Джузеппе Д\'Агата
Возвращение тамплиеров
Отвечаю на Ваше любезнейшее письмо, Ваше высокопреосвященство, с большой задержкой — из-за того, что картина для алтаря, весьма трудоемкая из-за множества изображенных на ней фигур, несколько месяцев вынудила меня не появляться в мастерской; добавлю еще в свое оправдание, что мои помощники, которые, спору нет, работать умеют, совершенно, однако, не способны подумать и позаботиться о том, чтобы переслать мне корреспонденцию по адресу, который я всегда оставляю на время своего отсутствия.
В последние годы, как Вам, наверное, известно, я все реже обращаюсь к религиозным сюжетам, потому что весьма востребован как портретист, но я более чем счастлив принять предложение написать «Благовещение» для Вашей куриальной капеллы в Павии. Помимо величайшей чести служить Вам есть и другая, я бы сказал, настоятельная, причина, побуждающая меня ответить согласием на Вашу просьбу. Причину эту, духовного свойства, мне бы хотелось объяснить, хотя для этого придется удлинить послание и отвлечь Ваше всемилостивейшее внимание долее необходимого.
Сумма, которую Вы предлагаете, меня более чем устраивает, Ваше святейшество, но хочу сразу же отметить, что мне нужны не деньги, а помощь, какую может оказать лишь столь высокопоставленный священнослужитель, как Вы.
Тридцать лет тому назад, в 1510 году, ко мне явились посланцы одного знатного господина, пожелавшего остаться неизвестным, чтобы заказать его портрет. Я был тогда почти безвестным художником, мне не исполнилось еще и восемнадцати. Тщеславия хватало в избытке, а опыта недоставало. Представьте мое волнение, когда я узнал, что за работу предлагают целых сто дукатов (по тем-то временам!). Конечно, я не долго думая согласился, приняв и поставленное мне условие хранить все в строжайшей тайне. Почти всю дорогу меня везли с завязанными глазами, так что я не знал, куда мы едем. Наконец мы добрались до места, и я предстал перед тем, чей портрет должен был написать.
Это был благородный юноша лет тридцати, бледный, с тонкими чертами лица, с уверенной осанкой человека, привыкшего отдавать приказания, но манеры его отличались спокойствием и изысканностью. Несомненно, то был знатный аристократ, и я убедился в этом, когда один из придворных, обратившись к нему, неосторожно вымолвил слово «князь». И все же мне так и не удалось узнать ни его имени или хотя бы названия дворца, ни выяснить, где мы находимся.
«Вот странная причуда!» — подумал я. Однако на другой день, когда в огромном и необычайно светлом зале я начал трудиться над портретом, костюм этого знатного юноши вызвал у меня немалое недоумение. Я имею в виду его платье! Подобного я никогда прежде не видел и не хотел бы никогда больше видеть!
На груди его камзола был вышит вписанный в круг лабиринт, а на рукавах роскошной мантии красовались некие узоры, тоже круглой формы. Много лет спустя я узнал, что они изображали пресловутые узлы Соломона, символы Господней воли, толковать которые умеют лишь немногие избранные.
Знатный синьор не обратил внимания на мое удивление и жестом велел приступить к работе. Мой взгляд снова и снова обращался к лабиринту и узлам, но работа между тем продвигалась споро — во многом благодаря тому, что знатный господин мог часами сидеть недвижно, в полном молчании, не нарушаемом никем из нас. Так или иначе, портрет был закончен довольно быстро. Я получил условленную сумму и тем же способом был доставлен обратно.
И вот я подошел к самому главному, Ваше высокопреосвященство, и надеюсь все же, что сумею выразить это своим скудным языком.
Мои хулители — друзья-художники — говорят, что моя живопись, пусть красивая и приятная, ущербна, так как не отмечена самостоятельностью и вдохновляется слишком многими и различными живописными течениями. Одна картина написана в манере ломбардо-кремонской школы, другая в венецианской манере, и есть даже такие, что копируют стиль некоторых иностранных художников. Я долго пытался выступать против злых наговоров, но постепенно заключил, что, наверное, в них есть своя правда. Именно поэтому я и решил посвятить себя главным образом портретной живописи.
Одним словом, если вдохновение исходит от души — а я думаю, так оно и есть, — то я лишен всякого вдохновения, потому что у меня нет души. Моя душа, готов поклясться, осталась плененной в лабиринте, что был изображен на груди неизвестного знатного господина: это он выманил ее у меня! Понимаете, Ваше высокопреосвященство?
Ради неба, употребите Вашу волю, Ваши молитвы и Ваши заклинания, чтобы ко мне вернулась моя душа. Она мне нужна не для живописи! Я весь дрожу при мысли, чтó меня ожидает, когда придется отдать ее Господу.
Молю Вас о святом благословении.
Бартоломео Венето, год тысяча пятьсот сороковой от Рождества Христова
Интрига повествования — душа и тело персонажей. Их тела и души могут раскрыться и по-настоящему воплотиться только в ней.
Р. Л. Стивенсон
Глава первая
— …Христос, агнец Божий, пожертвовавший собой во благо мира, сжалься надо мной. Агнец Божий, спасший всех, кто верит, дай мне вечный покой в жизни и в смерти. Да будет так.
