу на бумагу свою историю, дабы ты узнал причину моих мытарств и уяснил, что месть подобает не человеку, ибо человек слеп, а токмо Господу. Пишу не только ради назидания, но и затем, чтобы ты не судил меня в сердце своем, а, напротив того, пожалел, ибо я претерпел зла немногим менее, нежели сотворил, и если замыслил недоброе, то лишь потому, что сердце мое было разбито».

— И лишь одна Эмилия, с ее по-женски тонким умом, так верно это прозрела! — воскликнул Фердинанд.

Барон продолжил чтение:

«Я, Дитмар, прозванный Богатеем, был некогда бедным рыцарем и не имел ничего, кроме маленького замка. Но однажды, когда император Оттон отправился в Италию и избрал себе в императрицы прекрасную Адельгейду, я последовал за ним и завоевал любовь красивейшей из обитательниц Павии.{7} Как нареченную невесту я привез ее в свою вотчину, уже близился день бракосочетания, но тут император призвал меня к себе. Его любимец, граф Бруно фон Хайнталь, увидел мою Берту…»

— Берта! — вскричали едва ли не все присутствующие, но барон, не отвлекаясь, продолжал:

«Дождавшись, когда император посулил ему за службу любую награду, какую он пожелает, Бруно потребовал себе мою невесту. Оттон пришел в ужас, однако монаршее слово было дано, и Бруно только должен был поклясться, что возьмет Берту в жены. Я явился пред очи императора, и он посулил мне богатые дары, землю и почести за то, что я уступлю мою Берту графу, но возлюбленную я ценил дороже любых тленных сокровищ. Император разгневался и приказал силой отнять у меня невесту, замок срыть, а меня самого заточить в башню. Там проклинал я его власть и свою судьбу, меж тем ночами стала являться мне в снах возлюбленная Берта, днем же я утешал себя, вспоминая эти приветные видения. Наконец тюремщик сказал: „Жалко мне тебя, Дитмар. Ты платишь заточением за свою верность, а ведь Берта от тебя отказалась. Завтра она станет женою графа. Не лучше ли тебе, пока не поздно, склониться перед волей императора и попросить у него в награду за прекрасную изменницу чего душа пожелает“. Тут сердце мое ожесточилось, и на следующую ночь вместо милого образа Берты меня посетил грозный дух мщения. Утром я сказал тюремщику: „Иди к императору. Пусть забирает для своего Бруно мою Берту, но взамен я прошу эту башню и столько земли, чтобы возвести на ней новый замок“. Надо думать, император и сам был рад это услышать; он часто впадал в гнев, а потом раскаивался, да только приказа своего отменить не мог. Он подарил мне башню, где я сидел в заточении, и всю землю в четырех часах ходьбы вокруг нее. Еще он дал мне много золота и серебра, чтобы я построил замок куда больше прежнего, разрушенного. Я взял себе жену, чтобы продлить свой род, но сердце мое все так же принадлежало Берте. Я выстроил замок и подземными ходами соединил его с башней и с замком Бруно, моего смертельного врага. Когда постройка была закончена, я стал наведываться ночами в крепость Бруно. Выдавая себя за дух его предка, я приблизился к кроватке сына и наследника Бруно, рожденного Бертой и мною обреченного на смерть. Няньки, дремавшие рядом, окаменели от испуга, я же склонился над мальчиком, напомнившим мне живой портрет его матери, и поцеловал в лоб. При мне был яд — этим поцелуем я убил ребенка. Бруно и Берта увидели в смерти первенца воздаяние Небес за нанесенную мне обиду и следующее свое дитя посвятили Церкви. Поскольку это была девочка, я ее пощадил. Больше Берта детей не рожала, и Бруно, в ярости от того, что его род угаснет, от нее отрекся, якобы раскаявшись в том, что завоевал ее бесчестным путем. Несчастная бежала в монастырь и посвятила себя Богу. При этом, однако, она повредилась в уме и как-то ночью, вырвавшись на волю, добралась до башни, где меня, жертву ее коварной красоты, держали некогда под замком. Там она оплакивала свое прегрешение, пока сердце ее не разорвалось; с тех пор башне присвоили имя Монашеский Камень. Я услышал в ночи ее рыдания и поспешил к башне — Берта лежала окоченевшая от студеной ночной росы и не дышала. Я решил мстить ее бесчестному супругу. Тело Берты я поместил в глубокое подземелье под башней и, пользуясь тайным ходом, стал подстерегать графа. Однажды я незаметно напал на него, схватил и утащил под башню, где истлевали останки его жены. Там я оставил его умирать. Когда император, гневаясь на Бруно за отвергнутую супругу, передал мне, дабы загладить несправедливость, все его добро, я распорядился засыпать подземные ходы. Дочь Бруно, по имени Хильдегарда, я взял к себе и воспитал как собственное дитя. Она выросла красавицей и полюбила рыцаря Адельберта фон Паннера. Как-то ночной порой ко мне явился призрак ее матери и напомнил, что дочь была обручена жениху вышнему, но Хильдегарда не согласилась отменить свадьбу. Когда в брачную ночь она обняла своего рыцаря, призрак подступил к ложу со словами: „Поскольку ты нарушила данный мною обет, мой дух не обретет покой до тех пор, пока по моей вине не погибнет одна из твоих внучек“. Эта речь сподвигла меня заказать достойнейшему и прославленному монаху Тутилону из монастыря Святого Галла портрет Берты, по образцу того портрета, что написала она сама в монастыре, будучи безумной, и присоединить картину Тутилона к приданому Хильдегарды. Тутилон, однако, спрятал за картиной пергамент, где говорилось: „Я, Берта, гляжу на своих дочерей, не погибнет ли одна из них за мое злодеяние, тем примирив меня с Создателем; засим я обращу взор на любовное единение родов Хайнталь и Паннер и, прощенная, обрету радость в их потомстве“.»

