Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Правдивая история


Знаменитая статуя Свободы, возвышающаяся в нью-йоркской гавани, — символ американской демократии, символ, к которому американцу еще на школьной скамье внушают благоговение, — стоят к американскому континенту спиной. Фейс Вэнс, родившаяся и выросшая в Соединенных Штатах, обнаружила это уже будучи зрелым человеком. Тем невзгодам и разочарованиям, которые ей пришлось испытать, прежде чем она осознала, это, посвящена интересная книга Джея Дайса, предлагаемая вниманию советских читателей.
Путь Фейс от уютного старого домика на одной из улиц столицы Соединенных Штатов Вашингтона, где жили супруги Вэнсы, от приемной Департамента, где не один год проработала Фейс, до острова Эллис, печально-знаменитого «острова слез», который современные «охотники за ведьмами» превратили в узилище для своих жертв, и составляет основную сюжетную линию романа «Вашингтонская история». Роман этот вышел в США в 1950 году и является первым произведением молодого американского писателя Джея Дайса, работавшего до того репортером в различных газетах. В 1957 году Дайс выпустил новую книгу «Деньги, не приносящие радости», положительно оцененную прогрессивной критикой.
Но уже первая книга, взволнованно рассказавшая о трагической судьбе Фейс Вэнс, принесла писателю известность и уважение широких читательских кругов.
Кто такая Фейс Вэнс?
Обыкновенная американка, каких немало, трудолюбивая и практичная, порой восторженная и чуть легкомысленная, нежная мать и верная жена. Фейс работает в Министерстве иностранных дел США — Государственном департаменте. Ее интерес к политике вряд ли выходит за рамки служебных обязанностей. Правда, в отличие от большинства служащих Департамента, Фейс — член профсоюза, но вступила она туда в молодости, после того как увлеклась юношей — профсоюзным активистом. Ее участие в профсоюзной жизни состоит главным образом в уплате членских взносов.
И вот эта ничем не примечательная рядовая служащая становится вдруг объектом пристального внимания Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, наводящей ужас на всю страну. «Хоть убейте, не понимаю, как они рассчитывают выйти из положения, если стали преследовать людей вроде вас, — говорит Фейс один из ее друзей, Аб Стоун. — Ведь вы — американка до мозга костей. Подозревать вас — это значит подозревать всех американцев, и надо, чтобы американцы это поняли. Если уж вам не гарантирована безопасность, то кому же?.. Они начали с государственных служащих, а теперь идут дальше и дальше. Профсоюзные лидеры, писатели, художники, педагоги, ученые — все подряд».
Фейс Вэнс оказывается между колес безжалостной машины. Оказывается случайно и в то же время не случайно. Случайно потому, что комиссия начинает преследовать Фейс в результате неблагоприятного для нее стечения обстоятельств. Не случайно потому, что это могло случиться не с Фейс Вэнс, а с любой из ее сослуживиц — с тысячами людей, живущих под сенью американской демократии.
Обстановка политического террора в послевоенной Америке, так выпукло и рельефно обрисованная Дайсом, получила название маккартизма, по имени Джозефа Маккарти. Сенатор Маккарти — одна из самых мрачных фигур на американском политическом горизонте — был в числе заправил Комиссии по расследованию так называемой антиамериканской деятельности.
В романе Дайса есть эпизод, рисующий заседание этой комиссии. Один из вымышленных персонажей — Чонси Дайкен — «негласный руководитель комиссии, ее главная сила и самая влиятельная здесь персона», весьма походит на самого «верзилу Джо» — как называла Маккарти американская буржуазная пресса. «Он настолько типичен, что мог бы служить карикатурой на самого себя: квадратная челюсть, зычный голос, сигара в углу рта. Растрепанные пряди прямых светлых волос свисали на лоб; взгляд беспокойно бегал по залу…». А вот портрет Маккарти, нарисованный американским журналистом Раймоном Картье: «Этот ничтожный человек из Висконсина груб. Его облик почти не отличается от звериного. Он много пьет. Он не получил достаточного образования, и в голове у него густой туман. Говорит он как-то неуклюже, сиплым голосом и без конца повторяет одни и те же слова».
Почему же это ничтожество приобрело в Соединенных Штатах Америки такую грозную силу? Почему в романе Дайса Комиссия по расследованию заставляет трепетать не только рядовых служащих, но и шефа Фейс, одного из крупных чиновников Госдепартамента Каннингема, ее старого приятеля конгрессмена Бадди Брукса и даже Мелвина Томпсона, человека, который близок к президенту и «с директорами всех крупнейших корпораций и банкирских домов Америки был на короткой ноге»?
Потому, что дело не в Дайкене или Маккарти, — как бы там их ни звали. Маккартизм выходит далеко за пределы деяний лично Маккарти и ему подобных. Он порожден тем наступлением, которое реакция ведет на права американских трудящихся. В деятельности маккартистов заинтересованы монополии США. Только в обстановке страха и истерии монополисты могли развернуть гонку вооружений, возложить на плечи трудящихся бремя непосильных налогов и превратить подготовку к войне в источник колоссальных прибылей.
«Главным оружием маккартистов, — указывает один из руководителей американской компартии Уильям Фостер, — является охота за красными. Они нападают не только на коммунистов и других левых, но на всякого, в ком заметен хотя бы малейший след либерализма. Такова логика крестового похода против коммунистов, который является современным изданием антикоминтерновского пакта Гитлера».
Книга Дайса вышла в свет в 1949 году, в те дни, когда незавидная слава Джозефа Маккарти была в зените. Ныне Маккарти уже нет в живых, а слово «маккартизм» исчезло из заголовков газет. Но значит ли это, что маккартизм, одно из наиболее отвратительных явлений в послевоенной Америке, сгинул вместе со своим барабанщиком, и события, подобные тем, что описаны в книге Дайса, отошли в область истории?
Отнюдь нет.
Правда, еще до смерти Маккарти американским «охотникам за ведьмами» пришлось несколько изменить свои методы, действовать не так беззастенчиво. Буржуазно-либеральная печать заговорила о полном отказе от маккартизма, который, дескать, не привился в Америке «в силу американских демократических традиций».
Однако эти «демократические традиции» отнюдь не помешали волне реакционной истерии захлестнуть всю страну, как не помешали они Гаррисону, Дайкену, Винсенту и некоторым другим персонажам «Вашингтонской истории» упрятать на остров Эллис ни в чем не повинную Фейс Вэнс. Дело, конечно, не в традициях, а в том отпоре, который начинают получать поджигатели войны и фашиствующие мракобесы от прогрессивных сил.
Если отчеты о заседаниях Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности перекочевали с первых полос американских газет на места менее заметные, то это не значит, что комиссия свернула свою работу. По-прежнему на ее заседания вызываются десятки людей, по-прежнему наводит на американцев трепет мрачная процедура, напоминающая средневековое судилище инквизиторов. И, должно быть, именно потому, что крупнейший американский драматург Артур Миллер в своей знаменитой пьесе «Салемские колдуньи» с большой силой обличил это судилище, современные инквизиторы вызвали Миллера в свою комиссию.
Судьба, постигшая Артура Миллера в 1956–1957 годах, мало чем отличается от судьбы героини романа Дайса, где действие происходит несколькими годами раньше. Те же обвинения, те же наветы анонимных доносчиков, тот же жестокий приговор.
В 1957 году Федеральное бюро расследований хвастливо заявило, что в его картотеках зарегистрировано уже шестьдесят миллионов американцев. Шестьдесят миллионов человек, за которыми следит недремлющее око американской охранки!
Книга Дайса «Вашингтонская история» звучит сегодня не менее актуально, чем она звучала тогда, когда американские читатели познакомились с ней впервые. Написанная кровью сердца, она глубоко волнует и заставляет задуматься каждого, кто ее прочитает.
Это произведение написано в строгой реалистической манере. При этом нельзя не отметить умение писателя подчинить всё главной теме, которая его интересует. В книге много отличных деталей, способствующих раскрытию идейного смысла произведения. «Над городом нависла влажная духота, от вчерашней терпкой свежести в воздухе не осталось и следа» — с этого начинается книга. И до последней страницы читателя не оставляет ощущение тяжкой атмосферы, нависшей над Вашингтоном. Замечателен эпизод, когда затравленная Фейс направляется в библиотеку конгресса, чтобы еще раз взглянуть на Декларацию «независимости». «Как гордился отец, когда ей в школе задали учить Декларацию наизусть, и как любил слушать, когда Фейс, жестикулируя, читала ее вслух!.. Пергамент покоился в массивном футляре из полированной бронзы, под желтым стеклом, а рядом, вытянувшись как по команде „смирно“, стоял часовой с ружьем». Декларация независимости под охраной вооруженного солдата — разве к этому нужны комментарии?!
Книга Дайса заканчивается тем, что полицейские ищейки, схватившие Фейс в Нью-Йорке, доставляют ее на «Остров слез», где она ждет решения своей судьбы. Но писатель верит, что реакция не восторжествовала навечно. Последнее слово останется не за полицейскими. Устами Чэндлера автор восклицает: «Не думай что мы будем сидеть сложа руки. Нет, не будем! Мы обратимся к общественному мнению. И народ будет за нас. Они забыли о народе».
Эта вера в народ, в победу прогрессивных сил Америки и придает роману Джея Дайса ту силу и общественное звучание, которые делают его заметным явлением в американской литературе последних лет.
Валентин Зорин.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

С утра над городом нависла влажная духота, от вчерашней терпкой свежести в воздухе не осталось и следа. Весна кончилась так же внезапно, как и наступила. Сразу поблекли цветущие вишни у Тайдал-Бэйсин, магнолии возле Белого дома медленно роняли на землю белые лепестки, розы в Думбартон-Окс привяли от зноя, становившегося все нестерпимее. И только жимолость, прильнувшая к старинным кирпичным стенам Джорджтауна, пахла, как всегда, сладко и одуряюще.

