Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Несколько ночей назад юный Мельмот и Флора застали врасплох Мирру, одну из служанок, и связали ее. Они посадили ей на живот мышь и накрыли чашкой, закрепив ее шарфом. Через час мышь проголодалась и начала грызть мягкий пол своей тюрьмы. Юный Мельмот счел это замечательным опытом и поцеловал Флору в губы, празднуя успех. В них, несомненно, течет кровь Монтони; хотя одному Ульрику известно, кто была их мать.

Завещание должно отражать чистоту крови Удольфо. Несколько раз за последние столетия братья женились на сестрах, кузены на кузинах, и все для сохранения чистоты крови.

Старый Мельмот был почти слеп, но он не покидал постели лет уже, наверно, тридцать и не нуждался в зрении. Он знал, где вокруг него висят занавеси и куда каждый день ставят поднос.

Он не ощущал больше вкуса пищи, и обоняние тоже давно исчезло. Он не мог приподнять руку или ногу больше чем на один-два дюйма, да и то с огромным усилием, не мог даже оторвать головы от слежавшейся подушки. Но он все еще слышал. Пожалуй, слух у него теперь острее, чем был в молодости.

Он слышал все, что происходило в стенах Удольфо.

В разрушенное западное крыло, где отсутствовала крыша и великолепные мозаичные полы, созданные по эскизам его безумного двоюродного прадеда Гесуальдо, были открыты всем стихиям, порой забредали в поисках добычи волки. В конюшнях все еще жужжали мухи вокруг заброшенных, умирающих лошадей. В подвалах скреблись в старинные дубовые двери крысы, шмыгающие среди костей позабытых узников. А бедная Матильда, с раздувшейся до невероятного головой, время от времени бушевала, протестуя против своей судьбы, у себя в комнате, круша мебель и бросаясь на слуг с энергией, которой старый Мельмот мог только позавидовать. Надо включить в завещание содержание для Матильды. Покуда она остается человеком, она должна получать пособие.

Во мраке, который вечно был теперь перед его лицом, появился свет. Сначала маленький, он становился все ярче. Свет был голубой, какой-то нездоровый, и в нем было лицо. Знакомое лицо. Длинный нос, провалы пустых глазниц вместо глаз.

Старый Мельмот узнал черты своего старшего сына.

– Монтони, – выдохнул он, его истончившееся, как бумага, горло изрыгнуло это имя, будто волосяной клубок.

Законный наследник Дома Удольфо, который исчез ночью в бурю шестьдесят лет назад, смотрел на развалину, оставшуюся от отца, и его пустые глазницы наполнялись жалостью.

Старый Мельмот улыбнулся, и лицо его пошло трещинами. Десны ныли. Не сейчас. Он еще не готов. Он вцепился в простыню, как цеплялся за жизнь. Столько еще нужно сделать, столько изменить. Он не готов к смерти.

2

Принц Клозовски молил богов, в которых, по его утверждениям, больше не верил, чтобы никто из его попутчиков не умер от желтой лихорадки. Он предполагал, что большинство из них стали жертвами обычного голода или чрезмерного усердия пыточных дел мастера, но один из частых гостей Марино Зелучо вполне мог занести сюда болезнь, которая давала возможность быстро покинуть подземную тюрьму дуче. Пока повозка грохотала по ухабистой дороге к болоту, он чувствовал, как из нескольких тел на него сочится жидкость, и покрепче зажимал рукой рот и ноздри. Лежа среди трупов, он ощущал исходящую от них вонь. Дышать становилось все труднее. Естественно, Клозовски находился в самом низу, и тяжесть громоздившихся над ним тел становилась невыносимой. Он уже не чувствовал ни рук, ни ног, и при каждой попытке пошевелиться локти обжигала боль. Душная тьма становилась все жарче с каждой милей ужасного пути.

Дуче сказал ему, что единственный путь на волю из подземной тюрьмы Зелучо – в повозке с мертвецами, и вот он тут, доказывая, что паразит был прав. Если это суровое испытание не окончится в ближайшее время, Клозовски, как ни печально, не доживет до того, чтобы воспользоваться его плодами. Его матушка, вдовствующая принцесса, не одобрила бы его теперь. Но она не одобряла сына с малолетства, так что это едва ли можно считать чем-то новым. Ему хотелось откашляться, но на спину давил слишком большой груз. Он смог лишь слабо кашлянуть, вжимаясь тощим телом в грубый деревянный настил повозки.

Из всех его дерзких побегов этот был наименее приятным. Сквозь щели между досками он втягивал холодный чистый воздух да видел иногда случайные отблески света в придорожных лужах. Послушник Морра, удобно устроившийся на мягкой подушечке облучка, мурлыкал себе под нос какую-то заунывную мелодию, транспортируя человеческие отходы к болоту, служившему тюрьме негласным кладбищем. В болоте водились существа, которых хозяева Зелучо предпочитали сытно кормить в надежде, что тогда тем не вздумается покинуть свои водяные жилища в поисках живого мяса. Тилейцы всегда поступали таким образом, предпочитая приспосабливаться к созданиям Хаоса, а не сражаться с отвратительными монстрами.

Зелучо слишком хорошо жил на то, что вытягивал с крестьян, чтобы утруждаться созданием заводов и фабрик. Он был типичным паразитом, плодом десяти поколений кровосмешения, притеснения людей и благоуханных привилегий. Случись революция, клялся себе Клозовски, и все будет иначе…

Погода в этих унылых краях, где леса сменяются болотами, славилась своей непредсказуемостью, и Клозовски несколько раз слышал, как начинал барабанить дождь по брезентовому верху повозки. Он был уверен, что порой к неизменному грохоту колес примешивался случайный раскат грома. Тут часто случались наводнения. Большинство здешних дорог едва ли были чем-то иным, как не болотными гатями, за которыми к тому же скверно следили.

Клозовски продолжал корить себя. Как обычно, в теперешнем затруднительном положении он был виноват сам. На революционном пути всегда встречались разные соблазны, и слишком часто он позволял себе поддаться искушению. Сначала он проповедовал свою веру донне Изабелле Зелучо, убеждая ее в перерывах между более традиционными ухаживаниями в справедливости провозглашенной им борьбы. Она, казалось, согласилась с тем, что аристократия – это мерзость, которая должна быть стерта с лица земли в результате неистовой революции. Однако было неразумным переходить от философского и амурного завоевания супруги дуче сразу же к покорению его дочерей, Олимпии и Джульетты. Девушки страстно желали узнать побольше о революции и сбрасывании оков, особенно когда Клозовски доказал им, что старомодное и ханжеское целомудрие, которое проповедовали их родители, будет отброшено наряду с любыми понятиями о званиях и титулах. Но, по мере того, как энтузиазм сестер рос и приносил весьма успешные плоды, у их матери он все угасал.

Повозка наскочила на лежащий посреди дороги камень, и чья-то выпирающая кость воткнулась ему в бок. Он явственно услышал гром. Суеверные люди говорили, что удары грома – это знак гнева Ульрика, бога сражении, волков и зимы. Клозовски, знавший, что боги – это выдумка, изобретенная паразитами-церковниками, чтобы оправдать угнетение трудящихся масс, вознес молитву Ульрику, чтобы тот помог ему выбраться из-под этой горы трупов. Сквозь щель перед его глазами полыхнула молния, и он увидел дорожную грязь и пучки травы, белой в свете мгновенной вспышки. Где-то совсем рядом снова раскатился гром. Наверно, приближается гроза.

Однажды ночью, когда он возвращался в растрепанном виде после встречи с одной из девушек, его схватили стражники и притащили к дуче на длинную лекцию о правах и обязанностях богатых наследников. Донна Изабелла, забыв о своих новых взглядах, покорно стояла рядом со своим толстым богатым супругом, кивая вслед каждому его слову, словно его речь не была эгоистичной болтовней идиота с обезьяньими мозгами. Закончив тираду, Зелучо, не дав Клозовски никакой возможности опровергнуть его жалкие аргументы в обстоятельной дискуссии, приказал бросить революционера в глубины подземной тюрьмы до конца его дней. Дуче представил узника Танкреди своему укрытому под капюшоном приспешнику, имевшему репутацию самого искусного мастера пыток во всей Тилее, и заверил его, Клозовски, что их знакомство перерастет, к обоюдному удовольствию, в куда более глубокие отношения, которые доставят ему, Зелучо, немало незабываемых часов. Дуче предвкушал вопли боли, отказ от самых глубоких политических убеждений и душераздирающие, хотя и тщетные извинения, предложения о возмещении убытков и мольбы о милосердии.