— Именно эта злосчастная запись должна была разлучить меня с моей Эмилией, — вскричал Фердинанд, — но вместо этого свяжет нас еще крепче! Прощенная Берта благословит наш союз, и через нас с Эмилией породнятся между собой потомки Дитмара и Берты.

— Согласны ли вы с этим толкованием? — обратился барон к графине.

Графиня молча обняла Эмилию и накрыла своей ладонью руку сына.

Ликование царило повсюду, даже Клотильда искрилась весельем, и барону пришлось со смехом останавливать слишком бурные проявления ее радости. На следующее утро сняли печать с двери в рыцарский зал, чтобы на сей раз без неприятного чувства рассмотреть страшный портрет, и с удивлением обнаружили, что он уже не так страшен, поскольку краски на нем поблекли и линии утратили прежнюю резкость.

Вскоре напомнил о себе молодой человек, который во время чаепития в доме пастора спорил с Фердинандом насчет того, нужно ли раскрывать тайны картин. Клотильда не скрывала своего небезразличного к нему отношения, из чего сделалось понятно, что счастливому повороту в судьбе Эмилии она радовалась не только из участия, но имея в виду и собственное благополучие. Отец Клотильды не спешил одобрять ее выбор до тех пор, пока графиня Паннер не откажется окончательно от своих притязаний.

— Теперь вы не досадуете на то, что прояснилась связь между нашими тайнами? — спросил Фердинанд у жениха Клотильды.

— Нисколько! — отвечал молодой человек. — Но, как было и в тот раз, мною руководит личный интерес. Хочу вам признаться: я присутствовал при несчастье, произошедшем с вашей сестрой, и уже тогда узнал о существовании древнего пергамента. Его смысл я объяснил себе точно так же, как позднее ваш отец. И я промолчал, ибо обнаружение этой записи угрожало нашей с Клотильдой любви, что и подтвердилось впоследствии.

— Вот как плохо судить сгоряча, — добавил Фердинанд с улыбкой.

Блаженно прогуливались влюбленные по милым сердцу тропинкам, и весна, расцветавшая им навстречу, представлялась пышной розой в сравнении с той, подобной робким подснежникам, весной, когда их чувство только зарождалось.

Свадьбу сыграли безотлагательно, пока не успели отцвести цветы, а когда под весенним солнцем показались нежные головки новых подснежников, Эмилия уже прижимала к сердцу красивого цветущего мальчугана.

Матушка Фердинанда, барон, Клотильда с мужем и все друзья дома (среди них и пастор-меломан, и его бойкая миниатюрная супруга) собрались на празднество. Священник, крестивший малютку, спросил, как его собираются назвать. «Дитмар!» — словно сговорившись, произнесли все присутствующие. Когда церемония завершилась, радостный отец, сопровождаемый родней и гостями, отнес младенца в рыцарский зал и остановился перед портретом своего предка. Но изображение уже сделалось неразличимо, от красок и контуров не осталось ни малейшего следа.





АДАМ ГОТЛОБ ЭЛЕНШЛЕГЕР

(Adam Gottlob Oehlenschläger, 1779–1850)

Малознакомое для современного русского читателя имя датского поэта, драматурга и прозаика Адама Готлоба Эленшлегера в первой половине XIX в. пользовалось широкой известностью в различных странах Европы, где среди восторженных ценителей его таланта были И. В. Гёте и Г. Гейне; на родине писателя, воспевшего в своих произведениях героику скандинавской старины, ставшего основоположником датского романтизма и автором текста национального гимна Дании, его творчество высоко чтимо и сегодня.