Фейс ощущала тупую ломоту в висках и странную подавленность — очевидно, сказывалась погода. Даже свежая малина и кукурузные хлопья, горкой лежавшие на блюде, которое принесла из кухни Донни, не пробудили в ней никакого интереса.

— Уж не захворали ли вы, миссис Вэнс? — встревожилась Донни. — В лице у вас ни кровинки!

— Нет, я здорова, — сказала Фейс. — Плохо спала, вот и все. Невозможная духота! Не знаю, кто это придумал выстроить столицу в таком месте! — Фейс умолкла, лениво вертя в пальцах ложку с малиной. У нее был низкий приятный голос, в котором сейчас слышалась задумчивая грусть. — И потом я видела дурной сон…

Тэчер еще спал — вчера опять где-то пьянствовал до поздней ночи, — а Джини, как всегда, в самый последний момент понадобилось на горшочек, и никто не мешал Фейс перебирать в памяти все подробности своего сна.

Ей снилось, что ее окружает туманная мгла; день это был или ночь — она не знала. Она изо всех сил бежала по аллее Мэлла, спасаясь от каких-то преследователей, которых она не видела и не слышала. Казалось, легкие ее не выдержат и разорвутся. «Только бы добежать до Монумента[1], только бы добежать, — думала она во сне, — и я спасена!» И вот уже до обелиска несколько шагов, и Фейс готова закричать от радости, но тут Монумент заколебался, задрожал, как отражение в воде, и превратился в чудовищную, гигантскую фигуру куклуксклановца с пронзительными, налитыми кровью глазами, сверкавшими сквозь прорези капюшона. И вдруг огромные руки схватили ее и стали душить.

Фейс проснулась вся в поту, и тотчас ее бросило в озноб, она оцепенела от страха и не могла даже крикнуть. Но тут до ее сознания дошло, что Тэчер, прижавшись к ней, шарит рукой по ее груди. Значит, он, против обыкновения, очнулся среди ночи и приплелся к ней в кровать из гостиной, где заснул с вечера на диване. Фейс с отвращением оттолкнула мужа и отодвинулась к самому краю кровати.

— Вот чертовка! — пробормотал Тэчер, хватая руками воздух. От него несло винным перегаром, и этот запах вызвал у нее тошноту. Но она не убежала из спальни, потому что Тэчер вскоре затих, и тогда она тоже заснула.

«Хоть бы он не проснулся, пока я не уйду на работу», — думала сейчас Фейс. Тогда не придется выслушивать униженные мольбы о прощении, покаянные слова и привычное самобичевание и чувствовать, как все больше и больше иссякает в ней жалость к мужу. Разумеется, самоунижение не помешает Тэчеру попрекать ее тем, что она не бросает службу, что воспитанием Джини занимается только нянька да детский сад, и колоть намеками на предполагаемую связь с ее начальником, мистером Каннингемом. Ей никогда не удавалось логически опровергнуть сложные умозаключения Тэчера. Его упрямое нежелание считаться с фактами доводило ее до бешенства. И в конце концов она душевно устала от ощущения безвыходности, невозможности что-либо изменить в их отношениях. Жизнь с Тэчером измотала ее нервы гораздо больше, чем жизнь без него во время войны. Прежняя радость от того, что они вместе, сменилась постоянной тяжестью на сердце — словно от предчувствия какой-то беды.

Фейс спохватилась, что все еще рассеянно ковыряет ложкой малину и не съела ни одной ягоды. «Что это со мной, даже есть не могу!» — подумала она, положив ложку.

Сейчас ее задумчивые глаза под густыми ресницами казались совсем темными, хотя при определенном освещении они отливали опаловым блеском, как спелая слива на солнце. Цвет ее глаз поражал еще и потому, что был совершенно необычен для блондинки. Веки были полуопущены, как всегда, когда она бывала поглощена своими мыслями. У нее были четко очерченные, довольно густые брови с неправильным изгибом — казалось, они наведены кистью, которая у висков скользнула вниз. Когда она бывала оживлена, глаза ее расширялись и сияли теплым светом. Иногда они искрились от внутреннего возбуждения, словно она еле сдерживала переполнявшие ее жизнерадостность и веселье. И люди часто завязывали с ней разговор только ради того, чтобы видеть эти живые искорки в ее глазах.

С первого взгляда лицо Фейс с чуть выступающими скулами и мягкими линиями казалось классически правильным. Но стоило присмотреться внимательнее, и оказывалось, что нос у нее дерзкий и немного вздернутый, рот довольно крупный, а четко очерченные губы чуть-чуть толстоваты. Лицо ее было удивительно женственно и вместе с тем энергично. На работе она держалась подтянуто и очень деловито, но без тени высокомерного холодка; а когда она освобождалась от напряжения, в ней чувствовалась внутренняя сила, неосознанная страстность и способность к самозабвению.

Ровный загар ярко-бронзового оттенка очень шел к ее волосам цвета спелой гречихи. Она любила полежать на солнце, лениво подставляя палящим лучам свое складное, узкое в кости тело. Волосы, доходившие ей до плеч, она гладко зачесывала назад и повязывала вокруг головы черную ленточку. Сейчас, в двадцать шесть лет, она обращала на себя внимание мужчин чаще, чем в юности. И зная, что ее нельзя назвать красавицей, Фейс откровенно признавалась себе, что это внимание доставляет ей немалое удовольствие. Искреннее и нескрываемое восхищение Тэчера в начале их любви радовало ее и придавало уверенность в себе.

После родов Фейс пополнела, и девичья угловатость окончательно уступила место мягкой женственности, которая так к ней шла. И чем больше заглядывались на нее мужчины, тем ревнивее становился Тэчер. Он вызывающе грубил каждому, кто позволял себе хоть малейшую любезность по отношению к его жене.

Как-то вечером, когда они танцевали на летней террасе ресторана, где горели разноцветные лампочки, а над столиками колыхались яркие зонты, Тэчер полез в драку. Вечер, обещавший столько радости, превратился в кошмар, и, вспоминая о нем, Фейс до сих пор вздрагивала от стыда.

Потом Тэчер изобрел способ мстить ей за то, что она становилась все более привлекательной для других. Она кормила Джини, а Тэчер издевался над ее пополневшей грудью. В конце концов Фейс стала стесняться своей груди, хотя не признавалась в этом ни мужу, ни кому-либо другому. Иронически усмехаясь, Тэчер уверял, что она похожа на красотку с рекламы «Как я увеличила свой бюст». Фейс воображала, что ее фигура навсегда испорчена и это всем бросается в глаза. В такие минуты она ненавидела Тэчера и втайне — о, совсем втайне! — злилась на Джини за долгие месяцы кормления. Однако эта злость бывала обычно своего рода очищением — после таких приступов Фейс еще сильнее привязывалась к ребенку. Полнота давно уже прошла, но Фейс, часто сама того не замечая, передвигала повыше на плечи бретельки лифчика.

И сейчас она сделала то же самое, словно чувствуя себя неловко в трикотажной кофточке с треугольным вырезом, которую выбрала потому, что она была свободна в груди. Фейс подтянула бретельку быстрым движением, обнаружившим проворство и ловкость ее руки, — руки более крупной и с более отчетливыми венами, чем можно было ожидать при ее сложении. Казалось, рука ее, независимо от всего прочего, наделена особой даровитостью и даже одухотворенностью — так точны и осмысленны были ее движения. На ней сказалась трудовая жизнь — эти пальцы много лет стучали по клавишам машинки и, стенографируя, держали карандаш. Однако она отличалась грациозной плавностью — такая рука могла бы принадлежать либо фабричной работнице, привыкшей к точным движениям, либо пианистке. Но чувствовалось, что эта рука умеет погладить по голове ребенка, успокоить и приласкать.

В комнату снова вошла Донни, и Фейс, подняв глаза, со вздохом вернулась к действительности.

Донни поставила на стол тарелку с яичницей и кофейник.

— С Джини сегодня просто никакого сладу нет, — сказала она с кротким безразличием. — Беда с этими нарядными платьицами, что дарит ей отец… топает ножками и кричит, что нипочем не пойдет в детский сад в комбинезончике. Насилу я ее уговорила.

— Каким же образом вы ее уговорили?.. — Как всегда, когда Донни рассказывала о капризах Джини, в глазах Фейс замелькали ласковые смешинки.

— Сказала, что если она будет надевать нарядные платья в детский сад, то в гости придется ходить в комбинезончике. Живо успокоилась! — Донни уперлась руками в бедра и улыбнулась. — Ну и франтиха же у нас растет!

Донни, пятидесятилетняя толстуха с каштановым цветом кожи и важным взглядом, умная и проницательная, родилась и выросла в Вашингтоне. Она редко смеялась, — «В нашей жизни не до смеху», — говаривала она, — зато улыбалась часто.

Два обстоятельства заставляли ее страстно сокрушаться: необразованность — она училась лишь в начальной школе — и полное отсутствие музыкального слуха. Когда-то Донни сокрушалась и о том, что у нее нет детей, но с годами стала относиться к этому иначе. («У цветных нелегкая жизнь», — повторяла она.)

Фейс очень ценила тесную дружбу Донни и четырехлетней Джини. Донни умела справляться с девочкой, когда родители никак не могли с ней сладить, и Фейс объясняла это тем, что девочка инстинктивно догадывается о разладе между отцом и матерью. Дети часто чувствуют такое, чего еще не умеют определить словами. По правде говоря, нянька для Джини была ближе родной матери, — так иногда с огорчением думала Фейс, ревнуя девочку к Донни. Но Донни ничего у нее не отнимала — Фейс сама уступила ей свои права, отлично сознавая это, хотя и всячески стараясь оправдать себя сложностями своей личной жизни.

Что касается Донни и Тэчера, то между ними существовала взаимная неприязнь. Тэчер не раз требовал, чтобы жена уволила негритянку, но Фейс не соглашалась.

— Джини ее любит, — возражала она. — А Донни любит Джини. Я не стану увольнять Донни!

Быть может, думала Фейс, Тэчер хочет избавиться от Донни, чтобы ни с кем не делить привязанность дочери, а вовсе не потому, как он говорил со своим южным акцентом, что «эта черномазая чересчур задирает нос».