Кость проткнула ему кожу и вонзилась глубже. Чувство боли порадовало Клозовски. Оно давало ему понять, что он еще в состоянии что-то чувствовать. Кровь стекала струйкой и скапливалась под ним. Туман, который начал было затягивать его мозг, рассеялся. Повозка ехала быстрее, послушник пытался управиться со своим неприятным делом до начала грозы.

Если бы не сердечность, великодушие и сострадание Фиби, миловидной и впечатлительной дочки тюремщика, Клозовски все еще сидел бы в тюрьме, прикованный к стене, дожидаясь, когда Танкреди раскалит свои щипцы и клейма, смахнет пыль с тисков для раздавливания пальцев и начнет для вдохновения листать справочник по анатомии.

Его побег может еще окончиться неудачей, если наваленные сверху трупы вышибут из него дух. Он старался набирать в грудь побольше воздуха и задерживать его там как можно дольше, делая медленный, мучительный выдох. После этого он боролся за следующий вдох. По спине, обжигая, разливалась сверху донизу боль. Теперь он чувствовал ноги, их словно кололи тысячи крохотных ножей. Он пытался пошевелиться, спихнуть тяжелых мертвецов со своего хребта.

Клозовски поклялся, если останется жив, написать «Эпопею Фиби», которая прославит дочь тюремщика как героиню революции, достойную сравнения с мученицей Ульрикой Блюменшейн. Но вспомнил, что часто клялся написать эпические поэмы и неизменно утрачивал пыл после, самое большее, пары десятков страниц. Как поэт он был более силен в коротких произведениях, вроде шести строф его достопамятного «Пепла стыда». Он попытался наметить первую песнь «Баллады о Фиби», решив ограничиться дюжиной стихов. Из этого ничего особенно не вышло, и он начал думать, не будет ли достаточно сонета «Фиби», чтобы оплатить его долг благодарности.

Повозка поехала медленнее. Клозовски гадал, что могло встревожить послушника.

Для революции настали плохие дни. В подземелье он вдруг понял, что не написал ни единой поэтической строчки с самого бегства из Альтдорфа, вскоре после Великих Туманных Бунтов. Когда-то стихи лились из него, словно вино из проколотого бурдюка, донося его страсть до тех, кто слышал его выступления или читал его памфлеты, пробуждая подавленное недовольство всюду, где бы они ни звучали. Теперь они стали редкостью. Вожди революции разбежались, заточены в тюрьмы или убиты, но дело их живет. Пламя, может, и угасло, оставив после себя лишь маленькую искорку, но он, покуда дышит, не перестанет раздувать эту искру, веря, что, в конце концов, пламя вновь разгорится и уничтожит ненавистный всемирный заговор титулованных воров и убийц.

Повозка остановилась, и принц Клозовски услышал голоса.

Он мог говорить на изысканном тилейском паразитирующих классов, вдовствующая мать позаботилась о его образовании, но ему трудно было понимать грубый жаргон угнетенных масс. Это составило определенные трудности в Мираглиано, где он надеялся посеять семена бунта, но выяснилось, что потенциальные революционеры большей частью не обращают на него внимания, поскольку не в состоянии понять его аристократические речи. В конце концов, он покинул город, когда там стала распространяться желтая лихорадка и из людей прямо на улицах вдруг начинала сочиться желтая жидкость. В Тилее всякой заразы было больше, чем на портовой собаке блох.

В оживленной перепалке участвовали три голоса. Один принадлежал послушнику Морра, два других – встретившимся на дороге незнакомцам. Те были пешими, а повозку тащили две вполне приличные лошади из конюшни дуче. Мужчины явно усматривали в этом несправедливость и настаивали на том, чтобы она была немедленно исправлена. В любое другое время Клозовски поддержал бы их законное требование, но если эта поездка затянется, то его отсутствие в тюрьме Зелучо может быть замечено, и стражников снарядят в погоню.

Дуче не из тех, кто готов простить человека, который, как он предполагал, опорочил его жену и дочерей, и позволить подстрекать к бунту крестьян в своем поместье, предлагая арендующим у него землю фермерам оставлять большую часть выращенного себе, а не отдавать девять десятых урожая в амбары замка. И донна Изабелла вряд ли будет благосклонна к любовнику, который, как она объявила, бросил ее ради более зеленых маслин, сколько бы он ни твердил ей, что верность – всего лишь одна из цепей, которыми пользуется общество, чтобы заточить истинного революционера в тюрьму своих догм.

Послушник Морра упорствовал. Он не отдаст лошадей, чтобы самому застрять посреди дороги с полным возом быстро тухнущих трупов.

Внезапно он изменил мнение. Послышались новые голоса. Другие мужчины, не пешие, появились из придорожного леска и принялись настаивать, чтобы послушник отдал лошадей дуче их товарищам, чьи кони были убиты. Кругом раздавались голоса, и Клозовски слышал, как фыркают подъехавшие совсем близко кони. Повозку окружили. Один из всадников говорил на удивление правильно, обращаясь к послушнику на хорошем Старом Всемирном. Он утверждал, что его люди остались безлошадными в результате кровавого сражения с бандой грязных скейвенов, крысообразных существ, представлявших такую большую проблему в Гиблых Болотах, и что послушник должен быть горд, что помогает таким героям.

Возница, наконец, сделал вид, что поверил, и лошадей выпрягли. Пешие путники надели седла на своих новых скакунов, и весь отряд умчался прочь по болотистой дороге.

– Бандиты, – сплюнул послушник, когда компания оказалась вне пределов слышимости.

Клозовски опасался, что его спина сломается под тяжестью трупов. Если он попытается встать, не окажется ли, что обломки его костей превратились в ножи, рвущие его изнутри почище добела раскаленных вертелов Танкреди. Конечно же, боль стала еще сильнее.

Повозка больше не двигалась. Снова загрохотал гром.

Он пошевелил руками, проверяя их силу, надеясь, что не слишком ослаб за время, проведенное в подземной тюрьме. Потом уперся в дно повозки, пытаясь выпрямиться. Это было мучительно, но он почувствовал, как сдвигаются тела, из-под груды которых он пробивался наверх. Его голова уперлась в брезент, туго натянутый поверх трупов. Однако ткань была старая и ветхая. Сжав кулак, Клозовски ударил по ней и почувствовал, что материя поддается. Он встал, раздирая брезент, протискиваясь через им же проделанную дыру. С шипением вышел трупный газ и быстро рассеялся, после него остался лишь мерзкий привкус в горле.

Был вечер, ночь еще не наступила. Стояла ранняя весна, болотные насекомые уже проснулись, но еще не проявляли столь убийственной кровожадности, как в разгар лета.

Он вдохнул чистый воздух и победно вскинул руки. Внутри него все осталось целым.

Послушник, совсем молодой человек, в скинутом на плечи капюшоне, взвизгнул и замертво рухнул на дорогу, лишившись чувств.

Клозовски рассмеялся. Он мог вообразить, на что походил, выскочив из-под мертвых тел.

Небо было плотно затянуто грозными тучами, лун не видно. Последние закатные лучи заливали горизонт кровью и рассыпали оранжевые блики по болотам на юге. Начинал моросить дождь, оставляя пятна на рубахе Клозовски. После жары и грязи это доставляло удовольствие, и он смотрел в небо, подставляя дождю лицо, чувствуя, как по бороде сбегают струйки. Дождь припустил уже всерьез, и он огляделся, мотая головой. Дождевая вода была самой чистой из того, что ему довелось пробовать за последние недели, но такой холодной, словно только что растаявший лед, и он за минуту продрог до костей.

Поэт-революционер выбрался из повозки, размышляя, где он и что делать дальше. К югу лежали Гиблые Болота, по их глади барабанили дождевые капли с гальку величиной. К северу виднелись жидкий, чахлый лесок и гряда высоких гор, тянущихся вдоль границы с Бретонией. Ни одно из направлений не выглядело особенно привлекательным, но о болотах он слышал слишком уж ужасные истории. Казалось разумным держаться подальше от всего, что именуется на картах гиблым.

Вдалеке он услышал стук копыт. Едут этой дорогой. Возможно, это погоня за бандитами, но они будут не прочь изловить сбежавшего узника. Решение пришло само.

3

Библиотека Удольфо была одним из крупнейших частных собраний в Старом Свете. И самым заброшенным. Женевьева вошла в огромную центральную галерею и подняла фонарь. Она стояла на островке света в океане теней.