Рано пристрастившийся к чтению, живописи и музыке (его отец был церковным органистом и управляющим Фредериксбергского замка в предместье Копенгагена), Эленшлегер в 9 лет начал писать собственные стихи, с детских лет живо интересовался историей и мифологией северных народов, а в юности увлекся сценой и в 1797–1799 гг. учился актерскому мастерству при Королевском театре, впрочем, без особого успеха. В 1800 г. он поступил на юридический факультет Копенгагенского университета, однако художественные и научные пристрастия, поддержанные чтением Шекспира, Гёте, Шиллера и датских поэтов, а также знакомством с идеями йенской романтической школы (состоявшимся благодаря немецкому ученому и писателю, уроженцу Норвегии Хенрику Стеффенсу), вскоре окончательно увлекли Эленшлегера на стезю литературного творчества. В 1803 г. вышел в свет его первый поэтический сборник с программным стихотворением «Золотые рога» (1802) — своеобразным манифестом нарождавшегося датского романтизма, где божественные образы национальной старины противопоставлены алчности и духовной ограниченности современной эпохи. В 1805 г. Эленшлегер выпустил два тома «Поэтических произведений», куда наряду с лирикой вошли прозаическая литературная сказка «Сага о Вёлюндуре» — романтическая переработка героической «Песни о Вёлунде» из «Старшей Эдды» — и драматическая поэма «Аладдин, или Волшебная лампа», восходящая к сюжету знаменитой сказки из «Книги тысячи и одной ночи». Благодаря этим публикациям молодой автор снискал славу самого знаменитого писателя Дании и получил королевскую стипендию, позволившую ему совершить в 1805–1809 гг. путешествие по Европе, во время которого он познакомился с Гёте, И. Г. Фихте, Ф. и А. В. Шлегелями, Ж. де Сталь, скульптором Б. Торвальдсеном. В 1807 г. был опубликован сборник «Северные поэмы», куда вошла, в частности, трагедия «Ярл Хакон» (1805), с огромным успехом поставленная на сцене Королевского театра в Копенгагене и с восторгом встреченная Гёте, литературным кумиром писателя. В этот же период Эленшлегером были созданы его лучшие трагедии на мифологические и исторические сюжеты: «Бальдур Добрый» (1807), «Пальнатоке» (1807, опубл. 1809), «Аксель и Вальборг» (1808, опубл. 1810), «Корреджо» (1809, опубл. 1811) и др. В 1810 г., по возвращении на родину, Эленшлегер получил должность профессора эстетики Копенгагенского университета. С этого времени и вплоть до самой кончины его личность была окружена ореолом почета и славы. Поэт и драматург, знаменитый далеко за пределами собственной страны, признанный глава романтической школы в Дании, любимец театральной публики и научной общественности, «памятник культуры своей нации», по выражению немецкого поэта Ф. Геббеля, Эленшлегер в 1810—1820-е гг. продолжал интенсивно творить, создав множество произведений различных жанров: трагедии «Стэркодцер» (1812), «Хагбарт и Сигне» (1815), «Эрики Абель» (1820), «Варяги в Константинополе» (1826), «Карл Великий» (1828, опубл. 1829) и др., эпические поэмы «Хельге, или Северный Эдип» (1814) и «Рольф Краке» (1828, опубл. 1829), комедии, зингшпили, переложения скандинавских саг, баллады. В 1829 г. он был признан «королем скальдов Севера» и увенчан лавровым венком в Лундском кафедральном соборе в Швеции. Среди поздних сочинений писателя выделяются трагедии «Королева Маргарита» (1833), «Сократ» (1835), «Олаф Святой» (1836), «Кнуд Великий» (1838), «Эрик Глиппинг» (1843), «Амлет» (1846), а также драмы «Дина» (1842) и «Кьяртан и Гудрун» (1848); однако, несмотря на углубленную разработку характеров и психологии действующих лиц, эти произведения по своим художественным достоинствам заметно уступают пьесам, созданным Эленшлегером в предыдущие десятилетия.