Джини вприпрыжку подбежала к столу в сопровождении Ликки, черного щенка спаньеля, которого недавно подарил ей отец, и тотчас же принялась за малину с кукурузными хлопьями.

— Бедный папочка! — болтала она с набитым ртом. — Опять проспит малину. Ой, до чего вкусно!

— Папе нездоровится, — сказала Фейс.

«Что за живчик эта девчушка, — думала Фейс, — сколько в ней чудесной непосредственности и беззаботности, — впрочем, ребенок и должен быть таким. И какая прелесть эти светло-каштановые кудряшки и бездонные голубые глаза!» А Тэчер вбивает ей в голову столько ненужных понятий — о собственности, о поведении взрослых, о чертях, ведьмах и ангелах, о сусальном боженьке на небесах. Он хочет сделать из нее барышню наподобие тех, что украшали гостиные девятнадцатого века. Его не устраивает жизнерадостная непосредственность ребенка.

«На каком же фундаменте мы строим семью? — грустно спросила себя Фейс. — Все когда-нибудь рухнет, если Джини своими глазами увидит сцену вроде той, что произошла вчера вечером…»

Фейс часто приходилось работать сверхурочно. Иной раз, как и вчера, когда мистер Каннингем надолго задержался у министра из-за кризиса в Аргентине, Фейс возвращалась домой очень поздно. В таких случаях Тэчер либо отпускал ехидные замечания, либо оскорбительно и грубо высказывал ей в лицо свои затаенные подозрения. В конце концов сверхурочные часы стали для нее пыткой, и она почти со страхом возвращалась домой.

Вчера она отперла дверь маленького, выстроенного в колониальном стиле домика в Джорджтауне, и осторожно вошла в переднюю. Услышав пронзительный храп, она тотчас поняла все. Тэчер опять напился и валяется в гостиной на диване, раскинув руки. Лампа светит ему в лицо, но он спит мертвым сном.

«Боже мой, — вздохнула про себя Фейс. — Ведь он может быть таким славным, когда захочет, — почему же каждый вечер кончается вот так?» Она вдруг почувствовала себя усталой и беспомощной. Потом ей пришло в голову, что это, пожалуй, даже к лучшему — по крайней мере не придется вступать с ним в объяснения, доказывать, почему она вернулась поздно, и выслушивать его недоверчивые и грубые слова.

Фейс вгляделась в мужа. Одна рука его была закинута на кофейный столик, где стояла пустая бутылка из-под виски. Воротник белой рубашки был расстегнут, летний галстук в полосках неярких тонов сбился набок. Но даже сейчас, пьяный, храпящий, Тэчер все-таки был красив и чем-то привлекателен. И даже сейчас она чувствовала, что ее былая влюбленность еще не совсем прошла.

Его светлые волнистые волосы были взлохмачены, словно ее же рука любовно растрепала их, лаская. Брови и длинные ресницы — гораздо темнее волос, нос тонкий, с изящной горбинкой. Тэчер считал, что в лице его есть нечто аристократическое, но теперь сквозь тонкие черты проступали признаки порочной натуры. Рот, если всмотреться, поражал своей чувственностью, а в том ракурсе, в котором видела его сейчас Фейс, очертания губ казались слишком женственными. «Да, рот у него вялый, капризный, — с удивлением подумала Фейс, — пожалуй, это самое неудачное в его лице». Она вспомнила, что влюбилась прежде всего в его глаза, — ясные, темно-синие, с множеством озорных искорок. Когда она впервые встретилась с Тэчером, в его глазах сияла такая жизнерадостность! А теперь по утрам она так часто видела их совсем другими — мутными, красными с похмелья, хмурыми и полными отвращения к самому себе и к ней.

Когда кончилась война и он демобилизовался из флота, много месяцев прошло, прежде чем Фейс осознала, что в сущности состоит сиделкой при алкоголике. Если она пыталась уговаривать его пить поменьше или удержать от выпивки, он сопротивлялся с тупым упорством и нескрываемой ненавистью. Но в трезвые промежутки он цеплялся за нее, как ребенок за мать, словно в ней одной видел свое спасение. Он требовал от нее безраздельного внимания, безраздельной преданности. По-видимому, он хотел завладеть ею целиком, так, чтобы в душе ее не оставалось места даже для ребенка, И тогда же снова начала проявляться та мучительная ревность, которая сквозила в его письмах с фронта. Казалось, он отчаянно боялся потерять жену; и в то же время странное противоречивое чувство заставляло его толкать ее на неверность и даже развод.

Вот так протекала их жизнь. Когда Фейс не бывало дома, Тэчер пил, чтобы как можно скорее оглушить себя, и часто, приходя после вечерней работы, она заставала его в пьяном полубесчувствии. Иногда он ждал ее в тупом отчаянии, а порой устраивал ей бурные сцены.

Фейс по опыту знала, что, если Тэчер заснул, лучше его не будить; она беспокойно прошлась по комнате, гася по пути все лампы, кроме стоявшего у рояля торшера. На рояле в мягкой полутьме белел маленький мраморный бюст Моцарта — один из немногих подарков Тэчера, если не считать тряпок, духов и украшений. Он привез этот бюст из Лондона — в память о своем первом долгом отпуске. Он знал, что Фейс это доставит удовольствие — в то время она увлекалась Моцартом и только потом стала предпочитать ему Бетховена. Бюст был австрийской работы и каким-то образом попал в Англию; Тэчер купил его во время постоянных скитаний по антикварным магазинам в поисках дуэльных пистолетов, которые он коллекционировал со страстью.

Движимая каким-то смутным порывом, Фейс взяла в руки бюст и, поднеся к свету, стала рассматривать. «Какая прелесть!» — подумала она. Для нее этот мраморный бюст как бы олицетворял все лучшее, что было в Тэчере. Тут сказалась его любовь к прекрасному. Изображение Моцарта было как бы символом лучших дней их жизни — оно напоминало о восторженной радости, испытанной на концертах, о беззаботном смехе, о крепко переплетенных пальцах и ненасытных поцелуях. А самое главное, оно напоминало о том, что могло быть: о постоянном душевном проникновении и прочном счастье. «Как много утрачено и как много не сбылось совсем», — тоскливо подумала Фейс.

Она стояла у рояля, держа бюст Моцарта в руках и погрузившись в свои мысли, пока не услышала, что Тзчер пошевелился. Она обернулась. Тэчер силился подняться на ноги, как нокаутированный боксер, который все-таки хочет опять кинуться на противника. И вот, сгорбив плечи и покачиваясь, он встал с дивана.

— Явилась наконец! — рявкнул он.

— Да, — тихо ответила Фейс.

Тэчер шагнул к ней.

— Приятный вечерок… — пробормотал он. — Совсем на английский манер, только наоборот — одинокий муж ожидает загулявшую жену!.. Вот как у нас!.. — Он сделал еще шаг в ее сторону.

— Тэчер! — крикнула Фейс. — Посмей только подойти, и я швырну в тебя вот этим! — Она подняла над головой мраморный бюст, все ее тело напряглось и затрепетало.

Тэчер немного отступил и снова повалился на диван, не сводя с нее пьяных прищуренных глаз.

— Если ты не бросишь эту сволочь Каннингема, то я, черт возьми, сумею вас разлучить! Я тебе еще покажу!..

Слова перешли в невнятное бормотание, и вскоре его снова одолела дремота.

Фейс внезапно как-то обмякла, почувствовав страшную слабость в руках и коленях и тяжесть во всем теле. Она даже на мгновенье испугалась, не паралич ли это и не потеряла ли она способность владеть своим телом. Донни, наверное, опять все слышала — какой позор!.. Фейс почти уронила бюст на рояль, гулко стукнув им по крышке, потом сделала над собой усилие и медленно поплелась вверх по лестнице, в спальню.



И сейчас, в это знойное утро, накрытый к завтраку стол казался ей каким-то нереальным, лишенным третьего измерения. Она была поглощена мыслями о том, что жизнь ее как бы распалась надвое. Вдруг она почувствовала на себе чей-то взгляд и, вздрогнув от неприятного ощущения, невольно обернулась.

Сзади стоял Тэчер.

Вид у него был жалкий. Под красными воспаленными глазами набрякли мешки. Он не успел побриться, и рыжеватая щетина на подбородке придавала ему измученный и какой-то неестественный вид. На нем был небрежно запахнутый халат из клетчатого шелка, купленный у Финчли в Нью-Йорке шесть лет назад, во время их медового месяца. Тогда он носил его с горделивым видом, явно стараясь понравиться ей.

— Доброе утро, — сказала Фейс, стараясь, чтобы голос ее звучал ровно и не выдал жалости, которую она не смела высказать.

Тэчер ответил коротким кивком и уселся за стол с вызывающим видом; это было что-то новое, — обычно по утрам он вставал в покаянном настроении. Он придвинулся к столу, и ножки стула резко и неприятно царапнули пол.

— Донни, апельсиновый сок! — раздраженно крикнул он, повернувшись в сторону кухни. — Целый галлон давайте!

— Сию минуту, мистер Вэнс, — послышался из-за двери голос Донни.

В ожидании Донни он нервно вертел золотое кольцо с печаткой (фамильная реликвия) на левом мизинце. Фейс заметила, что ногти его обгрызаны до самого мяса, а пальцы дрожат.

— Папа, папочка, какая у нас была малина! — воскликнула Джини. — Я сказала Донни, чтобы она тебе оставила!.. — И девочка снова занялась яичницей.

— Спасибо, милочка, — криво усмехнулся Тэчер. — Хорошо, что хоть ты обо мне заботишься.

— Тэчер! — укоризненно произнесла Фейс.

— А что, разве не так? — едко возразил он. — Неужели после вчерашнего вечера у тебя хватит духу отрицать это?