Где же Равальоли и Пинтальди?

На полу лежал толстый слой недавно потревоженной пыли. Равальоли и Пинтальди находились где-то в лабиринте из книжных шкафов. Женевьева помедлила, пытаясь воспользоваться своим сверхъестественно чутким слухом. Равальоли часто говорил, что есть в ней нечто странное.

Она могла слышать, как стучит дождь в пять окон тридцатифутовой высоты в конце галереи. Она знала, что это, наверно, демон бури. Над Удольфо часто бушевали бури, осаждая горную крепость, будто вражеские армии. Когда шли сильные дожди, ущелья превращались в подобие водосточных труб с хлещущей из них водой, и тогда покинуть имение было невозможно.

Где-то в библиотеке в дыру в стене задувал ветер, издавая странный плач, похожий на голос флейты. Звук был немелодичный, но чарующий. Ватек утверждал, что это плач Призрачной Невесты, убитой четыре века назад ревнивым братом-любовником накануне ее свадьбы с прапрапрадедом Мельмота Удольфо Смаррой. Женевьева не слишком доверяла всем этим россказням Ватека о призраках. По словам семейного адвоката получалось, что на каждый камень в Удольфо, на каждый квадратный фут поместья приходилось по три призрака каких-то древних невинно убиенных. Если принять все это на веру, поместье должно по колено утопать в крови.

Кровь. Мысль о крови заставила сердце Женевьевы забиться чаще. Во рту пересохло. За последнее время она ничего не ела. Она представила себе кусок почти сырой говядины, исходящий кровью в супнице.

Она стояла в окружении шкафов высотой до потолка, заполненных невообразимым множеством книг. Большинство томов никто не тревожил столетиями. Лишь Ватек вечно рылся в библиотеке в поисках историй о давно забытых деяниях или призраках. Шкафы образовывали стены лабиринта, полный план которого еще никто не сумел составить. Здесь не было никакой системы, никакой картотеки. Пытаться отыскать какую-то конкретную книгу представлялось столь же безнадежным занятием, как искать конкретный лист в Лоренском лесу.

– Дядя Гвидо! – позвала она, и ее слабенький голосок запрыгал между книжных шкафов. – Синьор Пинтальди?

Слух ее уловил бряцание клинка о клинок: она нашла вечных дуэлянтов. На нее опустилось облако пыли, и ей пришлось затаить дыхание. Между звяканьем и лязгом она расслышала бормотание сошедшихся в поединке мужчин.

– Дядя Гвидо?

Она подняла фонарь и вскинула взгляд к потолку. К шкафам были приделаны лесенки, чтобы обеспечить доступ к верхним полкам, а между ними, на высоте двадцати футов над каменными плитами пола, перекинуты мостки.

Там, наверху, виднелись огни и плясали тени. Теперь она видела дуэлянтов, жмущихся к книжным шкафам, наносящих поочередно удары клинками.

Гвидо Равальоли, муж сестры ее матери, цеплялся одной рукой за лестницу, наклонившись над проходом. Женевьева видела его вставшую дыбом бороду над тугим белым гофрированным воротником и белые прорехи в его камзоле, где острие меча Пинтальди повредило ткань. Пинтальди, утверждавший, что он незаконнорожденный отпрыск пропавшего сына Старого Мельмота, Монтони, был моложе и сильнее, он прыгал от шкафа к шкафу с паучьей ловкостью, но ее дядя превосходил его в фехтовании. Они были равными соперниками, и их поединки обычно оканчивались ничьей.

Крайне редко одному из них удавалось убить другого. Никто уже не мог вспомнить, что изначально послужило причиной их спора.

Женевьева окликнула дуэлянтов, прося их остановиться. Порой у нее появлялось такое ощущение, что единственной ролью, отведенной ей в Удольфо, была роль семейного миротворца.

Равальоли запустил в своего непризнанного родственника целой охапкой книг. Пинтальди отбил их в полете, и они попадали на пол, ломая корешки. Женевьеве пришлось отступить. Равальоли сделал выпад, и острие его меча вонзилось в плечо Пинтальди, пуская кровь. Пинтальди нанес ответный удар сплеча, чиркнув Равальоли по лбу, но рана сильно беспокоила его, и он не мог нормально держать меч.

– Дядя, прекрати!

В Удольфо случалось чересчур много дуэлей. Члены семейства слишком походили друг на друга, чтобы мирно уживаться вместе. А пока Старый Мельмот оставался на смертном одре, никто не осмеливался уехать, боясь, что его вычеркнут из завещания.

Начало состоянию, как она знала, было положено отцом Смарры Удольфо, пиратом, собравшим богатую добычу, грабя побережье на своем галеасе «Черный лебедь». На протяжении веков деньги приумножались с помощью самых разных видов разбоя, честного труда и выгодных браков. Их было достаточно для всех, но каждый хотел получить больше, много больше. И, несмотря на видимое богатство, ходили нескончаемые слухи, будто Черный Лебедь спрятал большую часть своей добычи в потайном месте в окрестностях имения, слухи, спровоцировавшие многих на упорные, но напрасные поиски зарытого золота.

По крайней мере, так она поняла. Детали часто бывали неясны. Порой она не могла быть уверена даже в том, кто она такая. Она помнила лишь Удольфо, где один день походил на другой. Но не помнила, чтобы была когда-нибудь моложе своих шестнадцати лет. В этом доме ничто не менялось, и иногда она не знала, живет ли здесь всю жизнь или всего лишь мгновение. Могло ли это быть сном? Сном, приснившимся какой-то другой Женевьеве, вторгшимся в некую другую жизнь и полностью позабытым, едва видящий его проснулся?

Пинтальди пошатнулся. Веревки, на которых держался помост, натянулись, и Равальоли, неистово хохоча, принялся перерубать их.

Ее, может быть, второй кузен упал на колени. Его рана сильно кровоточила – алое на белой ткани рубахи с широким открытым воротом. У Пинтальди были аккуратно подстриженные усы и, ясное дело, лицо все в старых шрамах.

Издав победный клич, Равальоли взмахнул мечом, как топором, перерубив еще один толстый канат.

Помост развалился на части, деревянные планки посыпались на пол, осталась одна лишь веревка. Пинтальди начал падать, уцепился неповрежденной рукой за канат и повис в воздухе. Он вскрикнул. Меч его полетел вниз и вонзился в валяющуюся книгу.

Равальоли припал к одному из шкафов, втиснувшись между рядами огромных толстых книг. Теперь он не выглядел торжествующим. Глаза его заливала кровь.

Пинтальди потянулся к веревке раненой рукой, пытаясь покрепче ухватиться за нее, но не смог сжать пальцы в кулак. Ее дядюшка утер лицо и нанес последний удар, перерубив последний канат. Женевьева ахнула. Пинтальди тяжело ударился о книжный шкаф, ломая кости, и грохнулся возле нее. Его голова была вывернута под странным углом к телу.

Ей не оставалось ничего другого, как ждать.

Равальоли осторожно спустился со своего насеста. Он был ранен во время дуэли, и одежда его намокла от крови. У него не осталось сил даже на то, чтобы плюнуть на поверженного противника.

Женевьева смотрела на него, не считая нужным в очередной раз протестовать, Он уже знал, что эта семейная междоусобица бессмысленна, но не мог перестать сражаться, как она не могла перестать пытаться мирить их. Таковы уж были Удольфо.

Почему кровь, сочащаяся из узкой раны на его лбу, так возбуждает ее? Она может ощутить ее запах, ее вкус. Кровь сверкает, стекая тоненькой струйкой. Она чувствовала непонятную жажду.

Зазубренное копье молнии ударило в землю за окнами, осветив библиотеку такой вспышкой, что стало больно глазам. Тут же прогрохотал гром, сотрясая все здание.

Женевьева поддержала Равальоли, помогла ему добраться до дивана и усадила. Ему требовалось поспать.

Позднее она даст полный отчет Ватеку, а тот донесет его до Старого Мельмота. Завещание, этот без конца обсуждаемый между патриархом и его адвокатом секрет, возможно, будет изменено. Это завещание, главный предмет разговоров в залах Удольфо, все время изменяется, все новые пункты в него вписываются, изымаются, восстанавливаются, заменяются, меняют формулировку или пересматриваются. Никому, кроме Мельмота и Ватека, не было известно, что написано в завещании, но каждый строил свои предположения…

Она подошла к окну и выглянула в ночь. Библиотека находилась в самом сердце южного крыла Удольфо, здания, выстроенного посреди плато в виде гигантского креста, и из ее окон открывался вид на склоны, спускающиеся к долине. В ясную погоду, что случалось на удивление редко, можно было видеть даже Мираглиано и море. Сейчас же виднелась лишь впечатляющая завеса облаков с пленительным узором из дождевых капель. В одно из чахлых деревьев за разрушенной часовней Мананна угодила молния, и оно пылало, как факел, рваное пламя во тьме, сопротивляющееся хлещущим потокам дождевой воды. В его дрожащем свете казалось, что камни часовни пустились в пляс, будто в них, как сказал бы Ватек, вселились души жертв, которых пиратствующий папаша Смарры отправил на дно Тилейского моря.