Немаловажный (хотя и гораздо менее значительный, чем поэзия и драматургия) пласт литературного наследия Эленшлегера составляет художественная проза, к которой он обращался на протяжении всего творческого пути; в числе этих произведений есть и романтические новеллы, создававшиеся параллельно (и порой публиковавшиеся под одной обложкой) со стихотворными опытами автора — как в 1810-е (новеллы «Рейхмут фон Адохт», «Искатели приключений», «Отшельник»), так и в 1830-е гг. («Бледный рыцарь», «Два железных кольца», «Справедливый критик»). Наряду с обыгрыванием распространенных балладных и готических мотивов (погребение заживо, явление призраков, свидание с умершим возлюбленным) для этих произведений характерны рациональные объяснения таинственных и, на первый взгляд, сверхъестественных событий, юмор, гротеск, внимание к культурным достопримечательностям европейских стран, в которых разворачивается сюжетное действие, цитатность, авторские отступления и поэтические интерполяции.

Портрет


Представленная в настоящей антологии новелла «Портрет» («Maleriet») впервые была опубликована в составе «Поэтических произведений» Эленшлегера (Копенгаген, 1811–1813); второй том (1813) этого двухтомного издания, озаглавленный «„Искатели приключений“ и другие рассказы», включал несколько образцов «малой» прозы писателя. Русский перевод Л. Брауде печатается по тексту его первой публикации в изд.: Эленшлегер А. Г. Избранное. Л: Худ. лит., 1984. С. 314–331.


* * *

В одном из университетов южной Германии учились два молодых друга. Людвиг — богатый отпрыск старинного дворянского рода — особо привержен был к математике, почитая ее необходимой для военной службы. Зигфрид же ценил изящные искусства, однако живопись была для него превыше всего. Как ни разнились их дарования, друзья совершенно сошлись во взаимной предупредительности. Зигфрид порой вдыхал живую душу в мертвые математические формулы Людвига, а Людвиг порой вовлекал в орбиту своей науки туманные грезы Зигфрида. Оба они только выигрывали от своего общения и с каждым днем все больше и больше понимали, что значили они друг для друга.

Однако же сколь ни крепки были узы этой дружбы, им суждено было внезапно оборваться вследствие некоего несчастливого происшествия.

Прибыв недавно из блистательнейшей столицы северной Германии,{8} друзья сочли, что здесь, на юге, вопреки красотам природы, которые намного превосходили северные, все несколько мертво и докучно.

Единственное, в чем они еще находили удовольствие, — это прогуляться в воскресенье после обеда на постоялый двор, что находился в полумиле от города, на лесной опушке. Сюда стекались все кому не лень и кому пришла охота поразвлечься. Поблизости, в открытом павильоне студенты танцевали с мещаночками, ремесленники со служанками, пока звуки скрипок, наигрывавших кадриль, не заставляли парочки смешиваться в одном веселом танце. Под сенью тенистых деревьев стояли красивые деревянные столы, за которыми восседали отцы города со своими семействами. Мужчины курили трубки, попивая вино, дамам ставили обычно пирожное, стакан молока или лимонада.

Вот там-то и произошло знакомство обоих друзей с профессором Фройманном. Тому пришелся по душе нрав Зигфрида и Людвига — ненавязчивый и в то же время далекий от робкой застенчивости. И хотя друзья сразу же откровенно признались самим себе, что их притянул совсем иной магнит, нежели великая ученость профессора, они приложили все усилия к тому, чтобы со стороны казалось, будто это именно так. Они завели с Фройманном пространный разговор о народных праздниках и лишь порой как бы ненароком поглядывали на прекрасную Матильду с огромными голубыми глазами и каштановыми волосами. Она сидела прямо против них по другую сторону стола со своей матушкой и младшей сестрицей.

После того как был сделан первый шаг, друзья стали встречаться с семейством Фройманн каждую неделю. А в отсутствие профессора они осмеливались уже вступать в беседу с фрейлейн Матильдой. Ни у нее, ни у молодых людей недостатка в остроумии не было, и это прекрасное украшение светской беседы, когда знаешь меру, вскоре весьма сблизило их. Шутливая беседа о совершенно посторонних предметах незаметно позволила им хорошо узнать друг друга.

Прошло совсем немного времени, и оба они — и Зигфрид, и Людвиг — без памяти влюбились в Матильду. Но как ни откровенны были они во всем друг с другом прежде, теперь они в той же мере пытались скрыть один от другого свои чувства. Особливо же о Матильде говорили они с нарочитой холодностью. Более того, и Зигфрида, и Людвига начала мало-помалу тяготить их дружба. Ну, а это порождало дурное расположение духа и разлад. Каждый отныне охотней гулял в одиночестве, дабы беспрепятственно предаваться мечтам о предмете своей любви. Если друзьям случалось встретиться у Фройманна, тот, кто пришел первым, всегда удалялся раньше второго. Вместе с тем, сердце их не могло обойтись без доверительной беседы; и вскоре у каждого из них — и у Зигфрида, и у Людвига — завелись друзья из тех самых светских хлыщей, которых они всего лишь несколько недель тому назад столь старательно избегали.

Однако же, хотя оба они боготворили Матильду, она в лучшем случае могла ответить взаимностью только одному из них, и счастливцем этим стал Зигфрид. А его искусство живописца прежде всего благоприятствовало тому, что юноша еще тесней сблизился с Матильдой.

Однажды, когда Матильда вышивала мешочек для шитья, который собиралась послать в подарок ко дню рождения находившейся в отъезде подруге, Зигфрид предложил написать миниатюрный портрет Матильды. Когда же портрет будет готов, Матильда положит его в вышитый мешочек. И приятный сюрприз станет еще приятнее, когда милая подруга обнаружит в мешочке портрет дарительницы.

Отныне у Зигфрида появилась возможность часами беспрепятственно любоваться прекрасной девушкой. А задуманный им живописный портрет доставил Зигфриду право самому выбрать наряд, в котором Матильда ему позировала. (О шалях, шляпках от солнца, косыночках, которые бы украсили ее еще больше, тогда еще понятия не имели.) И хотя каждое прикосновение к девушке приводило Зигфрида в трепет, талант живописца вселял в него такое мужество, что он сам порой заплетал ей косы. И перекалывал чуть выше и смелее ее черепаховый гребень, когда Матильда, которая была не очень-то искушена в модах, хотя и охотно выбирала себе наряды по вкусу, закалывала его слишком низко на затылке.

При таких вот обстоятельствах Зигфрид с Матильдой лучше узнали друг друга, и понадобилось совсем немного времени, чтобы они объяснились друг другу в любви.

Между тем Людвиг, страшившийся, что его дворянское происхождение может отпугнуть от него Матильду, попросил руки девушки у ее родителей. Людвиг — горячо любимый сын своего отца — был богат. К тому же родитель его оказался необычайно благоразумен и во всем, что касалось сердечных дел, позволил ему следовать влечению собственной души. Оттого-то Фройманн и мог почитать эту партию счастьем для дочери и обещал передать ей предложение Людвига. Профессор нашел Матильду как раз в саду, словно она намеревалась отыскать отца с такой же точно целью.

— Дочь моя! — торжественно начал старик. — Не так давно мы познакомились с двумя превосходными молодыми людьми, и один из них особливо пришелся мне по душе.

Матильда была такого же мнения.

— Он любит тебя, Матильда, и просит у меня твоей руки.

— Что же ты ответил ему, дорогой отец? — зардевшись, спросила Матильда.

— Ну так вот, дитя мое, если ты ничего не имеешь против…

Она прижалась губами к его руке. В этот миг из-за куста выскочил Людвиг и бросился к ее ногам.

— Матильда! — вскричал он. — Разве я не счастливейший из смертных? Вы любите меня?!

— О боже, меня не так поняли! — пролепетала мгновенно побледневшая Матильда, вырываясь из его рук.

Отец поспешил следом за ней, чтобы узнать, в чем дело. Но тут на сцену выступил Зигфрид. Увидев его в саду, Людвиг изумился. Однако же огорчение быстро развязало ему язык; в запальчивости он стал выкрикивать оскорбительные слова по адресу Зигфрида, а затем удалился вне себя от гнева. Зигфрид же чувствовал себя счастливейшим из смертных. Потому-то он счел гнев Людвига, обманутого в своих лучших ожиданиях, вполне естественным. Чувства Зигфрида к Людвигу пробудились вновь. Он вспомнил, как тот не раз выказывал ему свое дружеское расположение и хотел во что бы то ни стало положить конец возникшей между ними вражде.

На беду, один из добрых друзей, с которыми Зигфрид водился в последнее время, находился тут же неподалеку в саду и был нечаянным свидетелем всего происшествия. Он-то и решился вмешаться в распрю.

— Братец! — воскликнул он. — Если ты храбрый малый, ты не можешь остаться с этим touche.[1] Его надо смыть. Я буду твоим секундантом; твоя же единственная забота — это драться на дуэли, остальное я беру на себя. Я в этих делах знаю толк и устрою все наилучшим образом.

Зигфрид был человеком кроткого и мирного нрава, и, в сущности, шпага не была его доблестью. Однако же юношеское честолюбие, боязнь показаться трусом заглушили все доводы разума. И ему ничего больше не оставалось, как с притворной холодностью покориться обстоятельствам, как ни потрясен он был в глубине души всем случившимся.

Когда Людвиг вечером вернулся домой, на столе уже лежал вызов на дуэль. Его друзья столь же бурно радовались этому, как и приятель Зигфрида, и за обедом, который оплатил, разумеется, Людвиг, его уговаривали ни о чем не тревожиться. Были доставлены две лошади, чтобы в случае необходимости переправить победителя, оставшегося в живых, за границу.

На другое утро, задолго до того, как взошло солнце, оба противника со своими секундантами отправились в укромное местечко в лесу, где студенты имели обыкновение драться на дуэли. Однако прежде все позавтракали в расположенном поблизости трактире.

Лишь только Зигфрид и Людвиг увидели друг друга, гнев их тотчас испарился, а сопровождавшие их секунданты показались обоим друзьям фуриями, навязанными им самим дьяволом, и они бы в десять раз охотней обратили клинки против своих секундантов, чем друг против друга. Однако же таинственный демон чести и на этот раз не позволил им уступить своим чувствам. Но все-таки они не могли удержаться от того, чтобы не чокнуться друг с другом. В этот миг Людвиг посмотрел на Зигфрида, и взгляд сей пронзил тому душу. Секунданты поняли, что уже самое время разлучить друзей. В немом отчаянии схватили Людвиг с Зигфридом шпаги и поспешили к месту дуэли.

Солнце только что взошло и, словно кроваво-красный шар, пылало на небосводе. Капли холодной росы трепетали на листьях деревьев. Казалось, будто сама природа плачет и краснеет, стыдясь того, что лучшее ее создание — человек — употребляет во зло благородное свое предназначение. В этом укромном месте стояла тишина и лишь порой то тут, то там слышался жалобный птичий писк да глубоко внизу, в долине, словно погребальные колокола, звенели колокольчики на шее медленно идущих вьючных лошадей. К дереву были привязаны иноходцы Людвига и Зигфрида; из раздутых их ноздрей шел пар, явственно различимый в холодном утреннем воздухе. Конь Людвига заржал. Свита, секунданты сочли это за доброе предзнаменование и, шутки ради, напомнили ему историю Дария Гистаспа и его коня, который, заржав, добыл своему хозяину корону и скипетр Персии.{9}

Людвиг и Зигфрид двинулись навстречу друг другу, и несчастный Зигфрид вонзил шпагу в грудь Людвига. Тот рухнул на землю.

— Клянусь дьяволом, братец! — воскликнул секундант. — Он получил по заслугам!

— Людвиг! — в отчаянии воскликнул Зигфрид, бросаясь к другу. — Ты еще жив? Прости меня! Прости!

Из раны темной струйкой лилась кровь; жутким, пронзающим взглядом смотрел Людвиг на Зигфрида. И вдруг, забившись в конвульсиях, откинулся назад.

— Он мертв! — тихо промолвили стоявшие вокруг секунданты.

— Тогда мне делать здесь больше нечего! — воскликнул Зигфрид с каким-то странным выражением лица, которое большинству было непонятно. — Счастливо оставаться, господа! Вы раздули пламя! Наслаждайтесь теперь, пожиная плоды своей победы! И да отмстят вам муки ада за смерть Людвига и отчаяние Зигфрида!

С этими словами Зигфрид вскочил на своего иноходца и умчался прочь.

Между тем беспамятство Людвига было лишь следствием потери крови и нервного припадка. Лекарь уверил, что рана Людвига не смертельна. И единственным успокоением для безутешной Матильды было ходить за раненым, которого родители ее взяли к себе в дом. Она и ее сестра Камилла — прелестное дитя тринадцати лет — так заботились о Людвиге, что он благодаря их уходу и попечению вскоре совсем выздоровел.

О Зигфриде между тем, несмотря на все розыски, так ничего и не удалось узнать. Людвиг же бросил университет и поспешил вернуться к себе домой. Дома он поступил на службу к тамошнему королю и пытался, окунувшись в дела, забыть о потере друга, который после того несчастного происшествия стал ему вдвое дороже.

Так прошло три года; о Зигфриде, несмотря на письма, рассылаемые во все концы, по-прежнему не было ни слуху ни духу. И Людвиг частенько подумывал, не отправиться ли ему самому на поиски друга. Но политические беспорядки, из-за которых приходилось держать армию под ружьем, не позволяли ему отлучиться. В это же время Людвига постигло новое горе: он потерял отца. Чтобы рассеяться после своей двойной утраты, он решил, когда наконец представилась возможность, совершить небольшое путешествие. И прежде всего он отправился в университетский город, где когда-то учился, и к семейству Фройманн.

Сойдя с коня у постоялого двора, он тотчас поспешил в столь хорошо знакомый ему сад. И хотел было так же поспешно пройти в дом, как вдруг, минуя беседку, увидел, как ему показалось, Матильду: она читала, лежа на крытой дерном скамье. Он не мог надивиться ее красоте и цветущему виду. Горе, казалось, не оставило ни малейшего следа на прекрасном лице Матильды. Она была чуточку полнее, нежели тогда, когда он видел ее в последний раз; да и волосы стали немного светлее. Она лежала на скамье, опершись щекой на пухлую ручку, ее пышные золотистые волосы, расчесанные на прямой пробор, волнами ниспадали на округлые плечи. Она показалась ему живым подобием Марии Магдалины кисти Корреджо.{10} «Как же так? Неужто она больше не печалится о Зигфриде?» — обеспокоенно подумал он. И спросил самого себя: «Не к лучшему ли все это? И не послужат ли его горести тебе примером, не обуздают ли они твою давнюю страсть?» От своего волнения Людвиг, однако, был избавлен приятнейшим образом, когда красавица подняла лицо от книги и он увидел, что то была Камилла, которая стала за это время на три года старше. Заметив его, она, вскрикнув от изумления, радостно вскочила на ноги. Но какой бы святой и благочестивой ни была Магдалина в своей пустыне, Людвиг все же почувствовал раскаяние от того, что сравнил с нею Камиллу. Ибо чистейшей девичьей невинностью была исполнена улыбка ее голубых глаз, а наивная ребячливость составляла очаровательнейший контраст с совершенством ее зрелой красоты.

Людвиг только было хотел справиться о Матильде, как вдруг она сама, высокая и бледная, подобно благородной Мельпомене,{11} медленно приблизилась к ним по садовой дорожке. Она не утратила своей красоты, но красота ее стала более трогательной и менее обольстительной. Ее некогда цветущие ланиты уже не походили на сердцевинку розы, а скорее на окружающие ее более бледные лепестки. Глаза Матильды не запали, но казались более глубокими, и выпуклый ее лоб отбрасывал на них задумчивую тень. Она свободно и с достоинством переносила свои страдания, придававшие еще больше благородства всему ее существу. Какие мгновения провел Людвиг в обществе Матильды и Камиллы! Какая смесь горечи и очарования, надежд и воспоминаний, печали и утешения!

Старики же, родители девушек, как нашел Людвиг, совершенно переменились. Они, казалось, не в силах были разделить ни веселость Камиллы, ни печаль Матильды. Были они в дурном настроении и приняли Людвига холодно, что для нежного сердца было много чувствительней, чем даже взрыв глубокого, подлинного отчаяния. Вот тогда-то Людвиг и составил план, который решил тут же осуществить.



Однажды в воскресенье, после обеда, прогуливаясь с Камиллой, он подвел ее как бы случайно к тому самому месту, где дрался на дуэли с Зигфридом. Они сели на скамью. Отсюда с поросшего тенистыми деревьями утеса открывался прекрасный вид на всю окрестность. Солнце ярко и тепло сияло в вышине, осушая блестевшую от влаги листву, с которой благодетельный дождик недавно смыл летнюю пыль. Ветер колыхал пышные листья и травы. Внизу, в долине, царило веселье, там копошилось множество людей. А далеко-далеко, по другую сторону леса, услыхали они на постоялом дворе звуки скрипки, сопровождавшие танцы. Вся прошлая жизнь Людвига встала перед его мысленным взором, он восхищенно любовался прекрасной девушкой, что сидела подле него, и пожимал ей руку.

— Камилла, — произнес он, — думаешь ли ты (он привык говорить ей «ты» с тех пор, как знал ее ребенком, и право это сохранил поныне, так как Камилла не желала, чтоб он называл ее иначе), думаешь ли ты, как и твоя сестра, что любить можно только раз в жизни? И что тот, кто после несчастливой любви к одной девушке обращает свою склонность к другой, — опасный человек?

Камилла хотела что-то пролепетать, но смущение, робость и избыток чувств сковали ей уста. Людвигу показалось, будто она собирается подняться со скамьи.

— Милая девочка! — смело продолжал, удерживая ее, Людвиг. — Неужто я непостоянен, если полюбил тебя? Разве ты не схожа с Матильдой и чертами лица, и обаянием, и нравом? И разве ты воспитана по-иному? А причиною тому, что ты по-детски весела, не то что Матильда, — твои лета, да ты и не испытала столь ужасных страданий, как она. Такой была некогда и Матильда. Но она еще может обрести прежнюю веселость… Камилла, подари мне свое сердце! Я богат, независим! Я хочу быть опорой твоим старикам-родителям и Матильде! Хочу помочь вам отыскать Зигфрида! Хочу вернуть его невесте! Подари мне свою любовь, Камилла! И дозволь здесь, на том самом месте, где я истекал кровью во имя моей несчастной любви, получить вознаграждение — любезный ответ из твоих уст!

Камилла молчала. Слезы выступили у нее на глазах. Но она взглянула на него с улыбкой, наполнившей его душу счастьем. И тут посыпались лишь бессвязные, отрывочные слова, которые они говорили друг другу; а то самое дерево, что три года назад видело Людвига бледного, безо всяких признаков жизни, лежавшего в луже крови, увидело его теперь воскресшего, пылающего страстью, оживленного, в объятиях прекрасной девушки.

Свадьба Людвига с Камиллой переменила жизнь семейства Фройманн. Все были счастливы, кроме Матильды, которая при виде блаженства молодой супружеской четы еще горше сознавала свою утрату. Чтобы рассеять ее грусть и к тому же гонимый неясным предчувствием, Людвиг решил вместе со своей юной женой и прекрасной свояченицей совершить путешествие в Швейцарию. По дороге он надеялся получить какие-нибудь вести о Зигфриде, ибо полагал, что тот отправился в Италию, дабы в созерцании бессмертных творений искусства забыть свои горести.

После всевозможных беспорядочных прогулок, — продиктованных более причудами или случайностями, нежели определенным планом, Людвиг со своими спутницами остановился утром одного прекрасного дня в горном городке Бадене.{12} Здесь на поросших елью скалах вздымались ввысь руины старинного родового замка, которые и побудили их продлить свое пребывание в Бадене. Людвиг с Камиллой без устали бродили вокруг, любуясь прекрасными окрестностями, чудесными видами, когда Матильда вдруг позвала их и предложила спуститься вниз, в пещеру под замком. Там, согласно старинному преданию, во времена Средневековья вершил свои ужасные дела Тайный суд.{13} Устав от жары, хотя длинные аллеи тополей и защищали их своей дружественной сенью от жгучих лучей солнца, они охотно приняли предложение Матильды. И вот, вместе с проводником, шедшим впереди, и держа в руках горящие факелы, они приблизились к пещере, которая благодаря «Гёцу фон Берлихингену» показалась им столь же священной, сколь в действительности она была ужасной.

Глубоко под землей простирались подземные своды. Путешественникам показали пещеру, где осужденного сажали в корзину и, завязав ему глаза, чтобы он не запомнил дорогу, спускали вниз. Затем Людвиг со своими спутницами поспешил по длинному подземному ходу, в конце которого была дверь, одна-единственная большая четырехугольная каменная глыба, столь плотно прилегающая к стенам, что нельзя было разглядеть, даже стоя перед ней, что здесь — вход. За дверью, наверно, были крюки на стенах, колодки и другие орудия пытки, с помощью которых судьи, властители жизни и смерти, принуждали узников к признанию. Далее виднелся провал, где, по слухам, была перед самым порогом опускная дверь. Отсюда осужденный падал вниз прямо в объятия-мечи кровожадной девы. Людвиг и его спутницы содрогнулись, глянув в эту пропасть.

Диковинное щекочущее чувство ужаса, которое возникает при мысли о приобщении к страшным тайнам, заставило наших путешественников понять, сколь естественно могли рождаться, расти и искать удовлетворения подобные страсти в те времена, когда их еще не сдерживали такие силы, как человечность и разум. По соседству с местом казни было судилище, большой четырехугольный склеп. А в задней стене его виднелась ниша, где, должно быть, некогда возвышались алтарь и крест. Кругом же еще виднелись вырубленные в скалах углубления — там-то и восседали тайные судьи.

Наши путешественники стояли, погруженные в молчаливую задумчивость. Багровые факелы, как и пять веков тому назад, причудливым светом озаряли мрачную пещеру.

— Многие, — сказал проводник, — все же сильно сомневаются в том, что Тайный суд и вправду находился здесь. Но сколь ни ужасно это место, поверите ли, три года тому назад один молодой человек провел здесь целую ночь! Без сомнения, то был какой-то беглый преступник, лиходей, которого замучили укоры совести. Видели, как он ходил взад и вперед по пещере. Мы не в силах были увести его отсюда. Оста вили мы его здесь поздно вечером, а на другое утро его уже и след простыл.

Едва проводник произнес эти последние слова, как Людвиг, подойдя со своим факелом к нише, где некогда находился алтарь, случайно осветил и прочитал следующие строки, начертанные на скале рукой, которая была ему слишком хорошо знакома:



Зови, судья, меня к суду!
Исчисли скорби, обвинитель!