«Что это на него нашло?» — подумала Фейс. Судя по его тону, можно было не сомневаться, что нынче утром не будет ни покаянных признаний в грехах, ни мольбы о прощении. Так не может вести себя человек, готовый на самоуничижение, только бы смягчить свою вину. Наоборот, Тэчер держался еще надменнее, чем всегда, и было похоже, что он почему-то внутренне торжествует. Он самодовольно ухмылялся, закуривая «Виргиния-Раундс», единственный сорт сигарет, который он признавал. Потом долго сидел молча, затягивался и выпускал дым через нос. Когда он взглядывал на Фейс, глаза его зло поблескивали.

Его поведение вызвало у Фейс растерянность, неясную тревогу, почти испуг. В нем произошла какая-то перемена. И к самому себе он стал относиться как-то иначе. Фейс решила не обращать внимания на эту новую тактику.

— Поскорее, Джини, — так и не ответив мужу, обратилась она к девочке, — а то опоздаешь на автобус. Вот-вот он даст гудок у ворот. Тебе уже следовало бы стоять на ступеньках.

Джини торопливо доела яичницу, одним глотком выпила оставшееся молоко и помчалась к двери.

— Сегодня мы будем макать пальцы в краски и рисовать! — пропела она через плечо. — Рыбок, китов и крабов!

— Постой, — окликнул ее Тэчер, — ты не поцеловала, папочку!

Джини послушно вернулась и быстро чмокнула обоих. Около матери она на секунду задержалась.

— Мамочка, — сказала она, — как ты хорошо пахнешь! Как петунии. — И убежала. А в комнате сразу стало как-то мрачно.

— Я вижу, ты опять вырядила свою дочь грузчиком, — проворчал Тэчер.

Фейс взглянула ему прямо в лицо.

— Давай не спорить об этом, Тэчер. Пышные юбочки и кружева не годятся для того, чтобы рисовать, макая пальцы в краску. Поскольку она — моя дочь, я намерена одевать ее практично, хотя бы когда она отправляется в детский сад.

— Что ж, валяй, — угрюмо сказал Тэчер. — Пока еще есть время.

До конца завтрака никто больше не произнес ни слова. И так тяжеловесно было их молчание, что, казалось, мягкий утренний воздух колышется над столом.

Фейс кончила завтрак и пошла к двери; Тэчер поднялся и крикнул ей вслед:

— Кланяйся своему дружку, мистеру Каннингему!..

— Я уйду с работы, — бросила она через плечо, — когда ты станешь зарабатывать достаточно, чтобы содержать семью… и не будешь пропивать деньги!

Сбегая по лестнице, она почувствовала, что по лицу ее текут горячие слезы гнева и отчаяния.

2

Она опустилась на стул возле самого большого из трех столов под красное дерево, стоявших в приемной, и вдохнула привычный запах политуры. Незримая ночная смена уборщиц, как стая призраков, пришла и исчезла, и вчерашний беспорядок сменился образцовой чистотой, будто ночью здесь поработали семь гномов. На линолеуме, покрывавшем пол, поблескивали бесчисленные кружочки от электрического полотера, а корзины для бумаг, еще вчера вечером доверху переполненные мусором, сегодня являли взору девственную пустоту.

В приемной, как и во всем здании, царила тишина — до начала работы оставалось еще тридцать минут. Фейс почти всегда приходила раньше всех. Она и сама порой не знала, чем объяснить такое усердие — тягой ли к работе, или желанием убежать от утренних излияний Тэчера. Обычно она пользовалась спокойными минутами перед началом работы, чтобы разобрать хаотическую груду бумаг на столе мистера Каннингема, просмотреть свою папку с надписью «Срочно» и пробежать нью-йоркские и вашингтонские газеты. Но сегодня на нее нашла странная апатия, и ей казалось, что она не сможет заставить себя взяться за работу. В эти полчаса она всегда громко напевала; сейчас она была молчалива. После ссоры с Тэчером нервы ее совсем расходились, и она была рассеянна.

Сегодня в приемной ей предстоит сидеть одной. Эвелин ушла в отпуск, а Мария заболела — конечно, как раз в такой момент, когда наступил очередной кризис и мистеру Каннингему так нужны они обе. Отчасти из-за их отсутствия ей и пришлось вчера так долго задержаться на работе — хотя все равно мистер Каннингем не смог бы обойтись без нее. Он знал, что на нее можно положиться. Быть может, и сегодня он задержит ее допоздна. Фейс нервно вздрогнула при мысли о том, что дома придется выдержать еще одну сцену. Как только придет мистер Каннингем, она обязательно попросит вызвать кого-нибудь ей на подмогу.

Фейс машинально провела рукой по безукоризненно чистой поверхности стола, проверяя, не осталось ли на нем пыли. Потом она аккуратно выровняла большое зеленое пресс-папье так, чтобы оно лежало параллельно краю стола, и проверила, на месте ли лотки для «входящих» и «исходящих», подставка для вечного пера, стеклянный стаканчик со скрепками и резиновыми колечками. В отличие от ее спальни здесь все было в образцовом порядке.

Фейс гордилась своим столом. По размерам он больше подходил какому-нибудь начальству, а не стенографистке, и Фейс нравился его внушительный вид, ибо в сущности она была скорее помощницей своего начальника, чем секретаршей. Но в это утро и стол не доставил ей никакого удовольствия. Ее не покидала внутренняя скованность и ощущение полной опустошенности. На секунду ей страстно захотелось стать одной из безыменных регистраторш где-нибудь в огромной, уставленной картотеками комнате; тогда мистер Каннингем не требовал бы от нее столько работы, а Тэчер не мучил бы подозрениями. Впрочем, уныло подумала Фейс, будь она регистраторшей, это все равно не разрешило бы проблему, как уделять больше времени Джини…

Ее рассеянный взгляд скользнул по меркаторским картам Северной и Южной Америки, занимающим всю стену этой старомодной комнаты с высоким потолком. Хорошо, что она работает не в европейском отделе Госдепартамента, где деятельно готовят войну. Она не смогла бы примириться с такой работой. Правда, она никогда не видела, как падают бомбы, но все же достаточно хлебнула войны. С нее хватит, а до подведения итогов ей нет никакого дела. Сейчас весь Вашингтон кажется неуверенным и подавленным. Немногие уцелевшие деятели Нового курса чувствуют себя неловко, как люди, пересидевшие в гостях положенное время; эмигранты из Европы с тревогой толкуют о том, что в политике происходит полный переворот, а стоящие у власти с опаской думают о будущем и боятся перемен. Но какое отношение все это имеет к ней? Да самое прямое — окружающая обстановка ничем не помогает ей укрепить свою личную жизнь, как это было возможно когда-то, во времена Франклина Делано Рузвельта. Фейс ежедневно воздвигала стены, стараясь отделить свой маленький служебный мирок от большого мира правительственной политики, отгородить свою личную жизнь от той, которой она жила в служебное время. Но эти разные жизни так невероятно сложны!.. Фейс взяла «Нью-Йорк таймс» и попробовала было просмотреть иностранную хронику, но не смогла сосредоточиться.

Она вздохнула и закурила сигарету — первую за сегодняшнее утро. Сигарету она держала неловко, между кончиками вытянутых пальцев с ярко-красным маникюром, как делают неумелые курильщики, и эта манера неизменно раздражала Тэчера, который курил, как, впрочем, делал все, за что ни брался, очень ловко и с шиком. Собственно говоря, по департаментским правилам в приемной курить не полагалось, но мистер Каннингем, как в этом, так и во многом другом, не придерживался правил и смотрел сквозь пальцы на привычки своих подчиненных.

Жадно затягиваясь сигаретой, Фейс неподвижно сидела за столом и старалась собраться с мыслями. Сейчас самое главное, сказала она себе, — не думать о Тэчере. После каждой ссоры она бывала совершенно разбитой, и конечно же, чтобы до конца выдержать рабочий день, необходимо с головой уйти в очередные дела. Но что же делать, если упрек, брошенный ею Тэчеру перед уходом, теперь причинял ей самой такую острую боль! «Наверное, мне от этого гораздо больнее, чем ему», — подумала Фейс с оттенком жалости к себе. И все же ее поступок нельзя ни извинить, ни оправдать. Она чувствовала себя виноватой и глубоко раскаивалась. Сегодня она жестоко нанесла Тэчеру запрещенный удар. Ей пришло в голову, что можно позвонить ему и попросить прощения, но она боялась, что он бросит трубку прежде, чем она найдет нужные слова.

Как хорошо она знала ранимость Тэчера во всем, что касалось его работы, которая была его больным местом! Вечер за вечером он облегчал душу, рассказывал ей о том, что творится в рекламном агентстве, где он служил. По его словам, все только тем и занимаются, что устраивают ему пакости. После войны он не сумел завоевать себе ни положения, ни авторитета, а надбавки к жалованью были очень незначительны — обстоятельство весьма серьезное, учитывая надвигавшуюся инфляцию. Она же, наоборот, во время войны получала одно повышение за другим, и теперь ее заработок был гораздо существеннее для семьи, чем прежде. Тэчер огорчал ее, встречая каждое повышение с кислой миной.

Месяца два назад, когда она получила последнюю прибавку, Тэчер заметил с кривой усмешкой:

— Если будешь так усердно заниматься политикой, того и гляди станешь первой женщиной-президентом!

И после каждой прибавки он со все более рьяной настойчивостью уверял, что ее деньги им совсем не нужны, что он может оплачивать все расходы один, включая хозяйство, машину, прислугу и частный детский сад, куда ходила Джини. Однако, со свойственной ему непоследовательностью, он вскоре совсем перестал оплачивать хозяйственные расходы и тратил деньги как ему вздумается. Это означало, что Фейс должна была отдавать на хозяйство весь свой заработок, не могла откладывать ни цента и никогда не имела лишних денег на покупку разных приятных мелочей и на развлечения. Она почти не шила новых платьев, переделывая старые, сократила до минимума посещения парикмахерской и очень редко позволяла себе купить какую-нибудь книгу или пластинку, о которой давно мечтала. Когда она обращалась к Тэчеру за деньгами, он с каменным лицом пожимал плечами и говорил: «В будущем месяце».