Рука легла Женевьеве на плечо, ее развернули.

– Огонь, – прохрипел сломанным горлом Пинтальди. – Чудный огонь…

Пинтальди славился тягой к огню. Из-за этого он частенько попадал в беду. Его голова все еще торчала под странным углом, а плечо заскорузло от засохшей крови.

– Огонь…

Мягко обхватив его голову сильными руками, Женевьева повернула ее и правильно усадила на шее. Он выпрямился и для пробы покачал головой во все стороны. Убедившись, что все в порядке, Пинтальди не поблагодарил ее. Его взгляд был прикован к горящему дереву. На кончиках его усов повисли хлопья пены. Женевьева отвернулась и вместе с ним смотрела, как буря расправляется с огнем.

– Будто борющаяся душа, – сказал Пинтальди, – во власти богов.

Порыв ветра сбил пламя с дерева, которое стояло теперь, дымясь, с перекрученными, почерневшими, мертвыми ветвями.

– Ее поражение неизбежно, но пока она горит – горит ярко. Это должно послужить нам уроком.

Пинтальди поцеловал ее, вкус его крови обжег ей язык, и отшатнулся, отстраняясь. Временами он бывал ее любовником. Порой – заклятым врагом. Трудно было уследить. Все эти вариации имели какое-то значение для завещания, в этом она не сомневалась.

Он ушел. За окнами яростно ревела буря, терзая камни Удольфо. Этой ночью дом был холоднее льда.

4

Одеяние послушника отяжелело от ледяной воды, и Клозовски уже жалел о тепле и безопасности в груде мертвецов. Он заблудился в лесу. Судя по боли в ступнях и коленях, он лез куда-то в гору. Склон становился все круче, стремительно сбегающие с него потоки завивались вокруг его ног. Если тут и бродили разыскивающие его стражники, он не услышал бы их за шумом воды. Не позавидуешь тому, кто попытается верхом и в доспехах пробиваться сквозь такую бурю, и он полагал, что люди Зелучо уже, наверно, отказались от этой мысли. Но от этого было не намного легче.

Вспыхнула молния, запечатлевая черно-белое изображение леса в его глазах. Все деревья здесь были искривленные и корявые, будто в земле имелись залежи варп-камня и семена Хаоса, прорастающие среди других корней, изуродовали лес, сделав его похожим на ночной кошмар. С каждой вспышкой молнии казалось, что деревья все больше наклоняются вперед, протягивая ветви с острыми сучьями, точно руки со множеством локтей. Он приказал себе не поддаваться суевериям и поглубже натянул одолженный у послушника капюшон. Ледяная струйка воды побежала ему за шиворот.

Мягкая земля под ногами превращалась в море грязи. Скоро между лесом и болотами на юге не останется особой разницы. Он с трудом брел по этому месиву; а башмаки послушника оказались ему чересчур велики и уже заполнились густой холодной жижей, от которой стыли пальцы на ногах. Если он остановится, то тут же и утонет в грязи.

Он упорно пробивался вперед, а дождь тугой стеной преграждал ему путь вместе с постоянно меняющим направление ветром. Его одеяние хлопало на ветру, словно ослабевшие крылья умирающего ворона. Символ Морра, вышитый у него на груди, был очень кстати. Он, наверное, уже вполне походил на мертвеца.

В первую очередь сейчас он должен найти убежище. Ни одно из деревьев не могло бы укрыть его от дождя и ветра. Колени его готовы были подогнуться, а голые кисти рук сморщились, как у утонувшего моряка, который пробыл в воде уже достаточно долго, чтобы рыбы успели выесть его глаза. Могло статься, и в этом тоже была своя ирония, что он сбежал из подземных казематов Зелучо только для того, чтобы погибнуть на свободе, чтобы стать жертвой не жестокости дуче, а равнодушных и беспристрастных стихий.

Земля плавно уходила вверх, кругом текли неспешные ручьи жидкой грязи. Наверняка где-то здесь должна быть охотничья избушка или же хижина дровосека. Он обрадовался бы даже пещере.

Клозовски показалось, что впереди вверху виднеется огонек.

В ногах его словно прибавилось силы, и он, раздвигая плечом пелену дождя, устремился на свет. Он не ошибся, это действительно был огонь. Но почему-то вид его вызывал беспокойство. Бледное голубое свечение, ровное, искажаемое лишь завесой дождя, повисшей между ним и Клозовски.

Он дотащился до насыпи, укрепленной камнями и бревнами, и оказался на остатках дороги. Теперь огонь был ясно виден: голубой шарик, повисший в нескольких футах над землей, как маленькое слабое солнце. А под ним лежала опрокинувшаяся карета.

Лошадь со сломанной шеей запуталась в постромках, ноги ее торчали в разные стороны. Здесь же, уткнувшись лицом в грязь, валялся кучер в ливрее. Он не шевелился, придавленный поперек спины упавшим деревом.

Клозовски побежал, шлепая башмаками по мощенной булыжником, укатанной дороге. По крайней мере, карета – это хоть какое-то укрытие.

Ему не хотелось смотреть на голубой свет, и он пытался отвести от него взгляд. В самом центре голубой оттенок бледнел и переходил в белый, и еще там виднелись какие-то темные пятна, плотность свечения все время менялась, и все вместе напоминало ему лицо.

Раздался скрип. Внутри кто-то вскрикнул. Карета лежала на боку, в одно из открытых окон хлестал дождь. Там, внутри, находились люди, и они о чем-то спорили. Капли голубого пламени стекали, будто дождь, и испарялись с поверхности кареты. Клозовски добрался до экипажа, и его залил голубой свет, от которого не исходило ни малейшего тепла.

– Эй, там! – прокричал он. – Друг, друг!

Он подтянулся и заглянул в открытое окно. Раздались хлопок и шипение, вскрикнула женщина.

– Вы идиот, я же говорила, что оно не выстрелит, если порох отсырел.

Клозовски попытался забраться внутрь, но нарушил неустойчивое равновесие кареты. Он услышал, как стукнуло о дорогу колесо, когда экипаж выровнялся. И соскочил, чтобы ему не переломало ноги. Люди внутри попадали на пол и, похоже, оцепенели от ужаса.

– Прочь, чудовище, – произнес мужчина.

Клозовски увидел наставленный на него дрожащий пистолет. Его полка и ствол почернели от сажи и еще дымились. Еще раз он не выстрелит. Революционер потянул на себя дверь и втиснулся внутрь, оттолкнув стрелка.

Внутри было мокро, но, по крайней мере, дождь не хлестал по лицу. Звук был такой, будто на деревянной крыше экипажа бьют тысячи барабанов.

В карете Клозовски обнаружил двоих пассажиров: дородного мужчину в возрасте, вооруженного пистолетом, и девушку лет двадцати, хорошенькую, с копной медно-золотистых локонов.

Должно быть, отправляясь в путешествие, они были хорошо и дорого одеты. Теперь же стали мокрыми, грязными и оборванными, как самые жалкие из крестьян. Природа всех уравнивает не хуже революции. Пассажиры явно боялись его и отпрянули, уцепившись друг за друга.

– И что ты за демон?[2] – осведомился мужчина.

– Я не демон, – ответил Клозовски. – Я просто заблудился в бурю.

– Он священнослужитель, Исидро, – сказала женщина.

– Слава богам, – выпалил мужчина. – Мы спасены. Изгони этих демонов, и я прослежу, чтобы ты был щедро награжден.

Клозовски решил не сообщать им, что одолжил облачение на время. Он видел снаружи свет, но никаких демонов не было.

– Это Исидро д\'Амато, – сообщила женщина, – из Мираглиано. А я Антония.

– Александр, – представился Клозовски.

Антония была не так напугана, как д\'Амато, и лучше способна справиться с ситуацией. Он сразу понял, что она не из паразитов.

– Мы были в пути, когда налетела эта буря, – сказала она. – Потом вдруг эта вспышка, и карета опрокинулась…

– Демоны, – выдохнул д\'Амато. – Это были демоны и монстры. Они пришли за… за…

Он заткнулся. Явно не хотел говорить, за чем, по его мнению, пожаловали демоны. Клозовски подумал, что если этого человека отмыть и обсушить, он был бы не очень похож на теперешнего Исидро д\'Амато. Знакомое имя, он был уверен, что слышал его, когда жил в Мираглиано.

– Там, впереди, дом, – сообщила ему Антония. – Мы видели его за деревьями, пока еще не стемнело. Мы пытались добраться до него, укрыться от бури.

Совсем рядом сверкнула молния. Зубы Клозовски стучали, вторя громовым раскатам. Голубой шар рос, он уже был со всех сторон. Его свет одновременно успокаивал и клонил ко сну. Принц-революционер поборол соблазн. Кто знает, что может случиться, если он закроет глаза.

– Нам лучше попробовать добежать до него, – предложил он. – Мы не можем пережидать бурю здесь. Это опасно.

Д\'Амато крепче прижал к груди саквояж, словно подушку, и не шелохнулся.

– Он прав, Исидро, – сказала Антония. – Этот свет что-то делает с нами. Надо идти. Тут всего несколько сотен ярдов. Там люди, огонь, еда, вино…

Она уговаривала его, будто ребенка. Он не хотел покидать карету. Ветер широко распахнул дверь, ударив ее о борт экипажа, и внутрь ворвался дождь, точно плеснули водой из ведра. В светящемся шаре теперь явственно угадывалось лицо, с длинным носом и щелями глаз.

– Пойдемте.

Клозовски потянул Антонию за руку, и они выбрались из кареты.

– Но Исидро…

– Он может оставаться, если хочет.

Он повлек женщину прочь от сломанного экипажа, и она не особенно противилась. Не успели они сделать и десяти шагов, как д\'Амато высунул голову в дверь, пулей вылетел наружу и припустил бегом, по-прежнему крепко обнимая саквояж.

Он был толстяк, не слишком-то легкий на ногу, но с энтузиазмом шлепал по грязи, пока не пошатнулся, и Клозовски с Антонией удалось подхватить его прежде, чем он упал. Он высвободился, стараясь держать подальше от них свой саквояж. Это явно была его любимая игрушка.

– Туда, – указала Антония.

Дорога плавно шла вверх и поворачивала. Клозовски ничего не смог разглядеть в сырой мгле.

– Это огромный дом, – сказала она. – Мы увидели его за много миль.

Д\'Амато стоял как прикованный к месту, уставившись в пустые глазницы голубого лица. Антония потянула его за локоть, пытаясь развернуть. Он помотал головой, и она дала ему пощечину. Сильно. Он встрепенулся и двинулся вслед за ними.

Они втроем пробирались впотьмах. Клозовски хотелось оглянуться, но он не стал этого делать. У него было такое чувство, что он никогда уже не отогреется.

Разглядеть что-либо отчетливо было невозможно, но твердая дорога под ногами была ничем не хуже любой другой.

– Они не смогут забрать его… – бормотал д\'Амато. – Оно мое, мое…

Холодная вода затекла Клозовски между глазами и веками, внутри черепа застывал лед.

– Смотрите! – воскликнула Антония.

С одной стороны дороги показалась стена, частью вырезанная в горном склоне, частью сложенная из огромных каменных блоков. Они стояли теперь возле громадных железных ворот, ржавых и перекошенных. Они легко могли бы пробраться внутрь между прутьями. Впереди темнели очертания огромного дома, в нем мелькали неяркие огни.

Клозовски стоял позади всех и смотрел на ворота. Должно быть, богатое поместье. Здесь, наверно, живет семейка представителей паразитирующего класса, сосущая жизненные соки из крестьян, попирающая сапогами угнетенные массы.

На верхушке ворот в завитках орнамента виднелось какое-то слово. Это было название поместья и, скорее всего, имя рода.

УДОЛЬФО.

Клозовски никогда не слышал о нем.

5

Молва о дуэли дошла до Шедони, тестя Равальоли и сына Старого Мельмота, и его неодобрение нависало над обеденным столом, подобно болотному газу. Старик, слывший в минувшей около века назад юности признанным распутником, сидел во главе стола. Он ждал, когда унаследует от своего прикованного к постели отца право возглавлять семью.

Рядом с ним были пустое кресло и прибор, которые всегда ставили для его больной жены Матильды, которой Женевьева ни разу не видела, а рядом расположились двое чужаков, от которых в наибольшей степени зависело все семейство – адвокат Ватек и доктор Вальдемар. Оба жили в Удольфо вечно, и оба приобрели фамильные черты – вытянутые лица и глубоко посаженные глаза. Вальдемар был почти лысый, если не считать три изысканнейшие пряди волос, заботливо приклеенные к голой, сверкающей коже черепа. У Ватека же волосы были настолько густые, что казалось, будто его глаза выглядывают из клубка черной шерсти.

Временами поговаривали, что Ватек или Вальдемар – это либо давно исчезнувший брат Шедони, Монтони, предполагаемый дед Пинтальди, либо результат адюльтера или кровосмесительной связи Шедони в пору его бурной молодости. Ни один из этих слухов никогда не был ни подтвержден, ни опровергнут.

Ватек и Вальдемар ненавидели друг друга со страстью, превосходившей любое чувство, на которое была бы способна Женевьева, и каждый ничуть не сомневался, что другой постоянно плетет против него интриги, желая его смерти. В данный момент излюбленным орудием убийства считался яд, и на протяжении недель ни один из них не притрагивался к пище, в происхождении которой был хотя бы чуть-чуть неуверен. Адвокат и врач взирали друг на друга поверх тарелок, наполненных мясом с картошкой, и каждый безмолвно подначивал другого набить рот пищей, возможно, отравленной. Ватек обладал статусом опекуна над завещанием, но в задачу доктора Вальдемара входило продлить жизнь Старого Мельмота до тех пор, пока оно не будет окончено и подписано.

Старому Мельмоту, который из своей спальни все еще правил этим королевством, было хорошо за сто двадцать, и дни его намного продлились против предполагаемого благодаря доктору Вальдемару, много лет путешествовавшему по Катаю, Лустрии и Темным Землям в поисках магических компонентов, необходимых для продления жизни. Ее тетка говорила, что он богохульник и колдун. Но Старый Мельмот был все еще жив, хихикая над каждой новой интригой в развертывающейся перед ним саге о его семье.

На другом конце стола Равальоли, сидящий напротив Пинтальди, щедро наливал себе вина в бокал, а его жена Фламинея с неодобрением наблюдала за ним. Она была последней из приверженцев давно дискредитировавшего себя «Крестового Похода За Нравственность» Клея Глинки и по большей части осуждала земные наслаждения. В семье должен был найтись кто-то, чтобы критиковать ее нравственность, и Фламинея назначила на эту роль себя, используя любую возможность выказать свое негодование. Несколько месяцев назад она с молотком в руках ополчилась на неприличные скульптуры в висячем саду и уничтожила, во имя благопристойности, немало бесценных и невосстановимых произведений древнего искусства. После этого, естественно, завещание было самым суровым образом пересмотрено в том, что касалось ее интересов, и ее священный пыл на время поугас. Равальоли, еще задолго до этого переставший делить с женой ее комнаты, демонстративно отхлебнул преувеличенно большой глоток, подержал вино во рту и удовлетворенно вздохнул, когда оно просочилось в горло. Тетушка Фламинея неодобрительно хмыкнула и принялась ловко и безжалостно кромсать мясо на крохотные кусочки зазубренным столовым ножом.

Женевьева сидела рядом с пустым креслом, принадлежавшим Фламинео. До своей неожиданной гибели он был ее отцом и братом Фламинеи. По ее другую руку стояло похожее на трон сооружение, украшенное затейт ливой резьбой, которой Фламинея явно не одобряла, а на нем восседал упитанный дядя ее отца, Амброзио, монах Ранальда, которого выгнали из ордена Бога Мошенников за то, что у него было слишком много пороков. Она придвинула кресло вплотную к месту покойного отца специально, чтобы ее незащищенное колено и бедро оказались подальше от вороватых пальцев Амброзио.

На расстоянии десяти футов, через стол, сидели красавчики-близнецы Юный Мельмот и Флора, десятилетние отпрыски Пинтальди от женщины, едва ли имевшей человеческое происхождение, поскольку уши у них были слегка заостренные. Их кудрявые волосы рассыпались по тонким изящным плечикам. Близнецы редко разговаривали, приберегая слова друг для друга. Они уже закончили есть и сидели тихо, робко и совершенно одинаково хлопая глазами.

Довершала собравшуюся за обедом компанию Кристабель, дочь Равальоли и Фламинеи, настолько же смуглая, насколько Женевьева была светловолосой и светло-кожей. Она сидела с другой стороны от Амброзио, сжав вилку, готовая пресечь любые исследовательские поползновения толстого монаха. Она получила образование в Империи, в Академии Нулна, и недавно вернулась в Удольфо, шокируя мать манерами, которым, похоже, научилась за время пребывания вне стен родимого поместья. Однажды во время спора о том, кому принадлежит шляпка, Кристабель зловеще сообщила Женевьеве, что взяла курс уроков у Валанкорта, мастера фехтования, и будет счастлива продемонстрировать свое умение. Женевьева знала также, что ее кузина была страстной поклонницей неких корешков и часто предпочитала унестись из холодных, голых стен Удольфо в наркотические мечты. Сейчас она ела вяло, движения рук были не совсем скоординированы, и Женевьева подозревала, что она уже успела пожевать свой корешок.

Женевьева обвела взглядом весь стол. Трудно было проследить связи внутри ее семьи, запомнить, в каком они родстве с нею и друг с другом. Порой они менялись, и родственник, которого она считала дядей, оказывался ее кузеном, а кузина могла стать племянницей. Все зависело от дополнений к завещанию, которые меняли все.

За высокими окнами вспыхнул зигзаг молнии.

Одо Жокке, дворецкий, выступавший в роли главного лакея, командовал тремя служанками – Лили, Миррой и Таньей, – подававшими на стол блюдо за блюдом. Жокке был семи футов ростом, с широкими плечами, которые годам лишь теперь удалось согнуть. Он служил капитаном гвардии Удольфо во время последней крупной семейной войны, когда брат Старого Мельмота, ныне покойный некромант Отранто повел в атаку на поместье демонов и мертвецов.

Жокке был ранен когтями демона Слаанеши. Лицо его наискось пересекали три глубоких шрама, нос свернут набок, губы порваны, глаза, казалось, пристально смотрят из-под складок мертвой кожи похожего на маску лица. Голос из него вырвали тоже, но он все же был человеком весьма способным, и Старый Мельмот доверял ему больше, чем даже Ватеку и Вальдемару. Никто не сомневался, что Жокке по завещанию будет назначена пенсия.

Женевьеве не хотелось есть. Пережаренное мясо было насквозь серым, а овощи ее не интересовали, особенно серовато-белый картофель с черными глазками, растущий на здешнем огороде. Она отпила немного красного вина, не обращая внимания на убийственные взоры Фламинеи, но оно лишь обожгло ей нёбо. Она жаждала, но не вина, хотела есть, но не пережаренную говядину…

За едой обычно не разговаривали. Звяканье ножей и вилок по тарелкам сопровождалось неистовым стуком дождя да однообразным крещендо грома.

Буря взволновала Женевьеву, пробудила в ней охотничий инстинкт. Ей хотелось оказаться на воле, утолить свою жажду.

Служанки убрали нетронутое ею главное блюдо, и наступила пауза. Жокке дал сигнал, и на одобрение Шедони были представлены очередные бутылки с вином. Тот сдул пыль с этикетки, закашлялся и кивнул.

– Я не уверена, что невинным детям следует видеть это пьянство и распущенность, папа, – отрывисто бросила Фламинея, с поджатыми губами жадно пережевывая кусочки мяса. – Мы же не хотим вырастить еще одно поколение сибаритов и распутников.

Флора и Юный Мельмот переглянулись и заулыбались. У них были крошечные острые зубки и почти миндалевидные глаза. Женевьева видела, как они забавляются с местными кошками, и никак не могла думать о них как о невинных младенцах.

Она пригубила вино.

– Ты видишь, – не унималась Фламинея, – моя племянница уже катится на дно, хлещет вино, и это в столь нежном возрасте, носит шелка и атлас, чтобы возбуждать похоть в этих ужасных мужчинах, без конца расчесывает свои длинные золотистые волосы. Разложение уже затронуло ее. Возможно, пока вы этого не видите, но пройдет немного времени, и это проявится на ее лице. Еще шестнадцать лет, и ее лицо станет порочным и ужасным, как…

Раздался особенно сильный громовой раскат, и Фламинея воздержалась произнести имя. Шедони уставился на нее, и она съежилась в своем кресле. Взгляд отца заставил ее закрыть рот.

Женевьева слышала, что ее бабушку ужасно обезобразила болезнь, и что она всегда носит вуаль, влача жалкое существование в своих комнатах и дожидаясь последнего поцелуя Морра.

Женевьева подняла кубок за здоровье тетушки и осушила его. Вино было безвкусным и пресным, как дождевая вода.

Амброзио выказал некоторый интерес, когда разговор зашел о предмете его пламенного вожделения, его заплывшее, в багровых прожилках лицо задрожало, он облизнул губы, рука его под столом легла на верхнюю часть бедра Лили, служанки, наливавшей ему вино. Расплывшись в улыбке, он полез еще выше, и Лили никак не отреагировала на знаки внимания, которые он ей оказывал. Изо рта клирика потекла тоненькой струйкой слюна. Он смахнул ее пальцем.

Шедони пил и разглядывал членов семьи и слуг. Его лицо казалось лекалом, по которому были изготовлены все остальные за этим столом, даже красотка Кристабель. Но еще до Шедони этот длинный нос и глубоко посаженные глаза принадлежали Старому Мельмоту. А до Старого Мельмота были поколения рода Удольфо, вплоть до отца Смарры, Черного Лебедя. В доме есть портрет пирата, стоящего на палубе своего корабля и наблюдающего за казнью капитана из Аравии, и у него тоже фамильные черты Удольфо. Наверно, он и есть основатель линии, подумалось Женевьеве. До пирата семьи не было. Именно его краденое счастье создало династию.

Равальоли и Пинтальди тихо спорили, их старая ссора разгоралась вновь, и угрожающе размахивали столовыми ножами. Однажды Пинтальди закончил спор тем, что воткнул в горло Равальоли вертел в перерыве между мясным блюдом и дичью, а потом, для пущего бахвальства, столовой ложкой выковырял противнику глаза. Равальоли не забыл и не простил этого.

– После обеда я буду играть на клавесине, – объявила Кристабель.

Никто не возражал.

Кузина Женевьевы выучилась музыке в Нулне, у нее был приятный, хотя и не выдающийся голос. В Академии она также начала было познавать силу собственных чар и, естественно, чувствовала себя ужасно разочарованной, оказавшись после имперского общества вновь в Удольфо, где возможности разбивать сердца были жесточайшим образом ограничены. После того как она довела до самоубийства Праза – лесника, никто больше не страдал по ее иссиня-черным волосам, влажным глазам и шелковистой коже. Большую часть времени она проводила, слоняясь по полуразрушенным крепостным стенам Удольфо в хлопающих на ветру, похожих на саван одеяниях, раздражаясь и интригуя, пытаясь приручить ворон.

– В Нулне мою игру часто хвалила графиня Эммануэль фон Ли…

Похвальбу Кристабель прервали вспышка молнии и удар грома. И еще какой-то грохот. Сразу стало холодно и сыро. Все в огромном зале повернулись к окнам от пола до потолка, распахнувшимся под порывом ветра. Дождинки ворвались в зал, словно заряд дроби, и обожгли Женевьеве лицо. Ветер взвыл, и свечи, расставленные по центру стола, замигали и погасли. С шумом отодвигались кресла, Фламинея вежливо и негромко пискнула от страха, и ладони легли на рукояти мечей.

Было темно, но Женевьева видела всех. Ее глаза в темноте были зоркими. Она видела Жокке, медленно, как во сне, идущего через зал, тянущегося за фонарем. Одна из служанок боролась с открытым окном, пытаясь захлопнуть его. Ветер и дождь прекратились, и снова появился свет, когда Жокке подкрутил фитиль. Возле огромного кресла Шедони стояли незнакомцы, с которых капала вода. Пока окна были открыты, кто-то вошел в зал.

6

Компания выглядела унылой, в траурных одеждах, с вытянутыми лицами, а зал – едва освещенный и пыльный, стены его поверху заросли грязью и паутиной.

Некоторые из обедающих и на живых-то были не похожи, и все без исключения отличались нездоровой бледностью, словно прожили всю жизнь в этом сумраке, никогда не выходя на солнечный свет. Однако среди них были две хорошенькие девушки, бледная гибкая блондинка и роскошная темноволосая красотка. Они немедленно возбудили революционный интерес Клозовски. Оказавшиеся, подобно Олимпии и Джульетте, в западне традиций и обычаев своего класса, они могли бы с восторгом ступить на путь истины.

– Мы заблудились, – объяснил он. – И вышли на ваш огонек.

Никто ничего не ответил. Все уставились на вновь прибывших голодными взглядами.

– Там, снаружи, буря, – непонятно зачем добавила Антония. – Дорогу размыло.

– Они не могут остаться, – слабо прокаркала тощая пожилая женщина. – Чужаки не могут оставаться здесь.

Клрзовски это не понравилось.

– Нам некуда больше деться. Не осталось ни одной сносной дороги.

– Это будет против его воли, – сказала женщина, глядя на прячущийся в тени потолок. – Старый Мельмот не потерпит посторонних.

Они все думали об этом, глядя друг на друга. Во главе стола сидел древний старик в ореоле вьющихся, будто пух хлопчатника, белых волос. Клозовски решил, что он тут главный, хотя не похоже было, что это тот самый Старый Мельмот. Подле него стоял высокий слуга с лицом в шрамах, типичный представитель тех, кто предает свой собственный класс и помогает аристократии держать своих же братьев и сестер в цепях.

Опасная скотина, судя по его росту, ширине плеч и по размеру поросших волосами рук. И все же лицо его свидетельствует, что, по крайней мере, один раз в жизни он свою схватку проиграл.

– Умолкни, Фламинея, – бросил старик женщине. – У нас нет выбора…

Некоторые мужчины в компании обнажили мечи, словно ожидали нападения разбойников или чудовищ.

Клозовски заметил выраженное фамильное сходство. Длинные носы, ввалившиеся глаза, отчетливо выступающие скулы. Он вспомнил о призрачном лице среди голубого света и подумал, что, возможно, для них было бы лучше попытать счастья в бурю.

– Послушайте, – заговорил д\'Амато, который, казалось, по мере высыхания увеличивался в размерах. – Вы должны приютить нас. Я важный человек в Мираглиано. Исидро д\'Амато. Спросите любого, вам подтвердят. Вы будете вознаграждены.

Старик презрительно взглянул на д\'Амато.

– Сомневаюсь, чтобы вы могли вознаградить нас, сударь.

– Ха, – бросил д\'Амато. – Я человек не без средств.

– Я Шедони Удольфо, – сказал старик, – сын Мельмота Удольфо. Это богатое поместье, отягощенное таким состоянием, которое вы не в силах даже вообразить. У вас не может быть ничего, что мы могли бы пожелать.

Д\'Амато отступил назад, к очагу размером с конюшню, в котором горели деревья целиком, и огляделся. На фоне очага он казался меньше и продолжал цепляться за свой саквояж, будто в нем было заключено его собственное бьющееся сердце. На него, с его типично буржуазным лицемерием, произвела сильное впечатление болтовня о «невообразимых богатствах».

Клозовски вспомнил, где он слышал про д\'Амато. Мираглиано, морской порт, построенный на множестве островов в соленом болоте, был богатым торговым городом, но страдал от нехватки питьевой воды. На караванах, доставлявших пресную воду, и на сооружении каналов сколачивались целые состояния, и д\'Амато был главным торговцем водой в городе, создавая собственную империю, выдавливая из бизнеса конкурентов. С год назад или около того он установил почти полный контроль над городскими запасами пресной воды и мог теперь утроить цены. Отцы города протестовали, но вынуждены были сдаться и платить ему.

Он в самом деле был влиятельным человеком. Но потом пришла желтая лихорадка, и прорицатели обвинили во всем зараженную воду. Это объясняло, почему д\'Амато покинул свой дом…

Шедони подал знак громадине со шрамами.

– Жокке, – сказал он, – принеси еще кресла и горячего вина с пряностями. Наши гости рискуют замерзнуть до смерти.

Клозовски подошел как можно ближе к огню и почувствовал, как подсыхает на нем одежда.

Антония скинула насквозь промокшую шаль и приподняла тонкие юбки, чтобы обсушить ноги. Клозовски заметил, что, по меньшей мере, один из клана Удольфо весьма интересуется этим спектаклем, дряблый старикан в маленькой шапочке жреца и с похотливым блеском в глазах.

Антония весело рассмеялась и сделала несколько танцевальных па.

– Я порой бываю танцовщицей, – сказала она – Правда, не очень хорошей.

Ноги у нее были красивые, с крепкими мускулами.

– Доводилось бывать и актрисой. Которую убивают в конце первого действия…

Она высунула язык и свесила голову набок, словно у нее сломана шея. Ее блузка прилипла к коже, не оставив у Клозовски никаких сомнений относительно ее профессионализма.

Д\'Амато засуетился вокруг Антонии, заставляя ее опустить влажные юбки и прикрыть ноги.

– Прошу прощения, – заявила она. – Куплено и оплачено, это про меня. Повелитель Воды имеет эксклюзивные права на все спектакли.

Она сказала это очень весело, но д\'Амато явно был смущен дерзостью своей игрушки.

– Распутство – это путь к Хаосу и адовым мукам, – провозгласила ссохшаяся старая брюзга. – Этот дом всегда был наводнен проститутками и падшими женщинами с размалеванными щеками и ужасным смехом. Но теперь все они мертвы, а я, благочестивая и смешная Фламинея, я все еще тут. Они имели обыкновение смеяться надо мной, когда я была еще девчонкой, и спрашивать, уж не сберегаю ли я свое тело для червей. Но я жива, а они все уже сгнили.

Клозовски сразу определил для себя Фламинею как унылую маньячку. Она, казалось, получала изрядное наслаждение, рассуждая о смерти других, так что она-таки не лишала себя уж вовсе всех земных удовольствий.

Громила отыскал ему местечко за столом, рядом с усатым щеголем, который не мог нормально держать голову.

– Я Пинтальди, – представился молодой человек.

– Александр, – сообщил в ответ Клозовски. Пинтальди потянулся за свечой и поднес ее поближе. Клозовски ощутил на лице тепло пламени.

– Обворожительная это штука – огонь, – сказал Пинтальди. – Я изучал его. Знаете, они все неправы. Он не горячий, он холодный. И языки пламени действуют безупречно, как острые ножи. Они уничтожают зло и оставляют добро. Языки пламени – это пальцы богов.

– Очень интересно, – отозвался Клозовски, отхлебнув вина, налитого ему Жокке.

Вино обожгло ему горло и согрело изнутри. Фламинея сверкнула на него глазами, словно он в ее присутствии стал грязно приставать к ребенку.

– Вы служитель Морра, – сказало волосатое существо, сидящее рядом со старым Шедони. – Что вы делаете здесь в бурю?

Клозовски на миг был сбит с толку, потом вспомнил про взятое взаймы облачение.

– Ну, смерть есть везде, – ответил он, выставляя напоказ свой тоже позаимствованный амулет.

– Смерть везде, – подхватил волосатый. – Особенно здесь. Конечно, ведь именно в этом зале так часто возникают лишенные туловища призрачные руки Дворецкого-Душителя и сжимают глотки излишне доверчивых гостей.

Д\'Амато закашлялся и выплюнул вино.

– Лишь тем, кто повинен в каком-нибудь тяжком преступлении, следует опасаться Дворецкого-Душителя, – сообщил любитель фольклора. – Он навещает только преступников.

– Приношу свои извинения, – сказал Шедони. – Мы старинный род, и наша кровь становится все жиже. Изоляция сделала нас эксцентричными. Вы, должно быть, считаете нас странными?

Все посмотрели на Клозовски, казалось, их запавшие глаза светятся голубым в полумраке.

– О нет, – ответил он, – вы так радушны. Отличаясь этим в лучшую сторону от того последнего из знатных домов, в котором мне случилось гостить.

Это во многом было правдой, хотя Клозовски и подозревал, что Жокке мог бы поделиться кое-какими умениями даже с самим Танкреди. Во всех этих аристократических гнездах имеется собственный карманный убийца.

– Вы должны остаться на ночь, – сказал Шедони. – Дом большой, и комнаты для вас найдутся.

Клозовски прикидывал, как долго он сможет поддерживать этот обман. Со времени Великих Туманных Бунтов его имя стало символом восстания. Если семейке Удольфо станет известно, что он принц Клозовски, поэт-революционер, его, наверно, просто вышвырнут в окно. А дальние окна зала как раз выходят на узкое глубокое ущелье. Лететь придется футов семьсот-восемьсот прямиком на острые скалы.

Пинтальди теперь ухватил канделябр и поднес ладонь к самому огню.

– Смотрите, – сказал он. – Просто обжигает холодом.

Кожа его почернела, отвратительно запахло горелым мясом.

– Блудницы будут гнить, – повторила Фламинея. Клозовски взглянул через стол на красивую юную девушку. Она сидела тихо и ничего не говорила, скромно опустив глаза. Она не походила на Удольфо, и все же явно была частицей этой нелепой коллекции. Губы ее не были накрашены, и все же ярко-алые, а под ними белые острые зубы. Она подняла глаза и встретилась с ним взглядом. На вид ей было около шестнадцати, но ясные глаза казались древними.

– А без них какое же веселье на этом свете? – спросила Антония.

Фламинея погрозила танцовщице костлявым кулаком и выплюнула на тарелку кусок хряща. На подбородке женщины пробивалась борода, волосы ее были жидкими и седыми. Антония, обсохнув, так и светилась здоровьем, будто наливное яблочко, и являла собой разительный контраст с этой чахлой компанией.

– Я буду играть на клавесине, – сообщила смуглая девушка, сидящая рядом с жирным жрецом.

Шедони кивнул, и девушка поднялась и грациозно прошла через зал к инструменту. На ней было что-то длинное и облегающее, вроде савана, только черное. Клозовски вновь ощутил тепло, но почему-то холод все равно не отпускал его.

7

Пока Кристабель играла, Женевьева разглядывала чужаков. Что-то в них тревожило ее. Она видела, как Амброзио сжал губы, когда Антония показывала свои ноги. Чувствовала странную враждебность между служителем Морра и торговцем из Мираглиано. Эти люди не выбирали друг друга в попутчики. И обоим было что скрывать.

Она представила себе путешествие, экипажи, пересекающие весь Старый Свет, от Эсталии до Бретонии, от Империи до Кислева. Там великие города – Парравон, Альтдорф, Мариенбург, Эренград, Жубар, там неведомые дальние страны – Катай, Лустрия, Ниппон, Темные Земли. Она уже верила, что всю жизнь провела в Удольфо, никогда не покидая его стен, такая же его пленница, как больная Матильда или сын-мутант Равальоли и Фламинеи, который, по слухам, был заточен в подвале и ел исключительно человеческое мясо.

Все, что она могла вспомнить, – это Удольфо, да и то не слишком подробно. В ее памяти зияли крупные прорехи. И все же порой к ней приходили образы вещей, которых она никогда не знала.

Кристабель играла странно, позволяя наркотическим мечтам сочиться наружу, пока она украшала завитушками мелодию знакомой пьесы. Узел ее черных волос распустился, когда она встряхивала головой в такт своей варварской музыке.

Эта музыка растревожила Женевьеву еще больше. В душе она была хищницей, разрывающей горло своим жертвам, вонзающей зубы в их плоть, захлебывающейся их восхитительной кровью, капающей по ее подбородку, стекающей на грудь.

Ее ногти заострились, зубы шевельнулись во рту, меняя форму…

В памяти ее толпились и другие видения. Лица, имена, места, события. Она чувствовала то, чего не могла знать. Она помнила толпу, атакованную невидимой силой, и поцелуй смуглого красивого мужчины, изменившего ее жизнь. Помнила царственную женщину, чье лицо и руки покраснели от крови, в платье давней эпохи. Помнила железные наручники и цепь, которыми она была прикована к мужчине с грубым лицом, и ночь на постоялом дворе. Помнила, как дважды ездила в замок, чтобы встретиться лицом к лицу с Великим Чародеем. Помнила театр и замечательного актера, и свое бегство от него, из его города. Помнила существо с туловищем осьминога и человеческими глазами. Все это было больше чем сны, и все же Женевьева знала, что они никак не связаны с той жизнью, которой она жила, тихой, уединенной, забытой жизнью в этом замке.

Плечи Кристабель вздымались, пот скатывался с ее лица.

Фламинея время от времени что-то бормотала. Музыка представлялась ей чем-то страшно греховным, и она отвергала талант дочери. Время от времени Кристабель убивала свою мать, выдавливая из нее жизнь шелковым шарфом или разбивая голову камнем, вытащенным из стены дома.

Порой, когда Фламинея впадала в праведный гнев, бывало наоборот, и она объявляла свою дочь ведьмой и спокойно наблюдала, как деревенские жители волокут ее на костер, а Пинтальди любовно раздувает пламя.

Жрец Морра смотрел на нее. Он был чужаком, и ей не верилось, что он на самом деле служитель культа. Даже в Амброзйо было нечто, наводящее на мысль о святом ордене, и не важно, сколько раз его руки забирались под юбки или за корсаж. Александр не принадлежал к тем, кто готов склониться перед каким бы то ни было богом и человеком тоже.

А может, он слишком хорош собой, чтобы дать Морру обет безбрачия?

Гость скинул капюшон, обнажив горло. Она видела нежную голубую жилку, теряющуюся во взъерошенной, все еще мокрой бороде, и ей казалось, что она видит, как бьется его пульс.

Женевьева облизнула губы пересохшим языком.

8

«Странная семейка», – решила про себя Антония Марсиллах, и не ошиблась. В тысячный раз она спрашивала себя, не умнее ли было остаться в Мираглиано и отдаться на милость отцов города. Она не имела никакого отношения к этой проклятой зараженной воде Исидро и подозревала, что он взял ее с собой в шикарное убежище в Бретонии лишь потому, что она много чего знала о той бездумной небрежности, с которой он извлекал личный доход ценой общественной безопасности. Ей следовало отречься от этой свиньи и еще потребовать вознаграждение, вместо того чтобы бежать с ним. От него никакого проку, да никогда и не было. Даже когда дела шли хорошо, его больше интересовала контора, а не спальня. Ей следовало вернуться на сцену и попробовать пробиться из статисток на главные роли. Она может играть получше некоторых, танцевать – лучше многих, и клиентам всегда нравились ее ноги. Она еще молода. Ей хочется веселья.

А здесь она оказалась в компании персонажей, будто бы сбежавших из какого-нибудь спектакля – из тех, что шли в театре Мираглиано и были запрещены отцами города как «слишком мерзкие и способные вызвать общественные беспорядки». До того, как их запретили, она участвовала в каждом из них, отплясывая в прологе и погибая во время первого же действия. Это и «Иштарет» Британа Крэгга, и «Демон чумы и небылицы Орфео», и «Судьба Сарагосы», и «Предательство Освальда», и «Странная история доктора Зикхилла и мистера Хайды» Детлефа Зирка, и потрясающий «Храбрый Конрад и череп-убийца» Ферринга-стихотворца, и непристойное «Совращение Слаанеши, или Пагубные страсти Диого Бризака» Бруно Малвоизина. Во всех этих пьесах присутствовали темные штормовые ночи, усталые путники, которым требовался ночлег, старые карги-ханжи, семейные проклятия, потайные ходы, многократно изменяемые завещания, вурдалаки, гоблины и призраки.

И теперь она оказалась во всех них сразу, продвинувшись с массовки до главной роли. До конца первого действия ей следует поостеречься.

Ведьма, колотившая по клавесину, старалась перекрыть раскаты грома, тетка-шлюхоненавистница пускала слюни в приступе благочестивой истерии, а жрец Ранальда украдкой заглядывал ей в вырез платья, когда думал, что этого никто не видит.

Шедони выглядел достаточно любезным, но Антония не была уверена, что он еще жив. Она подозревала, что он мог оказаться просто привязанным к креслу трупом, который дворецкий со шрамами использует в качестве куклы чревовещателя. Она обвела взглядом огромный зал, гадая, где тут начинаются потайные ходы.

Равальоли, муж старой карги, все еще продолжал есть, в то время как вниманием остальных завладела его угрюмая дочь. Он ел шумно, грязно, на столе вокруг него во множестве валялись кусочки еды.

Антония устала, она предвкушала, что впереди ее ждет большая, теплая, чистая постель, в которой не будет Исидро д\'Амато.

Подали эсталианский херес, и он согрел ее изнутри. Одежда высохла прямо на теле, и Антония отказалась от мысли раздеться и вытереться ею. Может, удастся отыскать опытные руки, которые смогут ей помочь. Александр казался довольно подходящим для этого, и отец Амброзио, без сомнения, был бы счастлив предложить свои услуги.