Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Филипп Делелис

«Последняя кантата»

Памяти Арно
1. REQUIEM AETERNAM[1]

Вена, 4 декабря 1791 года

Он тихо напевал.

Закончив один такт, он, задыхаясь, падал на подушки и напевал дальше:

Requiem aetemam dona eis…[2]

«О, здесь пауза. Пауза…» — думал он, хватая перо. Оно скрипело, оно никогда не поспевало за его мыслью.

За окном была Вена. Его Вена, радующаяся жизни и любви, возбужденная, восторженная и неблагодарная. После осады города турками в 1683 году имперская столица возжелала отрешиться от пережитого ужаса и ринулась в разгул роскоши. Лучшие архитекторы того времени — Фишер фон Эрлах, Хильдебрандт и Габриелли де Роверето — дали волю воображению и превратили город в бонбоньерку в стиле рококо.

Была уже почти полночь. Вытянувшись на постели во взмокшей от пота ночной сорочке, которая липла к телу, он не мог позволить себе поддаться слабости. И он писал.

Под его пером рождалась новая звучная мелодия, извлеченная из небытия. Произведение могущественное и величественное, легкое и волнующее, с которым он сам знакомился, напевая. Он пел то фальцетом, подражая сопрано, то сдвигал брови, переходя на партию басов.

«Ах, как это прекрасно! Я должен был написать это намного раньше. Только католики что-то поняли в смерти!»

Lacrimosa dies ilia…[3]

Он подумал о Бахе, убежденном лютеранине, который выбрал структуру католического богослужения для «Мессы си минор», своего шедевра.

«Ты тоже, ты тоже понял это, Иоганн Себастьян? Ответь мне, черт возьми!»

Он снова упал на подушки в приступе кашля. Уже два дня Вена была окутана туманом, и это вызвало у него воспаление бронхов. А в эту ночь туман еще более сгустился. Уже не первый раз он оказывался здесь в таком состоянии — больной, в постели, в лихорадке. Прохлада Венского леса часто застигала его, когда он под утро возвращался домой из консерватории с Констанцей или один.

«Констанца! Где же она?»

— Констанца! Констанца!

Его призывы остались без ответа. Он вспомнил, что она отправилась на новую постановку его «Волшебной флейты» в театре Шиканедера.[4] Он взглянул на часы, они всегда лежали у него под рукой, и представил себе полный зал «Фрайхаузтеатра». Он до минуты знал хронометраж своей оперы и мог жить в одном времени с музыкантами, певцами и публикой.

«А вот сейчас вступать тебе, величественная Царица ночи!»

Он улыбнулся при мысли, что нарушил традиционный символизм музыкальных регистров, предоставив силам тьмы высокий регистр, а силам света — регистр низкий. Потому что свет есть познание и мудрость. Музыка может передавать много глубинных мыслей, если мы владеем ключом к ней.

Он подумал, что Констанца по окончании спектакля ненадолго задержится с труппой, и, добавив несколько нот в партитуре, воскликнул:

— Правильно! Нужно морально поддержать их! И потом, ведь Констанца пьет там и за наше здоровье и, стало быть, за мое выздоровление!

Qua resurget ex favilla…[5]

Теперь каждое движение давалось ему все труднее. Он провел ладонью по потному лбу и прикрыл глаза.

«Я так устал. И все же надо закончить. Предположим — это глупо, конечно, — что сегодня я умру… Если я напишу партию для баса и песню, что будут делать струнные инструменты? А если я напишу для струнных, найдут ли они гармонию? И потом, я не могу писать для струнных раньше, чем для баса. Это было бы новацией. Но я и не могу позволить им смеяться надо мной рыдающими скрипками. Вот, мол, я тебе пиликаю на конском волосе или кишечной струне! В одну сторону… в другую… Очень протяжно! И как они акцентируют все это… еще… Нет! Нет!.. Музыка должна быть как можно более легкой, милостивой, как… промысл Божий!»

Его снова схватило изнеможение. Бешено заколотилось сердце.

— Полно, старина, — сказал он, обращаясь к самому себе, — зря ты так торопишься! Твой конец еще далек!

Он с трудом приподнялся и приписал еще несколько тактов. Самое трудное было не записывать ноты, а поднимать руку, чтобы обмакнуть перо в чернильницу. Он так еще и не решил дилемму между голосами и инструментовкой. И снова с тоской подумал об уроках, которые когда-то давал ему отец. У него всегда были непростые отношения с ним. Леопольд не понял его и до конца так и не смирился с тем, что он уже не тот ребенок, которого демонстрировали восхищенной публике, что он стал взрослым мужчиной, жаждущим свободы, чтобы вершить свои дела. Даже если этой свободе суждено было обернуться жизнью подчас легкомысленной и разорительной. Не говоря уже о правилах приличия; они созданы для тех, у кого есть время их соблюдать.

Когда он понял, что окончательно превзошел своего отца? И всех других музыкантов своего времени? Возможно, даже всех музыкантов, которые были и которые будут?

Всех? А может быть, всех, кроме Баха? Он подумал о фугах «Хорошо темперированного клавира», которые услышал у барона ван Свитена[6] девять лет назад, в 1782 году. Он вспомнил, как они потрясли его, разом отбросив все подобные сочинения — фуги Эберлина и даже Генделя — в разряд «занудливых стишков».

Тогда он незамедлительно изучил партитуры фуг «Клавира», изучил с огромным интересом. Но самую прекрасную фугу он узнал много раньше. В 1764 году, в Лондоне.

Он вздохнул и снова опустился на подушки.

«Сейчас я усну. Я усну, но мне нельзя спать. Ах, если бы у меня было сейчас столько сил, как тогда, в дни праздников Святой Анны и Святой Бригитты! Не одна венка вспоминает те времена, а парк Пратер до сяк пор еще краснеет от моих выходок! Добрый император Иосиф Второй — мир его душе! — мудро поступил, отдав Пратер венцам. Лишь за одно это он заслуживает места в раю!»

Ободренный этой мыслью, он приподнялся, встал с постели. Сделал несколько шагов по комнате, держась за поясницу, словно стараясь побороть разбитость, и направился в гостиную. Стоя в двери, поискал что-то глазами.

— А-а, вот и он! — сказал он себе, увидев на буфете графин богемского стекла с вином.

Он налил себе стакан, залпом выпил и тут же налил снова.

«Так-то будет лучше! Почему мне не прописывают его как лекарство? С тех пор как я решил, что вино пойдет мне на пользу, я перестал кашлять. Следовательно, продолжим!»

Когда он возвращался в спальню, ему послышались чьи-то шаги у входа в квартиру. Нет, он не бредил, паркет и правда поскрипывал… Он остановился и позвал:

— Констанца, это ты?..

Ответом ему была только тишина. Он вошел в спальню и лег на постель. Усталость, казалось, отступила, дышать стало легче. Он схватил перо и, продолжая напевать, написал три такта.

— А ты, Иосиф, — произнес он вслух, вспоминая покойного австрийского императора, — ты ее знал, ты знал тайну? Нет, разумеется, а, однако, ты мог бы…

Он написал еще два такта, напевая различные партии.

— …Наконец ты, как и все, узнаешь тайну… Да, все ее узнают, потому что я ее от-кро-ю. Да!

Judicantus homo reus.[7]

«Ради этого я отказался от нынешнего музыкального сезона в Лондоне. Впрочем, путешествие было бы слишком утомительно, к тому же — что Лондон, я уже бывал там. Еще в те времена, когда отец повсюду выставлял меня напоказ как редчайший феномен! Но можно ли сердиться на него? А какие они все скаредные, какие жадные эти знатные вельможи! Я-то знал, к чему должен стремиться… Или зря я не согласился на Лондон? Там можно было бы хорошо заработать… Нет, нет, я не могу… То, что я должен сделать здесь, слишком важно!»

Он снова услышал поскрипывание паркета, и это прервало его мысли. Он поднял взгляд.

Его перо повисло в воздухе, между мыслью и бумагой.

В проеме двери стоял человек в сером. Посыльный. Маска скрывала его лицо, полы длинного плаща спадали до самых ступней ног.

Человек сделал несколько шагов и застыл около кровати.

— Но что вы здесь делаете? Как вы вошли? Надеюсь, вы явились не за партитурой, я еще не закончил ее.

И как бы в доказательство этого он написал еще несколько нот. «Слишком много нот!» — сказал ему как-то Иосиф II. Какое счастье, что, словно заглаживая свою вину за глупое суждение, он дал ему Пратер!

— Вы же видите, я еще не закончил: я работаю над ним, над вашим «Реквиемом», ваш хозяин будет доволен. О, но… Вы же не говорите, что он не может ждать, что его похороны состоятся завтра в соборе Святого Стефана? Хотя такое случается, когда слишком спешат!

Он расхохотался, и это кончилось ужасным приступом кашля.

Человек в сером подождал, пока он откашляется, и спокойно сказал:

— Это не его похороны предстоят, а ваши, мэтр.

Он выронил перо. Чувство, которое он испытал во время первой своей встречи с посыльным, было еще живо в его памяти. Это была сама Смерть, она заказала ему «Реквием»!

— Как это — мои похороны? И не рассчитывайте! Мне всего тридцать пять лет! Бах умер в шестьдесят пять! Мне предстоит жить почти столько же, сколько я прожил, и я должен еще многое написать! Я знаю, все мои творения вот тут, тут! — сказал он, показывая на свою голову.

Человек в сером отошел от изголовья кровати, стал справа и застыл в неподвижности, словно изваяние.

Это был не он, не посыльный. Тот был выше, его движения — более резкие, и маска у него была другая.

И тогда он понял, что это конец.

Со Смертью можно было шутить. С Богом можно было разговаривать. В своей музыке он столько раз обращался к Богу на ты! Но против заурядного убийцы он ничего не мог поделать!

Lacrimosa dies ilia…



Вольфганг Амадей Моцарт заслужил, чтобы 6 декабря 1791 года, после полудня, в венском кафедральном соборе Святого Стефана был совершен обряд отпевания,[8] очень упрощенный реформами Иосифа II. Вынос тела состоялся в пятнадцать часов, и легенда гласит, что из-за буйной метели никто — даже Констанца — не присутствовал при погребении.

Однако метель сильно подвергается сомнению историками, которые ссылаются на «Вести графства Цинцендорф» от этого числа, где говорится: «Погода теплая. Временами (sic!) небольшой туман…» Никто не отметил места общей могилы. Семь лет спустя, когда город решил взять на учет захоронения, не нашлось никого, кто мог бы указать место, где был предан земле Моцарт.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ИЗЛОЖЕНИЕ ТЕМЫ

В основе любой фуги лежит единственная, неизменно преобразуемая тема: толстый том Музыкальных идей, которые все извлечены из одной Идеи! Антон Веберн.[9] Дорога к новой музыке
2. ЛЕТИСИЯ

Париж, наши дни

Летисия внимательно оглядела себя в зеркале. Оно отражало очаровательную девушку с прекрасной фигурой, приятным лицом с тонким ртом и темными глазами. Ее черные волосы — от итальянской родни — благодаря тщательному уходу ниспадали на плечи красиво. Летисия склонила голову направо, чтобы посмотреть на себя с другой точки. «Можешь идти, старушка! Но, смотри, не расслабляйся!» — подумала она и улыбнулась той своей сокрушительной улыбкой, столь коварной у других женщин, к которой она из христианского милосердия прибегала лишь изредка.

Дочь лионского банкира и венецианской принцессы, она унаследовала от отца чувство своей незаурядности и равнодушие, а от матери — отсутствие предрассудков и страстность.

Джованна Форцца вскоре после своего замужества выказала желание покинуть Лион, где ее супруг Жорж Пикар-Даван управлял банком, носящим его имя, и вернуться в Венецию. Мсье Пикар-Даван, сославшись на то, что ему трудно будет управлять банком из-за границы, эмигрировать отказался. Привязанность к лагуне, к Морской таможне, к площади Сан-Марко — ко всему вместе — была настолько сильной, что принцесса покинула мужа. Ему удалось оставить маленькую Летисию у себя, но при условии, поставленном матерью, что девочка будет носить фамилию Форцца.

Летисия надела длинное темно-синее платье, затянутое в талии, белоснежный воротник которого отлично подчеркивал черноту ее волос. «Вечер с Лиссаком, старушка, — это не шуточки». Она сдвинула китайскую ширму, прошла через свою «творческую мастерскую» к старинному «Бёзендорферу»,[10] единственному черному элементу, которому дозволено было наряду с ее волосами выделяться на сочетании пастельных и тусклого белого цветов.

Сев за пианино, Летисия начала играть Итальянский концерт Баха, играть немного в более быстром темпе, чем указано в партитуре. Не прерывая игры, она обвела взглядом свое жилище. Американская кухня была в образцовом порядке; в гостиной с глубокими белыми кожаными диванами и длинным низким японским столом царил художественный беспорядок, как раз в меру; книги начинали переполнять сделанные на заказ шкафы, но ведь такова судьба всех настоящих библиотек. «Ночную зону» скрывали две китайские ширмы. И лишь один «рабочий» угол оставлял желать лучшего — около пианино стояли чертежный кульман, на котором лежал большой лист нотной бумаги, и широкий письменный стол в стиле Людовика XVI с партитурами, книгами о композиторах и музыковедческими трудами.

На середине Итальянского концерта она прервала игру нестройным аккордом и направилась к письменному столу. Там она разобрала на стопки книги, положив некоторые вопреки логике вместе: «Искусство шумов»[11] Луиджи Руссоло оказалось рядом с крайне ортодоксальным «Курсом гармонии» Франсуа Базена. В порыве вдохновения она вдруг кинулась к нотной бумаге, чтобы записать несколько тактов на нотном стане.

У входной двери прозвенел колокольчик, но Летисия не двинулась с места. Лишь после третьего звонка решила, что пора открыть: она закончила записывать тему.

— Добрый вечер, Паскаль, как дела?

— Добрый вечер, Летисия. А я уже думал, что вас нет дома. Звонил несколько раз.

— Несколько раз? Извините меня, я не слышала. Я записывала партию гобоя.

— Главное, что вы не забыли про наш вечер.

— Конечно, нет. Но не стойте же у порога, проходите.

Паскаль де Лиссак вошел в квартиру, и ему стоило усилий скрыть свое любопытство. Заместитель директора одного из подразделений Министерства культуры, он встречался с творческими личностями исключительно в своем кабинете, так как оберегал себя от постоянных обвинений в пристрастности при выделении многочисленных субсидий, которыми распоряжался.

С Летисией было несколько иначе. Он познакомился с ней на одном обеде у их общих друзей и сразу же поддался ее обаянию, хотя и спрашивал себя, разумно ли это увлечение, принимая во внимание два затруднительных обстоятельства: а) она творческая личность, б) она на десять лет моложе его.

Летисия тоже не осталась безразличной к молодому мужчине. Довольно высокий, стройный, с лицом, которое то и дело озаряла улыбка, в небольших очках в золотой оправе, он выказал незаурядную образованность и блестящее чувство юмора.

— Итак, Паскаль, куда вы поведете меня сегодня вечером? На что-нибудь, что пользуется бешеным успехом?

— Да. В театр Нантер Амандье. Они возобновили «Шесть персонажей в поисках автора».

— Пиранделло я знаю наизусть. А больше ничего вы не можете предложить?

— Совершенно новый спектакль: актеры — любители.

— Надеюсь, не вы их субсидировали?

— Нет, им удалось добиться помощи от Министерства труда.

— Любопытно! Таким же образом вы смогли бы отделаться от доброй доли просителей: спектакль «В ожидании Годо»[12] мог бы послужить аллегорией экономической темы и получить субсидию, естественно, от Министерства финансов…

— О, мысль заслуживает рассмотрения, но я не хочу совсем лишаться своего денежного фонда. Назойливые просители оправдывают мою заработную плату. Практически мы все зависим от Министерства культуры. Но давайте лучше поговорим о вас: чему предназначена партия гобоя, которую вы сейчас упомянули?

— Она входит в мое первое произведение. Оно для семи инструментов, которому я дам номер: сочинение номер один.

— И как вы его назовете?

— Очень просто: «Септет, сочинение номер один». Главное — в названии ничего романтического…

— Ах, как жаль! — вздохнул Паскаль с притворным огорчением. — Не «Фантастическая симфония», как у Берлиоза. Не «Ночь на Лысой горе», как у Мусоргского! С современными композиторами мы утратили страстные романтические названия…

— О нет! — возразила Летисия. — В легком жанре некоторые еще увлекаются этим. Но они, пожалуй, прибегают к несколько эзотерической поэзии, китайской, не знаю уж какой еще… На их фоне Малларме[13] заставляет вспомнить Малерба,[14] а Рене Шар[15] — Мольера…

— Скажите, Летисия, стоит ли давать номер сочинения вашему септету, ведь вы еще только сдаете выпускной экзамен в консерватории… на будущей неделе. Разумно ли это?

— И да, и нет. Во-первых, я уже получила первую премию за гармонию, вторую премию за фортепьяно, а диплом историка музыки — еще в прошлом году. К тому же на будущей неделе меня ожидают последние экзамены — по фуге и полифонии. Я сдам их раньше, чем закончу свою композицию, если это может вас успокоить…

— А письменную работу по композиции вы не представляете?

— Нет, я хочу доказать себе, что способна написать хорошую фугу, как в восемнадцатом веке, но понятия не имею, по каким академическим критериям можно было бы судить произведение по-настоящему оригинальное. Я не посещала и никогда не буду посещать класс композиции. Разве Баху и Моцарту когда-нибудь вручались первые премии по композиции? Абсурд!

— Согласен с вами. А вас не огорчила в прошлом году всего лишь вторая премия по фортепьяно?

— Я никогда не стремилась стать пианисткой, и первая премия, следовательно, не главное для меня. Впрочем, я ожидала этого: когда вы садитесь за инструмент, в девяноста девяти случаях из ста вы прекрасно понимаете, что не превзойдете определенного уровня, как бы ни старались улучшить свою технику. Это вызывает некоторое чувство неудовлетворенности, вы видите вершину, но знаете, что никогда не достигнете ее. А один из ста остающийся процент — я еще преувеличиваю — предназначен виртуозам.

— Намного более досадным мне кажется то, что все в вашем окружении, напротив, считают вас непревзойденной и не понимают поражения или даже просто успеха меньшего, чем они ожидали.

— В музыке есть композиторы и есть исполнители. Великие композиторы, как правило, не блестящие исполнители даже своих собственных произведений. Хотя, конечно, есть и исключения.

— Лист?

— Можно признать высоким искусством некоторые его партитуры, но он не принадлежит к числу композиторов первого ряда. Нет, лучшим примером исключения может послужить, конечно же, Моцарт. А современные композиторы все чаще и чаще пишут синтезированную музыку для инструментов, которых как бы и не существует.

— Если я правильно понимаю, ваш диплом по фортепьяно сам по себе вам в какой-то степени безразличен, а главное для вас — получить первую премию по фуге.

— Вы все поняли! Итак, мы идем смотреть эту пьесу?

3. КОРОЛЕВСКАЯ ТЕМА

Потсдам, 7 мая 1747 года

По приглашению гофмейстера посетитель сел на диван в приемной, где по случаю воскресного вечера уже ярко горели канделябры. Положив руки на бархатные подлокотники, он огляделся. Ему не правилась роскошь этого нового дворца Сан-Суси, его позолоченные потолки и яркие краски настенной живописи. Сам он жил в скромной квартире при школе церкви Святого Фомы в Лейпциге и никогда не завидовал власть имущим. Он знал, что уже недалек конец его земной жизни, но он имел счастье почти всю ее посвятить прославлению Бога. Бог выбрал его, чтобы он служил ему, даровав столь редкий дар, которому завидовали все его друзья и большинство коллег.

Двери широко распахнулись, чтобы пропустить человек двенадцать в расшитых одеждах. Они несли скрипки, виолы да гамба, трубы, гобои и теорбы.[16] Не взглянув на визитера, они пересекли приемный зал и скрылись за дверью напротив. Он подумал, что, пожалуй, уже слишком стар для того, чтобы отправиться в такое дальнее путешествие — из Лейпцига в Потсдам. Слов нет, его сын Карл Филипп Эмануэль,[17] состоящий на службе у прусского короля, уже давно побуждал его встретиться с королем. Уверял, что король — страстный любитель музыки. Но чего ради ему предписали пуститься в путь? Разве нельзя было подождать, когда государь сам пожалует в Лейпциг? Как все же нетерпелива молодость! Хотя ведь известно, что король Пруссии — воплощенное нетерпение. Разве не он, едва вступив на престол, объявил войну Австрии? В двадцать восемь лет! И эта встреча со старым музыкантом, с ним, тоже не представляла никакой срочности. По крайней мере он уверен: не было настоятельного повода к такой спешке…

В огромной соседней гостиной король Фридрих II готовился сыграть со своими музыкантами один из тех миленьких, но неглубоких концертов, которые он обожал. Он уже с силой подул в мундштук своей флейты, разогревая внутренний воздушный канал инструмента, чтобы легче было настроиться на ля фортепьяно, как к нему приблизился гофмейстер и доложил о прибытии капельмейстера Иоганна Себастьяна Баха. Королевский дирижер уже поднял свой смычок, но король сделал ему знак остановиться. И торжественным голосом, словно читая указ, объявил:

— Господа, приехал старик Бах!

Он жестом отослал музыкантов и приказал ввести гостя.

В ту минуту, когда Бах перешагнул через порог, в гостиной послышались звуки фортепьяно. От усталости Бах видел уже не очень хорошо и не сразу понял, что за клавиром сидит сам король. Только убедившись, что никого другого в гостиной нет, лейпцигский кантор признал очевидное: этот человек лет тридцати пяти, не больше, хотя он без парика и прочей королевской мишуры, — несомненно, молодой деспот, которого вся Европа обожала, боялась или ненавидела… И он встречал его музыкой!

Фридрих II играл фугу. Тема была простая, но приятная, даже не лишена красивости, оригинальности и немного — смелости в мелодической разработке. Король развил ее, насколько мог лучше, на два, а потом на три голоса. Сознавая пределы своих возможностей, он вдруг оборвал мелодию, наиграл тему одной правой рукой, потом встал и направился к Иоганну Себастьяну, который склонился перед ним в поклоне. Когда же он выпрямился, то с удивлением увидел, что Фридрих II тоже приветствует его поклоном.

— Добро пожаловать в Потсдам, мэтр. Надеюсь, путешествие было не слишком утомительным? Ведь для вас это дальний путь. Я понимаю…

Король с улыбкой взял Баха под локоть и бережно провел в глубь гостиной.

— Ваш сын многое рассказал мне о вас и открыл для меня вашу музыку. Иными словами, он открыл для меня музыку. До вас были просто ноты, а с вами — музыка. И это — немецкая музыка!

— Ваши слова — слишком большая честь для меня, ваше величество. И до меня были прекрасные музыканты, и после будут еще более талантливые.

— Нет, это вы слишком скромны: я уверен в суде истории, мэтр Бах… Пойдемте со мной, я покажу вам несколько интересных инструментов.

Фридрих Великий сделал знак Иоганну Себастьяну следовать за ним, и они прошли в смежные покои, где стояли два фортепьяно.

— Что вы думаете об этих клавирах, господин Бах? — спросил король.

Иоганн Себастьян приблизился к первому и увидел знакомую табличку: Готфрид Зильберман. Он улыбнулся. В свое время у него был долгий спор с этим органным мастером из Фрейберга относительно его способа усовершенствования изобретения Кристофори.[18] А именно — по поводу способа настраивать инструмент, чтобы можно было правильно играть во всех тональностях. Первые инструменты Зильбермана не были совершенными на высоких звуках, и их туше было недостаточно гибким. А главное, их аккорд, или «темперация», не позволял достигать абсолютно точных модуляций. Зильберман сначала принял замечания Баха довольно скептически, но постепенно согласился с ним настолько, что его последние фортепьяно почти полностью отвечали требованиям лейпцигского кантора.

Иоганн Себастьян попробовал интервал соль-бемоль — ре-бемоль в высоком ряду клавира и недовольно поморщился.

— Он бьет выше себя самого,[19] — сказал он государю, отходя от инструмента.

Таким образом Бах проверил все фортепьяно, находящиеся во дворце, около нескольких он задерживался. Придворные издали созерцали странный обход старого кантора, который даже не успел сменить дорожное платье, и молодого короля, внимающего объяснениям мэтра. Фридрихом II было куплено около пятнадцати инструментов Зильбермана. Бах пришел к выводу, что клавир, на котором король играл, когда он вошел, лучший.

— А вы знаете, ваше величество, что есть много клавесинов, более приемлемых, чем фортепьяно. Это тоже неплохой инструмент, но вряд ли у него есть будущее…

— Ах, мэтр Бах, к чему такая суровая оценка? И не вам, человеку, совершившему революционный переворот в музыке, убеждать меня, что только прогресс движет миром. Или по меньшей мере придает ему небольшое движение вперед… Что вы скажете о теме для фуги, которую я играл, когда вы вошли?

— Очень красивая, очень интересная, ее можно хорошо разработать. Правда, есть один курьез в пятой ноте, он, пожалуй, немного смущает… Кто сочинил эту тему?

— Я.

— Мой сын в таком случае не ошибся, превознося ваши музыкальные таланты, ваше величество. Вы используете превосходную тональность ут-минор[20] настолько тонко…

— Благодарю вас, но, к сожалению, я могу только наметить тему…

С уверенностью, которую давали ему власть и молодость, король взял Иоганна Себастьяна за руки и улыбнулся ему.

— Мэтр, я хотел бы, чтобы вы разработали для меня эту фугу…

И, не дожидаясь ответа, он подвел старого кантора к фортепьяно и попросил его сесть за клавир. Бах сосредоточился и приступил к королевской теме. В несколько тактов он с легкостью разработал трехголосную фугу. Было совершенно очевидно, что для старого мэтра это было просто школьным экзерсисом. Восхищенный король расположился в кресле.

Но Бах не ограничился этим. Тема нравилась ему. Он модулировал ее на терцию и ввел четвертый голос. Потом, разделив три первоначальных голоса, он создал иллюзию шестиголосной фуги. И под его пальцами звучало уже не фортепьяно, а целый оркестр. Иоганн Себастьян достиг апогея в своем искусстве. Никогда еще музыкальные фразы не сплетались так тесно, они, словно не завися от главной темы, беспрестанно скрещивались и расходились…

Наконец Иоганн Себастьян закончил свою импровизацию, и последний безупречный аккорд ут-минор еще долго звучал в королевских покоях. И они вдруг показались совсем маленькими, слишком маленькими, чтобы вместить такую великую музыку.

Бах повернулся и увидел на глазах короля слезы.

Фридрих II, все еще сидя в кресле, медленно приподнял руки и принялся аплодировать короткими хлопками, глядя Баху в глаза. Потом они сошлись, и король обнял Иоганна Себастьяна.

— Знаете, мэтр… Германия будет великой и сильной. Во всех областях ее превосходство будет утверждено на века. Вы и я назначены свыше и наследниками германского ума прошлого, и предтечами Германии завтрашнего дня. Мы должны завершить наше дело и передать его будущим поколениям. Именно с этой целью я пригласил вас в Потсдам. Только ради того, чтобы вы сыграли эту фугу…

4. ЗНАКОМСТВО

Париж, наши дни

— Знаешь, Летисия, я не верю в пользу этого диплома…

— Ты прав, Пьер, о пользе и речи нет, но все же… сейчас или никогда надо оценить, что я могу…

— Что? Ты хочешь, чтобы оценили твои успехи в фуге? Вот так, с ходу?

— Остановись на минуту, прошу! — смеясь, сказала Летисия.

Она и Пьер Фаран сидели на террасе кафе «Две мартышки». Только минул полдень, и солнце светило ярко, предвещая скорее мягкую весну.

Летисия допила свой кофе и с интересом взглянула на Пьера. В свои тридцать пять лет он всегда выглядел вечным студентом — вьющиеся волосы всклокочены, широкий и высокий лоб открыт, как у Гарфункеля, маленькие круглые очки, как у Леннона. На нем, как всегда, был свитер с круглым воротником и джинсовый костюм.

Пьер Фаран как бы заменял ей старшего брата, которого у нее не было, и с тех пор, как Летисия приехала в Париж, он с удовольствием выполнял эту обязанность. Он окончил консерваторию как раз в тот год, когда Летисия поступила. Окончил с весьма скромными успехами, впрочем, поощренный вторыми премиями по некоторым дисциплинам. Он сохранил достаточно юмора по отношению к себе и к окружающим, чтобы стойко держаться внешне, но в глубине души тяжело переживал неудачу.

Пьер улыбнулся, тоже глядя на Летисию тем особенным взглядом, который выражал много чувств разом: удивление, извинение, просьбу простить его и явный, хотя и скрываемый упрек, страстную поддержку, но и осуждение, и так далее. Улыбка Пьера тоже выражала сущность его личности — закомплексованность и неуверенность в себе, в то время как улыбка Летисии — цельность и яркость. Возможно, Летисия ценила в молодом человеке то, чего не хватало ей, и это больше всего интересовало ее в нем.

Особенно его сомнение. Пьер Фаран сомневался чуть ли не во всем. Ссылаясь на великих циников, он утверждал, что сомнение — начало мудрости. Свою неуверенность он компенсировал экстраординарными причудами, они позволяли ему выживать в обществе, в котором сомнение не считалось доблестью. Так, к примеру, не в силах выбрать между зеленым, «может, слишком тусклым», и синим, «может, слишком много лазури», — такие цвета предлагали ему в гараже, когда он хотел перекрасить свою старенькую тачку, — он выбрал розовый, цвета фуксии, даже более вызывающий, чем мода тех лет, когда господствовали последователи хиппи.

Таким же образом он выбрал курс фортепьяно, потому что не мог решить, что лучше — струнные инструменты или же ударные. Выразительные струны фортепьяно — замечательный синтез этих двух великих инструментальных семей — привлек его больше потому, что вся музыкальная литература написана для этого царского инструмента.

— Я думаю, Летисия, ты зря так утомляешь себя, готовясь к этому конкурсу. Оставь в покое старых напыщенных академических бородачей…

— Ты, как всегда, преувеличиваешь, Пьер… И потом, сам-то ты участвовал в таком конкурсе по фуге…

Лицо Пьера помрачнело, и Летисия сразу же пожалела о своих словах. Да, четыре года назад он представил свою работу, но заслужил лишь поощрение. И на этом сразу же окончились его занятия в консерватории. Хотя Летисия хорошо знала Пьера, сейчас она поняла, что, наверное, существует большая разница между тем, как Пьер держится, и тем, что он переживает. За его шуточками и показным равнодушием к музыкальному образованию крылась прежде всего огромная горечь.

— Слушай, расскажи мне о своей последней работе, — веселым тоном сказала Летисия.

— О, боюсь, что она не оставит большого следа в истории музыки. Это исключительно ради хлеба насущного, ты же знаешь. Так, к одному фильму, ничего интересного.

— С синтезированным звучанием или с инструментами?

— Только с синтезированным. Я записываю все сам, непосредственно.

Пьер Фаран приложил много усилий, пытаясь войти в клуб, очень закрытый клуб, современных композиторов, но первые его работы были приняты холодно, а весьма сдержанные характеристики не дали ему возможности развить свой исследовательский труд сообща с коллегами. С тех пор он жил заказами, и его работодатели были не какие-нибудь солидные клиенты или зарекомендовавшие себя фестивали, а радио «Франс-мюзик», где он делал музыкальное сопровождение к рекламе, и продюсеры второразрядных фильмов.

— У всего есть и хорошая сторона. Если ты все делаешь сам, включая запись, ты возрождаешь ремесленные традиции в музыке… и тебя не исковеркают интерпретаторы.

— Да, здесь у меня риска нет… Но, видишь ли, меня огорчает, что сценарий этого фильма довольно сильно изменился с тех пор, как мне дали его прочесть.

— Они его изменили, и твоя музыка не подходит?

— Что-то вроде этого… Там должны были быть несколько довольно смелых сцен, и потом… Мне кажется, они будут чересчур крутые.

Летисия от души рассмеялась:

— Только с тобой такое случается. Ты хочешь сказать, что пишешь музыку к низкопробным фильмам?

— Сам еще толком не знаю. Очень возможно… но я тут ни при чем!

— Подожди! Это надо отметить! — воскликнула Летисия, тут же подозвала официанта и заказала два бокала шампанского.

Прежде чем чокнуться с другом, она склонилась к его уху:

— Ты знаешь, что заслуживаешь большего, чем это. Но ты доставишь мне удовольствие, если сразу же снова возьмешься за работу!

Ее подбадривающие слова вызвали у Пьера улыбку, он залпом выпил шампанское. Когда он ставил бокал на стол, кто-то позвал:

— Летисия!

Паскаль де Лиссак в костюме с галстуком и с небольшим кожаным портфелем в руке подошел к ним. Летисия представила мужчин друг другу.

— Пьер, познакомься, это Паскаль де Лиссак. Паскаль, а это Пьер Фаран, мой друг-композитор.

Паскаль подумал, что Пьер — довольно странный приятель для Летисии, и мысленно спросил себя, каковы их отношения. Пьер счел, что Паскаль — типичный представитель истеблишмента, а эту касту он презирал, и подумал, не грозит ли такое знакомство тем, что Летисия обуржуазится. Инстинктивная ревность зародилась в душе как одного, так и другого, и хотя природа ее была разная, под внешним глянцем принятых в обществе приличий явно проступила взаимная неприязнь.

— Пьер рассказывал мне о своей последней работе. А что вас, Паскаль, привело на левый берег Сены? Значит, вам случается покидать свой кабинет на улице Валуа?

— Да, и очень часто! Я возвращаюсь с вернисажа, который мы финансировали, это в музее Клюни.[21] Средневековые статуи, уцелевшие в войне между сербами и хорватами… Их спас и вывез из Сараева на министерском самолете вместе со своим багажом один французский интеллектуал. Босния требует от нас их возврата…

— О, прекрасно! — ухмыльнулся Пьер, с комичным видом качая головой. — Вам платят за то, чтобы вы пошли туда, или вам приходится раскошелиться, чтобы доставить себе удовольствие?

— Пьер!

— Подождите, Летисия… — с улыбкой сказал Паскаль. — Ваш друг не так уж не прав. Если бы у меня были средства…

— И… там уже все закончилось? — спросила Летисия, меняя тему разговора.

— Наконец-то, почти. Официальная часть с выступлениями закончена, и как раз сейчас приступили к коктейлю, но на коктейли я никогда не остаюсь.

— Вот как? — удивился Пьер. — А я думал, что делают наоборот: смываются с обсуждения, чтобы вдоволь полакомиться пирожными.

— Да, действительно, это распространенная практика, но я поступаю как раз наоборот… Летисия, вы не хотите в четверг составить мне компанию в Бобур?[22] Мы отмечаем уж не знаю какой день рождения Булеза.[23]

— Булеза! — возмущенно воскликнул Пьер. — Летисия, ты не пойдешь туда!

— Почему же? — спросила Летисия, побаиваясь, как бы Пьер не перешел границ.

— Но послушай, Летисия, Булез — музыкальный функционер, символ государственного искусства! Булез, после которого Люлли,[24] Гайдн и Бах просто амбициозные любители.

— Остановись, Пьер! Уж не хочешь ли ты сказать мне, что композитор, создавший «Молоток без мастера», «Лицо свадьбы» и «Ответ», ничего не внес в современную музыку? Каким несправедливым ты иногда можешь быть!.. Мы посмотрим относительно Булеза, Паскаль. Я должна уточнить, буду ли свободна. Но сейчас мне в любом случае пора возвращаться.

— Хотите, я вас провожу? Моя машина в двух шагах.

— А это не слишком задержит вас?

— О нет! Он…

Суровый взгляд Летисии заставил Пьера оборвать себя на полуслове. Она помягчела, увидев огорчение на лице друга, расцеловала его в обе щеки и ушла с Паскалем.

Машина Паскаля была припаркована на улице Бозар. Он открыл перед Летисией дверцу. Когда она садилась в машину, ее юбка слишком высоко задралась. Она с удивлением заметила смущение Паскаля.

5. ДУЭТ

Лондон, 14 июня 1764 года

Город выглядел как сплошная строительная площадка. В начале века муниципальные власти обеспокоились видом ветхих домов, стоячей воды на улицах, полной антисанитарией. Были приняты меры, чтобы оздоровить город, реконструировать его, придать ему своеобразие, которого он не должен был больше терять. Лондон расширял свои границы каждый день на север и на восток. Спекулянты с энтузиазмом способствовали разрастанию городской территории, целые кварталы перестали быть пригородами: Мэрилебон-роуд, Сент-Джорджес-филдс, Юстон-роуд, Пентовилл-роуд…

В то же самое время быстро росло и население, и не из-за рождаемости, а из-за притока крестьян. Притянутые жизнью, как им казалось, более легкой, чем в деревне, они вливались в столицу. Уличные торговцы, носильщики, поденщики на всевозможные работы размножались как на дрожжах. Стремительное развитие торговли и промышленности с лихвой обеспечивало потребности растущего города. Цены на продукты падали, и, в общем, работы хватало всем.

Винокуренные заводы процветали. Торговля алкоголем была создана фермерами в то время, когда цена на зерно стала очень низкой. Торговля позволила сосредоточить огромные богатства, которые тем не менее старались не афишировать из-за пуританских предписаний англиканской религии. «Бренди-шопы» множились в бедных кварталах: потребление алкоголя возросло, преступность тоже.

Вот в этот так изменившийся город два месяца назад приехали Леопольд Моцарт, его жена Анна Мария и двое их детей — Марианна, которую все звали Наннерль, и Вольфганг. Леопольд предпринял длительное турне по Европе, чтобы все могли убедиться в гениальности Вольфганга, которому в ту пору едва минуло восемь лет, и, главное, получить вознаграждение по его заслугам. В тот день, уже в третий раз по приезде из Зальцбурга, семья отправилась в Сент-Джеймсский дворец, резиденцию короля Георга III и королевы Шарлотты. Их пригласили участвовать в одном из музыкальных вечеров, которые регулярно устраивали монаршие супруги.

— Нам не следовало нанимать эту коляску, — ворчал Леопольд, — она нам станет в пятьдесят пенсов, а нельзя сказать, что наши хозяева до сих пор проявляли особенную щедрость.

— Успокойся, Леопольд, — воскликнула Анна Мария, — все образуется!

— Ты обратила внимание на эти мощеные улицы с канавками по обеим сторонам, а не с ручьем посередине, таким опасным и зловонным?.. Если бы у нас в Зальцбурге было так же!

— Когда вернемся, подскажи это князю-архиепископу…

Коляска уже подъезжала к Сент-Джеймсскому дворцу, огромному кирпичному сооружению, построенному в стиле тюдор во времена Генриха VIII. Этот король вошел в историю не потому, что он обезглавил двух своих жен из шести, а потому, что сотворил поистине чудо: занял место Бога в церкви Англии.

Кучер остановил лошадей во дворе, и дети поспешили спрыгнуть на землю, пока родители не заставили их воспользоваться ступеньками. Мажордом проводил их до королевских покоев, где несколько гостей собрались вокруг королевской четы, чтобы послушать концерты Баха — Абеля, которые они так любили и которые свели вместе Иоганна Кристиана Баха[25] с одним из последних учеников его отца, виртуозом виолы да гамба Карлом Фридрихом Абелем.[26]

Улыбка озарила лицо королевы.

— А вот и семейство Моцартов в полном составе. Надеюсь, после пьес господина Абеля и господина Баха ваши дети снова доставят нам удовольствие послушать их очаровательный дуэт. Нам теперь это просто необходимо.

После положенных по протоколу поклонов Леопольд ответил:

— Ваше величество оказывает нам слишком большую честь. Мои дети с радостью сыграют перед таким знатным обществом, но не скрою от вас, в этот вечер они очень хотели бы услышать господина Баха.

— В этом нет ничего удивительного, господин Моцарт, но вы сами обладаете огромным талантом, и им нет надобности учиться еще.

При этих словах, которые придворные сочли мудрыми, среди собравшихся пробежал одобрительный шепот, потом все расселись вокруг музыкантов.

Иоганн Кристиан Бах, самый младший сын Иоганна Себастьяна, сел за клавесин. После долгого пребывания в Италии он два года назад приехал в Лондон, чтобы стать учителем музыки королевы. Королева склонилась к герцогине Кентской:

— Знаете, его еще называют «миланским» Бахом… Но пройдет время, и его будут величать только «лондонским» Бахом!

Иоганн Кристиан Бах и его музыканты начали концерт для клавесина, и звуки его, легкие и изящные, разлились по дворцу. Собравшиеся слушали, но их внимание не шло ни в какое сравнение с тем, как слушал маленький Вольфганг.

Когда аплодисменты смолкли, Иоганн Кристиан обратился к монархам:

— Может быть, ваши величества соблаговолят теперь послушать юных Моцартов? У меня есть одна соната для трио, которую я могу им предложить.

— О, разумеется, — произнесла королева. — Если господин Моцарт не возражает… Я понимаю, соната будет исполняться с листа. Это не смущает вас, господин Моцарт?

— Нисколько, ваше величество.

— Прекрасно, — сказал Бах, — я возьму на себя партию клавесина, а дети будут играть скрипичные партии.

Наннерль и Вольфганг достали свои инструменты из футляров и быстро настроили их. Они бросили быстрый взгляд на пюпитры, и Наннерль кивком головы дала знак, что можно начинать. Первые же ноты прозвучали отлично. Затем Иоганн Кристиан заиграл вступление в темпе largo.[27]

И вдруг, сочтя, наверное, что его партия невыразительна, Вольфганг начал импровизировать соло, проявив одновременно и огромное вдохновение, и удивительное мастерство в технике. Его сестра, недовольная тем, что он уже не в первый раз выставил себя напоказ, в то время как она считала первой скрипкой себя, поджала губы, отвернулась и немного охладела к игре.

Леопольд Моцарт нахмурился, глядя на своего мальчика со смешанным чувством осуждения и восхищения. Он разрывался между заботой о соблюдении этикета — они ведь находились у короля и королевы Англии — и гордостью за талант сына, который раскрывался все больше с тех пор, как Вольфганг в пять лет проявил его впервые.

Королева была удивлена, ведь она уже слышана эту сонату, и ей не припоминалось, чтобы там прозвучало это соло, такое чистое и такое легкое. Она попросит своего учителя, чтобы он проиграл его с ней.

Но больше всех был удивлен Иоганн Кристиан. Нет, он не писал эту скрипичную партию. Нет, мальчик никогда раньше не видел эту партитуру. Нет, это невозможно, чтобы в восемь лет так владеть искусством скрипки, и еще менее возможно — такое искусство импровизации. Иоганн Кристиан исполнял свою партию уже автоматически, он со страстью слушал эти волшебные звуки, эти быстрые виртуозные пассажи, легкие и блестящие, пронизанные глубокими чувствами, которые ребенок с легкостью извлекал из своего инструмента.

В конце части вопреки всем правилам многие зааплодировали, но третья и последняя части начались почти сразу же, восстановив тишину. На этот раз юный Вольфганг не отступил от партитуры.

Настоящий триумф вызвал финальный аккорд, а королева даже встала, чтобы поцеловать детей. Потом разнесли прохладительные напитки, и Иоганн Кристиан воспользовался суетой и увлек мальчика на угловой диван у окна.

— Вы прекрасно играете, маэстро, — сказал он ему.

— Спасибо, господин Бах. Я должен еще совершенствоваться.

— Разумеется, разумеется…

Иоганн Кристиан задумался. Его мучили сомнения:

— А ваша манера импровизации… Это соло вы уже разработали раньше, а сейчас внесли в тональность сонаты?

— Вовсе нет, господин Бах, — ответил Вольфганг. — Это импровизация. Мне очень нравится сочинять, я пишу с пяти лет и даже уже здесь, в Лондоне, сочинил свою первую симфонию.

— Мне будет позволено услышать ее? — плененный мальчиком, спросил Иоганн Кристиан.

— Полностью — нет, потому что я не смог бы собрать здесь музыкантов и достаточно оплатить их труд, — заявил уверенным тоном мальчик, — но я сыграю отрывки из нее на клавесине.

— Мне это было бы очень интересно. Вольфганг, а вы знакомы с искусством фуги?

— Немного, но я еще недостаточно учился.

— Я спрашиваю вас об этом, потому что испытываю по отношению к вам почти такое же чувство, какое испытывал к самому замечательному композитору всех времен, перед моим отцом, Иоганном Себастьяном.

— Я слышал о вашем отце, но еще ничего не играл из его произведений. Его партитуры — большая редкость.

— Это верно. Лишь несколько просвещенных любителей располагают ими, да еще мои старшие братья. Подумайте только, медные пластины, с которых печатали его последнее произведение «Искусство фуги», были переплавлены, потому что партитуры продавались плохо…

— Но вы же сами учились у него. Может быть, вы могли бы мне помочь?

— Мне было пятнадцать лет, когда он умер, и я должен признать, что не обладаю таким талантом, как вы. Я сформирован моим братом Карлом Филиппом Эмануэлем в Берлине, а потом падре Мартини[28] в Болонье. Но отец все-таки передал мне несколько секретов фуги…

Иоганн Кристиан замолчал, склонил голову и, казалось, погрузился в глубокое раздумье. Потом он снова обратился к Вольфгангу:

— Хотите, мы попробуем сыграть вместе несколько экзерсисов?

Юный Моцарт только этого и ждал. Его глаза засветились от радости, и он вместо ответа подбежал к клавесину. Иоганн Кристиан с улыбкой последовал за ним. Он сел на стул, посадил мальчика себе на колени и начал первую фугу из «Хорошо темперированного клавира». Четко проиграл ноты для правой руки, потом перешел к ответу левой рукой и внезапно оборвал игру. Мальчик понял. Иоганн Кристиан начал снова, и Вольфганг заиграл тему левой рукой. Иоганн Кристиан опустил правую руку, и Вольфганг тотчас же доиграл тему двумя руками. Иоганн Кристиан исполнил вторую тему фуги, и мальчик повторил ее.

Разговоры в зале быстро стихли, и все расселись, желая присутствовать при явлении нового чуда. Потому что это действительно было чудо — видеть опытного музыканта с маленьким Моцартом на коленях, смотреть, как их руки в одном ритме движутся над одной и той же клавиатурой. Две руки большие и две маленькие. Они взлетали над белыми и черными клавишами, они сходились и расходились, но ни разу не соприкоснулись. Никогда мелодия не была столь чистой, гармония столь прозрачной, ритм столь естественно вразумительным.

Они исполнили фугу полностью, собравшиеся не сдержали своего восхищения. И там среди возгласов и аплодисментов, среди шумного восторга Иоганн Кристиан склонился к Вольфгангу и прошептал ему:

— А теперь я открою тебе секрет. Ты один достоин знать его. Ты не расскажешь его никому, разве только музыканту, которого сочтешь способным сохранить его навсегда. Ты еще совсем маленький, и я не знаю, увижу ли я тебя снова. Так вот, слушай…

И Иоганн Кристиан заиграл главную тему «Музыкального приношения», последнего сочинения Иоганна Себастьяна Баха, опубликованного при его жизни, созданного за несколько недель после его визита к Фридриху II в Потсдаме и целиком написанного на тему фуги короля.

Не прерывая игры, Иоганн Кристиан Бах прошептал Моцарту:

— Вот секрет…

6. ЭКЗАМЕН

Париж, наши дни

Пьер Фаран счел необходимым сопровождать Летисию в консерваторию в день экзамена, такого утомительного для конкурсантов, потому что он проводился в отдельном кабинете и семнадцать часов подряд надо было просидеть взаперти, откуда выходить разрешалось только с сопровождающим и где не было ничего, кроме нотной бумаги, карандаша и ластика.

По окружной дороге Пьер вел машину нервно. Никогда рекламы на щитах не казались ему такими глупыми. День, впрочем, довольно мрачный, напоминал ему собственное поражение несколько лет назад, и он думал о том, насколько иначе могло бы все сложиться у него, если бы он тогда ухватил первую премию.

Сидя рядом с ним, Летисия молчала. Она попыталась, правда, безуспешно, отговорить его ехать с ней, но потом вспомнила, что Пьер проходил конкурс на улице Мадри, в то время как она едет в другое место, в Городок музыки в пригороде. Она думала, что поэтому для Пьера воспоминание будет не таким горестным, но она ошиблась.

В шесть часов Пьер припарковал машину на еще пустой консерваторской стоянке, крышу которой в виде высоких волн — не в честь ли «Моря» Дебюсси? — начинали озарять первые робкие лучи солнца. Здание не представляло собой ничего выдающегося и казалось чрезмерно изукрашенным на манер старых построек восьмого округа. Только фасад его, выходящий на авеню Жан-Жорес, выглядел, пожалуй, даже богато и мог претендовать на право называться французским храмом музыкального образования высшего класса.

Экзамен в кабинете должен был начаться в половине седьмого и закончиться в двадцать три тридцать. Несмотря на некоторые преобразования, этот экзамен слыл устаревшим и исключительно трудным. Семнадцать часов должны были быть посвящены разработке четырехголосной фуги на основе нескольких нот темы, данной жюри. В тот год участников конкурса в Парижской высшей национальной консерватории музыки и танца было шестеро. Шесть студентов за долгие годы обучения достигли уровня, достаточного, по мнению мэтров, чтобы принять участие в выпускном конкурсе по фуге и контрапункту.

Пьер вошел вместе с Летисией в зал и почувствовал, что у него защемило сердце. Зал был практически пуст. Остальные соискатели расположились на площадке главной лестницы и спорили, сравнивая достоинства некоторых известных оркестров.

— Ciao, bella![29] — бросил Пьер.

— Ciao, carissimo,[30] — ответила Летисия.

— Не будь ты суеверной, я пожелал бы тебе удачи, но, как все итальянцы, ты суеверна.

— Вовсе нет! Разве только перекрещусь перед тем, как войти в кабинет, вот и все.

— Только не хватало, чтобы ты… чтобы первую премию принесло тебе ханжество!

— А почему бы и нет, вдруг нам предложат тему духовной музыки?

Она чмокнула его в щеку и, махнув ему на прощание рукой, убежала, не оборачиваясь.