И это было еще одним поводом для раздоров, которые она не в силах была уладить; и все чаще и чаще она мысленно возвращалась к однажды принятому, ясному и четкому решению: она не может больше жить с Тэчером.

Но так или иначе, она знала, что сегодня вечером должна будет просить у Тэчера прощения за свои слова. И когда она утвердилась в этой мысли, ей стало чуточку легче. Теперь она может заняться текущими делами и работать усердно, со всей присущей ей энергией. А дел предстояло много: скоро зажужжат телефоны, надо будет назначать встречи, созывать совещания, отвечать на срочные письма, наводить справки — словом, делать все, что потребуется мистеру Каннингему.



Ну что ж, пора взять себя в руки. Сейчас начнется рабочий день. Фейс вытащила из сумочки пудреницу и посмотрелась в зеркальце. Так и есть, губы опять накрашены кое-как. Это случалось каждый раз, когда Тэчер доводил ее до отчаяния. Она почти машинально водила палочкой по губам. Должно быть, сегодня у нее дрожали руки, потому что линия губ была смазана, а уголки рта приподняты кверху, будто в насильственной улыбке. Фейс задумчиво усмехнулась, показав ровный белый ряд верхних зубов, и крупный рот ее вновь приобрел чувственную прелесть.

Проводя помадой по губам, Фейс услышала гулкие шаги в коридоре, выложенном мраморными плитами. Посетители из дипломатического мира очень редко являлись в такую рань. Фейс недоуменно взглянула на две качающиеся полустворки, которые заменяли дверь. Для мистера Каннингема, казалось бы, слишком рано, — вчера он работал до самой ночи. Кроме того, шагам недоставало его веселой бодрости… вернее, поправила она себя, прежней веселой бодрости… ибо, по словам мистера Каннингема, он уже утратил всякие иллюзии и не нашел ничего взамен. И конечно, это не Генри, — тот, приходя наливать чернильницы, движется совсем бесшумно.

Шаги стали громче, ближе. Шел явно грузный человек с металлическими подковками на каблуках. Стук каблуков оборвался, и под нижним краем створок показались ноги в мешковатых парусиновых брюках, а над верхним краем — замызганная белая панама. Человек помедлил, потом толкнул створки, распахнувшиеся с чуть слышным шелестом.

Шагнув в приемную, человек остановился и, слегка нахмурившись, уставился на Фейс. Он был массивен, но больше за счет жира, чем мускулов. Лицо у него было мясистое и дряблое. Сеть красных жилок на щеках заменяла румянец.

— Не скажете ли, мэм, где тут такая миссис Фейс Роблес Вэнс? — услышала Фейс голос с сильным южным акцентом.

Она положила губную помаду на стол.

— Это я.

Показалось ли ей, или он в самом деле сделал ударение на фамилии «Роблес»? А может, это вышло случайно — ведь южане всегда одни слова проглатывают, а другие выделяют.

— Вот это здорово! — воскликнул посетитель. Сняв панаму, он промокнул потный лоб скомканным платком. Со лба платок переполз на макушку, где в редких, неопределенного цвета волосах просвечивала плешь.

— Потеха, да и только, — продолжал он, — играть в прятки в такую жарищу! Этот шпик внизу заставил меня искать вас по всем этажам. Черт знает что!

— О, — растерянно произнесла Фейс. Ей казалось, что незнакомец сверлит ее взглядом; но это, наверно, потому, что у него такие крохотные глазки, уверяла она себя. Ей хотелось спросить, что ему нужно, однако она почему-то чувствовала себя неловко от пристального внимания, с каким он ее разглядывал. И он, по-видимому, тоже смотрел на нее не без замешательства. Быть может, он представлял ее себе совсем иначе и удивлен, что она оказалась не такой? Ведь когда он обратился к ней, в голосе его звучали самые почтительные нотки — «мэм» сказал он. И тотчас же она поняла в чем дело: южанин увидел перед собой настоящую леди.

— У меня для вас кое-что есть, миссис Вэнс, — сказал незнакомец.

И в голосе его уже не было почтительности. Когда-то в детстве мальчик постарше Фейс вот таким же тоном подозвал ее, а потом положил в ее доверчиво протянутую руку скользкого червяка.

— Что именно? — спросила Фейс.

Из внутреннего кармана пиджака он достал сложенную розовую бумажку размером с почтовый конверт. Развернув, он протянул ее Фейс.

— Что это?

— А вы разве неграмотная? — грубо сказал он.

Фейс бессознательным жестом взяла розовую бумажку. И так же бессознательно заметила печать, которая ставится на официальных документах, и подлинную подпись председателя палаты представителей.

— Ничего не понимаю… — произнесла Фейс.

— Это вызов, сестренка. И не уверяйте, будто вы не знаете, что такое вызов!

«Итак, из „мэм“ я превратилась в „сестренку“», — мелькнула у нее совсем уж неуместная мысль. Человек говорил с ней привычно-властным тоном полисмена. Очевидно, он считает ее преступницей.

— Вам велено, — продолжал он, как бы стараясь вдолбить ей, в чем тут дело, — послезавтра в одиннадцать часов явиться в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Вас хотят кой о чем порасспросить. Ясно?

— Но это, наверное, ошибка! — воскликнула Фейс. — Должно быть, вызывают кого-то другого…

— Нет уж, там, знаете, не ошибаются. — Он нахлобучил на голову бесформенную панаму и двинулся к двери.

— Но почему меня? — крикнула она ему вслед в смятении, еще не веря случившемуся. — Зачем они вызывают меня?

Человек пожал плечами.

— Вы-то, наверное, знаете это лучше всех — кроме них, конечно, а мое дело — сторона.

Он исчез, и только створки еще тихонько покачивались на петлях. Если б не розовая бумажка, можно было бы подумать, что все это ей приснилось. Но она ощущала в пальцах бумагу, слышала ее шорох — нет, все произошло наяву! Во всяком случае, спокойно сказала она себе, волноваться нечего. Где-то в огромном, скрежещущем государственном механизме кто-то допустил ошибку. Быть может, у нее есть однофамилица. Остается только одно: дождаться мистера Каннингема. Он в одну минуту докажет, что это — недоразумение.

Окончательно успокоившись, Фейс взглянула на часы. Было ровно девять.

И тут она заметила, что пульс ее участился, хотя и самую малость.

3

В первый раз за все годы работы она то и дело поглядывала на часы. Время тянулось все медленнее и медленнее, ее одолевало нетерпение, а мистер Каннингем все не шел, и только около полудня позвонил по телефону. Он еще не знает, сколько задержится у министра, пусть она его подождет, — так сказал мистер Каннингем. Конечно, она будет ждать его сколько угодно, подумала про себя Фейс. Она держала в руке розовую бумажку, которую прочла раз десять и знала уже наизусть.

Вопреки обыкновению, деловая суета, к которой приготовилась Фейс, сегодня так и не наступила. Казалось, весь Департамент знал об отсутствии мистера Каннингема, и никто особенно не интересовался, что делается в его отделе. Телефон звонил редко, телеграмм не было совсем, не вбегали запыхавшиеся курьеры, не велись оживленные беседы на испанском языке, не являлись прилизанные, подобострастные атташе из торговых представительств и посольств. В другое время Фейс порадовалась бы такой передышке. Сегодня же она механически разбирала почту, регистрировала ее, выкурила вдвое больше сигарет, чем обычно, и пыталась сосредоточить мысли на некоторых данных о крупных свинцовых рудниках в Ла-Пасе, где начались серьезные беспорядки, вызванные нищетой рабочих. Но, к удивлению Фейс, даже это нисколько не отвлекло ее.

Она позавтракала, как всегда поздно, в обществе случайной знакомой — переводчицы, с которой любила болтать по-испански. Она упросила старика Генри позавтракать бутербродами в приемной (неграм запрещалось пользоваться главным кафетерием) и отвечать на телефонные звонки. Старый Генри, солидный седовласый негр, в совершенстве знал несколько романских языков. Фейс часто давала ему читать испанские книги из отцовской библиотеки: поскольку в Вашингтоне негров не жалуют, доступ в городские библиотеки был для Генри закрыт. В Департаменте он служил курьером и не раз, в знак уважения, оказывал Фейс мелкие услуги. Ему приходилось довольствоваться мыслью, что у него есть знания, пусть даже их не удается применить: «Más vale saber que haber»[2], — эту пословицу он, слегка усмехаясь, часто повторял Фейс.

— Мистеру Каннингему звонили из отдела личного состава, — доложил он, когда Фейс вернулась из кафетерия. — Я сказал, где его найти.

— Ох, — воскликнула Фейс, — я забыла вас предупредить — он просил его не беспокоить!

— Они настаивали, — торжественно заявил Генри. — Им нужно было срочно разыскать его.

Никогда еще отдел личного состава не проявлял такого рвения.

— Господи, — сказала Фейс, — какая муха их укусила? Должно быть, что-то стряслось.

Генри вышел со скорбным выражением лица. Отдел личного состава — великан-людоед: чем мельче служащий, тем вероятнее, что его там съедят. Фейс записала: «Узнать у м-ра Каннингема, нашли ли его», и тотчас перестала об этом думать.

Случайный разговор об отделе личного состава невольно навел ее мысли на то, как замечательно относится к ней мистер Каннингем. Иной раз она и сама не знала, что ей дороже — похвала мистера Каннингема или одобрение Тэчера. Быть может, это дико, неестественно? Разве не должна она стараться, чтобы именно муж, а не кто-либо другой на свете был доволен ею? Однако она не могла превозмочь радости, которая вспыхивала в ней каждый раз, когда мистер Каннингем говорил: «Молодец Фейс, просто молодец!»

Как отрадно было бы думать о мистере Каннингеме, если б в мысли то и дело не вторгался Тэчер, Тэчер, Тэчер… Фейс давно уже смело призналась себе, что сделала из мистера Каннингема кумир. Если б не это, она бы никогда не цеплялась с таким упорством за свое теперешнее место, да и вообще не стремилась бы служить.