Закончив молитву, которую Папа Лев III в своей книге молебнов о спасении отнес на воскресенье, Джакомо перекрестился и поднялся с колен, еще раз взглянув на драгоценный образ Богоматери, перед которым привык молиться. Это была небольшая икона настоящей византийской работы, и он бережно сохранял ее в своей спальне. Впрочем, в богатом и чопорном особняке, где он обитал, имелось много других картин.
День был воскресный. К тому же то был первый день 1989 года — года, который, если верить падре Белизарио, — ожидался достопамятным, богатым на поразительные чудеса.
Но для Джакомо Риччи — высокого и худого молодого человека, чье лицо, почти лишенное растительности, с резкими, угловатыми чертами, выражало твердость и решительность, — этот первый день года ничем не отличался от других. К двадцати двум годам юноша насквозь пропитался радикальными в своей чистоте убеждениями; это привело к стремлению ни в чем не походить на обычных людей, а для начала — освободить себя, по возможности, от гнета календаря.
Он не сомневался в своем превосходстве над окружающими и демонстрировал его даже при помощи внешнего облика. Среди сверстников Джакомо выделялся тем, что носил шляпу и, независимо от сезона, одевался со строгой изысканностью, слегка напоминавшей стиль далеких тридцатых.
Он подошел к окну. Оттуда открывался вид на небольшую площадь и старинную церковь Санто-Стефано. Людей почти не было: как и обычно, все праздновали Новый год до глубокой ночи. Мания эта, похоже, оказалась на редкость заразительной. Солнце почти не дарило тепла зимним утром, и редкие прохожие предпочитали открытое пространство мрачным портикам.
Этой ночью Джакомо тоже присутствовал на новогоднем празднестве в одном доме. Но юноша сохранял всегдашнюю безучастность и обходил стороной взрывы веселья, заполонившего все гостиные в бельэтаже палаццо Гиберти.
Устроила праздник молодая графиня Белла Гиберти, происходившая из знатной тосканской семьи. Все, что касалось угощений и напитков, удалось на славу, но с гостями вышло иначе. Серые посредственности: именно это читалось в насмешливом взгляде Джакомо при виде большинства приглашенных — ими были молодые люди из лучших болонских семей. А девушек, причесанных и загримированных совершенно однообразно, он вообще находил лишенными и вкуса и фантазии.
Переходя из зала в зал с бокалом шампанского в руке, молодой человек спрашивал себя, не слишком ли строго он судит о приглашенных. И хотя суждения его отличались беспощадностью, ни сомнений, ни сожалений он не испытывал. Джакомо решительно отвергал снисходительность, всяческие оправдания, отговорки, компромиссы и не выносил ханжества, ревности, зависти, эгоизма, скрытых за хорошими манерами. Всему этому он противопоставлял долг и строгость: два слившиеся воедино понятия стали для него едва ли не навязчивой идеей. Долг и строгость — против легко раздаваемых удостоверений о честности и добропорядочности. И даже против ума, который Джакомо считал весьма редким товаром.
— Привет, синьор Строгость, — произнес кто-то рядом.
Джакомо, узнав голос, обернулся, попытавшись стереть с лица презрительную усмешку и заменить ее сердечной улыбкой:
— Чао, Яирам.
[1] Я думал, ты отдыхаешь в уединении своей комнаты. А оказывается, ты здесь.
— Я знал, что встречу тебя.
В знак взаимного расположения они тронули друг друга повыше локтя.
Яирам Винчипане был сверстником Джакомо, и с первого взгляда было понятно, что оба они принадлежат к одному типу людей. С одним лишь внешним отличием: волосы у Джакомо были светлые и гладкие, а у Яирама — черные и вьющиеся.
Несколько мгновений молодые люди смотрели друг на друга, забыв обо всем вокруг. Наконец Яирам сказал:
— Я долго наблюдал за тобой, пока ты рассматривал гостей.
— Вот как?
— Да, синьор Строгость.
— Прекрати называть меня так. — В словах юноши не было ни упрека, ни раздражения, разве что легкий оттенок удовлетворения.
— Как хочешь, Джакомо Риччи. Но все равно, будь твой взгляд тепловым лучом, вокруг нас оказались бы горы обугленных тел.
Они посмеялись.
— И ведь это не назовешь ненавистью, которой я не разделяю, — продолжал Яирам. — Это презрение, чистое презрение. Именно этой твоей черте я больше всего завидую.
— Но ведь и у тебя презрения вдоволь.
— Я еще только начинающий.
— Постарайся и быстро научишься. В объектах у тебя не будет недостатка.
Яирам покачал головой и проницательно взглянул на друга:
— Избранными не становятся.
Джакомо изменил тон:
— Продолжайте, синьор Винчипане. Скажите мне, как избежать повсеместных засад, расставленных посредственностью.
Собеседник принял вид школьника, припоминающего урок:
— Достаточно нескольких уловок, чтобы в повседневной жизни избегать таких ловушек.
Джакомо подыграл ему:
— Ну так чего вы ждете, синьор Винчипане? У вас ровно шестьдесят секунд. Каждая лишняя секунда будет засчитываться в минус и скажется на конечной оценке.
— Это не так уж трудно. Можно уйти от темы разговора или сменить ее, а еще лучше — отправиться другой дорогой или же обойти, не поздороваться и не ответить на приветствие, притворившись рассеянным или задумчивым, сделать вид, будто слушаю, и даже обещать, но неизвестно что. Мои мысли при этом бродят в другом месте, так сказать, дышат чистым воздухом. — Мнимый школьник перевел дыхание. — Я хорошо выучил ваш урок, профессор? Думаю, я заслуживаю похвалы и даже воображаемой шоколадки.
Джакомо улыбнулся, но Яирам неожиданно изменился в лице и сделался серьезным. Он повернулся в сторону гостиной, где с приближением полуночи веселье все возрастало, и, никого не видя, продолжал, медленно выговаривая слова:
— И вот, делая выводы из сказанного мной, я торжественно беру на себя обязанность всеми силами стремиться к тому, чтобы порядок, исходящий от качества, взял верх над неопределенностью, а значит, и над несправедливостью. Я буду бороться за то, чтобы иерархия заслуг восстановила честность и плодотворное неравенство между теми, кто знает и не знает, между теми, кто существует и не существует.
Прикосновение к руке Яирама, похоже, вернуло его к действительности. Джакомо смотрел на него чрезвычайно внимательно. Яирам продолжал:
— Это ведь твои мысли, не так ли? Согласись, синьор Строгость, признайся, я сумел прочесть твои мысли.
Джакомо отошел и тотчас вернулся с нераспечатанной бутылкой шампанского.
— Идем. Идем отсюда.
— Не хочешь дождаться полуночи? Осталось недолго.
— Поднимем тост вдвоем — только ты и я. Но не здесь.
Его друг указал на компанию молодых людей, а точнее, на одну красивую девушку:
— А как же Анна… Оставишь ее в одиночестве?
Глаза Джакомо весело блеснули.
— Тебе кажется, она тут в одиночестве? Или ты сам хотел бы остаться и поразвлекать ее?
Друзья улыбнулись. Оба сразу же вспомнили один забавный случай — столкновение именно из-за Анны. Случай не такой уж давний, но уже позабытый обоими.
Джакомо поставил бутылку в угол, где ее никто не мог опрокинуть.
— Нужно попрощаться с избранным обществом… так, чтобы оно запомнило.
В черных глазах Яирама сверкнуло понимание.
— Такой отличный праздник заслуживает искренней благодарности.
— Все плохое, что было в прошлом году, надо уничтожить, — эхом отозвался Джакомо. — Тогда придет удача. А наши олухи и не знают об этом славном обычае.
И тотчас, не как попало, а спокойно и сосредоточенно, казалось, уже отработанными приемами, они принялись расшвыривать стулья, сбрасывать на пол бокалы, подносы и все, что попадалось под руку.
Глядя на этих молодых людей, с презрительно-любезным видом учиняющих погром, никто не решился реагировать, никто не попытался остановить их. Только Анна бросилась было к ним, но замерла и опустила голову: эти двое не переставали изумлять ее, и где-то в глубине души их выходки встречали у нее сочувствие.
Внезапно оба прекратили буйство, демонстрируя всем, что отнюдь не пьяны, подхватили свою бутылку, вежливыми поклонами, словно актеры после спектакля, поблагодарили публику и покинули дворец Гиберти.
Когда в домах и на улицах с наступлением полуночи послышались взрывы хлопушек и громкие крики, друзья, остановившись у колонны в одном из портиков, откупорили шампанское и большими глотками опустошили бутылку. А потом отправились бродить по центру города. Ночь была теплой, а свежий ветерок, дувший на перекрестках, не мешал спокойной прогулке.
Разговор зашел об учебе — они заканчивали филологический факультет университета, — о том, как лучше подготовиться к июньским экзаменам. Планы Джакомо и Яирама и без того не совпадали, а после беседы разошлись еще больше. Оказавшись жертвами собственного гордого упрямства, молодые люди были вынуждены признать, что не могут заниматься вместе, как бы им того ни хотелось.
Они брели по лабиринту узких улочек и переулков неподалеку от Двух Башен,
[2] как вдруг Джакомо остановился посреди виа Джудеи — улицы Иудеев:
— Вот, Винчипане, тут ты можешь понять, как трудно истолковать волю Божию.
Яирам осмотрелся и увидел вокруг лишь старые дома и полуразрушенные лачуги.
— Ты в этом городе все еще иностранец, — продолжал Джакомо, — и, верно, не знаешь, что именно здесь когда-то было гетто.
— Ты хочешь сказать — еврейское гетто?
Джакомо кивнул:
— Совсем небольшое по сравнению с еврейскими кварталами столицы, где проживала большая часть диаспоры. И все же оно существовало даже здесь, в высокоцивилизованной Болонье, в этой колыбели права и терпимости. — Он рассмеялся. — Здесь даже имелось немало публичных домов.
— Хорошо, только я не понимаю, при чем тут воля Божия.
— Еще как при чем, только выслушай меня.
— Объясни, синьор Строгость. Твои слова звучат в моих ушах как Песнь Песней.
Нисколько не задетый иронией друга, Джакомо объяснил:
— Много раз, проходя по этим улицам, я спрашивал себя: когда еврейский Бог вынуждал свой народ жить в гетто, может, он хотел не столько наказать его или унизить, сколько сделать единым и сплоченным? Понимаешь? Гетто вынуждало людей жить в тесном единении и служило преградой для проникновения язычников.
Яирам слушал с интересом. Потом заметил:
— Выходит, концлагеря — часть Господнего замысла.
— Это положительная функция дьявола. Он выполняет ее против собственной воли. Если не подвергать веру сомнению, то как измерить ее глубину?
— Выходит, чтобы оживить веру, за помощью стоит обращаться к дьяволу.
— Падре Белизарио убежден, что нынешний год будет годом дьявола. А ты веришь, что существуют два легиона дьяволов — западный и восточный? — Джакомо не стал дожидаться ответа. — Похоже, вскоре свершится распродажа большой партии душ на Востоке. Чтобы заработать денег, восточные дьяволы уступят эти души западным по смехотворной цене.
Яирам рассмеялся:
— Да, по официальному курсу…
— Ты хочешь сказать — по дьявольскому…
— По дьявольскому курсу — грош им цена.
— Но на весах вечности любая душа может оказаться тяжелее нашей. — И Джакомо закрыл тему лаконичным заключением: — Кто знает? Поживем — увидим.
Яираму страстно хотелось расспросить друга о падре Белизарио и его деятельности, в которую был вовлечен Джакомо, но он предпочел смирить любопытство. Взаимная сдержанность — необходимое условие дружбы.
Молодым людям не хотелось, чтобы эта ночь заканчивалась. Ведь могло случиться еще что-нибудь необыкновенно волнующее, и, вполне вероятно, именно с ними. Даже так: скорее всего с ними.
Глава вторая
Остаток ночи они провели у Джакомо.
Особняк, несомненно, отличался благородством архитектурных форм, и все же казалось, что он стремится уподобиться другим зданиям на виа Санто-Стефано, одной из главных улиц в старинном центре Болоньи.
При всех перестройках и перекрасках — последняя из них придала ему особый красноватый оттенок, столь любимый болонскими градостроителями и историками, — дом сохранял стиль позднего Возрождения. Больше всего это ощущалось в рисунке оконных проемов и планировке прелестного садика, не видимого с улицы.
— У тебя есть кто-нибудь? — спросил Яирам, поднимаясь по лестнице, ведущей на второй этаж, где располагались комнаты его друга.
— Возможно, отец, а может, никого.
Они вошли в просторную прихожую, попав под мягкий свет венецианской люстры. Мозаика из цветных стекол отличалась великолепием, но в помещении царил полумрак. Оттуда, словно из небытия, выплыла неясная фигура. Раздался низкий, твердый голос:
— Вам что-нибудь угодно, молодой хозяин?
Пока Джакомо отвечал, Яирам рассматривал высокого худого человека.
— Я все сделаю сам, Ансельмо. Иди спать.
— Спасибо. Я не сплю.
Джакомо положил на сундук шляпу и пальто.
— Тоже решил отметить Новый год?
— Нет, молодой хозяин, нет. День и ночь, бодрствование и сон — для меня все едино. Что же касается Нового года, то я давно уже перестал его отмечать. А прежде бывало никогда не пропускал праздника в театре «Корсо», неподалеку отсюда. Мы безумно веселились, прямо-таки до полного изнеможения. Одного танца достаточно было, чтобы сойти с ума.
— Ты говоришь, в театре?
— Во время последней войны он был разрушен бомбами, его так и не восстановили. — Он покашлял. — Простите мне эти глупые воспоминания, молодой хозяин.
— А что мой отец?
— Я не видел хозяина уже два дня. Наверное, уехал.
Бесполезно было спрашивать куда. Ансельмо не сказал бы, даже если б и знал. Старый слуга принял у Яирама пальто и шляпу и почти бесшумно исчез.
Яирам Винчипане, впервые оказавшийся в этом доме, слегка оробел от строгой обстановки и, хотя никак не проявил этого, внутренне как бы приготовился к тому, что в любую минуту может возникнуть что-то таинственное.
И в самом деле, в музыкальной гостиной, где царил одинокий рояль — превосходный «Бехштейн», — взгляд приковывала светлая женская фигура. Молодая и, видимо, замужняя женщина была изображена во весь рост; портрет был заключен в роскошную раму. Как и все остальное на полотне, лицо ее было написано крепкими, уверенными мазками и поражало сходством с Джакомо, особенно издали.
— Это моя мать Элиза. Как живая, не правда ли? Современная работа, — спокойно пояснил юноша, а его друг тем временем сел за рояль.
Яирам приподнял крышку и, видимо, задумался, рассматривая лицо женщины на картине. Потом опустил руки на клавиатуру. Глубокие вибрирующие звуки клавиш низкой октавы, которые медленно и настойчиво перебирала его левая рука, заполнили зал.
Джакомо, побледнев больше обычного, жестом прервал друга.
— Почему… почему ты играешь именно это?
То было фортепианное переложение «Острова мертвых» Рахманинова — сочинение, которое исполняется чрезвычайно редко.
— Почему именно это? — резко переспросил Джакомо.
— Не знаю… Потому, что разучиваю сейчас эту вещь. Потому, что первая часть легкая. Я понял. Это играла она.
— Постоянно. — Джакомо бросил взгляд на портрет. — Моя мать постоянно играла эту музыку.
— Так много всего навевает… — сказал Яирам, рассчитывая хоть немного снять внезапное напряжение. — Прости, Джакомо, а когда она ушла… умерла?
— Ушла. Ты правильно сказал. Она умерла десять лет назад.
— Ладно, не нужно, не говори, если не хочешь.
— Несчастный случай. На мокрой дороге отказали тормоза, и ее машина налетела на грузовик, перевозивший тонкие трубы. Одна из них пробила лобовое стекло и пронзила ее грудь. — Джакомо говорил бесстрастным, нейтральным тоном. — Ее убил Рахманинов.
— Но как ты можешь утверждать это?
— В ту ночь я был рядом с нею. Она слушала магнитофонную запись. И вдруг ленту — да, звучал как раз «Остров мертвых» — ленту заело. Она попыталась поправить кассету и утратила контроль за машиной.
Яирам с излишним шумом захлопнул крышку клавиатуры.
— Ты очень ее любил.
— Нет, — не колеблясь ответил Джакомо.
Яирам, не ожидавший такого решительного отрицания, живо обернулся к другу:
— Ты сердишься на нее за то, что она так рано покинула тебя.
— Она всегда казалась мне чужой, — сказал Джакомо. — Как часто — и я хорошо это помню, хотя и был маленьким, — я смотрел на нее и спрашивал себя, кто она такая и что делает в моей жизни. — Он попытался улыбнуться. — А истории про подсознание оставим разъезжим торговцам. Развлечение, достойное их.
Яирам с облегчением покинул музыкальную гостиную.
Синьор Риччи, отец Джакомо, занимался торговлей произведениями искусства, и огромный особняк походил на музей: его заполняли самые разные предметы, но все — немалой ценности. По анфиладе комнат невольно хотелось двигаться осторожно, едва ли не на цыпочках ступая по старинному паркету, старательно натертому воском.
Исключение составляла комната Джакомо.
Здесь нельзя было даже помыслить о строгости и порядке. Медвежонок, сидящий возле ракеток и теннисных мячей, сваленные в кучу книги, разбросанные повсюду диски и кассеты, боксерские перчатки, рапиры, шпаги, шашки, кривые турецкие ятаганы… Обстановку дополняли широкая тахта, молитвенная скамеечка и над нею — бесценное изображение Мадонны кисти византийского мастера. Все говорило о том, что это — обитель человека, в котором мужчина еще не вытеснил подростка.
Джакомо ушел поискать что-нибудь выпить. Яирам принялся рассматривать комнату, щурясь, поскольку света явно недоставало.
Джакомо часто обращал свой поистине апостольский пыл против средств массовой информации, ответственных, по его словам, за умножение мировой глупости. Поэтому Яирам улыбнулся, когда обнаружил компьютер и телефон. Он нажал на кнопку пуска, но экран не «ожил». Поднял телефонную трубку — сигнала не было. Ни то, ни другое не работало. Яирам рассмеялся и вспомнил шутку друга: «Зонт — вещь технически более совершенная, чем компьютер. К тому же он действительно приносит пользу: защищает от дождя».
«А вот и свет», — понял Яирам, подойдя к высокому ветвистому канделябру из кованого железа. Девять ответвлений — девять фигур средневековых воинов анфас, в шлемах и доспехах, сжимающих рукоять огромной шпаги, свисавшей до самых ступней. Короткие плащи говорили о том, что это рыцари, и на груди у каждого, слева, был изображен прямой латинский крест. На всех девяти шлемах имелись гнезда для свечей, но свечей не было, как и следов воска вокруг фигур. Свечи лежали на полу под канделябром. Яирам вставил в гнездо одну из них и зажег.
В тот же самый момент — то есть около трех часов ночи — в скромной часовне монастыря Сан Себастьяно, в том самом, что за Порта Кастильоне, произошло событие из разряда невероятных.
Вершину огромного деревянного креста, поддерживавшего исхудалое, мертвенно-бледное тело Христа, тоже вырезанное из дерева, внезапно объяло пламя. Поначалу слабый и голубоватый, огонь стал разгораться все ярче, медленно спускаясь к голове.
Необычайное явление потрясло, но не удивило падре Белизарио, монаха, стоявшего на коленях перед распятием. Он был полностью погружен в молитву и благочестивые размышления, приличествующие предутреннему часу.
Падре Белизарио принадлежал к ордену гусманианов,
[3] на вид ему можно было дать лет шестьдесят. Густая белоснежная борода говорила о почтенном возрасте, но глаза, живые и быстрые, под такими же густыми и белыми бровями, выдавали юношеский ум. Его энергия, воля, вера, всегда подкрепленные действиями, привели к тому, что он вел себя внутри ордена независимо, и даже сам Великий магистр, генерал ордена, не решался ставить ему препятствия.
Падре Белизарио посмотрел на пламя, охватившее Христа, и подумал, что его собственные предсказания насчет рокового, переломного 1989 года начинают сбываться. Стоя на скамье, коленопреклоненный, он еще более сосредоточил свои мысли на молитве и принялся читать тридцать первый псалом — помогающий обладателям некоей волшебной тайны, которые опасаются, что она будет раскрыта.
— Beati quorum remissae sunt iniquitates…
[4]
Он снова посмотрел на распятие и пришел в ужас. Огонь охватил все лицо Христа, но черты его изменились — теперь он походил на молодого Джакомо Риччи…
Юноша вернулся в свою комнату с бутылкой виски. Увидев свечу, зажженную Яирамом, он поспешно задул ее.
В то же мгновение погасло и пламя на распятии падре Белизарио. На кресте и на самом Распятом, чье лицо вновь стало прежним, не осталось никаких следов огня.
Джакомо сделал резкий выговор другу:
— Эти свечи можно зажигать только второго ноября, в День поминовения усопших.
— Почему?
— Они освещают души покойных. Зажечь свечу с другой целью значит обратить в пепел чью-то душу. И есть только одно место, где души сгорают. Знаешь, откуда эти свечи? Их делают на фабрике в Турине, в обществе под названием «Братство Смерти».
Тем временем Джакомо щедро плеснул виски в огромные бокалы.
— Джакомо, ты и в самом деле любишь выпить?
— Нет, вовсе не люблю. Просто учусь управлять пороками.
Они выпили и скривились — напиток оказался слишком крепким. Яирам спросил:
— И к женщинам отношение такое же, как к выпивке, верно?
— А что, разве ты относишься к ним иначе?
— Я не восхищаюсь ими и не презираю, вот и все.
— Однако ты все еще девственник, признайся, — сказал Джакомо, дружески хлопнув его по плечу. — Первое января — день откровенных разговоров и откровенных предложений.
— Просто я еще не встретил ту, которая мне нужна, — согласился Яирам без всякого смущения. — А ты, должно быть, уже спишь с Анной?
Джакомо ответил неопределенной улыбкой.
— Но ведь это же твоя девушка, твоя невеста.
— Спал, конечно. Чтобы научиться, как это делать. В сексе она разбирается весьма неплохо. Во всяком случае, намного лучше нас с тобой. — Джакомо снова наполнил стаканы, а потом ткнул пальцем в грудь Яирама: — А ты, прикидывающийся простачком, что у тебя с Анной?
— Ничего, и ты это хорошо знаешь, потому что веришь мне.
— Согласен, верю.
— Могу признаться тебе кое в чем?
— Я же сказал, что сегодня день откровенных разговоров. Ну так что?
Виски делало свое дело. У них уже заплетались языки.
— Если б не ты, Анна была бы моей.
— Ты так уверен, Винчипане?
— Такие вещи обычно понимаешь. Более того, чувствуешь, дорогой Риччи.
Джакомо закружил по комнате в танце, делая широкие круги, пошатываясь и держа бокал, словно даму.
— Дорогу завоевателю! Тому, кто покоряет женские сердца, но при этом предусмотрительно остается девственником.
Они расхохотались и принялись шутливо обмениваться тумаками, опрокидывая вещи. И тут им пришло в голову помериться силами в фехтовании. Джакомо взял меч, Яирам — ятаган, но после нескольких неловких ударов они оставили оружие и, ошалевшие, свалились на постель Джакомо.
Наконец, придя в себя и переведя дыхание, Джакомо предложил:
— Откровение за откровение. Я тоже хочу сделать тебе одно признание: я думаю бросить ее.
— Кого?
— Анну.
— Отчего же вдруг?
— Так. Обнаружил, что прекрасно могу без нее обойтись.
— Я думал, ты влюблен в нее.
— Я тоже так думал. Так что мужайся. Если она тебе подходит — вперед. Поле свободно.
— И не подумаю даже.
— Еще бы, ты же понимаешь, что после меня у тебя нет никаких надежд.
— Оставляю вас наедине с вашими иллюзиями, маэстро.
Тем временем падре Белизарио после долгого размышления решил действовать. Он направился по коридору к кельям, где жили монахи, избравшие полнейшее уединение от мира и даже от других монахов, предпочтя общаться исключительно и непосредственно с Богом.
Падре Белизарио не свернул в коридор к отшельникам, а подошел к старинной двери, укрепленной металлическими стяжками, с тяжелым запором, и остановился в раздумье, словно решение открыть ее стоило немалого. За этой старинной дверью, за огромными, ржавыми, но еще очень прочными петлями, была постыдная и страшная реальность, которую следовало оберегать в строжайшем секрете.
Сколько времени… сколько лет не переступал он этот порог? Белизарио вставил ключ в замочную скважину, отпер дверь и принялся спускаться по каменным ступеням. С тех пор, как их сложили, по этому пути ходили немногие. По меньшей мере лет тридцать назад — это он помнил, — он впервые спустился сюда вместе с демонологом Феличино, монахом того же монастыря. Феличино все считали «немного странным», чтобы не сказать хуже. С того дня у Белизарио сохранилось незабываемое, совершенно необычайное ощущение: когда он идет по этим темным ступеням, дорогу ему освещают только собственные глаза. Это повторилось и сейчас.
Лестница привела монаха в обширную крипту, где находилась некогда братская могила, опустошенная более века назад. Теперь ряды локул — погребальных камер — от пола до потолка пустовали, и тут была лишь одна каменная могила — гробница брата Феличино. В стене напротив виднелась дверца, настолько невысокая, что проникнуть в нее можно было лишь на четвереньках. Она тоже была очень древней, четырнадцатого века.
Старый монах опустил голову и, не перекрестившись, произнес загадочное заклинание:
— Агарот, Афомидис, Азугир. Паатия Ураб Кондиан. Лакакрон. Фондон. Алумарес. Бургасис, вемат Леребани.
Затем он открыл невысокую дверцу, опустился на колени и прополз внутрь.
Помещение, где он оказался, представляло собой нечто вроде большого каменного мешка без единого окна. Непонятно откуда струился неяркий голубоватый свет. В центре большое белое полотнище, на котором выделялся крупный ярко-красный крест, укрывало что-то вроде огромного круглого ящика, занимавшего почти все пространство.
Падре Белизарио приподнял покрывало и, убедившись, что все в порядке, облегченно вздохнул. Тот, кого он искал, был на месте. Значит, не сбежал.
Это была большая круглая клетка, почти не отличавшаяся от вольера, но кое-что придавало ей совершенно необычный вид.
Пол в клетке представлял собой круглый лабиринт, очень похожий на тот, что высечен на одной из колонн собора в Лукке. Отдельные проходы — коридоры лабиринта — были перекрыты множеством железных перегородок, поднимавшихся до самого верха клетки. И нигде не было видно выхода.
Дьявол никак не выдал, что заметил присутствие монаха. Совсем крохотный — не больше вороны, — он медленно двигался по замкнутому лабиринту. На нем был серый плащ с поднятым капюшоном, скрывавшим лицо.
После того как один мрачный и загадочный случай лишил его памяти, некое колдовство сделало дьявола Азугира именно таким.
Так говорил монах Феличино, демонолог. При жизни он был сторожем маленького серого существа, томящегося в лабиринте уже много веков. А потом эта страшная обязанность перешла к молодому монаху, проводившему старого Феличино в подземный скит.
Падре Белизарио вытер холодный пот, ручьями стекавший по лицу, и снова накрыл клетку покрывалом с вышитым на нем крестом.
Глава третья
— Тысяча четыреста восемьдесят девятый — тысяча девятьсот восемьдесят девятый. Пятьсот лет, — проговорил Яирам, глядя на даты, написанные от руки на обороте рисунка.
Джакомо помедлил, прежде чем снова водрузить его на место, среди прочих творений пера, карандаша и кисти, что заполняли стены зала. Утренний свет становился все ярче и ярче, так что теперь в комнате все было хорошо видно.
— Я нашел его несколько месяцев тому назад, — объяснил Джакомо, передавая Яираму большую лупу.
Речь шла о рисунке не просто необычном. Он походил на некую прихоть — или, возможно, на изысканно-насмешливую шутку архитектора. Весьма искусная и уверенная рука изобразила два здания, точнее, два фронтона — но не рядом, а в наложении друг на друга, как если бы при печати фотографий на один и тот же лист фотобумаги спроецировали два различных негатива.
Так или иначе, хотя линии зданий и пересекались, все же каждое из них просматривалось вполне отчетливо. К тому же архитектурные стили были совершенно различны.
Одно здание (Джакомо хорошо знал его, потому что видел в натуре) представляло собой ансамбль Санта-Мария-дель-Приорато на Авентинском холме в Риме. Пока Яирам, не в силах оторвать взгляд, рассматривал рисунок, Джакомо рассказал ему, что здание это построено по эскизу, выполненному в 1765 году Джованни Баттиста Пиранези. Этот художник родился в Мольяно-Венето в 1720 году, а скончался в 1778 в своем любимом городе — Риме. Было широко известно, что постройка этого здания, довольно вычурного, особенно в части декора, была задумана, заказана и оплачена рыцарями ордена Святого Иоанна, или Мальтийского ордена. Как и многие другие духовно-рыцарские ордена, он возник во времена первых Крестовых походов с целью изгнать мусульман из Святой земли, а затем обратить их в христианство, пусть даже силой. После множества суровых испытаний мальтийские рыцари, целиком посвятив себя помощи больным и нуждающимся, решили разместить свой центр в Риме — и как раз на Авентинском холме.
Яирам прямо-таки сгорал от любопытства.
— А другое?
Другое здание представляло собой храм: судя по очертаниям, по ступенчатой ограде и колоннаде вокруг входа, он воспроизводил легендарный храм Соломона в Иерусалиме.
Но странности рисунка на том не кончались. На обороте действительно стояли две даты: 1489–1989. И даже неискушенному глазу было очевидно, что рука неизвестного художника обозначила не одну, а обе даты, разделенные не больше и не меньше как полутысячелетием.
— Если подпись настоящая, она должна иметь какое-то значение, — убежденно сказал Яирам. — Но какое?
— Могу рассказать тебе уйму интересного про этот рисунок.
И Джакомо поведал, что однажды, устав строить догадки, он взял рисунок и отнес другу своего отца, антиквару Музиани — не только торговцу стариной, но и отличному знатоку графики.
Музиани, худенький старичок, лысину которого прикрывала пыльная круглая шапочка, стал разворачивать обертку привычным для специалиста способом — так, чтобы затем снова использовать ее.
— Давно уже не видел вашего отца. А вы, молодой человек, чем занимаетесь? Помогаете ему? Я думал, вы учитесь.
— Я и в самом деле учусь, на филологическом факультете.
— Хотите мне что-то продать? А синьор Риччи знает об этом?
Джакомо покачал головой:
— Мне хотелось бы только получить у вас консультацию.
— А, так это рисунок.
Размер его был чуть больше обычного листа рисовальной бумаги. Антиквар развернул его перед собой, держа за короткие стороны. Прищурился и, не веря своим глазам, приблизил к глазам:
— Можно вынуть?
— Конечно.
Антиквар аккуратно извлек рисунок из полиэтиленового пакета. Затем долго щупал грубую и желтую бумагу, тер ее между пальцами, долго изучал карандашные линии.
— И что же? — спросил Яирам, сгорая от нетерпения.
Джакомо сказал, что Музиани не дал никакого четкого объяснения, а ограничился лишь изложением некоторых фактов.
Очень возможно, что рисунок был фламандского происхождения, но авторство установить не удалось.
Бумага была изготовлена, вне всякого сомнения, во второй половине пятнадцатого века, а следовательно, настоящей была первая из двух дат — и, вероятно, вторая тоже, потому что обе начертала одна рука. Такая бумага в то время была широко распространена в Европе. Вот только один убедительный пример: Леонардо да Винчи использовал ее для многих своих рисунков, сделанных углем и серебряным карандашом, то есть теми же средствами, какие применил неизвестный рисовальщик.
Две даты? Причуда художника, шутка, как, впрочем, и весь рисунок. Или, быть может, речь идет о части некоего загадочного плана, доступного пониманию лишь немногих посвященных?..
Маловероятно к тому же, что Пиранези был знаком с этим анонимным рисунком, когда примерно три столетия спустя работал над чертежами собора Санта-Мария-дель-Приорато. Напротив, куда логичнее звучал вопрос: как мог фламандец представить себе и еврейский храм, разрушенный много веков тому назад — причем не осталось ни зарисовок, ни вообще каких-нибудь документов, — и авентинский собор, который будет возведен через триста лет?
Может быть, все это игра случая?
Яирам не признавал ни вмешательства случая, ни даже его существования, — это противоречило его убеждениям. Ему на ум приходили другие, более интересные объяснения. Он почти не сомневался, что Пиранези был реинкарнацией какого-то художника пятнадцатого века или же каким-то образом, посредством медиумической связи, получил от него некое мудрое, символическое, тайное послание. А в послании как раз и содержался намек — если не прямое указание — на то, как нужно развивать архитектурную идею.
Мысли его друга шли в том же направлении. Однако Джакомо был знаком с собором Санта-Мария-дель-Приорато не понаслышке. Ему, как и немногим избранным посетителям из-за рубежа, было понятно, что весь авентинский ансамбль перегружен загадочными знаками, непонятными для профанов, но совершенно ясными для посвященных, будь то человек искушенный в тайном знании или же неофит. Только они способны были насладиться этим редчайшим и драгоценным эликсиром, источаемым капля за каплей путем многовековой перегонки культуры и религии, философии и теософии, веры и отступничества, прямоты и уклонения, святости и сатанизма.
— Отец сказал тебе, откуда у него этот рисунок?
— Нет, — ответил Джакомо. — Ты же знаешь, мы почти не разговариваем. Видимся редко и каждый раз чувствуем себя все более чужими. А как твой отец?
— Он все время живет в Брюсселе. Занимает важный пост в администрации Европейского Сообщества и целиком поглощен своей карьерой.
Джакомо слегка поколебался, но потом все же спросил:
— Он вдовец. Может, у него там появилась другая семья?
Ответ Яирама был откровенным и веселым:
— Да, думаю, так и есть. Но мне все равно.
— А можно ли узнать, Винчипане… Ты ведь родился в Ливане, а жил во Франции и Бельгии. Так почему ты выбрал именно Болонский университет?
— Знал, что встречу тебя. Если серьезно, то мой отец стремился дать мне все самое лучшее…
— Да, но не лучшее от самого себя.
— На него произвело большое впечатление, когда он узнал, что в эти годы Болонский университет будет отмечать свое девятисотлетие. Понимаешь, самый старый университет в мире!
Было уже семь утра. Усталость давала о себе знать — друзья поминутно зевали. Наконец, они расстались, клятвенно пообещав увидеться скоро, очень скоро.
Джакомо как был, в одежде, растянулся на постели.
Он стал думать о Яираме, о том, как много у них общего во взглядах, вкусах, привычках. Ему казалось, он знает Яирама давно, словно друга детства, а между тем прошло всего лишь три месяца с тех пор, как они встретились…
Теплый, почти жаркий, октябрьский день перевалил за середину. Ярко светило солнце, на воздухе было просто замечательно. В саду «Маргарита» — одном из самых зеленых мест города — на деревянной пристани у небольшого пруда работал маленький бар, и почти все столики пустовали.
Яирам сидел в белом пластиковом кресле. Он был в свитере, из-под которого виднелись бинты на шее и запястье, а темные очки плохо скрывали огромный синяк возле правого глаза. Молодой человек с головой ушел в чтение книги.
Джакомо подошел к нему, и его тень накрыла страницу. Яирам поднял глаза:
— Отчего же вы стоите?
Джакомо снял шляпу, расстегнул пальто и сел за столик напротив Яирама. Тот закрыл книгу, и Джакомо взглянул на обложку: «Сражения, повернувшие ход истории».
— Я надеялся встретить вас рано или поздно, — сказал Яирам.
— Я тоже. Мне очень хотелось познакомиться с вами.
Яирам широко раскрыл глаза:
— Как, выходит, вы никогда прежде не видели меня?
— Никогда.
— Не могу поверить. Значит, это постарались ваши жалкие священники?
— Не называйте их так, пожалуйста, — спокойно сказал Джакомо. — Если познакомитесь с ними, поймете, что они гораздо лучше, чем вам кажется.
— О, сомневаюсь… Обиженные. Как боксерам им, безусловно, нет равных.