Фейс работала с мистером Каннингемом с первых дней своего поступления на государственную службу и прошла с ним через все консолидации, перемещения, реорганизации. Куда шел он, туда и она. Его неудачи были ее неудачами, его победы — ее победами. Она во всем руководствовалась его толкованием событий, его философией… вернее, так было до недавнего времени. С некоторых пор между ними появилась какая-то тень, — даже не тень, а большая темная туча.

— Фейс, — с досадой заметил однажды мистер Каннингем, — вы все еще судите о жизни с точки зрения простейшей диалектики времен гражданской войны в Испании. Фашисты против демократов. Сейчас все гораздо сложнее. Мы ведем тонкую игру!

Слишком тонкую, подумала Фейс, не зная, искренен ли он, или же громкое новое звание и великолепный кабинет отбили у него охоту подымать голос протеста при формировании политического курса.

Дьювэл С. Каннингем ходил в спортивных костюмах и курил трубку в отличие от теперешних своих коллег, которые одевались, как дельцы с Уолл-стрита, и предпочитали английские сигареты; «уйма лоску — брючки в полоску» — насмешливо прозвали их в других департаментах. Мистер Каннингем держался старомодного шотландско-пресвитерианского вероисповедания, в то время как многие из его коллег, открыто или тайно, склонялись к римско-католической церкви — обстоятельство, имевшее почти неосязаемое, но тем не менее существенное значение; он часто не без тревоги говорил об этом Фейс.

— Религию нельзя припутывать к политике, — жаловался он, — а между тем это случается на каждом шагу, и как тут быть — я не совсем понимаю.

— Заниматься своим делом и помалкивать — вот и все, что вам остается, — смеялась в ответ Фейс, — и в конце концов, может, они забудут, что вы — опасный кальвинист!

Мистер Каннингем качал головой.

— Я в этом не уверен, и не уверен также, что во всех случаях надо помалкивать…

Позже, вспоминая об этом разговоре, Фейс раскаивалась, что не подстрекнула его на борьбу. Почему она этого не сделала? Быть может, думала Фейс, и она тоже не хочет рисковать своим местом? И ей становилось стыдно за себя.

Мистер Каннингем превосходно знал свое дело. Раньше он был экономистом, специализировался по внешней торговле, главным образом — с латиноамериканскими странами. При Новом курсе, пойдя в гору, он бросил университетскую кафедру и принял приглашение работать в Вашингтоне. Когда жизненные дороги его и Фейс скрестились, он был самым значительным лицом в Министерстве межамериканских сношений, и его восходящая звезда ярко сияла на министерском небосклоне. Когда функции его отдела были переданы Госдепартаменту, он перешел туда и взял с собой Фейс. Он был трудолюбив, честен, верил в идеалы, и его достоинства всегда ценились людьми, стоящими наверху. Но в последнее время Фейс стала замечать, как постепенно тают и его жизнерадостность и преданность делу.

С первой же встречи, как сказал однажды мистер Каннингем, они почувствовали симпатию друг к другу. Фейс рекомендовал ему один их общий знакомый из Панамериканского союза. Она тогда еще не слишком бойко справлялась со стенографией и машинкой и слабо разбиралась в политике, но свободно говорила по-испански — и мистер Каннингем нанял ее-немедленно. Позже они вместе работали во вспомогательных частях.

Фейс два года проучилась в Беннингтонском колледже; потом здоровье ее матери настолько ухудшилось, что она решила бросить ученье и устроиться на работу в Вашингтоне (с тайной неохотой и такой же тайной досадой на мать). В первую же минуту, войдя в кабинет мистера Каннингема, она почувствовала себя легко и непринужденно, словно зашла поболтать к любимому профессору в колледже. Мистер Каннингем, с трубкой в зубах, откинулся на спинку вращающегося кресла и, закинув руки назад, сцепил пальцы на коротко остриженном затылке. Не выпуская изо рта трубки, он задал ей сквозь зубы несколько вопросов, и через некоторое время Фейс спохватилась, что говорит только она, а мистер Каннингем молча ее слушает. Она рассказала ему о том, что прошла курс экономики и социологии, но умолчала о замятиях искусством эпохи Возрождения и испанской поэзией — ей казалось неуместным говорить об этом в правительственном учреждении (после окончания колледжа она собиралась преподавать испанскую литературу). Вопрос о знании языка она считала самим собой разумеющимся. Когда Фейс умолкла, мистер Каннингем наклонился вперед, поскреб затылок и сказал:

— Вы мне вполне подойдете.

А когда она выходила из кабинета, он крикнул ей вслед: «Салюд!» Фейс обернулась и поглядела на него, восторженно улыбаясь.

— Салюд! — ответила она.

И с тех пор между ними установилось полное взаимопонимание. Мистер Каннингем как-то сказал, что девушка, поступившая к нему секретаршей, проявила мужской ум и поэтому стала его правой рукой и советчиком. Фейс запротестовала, сочтя это мужским шовинизмом, но мистер Каннингем засмеялся и показал ей первую оценку ее работы. Оценка была отличная. И с тех пор она не получала других.



Машинально перелистав бумаги в папке с надписью «Срочно», Фейс захлопнула ее и, отложив в сторону, взглянула на часы. Скоро шесть, а мистера Каннингема все нет! Что его так задержало? Вот досада, — ведь служебный день кончается и мистер Каннингем уже не успеет что-нибудь предпринять насчет этой розовой бумажки. Все-таки она поговорит с ним еще сегодня, чтобы завтра с утра он сразу же занялся этим делом. Впереди еще целый день. И то хорошо.

Ей не сиделось на месте; она раздумывала, как быть, если он не придет через час или два. Тогда надо будет звонить Тэчеру и опять объясняться с ним. Пожалуй, придется прямо заявить мистеру Каннингему, что она больше не может оставаться для сверхурочной работы.

На улице зафыркал мотор, и Фейс подскочила на стуле. Хорошо, что она отучила Тэчера заезжать за ней: она боялась, как бы он под горячую руку не оскорбил мистера Каннингема. «Да что это я так нервничаю», — сказала себе Фейс. Как глупо! Все это ерунда. Либо там напутали, либо это какая-нибудь дурацкая формальность. Теперь они всех пропускают через сито. Им под каждой кроватью мерещатся красные.

Фейс встала из-за стола и подошла к широкому, во всю стену, окну. С тревогой она заметила, что надвигается гроза. Монумент казался огромной золотой иглой в лучах предвечернего солнца, пробивавшихся сквозь тучи, как свет прожекторов. Однажды она видела, как в Монумент ударила молния.

Теплый сырой ветер ворвался в окно, захлопали деревянные жалюзи. Вокруг разлился странный зеленоватый свет, — так бывает, когда смотришь сквозь бутылочное стекло. Фейс глядела на лужайку перед Белым домом, гадая, успеют ли бегущие люди укрыться под старыми вязами Эллипса, прежде чем хлынет ливень. С Пенсильвания-авеню доносились частые трамвайные звонки: наверное, вагоновожатых бесили толпы пассажиров, осаждавшие вагоны, и поток пешеходов и машин. Фейс вдруг охватило ощущение сиротливости и странная тоска. Домой… все спешат домой, кроме нее. Как хорошо было бы сейчас прижать к себе Джини…

Где-то вдалеке прогрохотал гром. Налетел ветер почти тропической силы. С тротуара на мостовую скатилась соломенная мужская шляпа и угодила прямо под военный лимузин с тремя звездочками на номерном знаке. Ветер крепчал, летел вдоль Мэлла, гоня по небу черные кучевые облака, похожие на сбившихся гурьбою овец. Блеснула молния. Фейс ясно представила себе, как ходят валы по реке Потомак и как завывает там ветер.

Быть может, только гроза была причиной этой смутной тревоги, этого тайного страха? Лет шесть тому назад Фейс каталась с друзьями на яхте. Внезапно налетел вот такой же свирепый шквал. Яхта перевернулась, но Фейс как-то удалось вынырнуть из мутной речной пучины и уцепиться за мачту. Одной рукой она схватила за ворот и подтащила к мачте молодого человека, который пригласил ее на это катанье. В глазах его она увидела безумную животную благодарность. Вскоре их подобрал катер береговой полиции. И когда Тэчера, мокрого и дрожащего, втащили на борт, он стиснул ей руку и начал всхлипывать.

Из нависших над Мэллом туч хлынул ливень. Фейс, не совладав со страхом, отпрянула от окна и тут же услышала, как хлопнула дверь в кабинете мистера Каннингема. Прошлое и настоящее так переплелось в ее сознании, что только через минуту она пришла в себя и вспомнила о главном — о розовой бумажке. Первым ее порывом было броситься к мистеру Каннингему, но что-то удержало ее.

Очевидно, сейчас он не хотел никого видеть, иначе прошел бы через приемную и отпустил бы какую-нибудь ласковую шутку. Затаив дыхание, Фейс ждала, что он вызовет ее звонком; он часто вызывал ее даже в такие минуты, когда не желал никого видеть. Наверное, сейчас сидит за столом, перебирает бумаги и проглядывает оставленные ею записи. Вот-вот он нажмет кнопку зуммера. Но зуммер молчал.

Фейс напряженно ждала, но ничто не нарушало тишины. Что ж, ничего не поделаешь, придется идти самой. Она постучала и осторожно приоткрыла дверь. Мистер Каннингем даже не заметил этого.

Он сидел за массивным письменным столом, как она и представляла себе, но спиной к двери, уставившись в высокое, до самого потолка, окно. Белесоватое небо таяло в сумерках, тяжелые бархатные занавеси по сторонам окна скрадывали свет гаснущего дня. Старомодный, темный, как пещера, кабинет казался необычайно мрачным, и его не оживляли даже большие, яркие карты-картины Центральной и Южной Америки, висевшие в рамках по стенам и всегда так радовавшие глаз.

Фейс подошла ближе; ковер заглушал ее шаги.

— Мистер Каннингем… — нерешительно начала она.

Он обернулся так резко, словно она разрядила за его спиной хлопушку. Фейс заметила, что лицо у него усталое и осунувшееся и выглядит он гораздо старше, чем следовало бы при такой короткой стрижке. Под глазами его лежали круги, веки немного набрякли.

— Что такое? — спросил он.

Никогда еще он не разговаривал с ней так грубо.

— Я… я хочу обратиться к вам по личному делу…

Фейс не любила распространяться на службе о своей личной жизни, то есть не обсуждала ее с другими. Она знала жизнь своих сослуживиц во всех подробностях, знала все их радости и печали, да и мистер Каннингем нередко рассказывал ей о своих мальчиках, а иной раз даже о ссорах с женой, — однако Фейс ни с кем не откровенничала о себе. Но розовая бумажка, хотя и была ее личным делом, все же касалась не только ее одной. Фейс никак не ожидала, что ей будет так трудно заговорить об этом.

— Ну, давайте… — бросил мистер Каннингем.

— Я ждала вас целый день, — совсем некстати проговорила она.

— Ну и что же?

Он нисколько не облегчал ей дело. Вид у него был хмурый и словно рассерженный. Сунув в рот трубку, он рассеянно посасывал ее, со свистом втягивая воздух. Фейс обиделась и хотела было уйти. Но вспомнив о том, что ожидает ее послезавтра в одиннадцать часов утра, она остановилась.

Наконец ей удалось произнести первые слова.

— Я получила вызов… — Фейс не смогла закончить, не смогла добавить никаких подробностей, потому что похолодела, увидев его лицо.

Он смотрел на нее, как на чужого, незнакомого человека. Ее охватило ужасное ощущение, которое она испытала однажды в психиатрической клинике в палате для шизофреников, куда повел студентов преподаватель психологии, — ощущение двух разных миров. Сейчас мистер Каннингем был в одном мире, а она — в другом, и нет никакой возможности перекинуть между ними мост. Она ясно поняла это прежде, чем он открыл рот, прежде чем он успел произнести хоть слово. С ним что-то случилось, произошла какая-то страшная перемена. Или… что-то случилось с ней?..

— Я знаю, — сказал он, наконец, усталым голосом. — Мне звонил заведующий отделом личного состава. Там на это смотрят серьезно.

— Я хотела просить вас похлопотать… — начала Фейс, запинаясь на каждом слове, но твердо решив договорить все до конца, — или попросить, чтобы похлопотал Департамент… насчет отмены допроса. Я уверена, что здесь какое-то недоразумение… вряд ли мной может заинтересоваться комиссия.

— Дорогая Фейс, — сказал он почти прежним дружелюбным тоном, — вам это лучше знать, чем мне. И вы отлично понимаете, что я ничем не могу помочь…

Фейс остолбенела.

— Вы хотите сказать, что не станете даже пытаться?..

Он отвел глаза в сторону, и плечи его поникли. Казалось, его одолевала такая усталость, что он с трудом выговаривал слова.

— Все мои попытки ни к чему не привели бы. Департамент не в силах повлиять на Комиссию по расследованию. Больше того, Департамент встревожен тем, что одну из его служащих вызывают туда. Сейчас решается вопрос об ассигнованиях на бюджет Департамента, и этот случай может неблагоприятно сказаться на результатах. Вы же знаете, какое сейчас время. Департамент считает, что самое главное — сохранить свою репутацию, ибо в связи с вашим вызовом он может подвергнуться нападкам со стороны конгресса.

Медленно закипавшая в ней ярость вдруг затопила ее сплошным потоком.

— Значит, Департаменту все равно, виновата я или нет, значит, Департамент заботится только, чтоб не было пятнышка на его репутации?! Ради своего бюджета, своих долларов, своих насиженных мест?!

Удар попал в цель. Мистер Каннингем обернулся к ней с молящим выражением в глазах.

— Поймите, Фейс, я же говорю не о себе, а о том, как на это смотрит Департамент. Ведь не я делаю погоду в Департаменте. И очень жалею об этом. Тогда все было бы иначе. Но я только выполняю приказы. Я тут бессилен…

— Такие слова, — с горечью заметила Фейс, — уже говорились не раз в других местах, но в этих стенах они звучат точно так же!

— И еще вот что: не забудьте, пожалуйста, написать рапорт об уходе на заседание комиссии и отметить, сколько времени оно длилось. Это на случай, если Департамент захочет выяснить… — Он говорил почти шепотом, Фейс с трудом слышала его. — Этот телефон подключен.

— Понимаю. Значит, и вам не доверяют?!

Он кивнул головой и крепко потер затылок.

— Фейс, вот единственный совет, который я вам могу дать по секрету: если комиссия не снимет с вас начисто всякие подозрения — уходите отсюда!

Фейс смотрела на мистера Каннингема и чувствовала, что ее душит упрямая злость.

— Ни за что!

Она выбежала из кабинета.

— Фейс, Фейс, поверьте, мне очень жаль! — крикнул он ей вслед.

Фейс задержалась только, чтобы бросить в ответ: «Салюд!»

Хлопнув дверью, она остановилась, не в силах унять дрожи. Слава богу, пронеслось у нее в голове, других девушек сегодня нет! Она не смогла бы поднять глаз, если бы они все это слышали.

Не колеблясь ни секунды, она подошла к своему столу и схватила телефонную трубку.

— Белый дом, пожалуйста, — взволнованно сказала она.

В трубке защелкали атмосферные разряды — очевидно, где-то далеко сверкнула молния.

4

Дождь перестал, и блестящий асфальт Коннектикут-авеню задымился. В широкой его поверхности попеременно отражались огни светофоров — красные, янтарно-желтые, зеленые — точно над недвижным морем всходили попеременно сюрреалистические луны. И как только новая луна вставала над миром, в ночь врывались неверные, опаловые блики автомобилей, мчавшихся вне времени и пространства и оставлявших позади себя только вот этот свет. А через математически-точный промежуток времени появлялся освещенный полупустой трамвай и следовал по своему намеченному пути к некоей точке, исчезавшей в перспективе.

Улица гудела — шуршали, точно огромные стрекозы, автомобили, оглушительно звенел трамвай, — но Фейс не слышала всего этого. Ей следовало смотреть в оба, а она лишь подсознательно чувствовала, что идет по улице, и даже внезапный, резкий гудок такси не вызвал у нее ощущения опасности: в эту минуту угроза увечья казалась ей сущим пустяком.

Опасность миновала, и Фейс перешла на другую сторону улицы. Она решила идти домой, а домой она всегда ходила этим путем, заглядывая в витрины модных магазинов. Словно повинуясь рефлексу, — так движется по знакомому лабиринту животное, — ноги несли ее по привычному пути. Она шла безвольно — ей казалось, что все это происходит с ней во сне, затянувшемся до бесконечности. Она смотрела на все бесстрастно, как смотрят иногда фильм на незнакомом языке и без титров. Чтобы убедиться, что она не спит, Фейс остановилась под фонарем и открыла черную лакированную сумочку с длинным ремешком, висевшую у нее на плече. Да, вот она, розовая бумажка — так и лежит там. Фейс недоуменно уставилась на нее: она почему-то была уверена, что повестки там не окажется.

Острая боль резанула ее по сердцу: это от голода, решила Фейс. Но тут же спохватилась: неверный диагноз для нее сейчас слишком большая роскошь! И эта боль, которую она почувствовала, вовсе не от голода, а от страха. Она боялась показать розовую бумажку Тэчеру. Что он скажет? Она содрогнулась. В ее жизни появилось нечто новое: страх перед Тэчером. Хотя их совместная жизнь складывалась из сплошных конфликтов — явных и скрытых, Фейс никогда не думала, что станет бояться мужа. Что же с ней: она просто сама на себя не похожа. Ну, чего ей бояться?

Нечего. Решительно нечего — только таков мог быть ответ.

Гнев, охвативший ее после разговора с мистером Каннингемом, уже прошел, уступив место презрению, — презрению, почти равному той благоговейной почтительности, которую она питала к своему, начальнику много лет. А сейчас она и сказать не могла, как он был ей противен. Вот уж никогда бы не подумала, что он сразу сдастся в трудную минуту. Несколько лет тому назад, когда палата представителей лишила жалованья трех правительственных служащих за их убеждения, он был одним из самых рьяных критиков политического курса правительства. Он заявил, что такие действия равносильны обвинению в государственной измене и, следовательно, нарушают конституцию. Вскоре после этого президент Рузвельт в специальном поедании конгрессу высказал ту же точку зрения. Мистер Каннингем был очень доволен собой и президентом.

— Рузвельт абсолютно прав, выступая против конгресса! — сказал он тогда Фейс. — Победу можно одержать только в сражении.

А сейчас, подумала она, Дьювэл Каннингем примкнул к мракобесам.

И она тотчас решила обратиться к кому-нибудь поважнее мистера Каннингема, — добраться до самых верхов. По опыту она знала, что бесполезно тратить время на разговоры со всякими мелкими чинами. Совершенно бесполезно, не говоря уже о том, сколько на это уйдет времени, а времени у нее было в обрез. До заседания комиссии оставались считанные часы! Никогда прежде она не ощущала бега времени, не думала, что часы, минуты и секунды могут дробиться на такие крошечные частицы. Или наоборот, могут растягиваться по законам рефракции, совсем как в кривых зеркалах. Ей представлялось, что с той минуты, когда она разговаривала с Белым домом, прошло бесконечно много времени — куда больше, чем когда она ждала мистера Каннингема.

Нет, ей просто не дождаться завтрашнего утра и свидания, назначенного в Белом доме, — но все-таки ей становилось много легче от одной мысли, что это свидание состоится. Она знает, что в Вашингтоне есть по крайней мере один человек, который может и хочет помочь ей, — человек, чьих советов ищут и добиваются президенты и короли.

Какая она все-таки смешная. Ну, стоило ли так расстраиваться из-за предательства мистера Каннингема (конечно, можно найти более крепкие слова для характеристики его поведения, но она ими не воспользовалась), словно ее приговорили к заключению в нацистский концентрационный лагерь! Тэчер нередко обвинял ее в отсутствии чувства юмора, потому что вещи, казавшиеся ему забавными, не вызывали у нее смеха. Зато над этой историей с розовой бумажкой она всласть посмеется! Может быть, посмеется и Тэчер — когда все кончится.

Настроение у нее внезапно поднялось, и она постояла перед ярко освещенной витриной Жана Мату, залюбовавшись прелестной ночной сорочкой. Понравились ей и прозрачные нейлоновые чулки цвета загара; надо будет завтра непременно купить их. И черное шелковое белье, отделанное изящными французскими кружевами ручной работы, — очень дорогое, конечно, но Тэчер любил покупать ей такие вещи: он утверждал, что они очень красят ее гибкое тело. Фейс приятно было сознавать, что она вовсе не дурна собой. В Нью-Йорке, где они провели последнюю неделю своего медового месяца, Тэчер одел ее с ног до головы у Бергдорфа, невзирая на протесты: она понимала, что такая роскошь ему не по карману. А что, если ей купить эти вещицы, выставленные в витрине, и нарядиться на удивление Тэчеру? Может быть, кружевное белье поможет восстановить их прежние отношения.

Она медленно брела по Коннектикут-авеню — за это время асфальт успел почти высохнуть, — останавливалась, чтобы поглядеть на красивое старинное блюдо или на букет орхидей в окне цветочного магазина, и шла дальше. Все эти впечатления то и дело перемежались у нее с беспорядочными воспоминаниями о Тэчере: обрывки разговоров, его ласковое «Утеночек» (он говорил, что прозвал ее так за светлые волосы и темные глаза)… а как он мило рассказывал сказки дядюшки Римуса своим мягким южным говорком… как покойно ей было, когда, опираясь на его сильную руку, она любовалась вместе с ним восходящей луной на концертах в Уотер-Гейт… как ему понравилась — правда не без оговорок — чиппендейловская мебель в ее доме в Джорджтауне (эти старинные вещи остались от матери и чрезвычайно высоко ценились ее отцом)… как смело он фехтовал (искусство, в котором немало преуспел в свое время ее отец)… как они совершали долгие загородные прогулки при луне, в открытом паккарде, блестящем и ярко-желтом даже ночью. Какой он был веселый, какой хороший! А она прежде была так одинока и так застенчива!

Она дошла до Дюпон-серкл и по аллее, обсаженной старыми раскидистыми деревьями, пересекла площадь. В самом центре был мраморный фонтан — русалки, поддерживавшие большую плоскую чашу. Фонтан казался огромным диковинным кубком, через край которого, журча и пенясь как шампанское, переливалась вода. Фейс постояла, глядя на фонтан. Вот здесь они остановились как-то ранним утром, еще до восхода солнца, и он впервые поцеловал ее. Вспоминать об этом было и мучительно и сладко.



Это был не день, а какой-то вихрь событий: она переживала нечто подобное в мечтах, но не наяву. Все она испытала за этот день — все, кроме физической близости, от которой они оба в конце уклонились: она — потому что боялась, а он (как впоследствии объяснял) — потому что страшился потерять ее. Много позже она поняла, что в его словах таился двойной смысл, о котором он сам в ту минуту не подозревал, но тогда она все приняла за чистую монету. И в самом деле, прошли годы, прежде чем она узнала, что он имел обыкновение спать с любой женщиной, кроме той, которую любил. От своей же будущей жены он требовал, чтобы она была «непорочной», выходя за него замуж. Но все это еще не было начертано на скрижалях их отношений, и вначале каждый был ослеплен красотою другого.

Фейс отмечала свой двадцать первый день рожденья, вся уйдя в воспоминания о родителях. Незадолго перед тем она приняла приглашение навестить свою бывшую подругу по колледжу Мэри-Маргарет Хэзуэлл, жившую в Балтиморе, но в последнюю минуту написала, что не приедет. Ей почему-то казалось, что это будет предательством, если она уедет из своего дома в Джорджтауне: сколько чудесных, безвозвратно ушедших дней своего рожденья провела она здесь, — дней, которые ее отец, восторженный испанец, прямая противоположность ее спокойной и уравновешенной матери, уроженке Новой Англии, — умел превращать в настоящие празднества. Как она бывала счастлива, как спокойна: она знала, что ее любят.

Итак, Фейс решила остаться дома, послушать испанские пластинки, которые собирал ее отец, перечитать любимые страницы из Унамуно, полистать альбомы и посмотреть свои детские фотографии. Словом, она употребит этот день, так сказать, на подведение итогов. Она казалась себе очень старой и была в отчаянии, что ничего еще не достигла в жизни. Она поняла теперь, что нужно сделать жизнь возможно веселее и интереснее, но сегодня из этого ничего не получится: мешало самокопанье, которым она занялась. Несколько лет спустя ей смешно было даже вспоминать о том, как она строила из себя трагическую героиню, но в ту пору она была так одинока, что воспринимала свое одиночество как мучительную боль.

Впрочем, погода вскоре рассеяла ее грустное настроение. Последние дни апреля были до того хороши, что дома просто не сиделось. Фейс посмотрела сквозь молодую листву деревьев на залитую солнцем улицу и вздохнула. В распахнутое окно врывался сладкий весенний воздух: она представила себе виргинские сады, где сейчас цветут яблони и распускаются розовые азалии, не выдержала и стала надевать костюм для верховой езды.

Вот тогда-то она и встретила Тэчера. Пути их неожиданно скрестились в зарослях цветущего кроваво-красного дёрена, — они и опомниться не успели, как уже ехали рядом. Романтически настроенной Фейс он показался похожим на древнегреческого кентавра. Широкоплечий, статный, красивый и очень стройный в своем клетчатом спортивном костюме, он непринужденно сидел в английском седле и с небрежной самоуверенностью правил лошадью. Три обстоятельства бросились Фейс в глаза: он был без шляпы, и солнечный свет играл на его светлых волнистых волосах; ноги его, затянутые в высокие сапоги, были сильные и мускулистые, как у игрока в поло, а его гнедая лошадь была чистокровным рысаком и повиновалась малейшему движению хозяина. Он был на редкость статен и изящен. Только потом Фейс обратила внимание на его лицо.

Ее лошадь заржала, и перепуганная белка опрометью кинулась в дупло.

Молодой человек взглянул на Фейс и улыбнулся. Улыбка была такая располагающая, такая задушевная, предназначенная только ей одной, что Фейс подумалось: вот он сейчас скажет ей — самым естественным в мире тоном, — что сотни лет ждал ее в этом лесу, и она, наконец, разрушила тяготевшие над ним злые чары. (Теперь она знала, что так и не сумела разрушить их.) Она ответила улыбкой на улыбку. Лошади их мерно постукивали копытами по усеянной листвою лесной тропе.

— Можно мне покататься с вами? — спросил он несколько официальным, но мягким, дружеским тоном.

Как он красиво пропустил поводья сквозь пальцы, и вообще как красиво, когда всадник составляет одно целое с конем.

— Да, конечно, — сказала она.

— Меня зовут Тэчер Вэнс, — представился он. Вот тогда-то она и обратила внимание на его глаза — совсем синие, почти кобальтовые, жизнь играла в них, точно солнечный свет на глади глубоких вод. Нос у него был довольно тонкий, губы — полные, слегка насмешливые, — словом, лицо лишь подчеркивало впечатление самоуверенного превосходства и заносчивости, возникавшее при виде его осанки. Но самое странное, что эта заносчивость была даже приятной.

Фейс едва успела назвать свое имя, как они подъехали к старой деревянной изгороди на краю луга. Он пришпорил коня и перемахнул через изгородь. Фейс последовала за ним, но куда менее уверенно. Его глаза смеялись, и Фейс не смогла не польстить победителю:

— Вы ездите так, точно выросли в седле… — услышала она свой собственный голос. А про себя подумала: «Он ездит совсем как папа…»

— Да так оно, пожалуй, и есть, — донесся до нее его ответ. И не успела она опомниться, как они уже наперебой рассказывали друг другу о своем детстве.

Она рассказала, что почти всю жизнь прожила в Вашингтоне, что родители ее умерли: мать — год тому назад, а отец — когда ей было двенадцать лет.

На лице Тэчера отразилось удивление.

— Судя по вашей фамилии — Роблес, — медленно произнес он, стараясь не исковеркать незнакомое имя, — я подумал, что вы иностранка. — И, улыбнувшись, добавил: — Сеньорита, да?

Она уже привыкла к тому, что никто с первого раза не мог правильно написать или произнести «Роблес». И иногда ей мучительно хотелось, чтобы ее фамилия была Смит, Джонс или Грин, но она всякий раз упрекала себя за это — ведь она так любила своего отца. Не у всех же американцев англосаксонские фамилии! И она с усталым видом принялась объяснять все Тэчеру.

— Мой отец, — медленно, упирая на каждое слово, начала она, — был атташе на испанской дипломатической службе. Он работал в Вашингтоне. Отсюда моя фамилия — Роблес. Фамилия же мамы — Прентис. Она из Новой Англии. Отсюда мое имя — Фейс. Понятно?

— Понятно!

— Ах да, чуть не забыла: году этак в тысяча шестьсот восемьдесят пятом одну из Прентис судили, как ведьму. Так что будьте осторожны!

— Хорошо, — с самым серьезным видом ответил он. — Но тогда и мне уж лучше предупредить вас: левая нога у меня не человечья, а заячья!

С той минуты он без всяких затруднений произносил ее фамилию.

Родом он был из Тайдуотера, штат Виргиния, где у его родителей были земли. С малых лет он рос без отца. Окончил Виргинский университет и теперь с сожалением вспоминал студенческую жизнь.

— Так не хотелось расставаться с колледжем и приниматься за работу, — рассказывал он. — Ужасно скучное занятие — зарабатывать себе на хлеб!

— Вы работаете в правительственном учреждении? — спросила она.

— Ну что вы! — презрительно фыркнул он. — Слава богу, нет! Я работаю в рекламном агентстве.

Она вспыхнула:

— А я работаю в правительственном учреждении…

Он весело рассмеялся: