Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джузеппе Д`АГАТА

MEMOW, или РЕГИСТР СМЕРТИ

Я не буду этого описывать, это сделает за меня читатель. Он любит фабулы и страхи и смотрит на историю как на рассказ с непрекращающимся продолжением. Неизвестно, желает ли он ей разумного конца. Ему по душе места, дальше которых не простирались его прогулки. Борис Пастернак. «Охранная грамота»
БОЛОНЬЯ

1

Астаротте Маскаро вернулся из Германии 12 мая 1945 года.

Война окончилась несколько дней назад, и по всей Италии перекатывалась людская лавина — тысячи и тысячи человек, стремившихся поскорее вернуться к нормальной мирной жизни. Демобилизованные, солдаты, раненые, депортированные, партизаны, фашисты, авантюристы, бродяги, бездомные — огромные толпы голодных, оборванных людей.

Астаротте, совсем напротив, в собственный дом в Болонье вернулся в новом черном костюме элегантного покроя, в темной велюровой шляпе, тоже новой, и в белоснежных перчатках. Багаж его ограничивался одним кожаным саквояжем. Словом, при возвращении в свою старинную престижную квартиру на Страда Маджоре он выглядел вполне респектабельно.

Ему было шестьдесят лет — исполнилось недавно, — но выглядел он гораздо моложе прежде всего благодаря сохранившейся густой черной шевелюре. Его крупная, импозантная фигура внушала страх и уважение.

Он отсутствовал с самого начала войны — с сентября 1939 года, с тех пор как уехал по делам в Берлин, однако возвращение его произошло так обыденно, словно он покинул дом всего несколько часов назад.

Точно так же, без какого-либо заметного волнения, встретили его близкие. Правда, не получая никаких сведений о нем, они считали его погибшим.

Астаротте кивком приветствовал жену Фатиму и сына Аликино, стерпел, сразу же остудив, сердечное объятие престарелой служанки Аделаиды.

По старой привычке он протянул ей шляпу, но когда старуха хотела было принять у него саквояж и перчатки, решительным жестом отстранил ее. Затем прошел к своему кабинету, куда во время его отсутствия никто не мог проникнуть, так как ключ Астаротте увез с собой. Сейчас он извлек этот ключ из кармана, отомкнул замок и, войдя в кабинет, закрыл за собой дверь.

Возвращаясь к четкому распорядку жизни, он поужинал в кабинете. Потом послал за Аликино.

Молодой человек вошел на цыпочках и подождал, пока отец обратится к нему либо позволит заговорить. Астаротте сидел за своим массивным и просторным письменным столом и разбирал бумаги.

Кабинет, освещенный одной только настольной лампой, похожей на лиану, утопал в полумраке. Но Аликино видел, а скорее помнил стены, заставленные книжными полками и увешанные картинами. Позади письменного стола возвышался шкаф — высокий, с застекленными дверцами, где Астаротте хранил под ключом книги, которые мог читать только он.

— Кино. — Молодой человек приблизился к столу.

— Слушаю, синьор отец.

Астаротте откинулся на спинку мягкого стула. Его лицо оставалось в полутьме. Руки в перчатках являли нечто новое в его облике.

— Говори по-немецки. Надеюсь, ты не забыл его.

— Нет, синьор.

Астаротте требовал, чтобы Аликино с детства учил немецкий язык и всегда разговаривал с сыном только на нем.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Служил в армии?

— Нет, признан негодным.

— Работаешь?

— Нет, синьор отец. Видите ли, война…

Астаротте прервал сына, сильно хлопнув рукой по столу. В голосе его звучал гнев:

— Не терплю оправданий. В твоем возрасте нельзя жить паразитом.

— Да, синьор отец… — проговорил Аликино, потом робко добавил: — У меня есть аттестат зрелости, и я собираюсь поступить в университет. На юридический, как вы советовали когда-то, в тридцать шестом году.

— Поступишь, когда заработаешь достаточно денег. — Он взял со стола стопку бумаг, испещренных цифрами. — Хочу поговорить с тобой как с мужчиной.

— Очень рад этому, синьор.

— Война лишила нас капитала, который я инвестировал в Германии. Практически всего нашего состояния. Теперь мы уже не богатые, а всего лишь состоятельные люди. Чтобы начать дело заново, мне необходим новый капитал. Мы будем вынуждены продать имение в Баретте.

— И виллу тоже?

— К сожалению. У нас останется только эта квартира.

— Лично я согласен с вашим решением.

Выражение лица Астаротте смягчилось, но лишь ненамного.

— Кино, теперь ты понимаешь, что найти работу — это для тебя не только нравственный долг, но и необходимость.

Он встал, обошел письменный стол и остановился у большого окна. Стоя к сыну спиной, он отодвинул штору и посмотрел в сад, освещенный луной.

— Если бы война велась по справедливости, а не по логике — логике червей, — я стал бы сегодня настолько богатым, что мог бы купить весь этот город.

Аликино тем временем рассматривал фотографию в золоченой раме, которую отец после возвращения поставил на стол. На снимке был запечатлен Астаротте в штатской одежде вместе с группой военных и гражданских лиц. Среди особ в форме выделялись Геринг, Гиммлер и — на первом плане — сам Гитлер. Все держали бокалы, улыбались — явно отмечали какое-то событие.

Между тем фотография изумила Аликино одной любопытной деталью — у всех этих людей виднелись на голове крохотные рога. Они выступали на лбу, выглядывали из-под военных фуражек. И казалось, это были даже не столько рога, сколько просто наросты, выпуклости — такие же естественные, как нос и уши.

Юноша подумал, что это, наверное, чей-то забавный фотомонтаж или, быть может, снимок был сделан на каком-нибудь маскараде. А скорее всего это лишь игра света, падающего на стекло. Именно так все и объяснилось: едва Аликино чуть-чуть отодвинулся в сторону, рога исчезли.

— Погибло целое поколение прекрасных людей, — мрачно произнес Астаротте, не оборачиваясь. — Но придет новое, я уверен. И мне доведется увидеть его.

— Синьор отец, при всем том, что произошло за эти годы, не скрою от вас, мы опасались, что вы…

— Что я погиб? — Астаротте повернулся к сыну. В полумраке глаза его приобрели металлический блеск. Руки в белых перчатках казались отсеченными от туловища. — Я проживу как минимум до ста лет. Представляешь, сколько тебе будет тогда?

— Шестьдесят.

— Мы состаримся вместе, оба, и настолько, что нас станут путать. — И он жестом велел сыну удалиться.

Это был первый серьезный разговор Аликино с отцом. Юноше хотелось рассказать ему о своих планах, устремлениях и мечтах, но он понял, что никогда не сумеет этого сделать.

В ту же ночь Аликино приснилось, будто, стоя перед отцом, он отчаянно рыдает из-за того, что не знает ни слова по-немецки. И тут же его разбудил весьма возбужденный разговор. Он услышал голоса отца и матери, доносившиеся из ее комнаты.

Аликино поднялся и подошел к двери, стараясь понять, о чем они говорят.

Голоса то приближались, то удалялись. Значит, ссорясь, родители двигались по комнате. По ту сторону двери боролись два зверя, которые, правда, не рвали друг друга на части, но, тяжело дыша, лишь ждали подходящего момента, чтобы обидеть и уязвить один другого.

— Прекрати, я тебе говорю.

— Не трогай меня. Не прикасайся ко мне своими перчатками…

— Хочешь уйти от меня? Но на что ты можешь рассчитывать в свои сорок лет?

— Я могу иметь все, чего у меня никогда не было. И даже еще детей.

— В твоем возрасте ты способна только на выкидыш.

— Бедный Кино. Наверное, поэтому и люблю его.

— Кино не выкидыш. Он мой сын и пойдет по моим стопам. Он станет таким же, как я, и лучше меня.

— Это заметно. Кривой нос, крупные скулы, глаза, как два угля, длинные, заостренные уши, торчащий подбородок. Уже сейчас видно, в кого он превращается. — Возникла долгая напряженная пауза. — Астаротте, почему ты прячешь руки? Это все равно что скрывать свою душу.

— А тебе, значит, очень хочется увидеть их?

Саркастический смех:

— Нацисты заразили тебя проказой.

— Сумасшедшая! Мои руки не искалечены. Они хранят несмываемый след одного грандиозного, сверхчеловеческого замысла.

Голос Фатимы изменился. Он прозвучал спокойно, хотя и с вызовом:

— Я готова ко всему. Покажи!

Опять последовала напряженная пауза. Аликино хотел было посмотреть, что же там происходит, но ключ закрывал замочную скважину. И все же юноша догадался, что отец снимает перчатки.

Фатима реагировала сдавленным и потому еще более страшным и леденящим душу стоном, чем если бы это был просто крик.

— Какой ужас. Какой ужас. — Она смогла наконец заговорить. — Астаротте, что ты сделал этими руками?

Он что-то ответил, но Аликино не разобрал его слов.

Возбужденный голос Фатимы зазвучал громче, в нем появилась решительность:

— Это руки, убившие невинного человека. Бога ради, закрой их, надень перчатки и не снимай до самой смерти. Не могу больше. Я не выдержу этого. Хватит, я ухожу.

— Хорошо, уходи. И уходи навсегда.

Услышав приближающиеся шаги, Аликино быстро отступил от двери и проследил за проходящим мимо отцом. Руки его опять были в перчатках. Он скрылся в кабинете. Юноша вернулся к дверям в комнату матери. Он хотел было постучать к ней, хотел сказать, что любит ее, и попросить не уезжать.

За дверью не слышно было ни звука. Фатима не плакала. Она никогда не плакала.

Аликино поспешил в свою комнату. У него тоже не было слез.

Никто никогда не плакал в этом доме.

На другой день Фатима уехала в Рим, где жила ее сестра Джустина, артистка балета. Ей было всего двадцать пять лет, но она уже стала toile <Звезда (фр.).>, и во время войны ее очень хорошо принимали в некоторых крупных европейских театрах. В странах, оккупированных немцами.

Вскоре Астаротте покинул город.

Он вернулся на свою родину — в Баретту, небольшой провинциальный городок недалеко от Болоньи. Семья владела тут красивым трехэтажным домом, известным как вилла Маскаро, а в начале века у него было другое название — вилла Нумисанти.

2

В доме на Страда Маджоре остался Аликино, опекаемый Аделаидой.

Однажды, заведя разговор издалека, Аликино как бы между прочим поинтересовался у старой служанки, не доводилось ли ей видеть руки Астаротте без перчаток.

Аделаида ответила, что руки у хозяина были красные. Она сказала это совсем просто, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном, о банальной экземе, и, конечно, не сумела ни описать, как они выглядят, ни тем более объяснить, почему они стали такими.

На лето Аликино не поехал, как обычно, в Баретту. Под предлогом, будто ищет работу — а на самом деле лишь бы только не оставаться вдвоем с отцом, — он отказался уехать из Болоньи. И как раз этим летом он познакомился с Лучано Пульези, своим сверстником, который вскоре стал его лучшим другом.

Более всего их сблизил жадный интерес к литературе. Они читали одни и те же книги, любили одних и тех же писателей, чаще всего современных прозаиков и поэтов, особенно американских и французских, которые до сих пор были почти неизвестны в Италии из-за барьеров, возведенных войной.

Они встречались в книжной лавке в центре города. В то время там на полках можно было едва ли не каждый день делать замечательные открытия.

Аликино мог насыщать свой неистовый интеллектуальный аппетит еще и книгами, что находились в кабинете отца, за исключением тех, которые были заперты в большом застекленном шкафу. У Астаротте имелось редкое собрание мистико-теософских трудов. («Живые книги, — называл он их. — Мы читаем их, а они читают нас».) Аликино отважно поглощал эти сочинения, побуждаемый горячим стремлением охватить все: познаваемое и непознаваемое. Но сюда, на эту территорию, его друг не следовал за ним.

Лучано Пульези изучал юриспруденцию и мечтал о карьере художника. Аликино хотелось стать писателем: что-то придумывать, сочинять. Но чем обильнее он глотал романы любимых авторов, тем слабее становилось его намерение писать, тем отчетливее понимал он, что не выдержит сравнения с ними, а главное — он лишен мощного зова подлинного призвания.

Друзья встречались часто. Сближали их и общие развлечения. Они любили долгие прогулки, нередко ходили вместе в кино, охотно проводили время за рюмочкой в какой-нибудь старой остерии. Расходились они только в одном, отнюдь не второстепенном вопросе — в отношении к девушкам, женщинам, словом, к другому полу.

Пульези (кто знает, почему Аликино предпочитал называть его по фамилии) рано начал заниматься сексом и не упускал для этого ни одного удобного случая. Аликино, наоборот, едва только замечал, что какое-то знакомство с противоположным полом может привести к интимной близости, тотчас молча уходил в сторону. Причем не столько из-за отвращения к половому акту, сколько вследствие неодолимого страха, сковывавшего его эротические позывы, которые он тем не менее испытывал, и нередко весьма мучительно.

В какой-то момент Аликино понял, что сдержанность и деликатность, с какой Пульези уходил от разговора на эту тему, не могут длиться долго. К тому же ему и самому хотелось объяснить свое ненормальное поведение, поскольку оно, видимо, подвергало риску полноту дружбы, которой Аликино очень дорожил. И вот как-то августовским вечером, когда они гуляли по холму на южной окраине города, Аликино поведал другу об одном событии, о котором не рассказывал никому и никогда.

Случилось это летом 1938 года. Аликино было тринадцать лет, и он, как всегда, проводил летние месяцы в Баретте.

В то лето на вилле Маскаро собралось много народу. И преимущественно женщины. Фатима, Джустина, их подруги и родственницы: молодые замужние женщины, юные девушки. И лишь одна была сверстницей Аликино — невысокая толстая девочка.

Как-то раз душным и необыкновенно жарким днем все отдыхали после обеда. Только Аликино, ошалев от терпкого запаха пудры и талька, заполнявшего виллу, бродил по коридорам и лестницам в поисках более прохладного и уединенного места. На третьем, последнем этаже, проходя мимо одной из дверей, он услышал скрип кровати. Заинтересовавшись, в чем дело, он заглянул в замочную скважину.

— Все понятно. Обычная замочная скважина, — небрежно заметил Пульези. — Телескоп для детей — разве не знаешь?

Аликино впервые в жизни увидел то, что находится между ногами у женщины. Увидел? Он и сейчас говорил об этом так, словно столкнулся с чем-то пугающим и ненавистным. То, что он увидел, сквозь медные прутья кроватной спинки в свою очередь с подозрением смотрело на глаз Аликино. Но кто же была эта женщина на кровати? Пульези сгорал от любопытства.

Она лежала на спине, обнаженная, в полной прострации. Мальчик не мог узнать ее, потому что ему были видны только согнутые в коленях раздвинутые ноги.

А что же там между ними? Там пряталось какое-то темное животное, причем не такое уж и маленькое. Свернувшись клубочком, оно словно оберегало покой женщины. Покой, нарушаемый частым и глубоким дыханием.

А потом? Потом рука с длинными пальцами, без колец, медленно спустилась с живота и начала ласкать шкурку животного, запуская в нее пальцы, а бедра при этом раздвигались еще шире.

Вдруг животное принялось бешено двигаться, словно охваченное злобой и сотрясаемое внезапной и неукротимой судорогой.

Пораженный, Аликино прилип к замочной скважине. Он смог оторваться от нее лишь тогда, когда на лестнице послышался шум. Мальчик укрылся за грудой мешков с зерном. Постепенно он успокоился, но отдал бы все, что угодно, лишь бы узнать, кому принадлежало это ужасное животное.

«Попадись оно мне, да еще такое крупное и мохнатое…» — подумал про себя Пульези, жестом прося друга продолжать рассказ.

Вечером, когда женщины собрались за столом, Аликино внимательно рассмотрел их. Ни у одной не заметил он на лице отпечатка чего-либо необычного, следов борьбы, какую пришлось выдержать, чтоб усмирить ярость этого животного. Все смеялись, шутили, как всегда. И все же у каждой из них имелось оно — это самое животное, приткнувшееся в паху, впившееся в тело между бедрами.

Мальчик изучил руки, пальцы каждой женщины. Все они были похожи на те, что вызвали бурную ярость животного. И ни на одной правой руке не было колец, а что рука была правая — это он хорошо запомнил.

Особенно внимательно Аликино смотрел на руки матери. Связывать их с той, терзающей его воображение картиной, ему было невероятно тяжело. Он пытался переключить внимание на другие детали, но его взгляд упрямо возвращался к пальцам. Наконец он не удержался и неожиданно для самого себя спросил, кто отдыхал после обеда в комнате на последнем этаже.

Никто не вздрогнул. Аликино не заметил, чтобы кто-нибудь покраснел или смутился. Фатима ответила, что уже много лет как эта комната превратилась в кладовку, склад для старья. Спать там — значит подвергаться нападению всяких насекомых. Аликино сказал, что это ему известно и он, конечно, ошибся, ему что-то померещилось.

Позднее невысокая толстая девочка раскрыла Аликино секрет, шепнув ему на ухо, что в комнате наверху заперта одна сумасшедшая из семьи Нумисанти. Сумасшедшая, потому что постоянно, днем и ночью, желала заниматься любовью. Аликино вспомнил об отвратительном вертикальном рте животного и с содроганием представил, как оно, сделавшись ненасытным, истребив всю привычную пищу, которой любило питаться, должно было теперь поедать и несчастную женщину, запертую в той комнате. С тех пор он избегал подниматься на последний этаж виллы.

— Бедный Кино, представляю, как печально это кончилось для тебя.

Пульези терпеливо и внимательно выслушал рассказ друга, но было ясно, что подобными фобиями он, разумеется, не страдает.

Они помолчали, глядя с высоты холма на город, где после долгих лет военного затемнения вновь появились редкие огоньки.

— Хочешь преодолеть страх, поступай как я, — наконец нарушил молчание Пульези. — Для первого раза тебе нужна темнота. Во тьме не видны ни животное, никакая прочая дрянь. Ты даже не очень-то понимаешь, что делаешь и что с тобой происходит. Щупаешь, мнешь, забываешься, точно так же поступает и женщина. Пока не кончишь.

— Кончу?

— Ну да. В том смысле, что пока не получишь полное удовлетворение. Вот и все. Чего тебе еще нужно, разве непонятно? Не собираешься же ты ожидать бог знает чего от секса?

— Темнота, значит, нужна?

— Да, полная, абсолютная темнота, и ты обязательно выздоровеешь.

Аликино пообещал, что последует совету друга, в сущности довольно несложному. Но продолжал старательно избегать ситуаций, в которых ему пришлось бы применить этот совет на практике.

3

Осень, хоть и запоздалая, затянувшаяся, была мягкой, согретой солнцем, радовавшей и звавшей на улицу. Чересчур светлые дни казались нескончаемо долгими, почти вечными, поэтому внезапные сумерки и резкое похолодание по вечерам удивляли людей, забывавших о времени года и часе суток и не спешивших укрыться в домах.

В городском парке, единственном обширном зеленом пятне в Болонье, народу гуляло больше, чем летом. Множество мамаш вывело сюда своих детей, немало пожилых людей, сидя на скамейках, грелось на солнышке.

Старики молчали. Кое-кто в очках, съехавших на кончик носа, читал, шевеля губами, газету, но большинство лениво посматривало на оголенную сухую землю и пыльные аллеи, усыпанные светлой галькой. Иногда, подняв глаза к чистой голубизне неба, они смотрели на голые ветви деревьев и удивлялись, что на них не видно почек либо первых зеленых листочков.

Аликино закрыл книгу, которую читал. Надо было дать отдых глазам, уставшим от яркого света, падавшего на страницу.

— Не припомню в Болонье подобной осени.

Слова эти произнес человек, сидевший рядом с Аликино. Им оказался строгий пожилой синьор, державшийся с достоинством. Маленькие глаза его смотрели на мир добродушно. Синьор был в серой шляпе с широкими полями, окаймленными шелковой тесьмой, как было в моде много лет назад, и в старомодном, но изысканного покроя пальто.

— Исключительная погода, — добавил он. — Вам не кажется?

— Как и время, в которое мы живем.

Пожилой синьор с интересом посмотрел на юношу, словно его замечание как-то особенно удивило его.

— Живем… — повторил он. Потом, не глядя на Аликино, спросил: — Какое впечатление производит на вас жизнь?

Необычный вопрос заставил Аликино задуматься. Конечно, хорошо, что недавно закончилась война, и если кому-то удалось выжить, то уже это можно считать большой удачей, только очевидно было, что вопрос, заданный пожилым синьором, подразумевал вовсе не этот, столь распространенный и уже ставший банальным ответ.

Аликино лишь пожал плечами и улыбнулся, как бы говоря: «Не знаю, что вам сказать». А сам между тем подумал: «Этот человек, наверное, школьный учитель или ученый на пенсии, который, состарившись и, возможно, оказавшись никому не нужным, только и делает теперь, что терзает себя подобными проблемами, ужасными вопросами, не имеющими ответа, — о смысле жизни и смерти. И задает их каждому встречному не столько для того, чтобы получить ответ, сколько из желания поделиться с кем-то своими тревогами, своими старческими навязчивыми идеями».

А пожилой синьор подобрал с земли горсть мелкой гальки и, сжав ладонь, высыпал ее из кулака, словно из песочных часов.

— Вы верите в то, что все уже начертано и определено? Скажем, в судьбу, предназначение, рок?

Юноша утвердительно кивнул.

— Было начертано, что сегодня мы непременно встретимся с вами, — сказал старик, вытирая ладонь платком.

— Наверное, это всего лишь дело случая.

— Случай ничего не определяет и не обнаруживает. Он лишь слегка касается и отлетает прочь.

Аликино вдруг почувствовал, что ему нужно поделиться с этим синьором своей заботой — ему так необходимо найти работу. Тот выслушал его с большим вниманием, вставив несколько разумных, точных, хотя и общих замечаний, и завершил беседу вежливым пожеланием:

— Уверен, что вы очень скоро найдете то, что ищете. Работу, отвечающую вашим склонностям, а не просто какую попало.

Больше им не о чем было говорить. Лед отчужденности, похоже, очень быстро образовался вновь. Пожилой синьор поднялся, обнаружив неожиданную подвижность суставов, попрощался с юношей, слегка приподняв шляпу, и удалился несколько торопливо, словно внезапно вспомнил про какое-то срочное дело.

Два дня спустя Аликино нашел работу.

Место было определенно завидное, в одном старом болонском кредитном банке — в Ссудном банке.

Поступлению на работу весьма горячо содействовал кто-то, кого Аликино не знал. Когда же он захотел выяснить, кого должен поблагодарить, возникшая у него догадка полностью подтвердилась.

Успешно рекомендовал его на службу и сам открыл ему дверь, когда Аликино явился к нему с визитом, тот самый пожилой синьор, которого он встретил в парке.

Тогда они не представились друг другу. Но откуда же в таком случае пожилой синьор узнал его имя и сообщил дирекции Ссудного банка?

Синьор Альсацио Гамберини — так звали пожилого человека — объяснил:

— В банке нам известно все обо всех. — Глаза его хитро блеснули. — Конечно же, нам не сравниться с полицией, впрочем, скоро вы сами в этом убедитесь.

Аликино был принят очень приветливо, как желанный, а главное, долгожданный гость. Синьор Гамберини провел его в строгий кабинет, обставленный тяжелой мебелью прошлого века.

— Знаете, синьор Кино… Вы позволите называть вас так?

— Буду только рад, синьор Гамберини.

— Знаете, при первой нашей встрече я заметил, что вы читали книгу Пселла «Суждения философов о душе». Этого мне было достаточно. Это истинное свидетельство ваших достоинств, лучше любого диплома. — Он внимательно посмотрел на юношу. — Но вам должна быть знакома и другая книга этого философа.

— «Вычисления, производимые демонами»?

Синьор Гамберини еле заметно кивнул.

— Мой отец держит ее под ключом в своей библиотеке.

— Наверное, ваш отец еще не понял, что вы уже готовы прочесть ее. Гораздо легче сыновьям понять своих отцов, нежели отцам — своих детей. Наверное, поэтому я не захотел иметь потомства. Если уж быть откровенным до конца, то у меня и жены никогда не было. — Улыбкой и жестом он дал понять, что тема исчерпана. — Нет, вы ни в коей мере ничем не обязаны мне, синьор Кино. Конечно, я захотел помочь вам, но сделал это в интересах банка, где много лет служил бухгалтером. Я и сейчас еще работаю там, правда уже на дому. — Он удовлетворенно потер руки. — Мы очень требовательны. Я говорю мы, потому что мне кажется, я принадлежу банку точно так же, как банк принадлежит мне.

Он ушел приготовить чай. Аликино принялся рассматривать гравюры, украшавшие стены кабинета. Но это оказались различные финансовые документы вековой и даже более чем вековой давности. Векселя, облигации, банковские чеки, поручительства, сертификаты валютного обмена. Защищенные стеклом, в строгих рамах, они все-таки пожелтели и обветшали по краям. Написаны они были от руки, каллиграфическим почерком с завитушками. Чернила были разных цветов.

Безусловно, необычная коллекция.

— Финансовые документы нашего банка, — объяснил хозяин дома, неслышно появившись позади юноши. — Как я уже говорил вам, мне иногда кажется, будто я работал в Ссудном банке всегда, с самого его основания, а создан он в семнадцатом веке. Вы тоже поймете, как можно целиком и полностью уйти, можно сказать, погрузиться в нашу работу. Вы не должны представлять ее себе как что-то монотонное, скучное. Если б я мог вернуться назад, в прошлое, то все повторил бы сначала, ни минуты не колеблясь. Самые возбуждающие, самые воодушевляющие моменты моей жизни связаны у меня исключительно с работой в банке.

Пили чай. Благодетель всячески старался, чтобы Аликино чувствовал себя как можно свободнее. Он был щедр на советы, подсказки, которые могли помочь молодому человеку наилучшим образом выполнять предстоящие обязанности. Он несколько раз подчеркнул, что преданность банку будет вознаграждена самым великодушным образом — великодушие это выйдет далеко за пределы оклада и карьеры. Отдать жизнь, всего себя банку, объяснил он, — значит служить одному высочайшему интересу. И получить в награду дополнительные годы жизни.

Затем, все более увлекаясь, говоря пылко и красноречиво, он пожелал объяснить Аликино основные принципы, которые регулировали деятельность Ссудного банка.

— Самое главное — это кредит, то есть взимание долгов. Мы никогда никому не уступаем. Требуем, чтобы наши кредиты были непременно возвращены нам целиком и полностью, все до последнего чентезимо. Разумеется, с процентами.

Аликино знал, что существуют кредиты, которые по разным причинам могут оказаться невостребованными, и в банковских балансах их в конце концов относят в статью утрат. Однако он посчитал, что не только бесполезно, но и невежливо было бы противоречить своему благодетелю. Его категоричность и уверенность, казалось, объяснялись особенностями его старческой психики.

— Наши должники платят нам всегда. Ни один не уходит от нас.

Говоря так, он взял со стола объемистую конторскую книгу и протянул ее Аликино.

Кожаный потертый переплет был очень старый и уже не раз реставрировался с помощью шпагата и клея. Листы книги, толстые, негнущиеся, с пятнами сырости, хранили не только патину времени, но и следы постоянной, продолжающейся и поныне работы. Страницы были исписаны одной рукой, и чистых оставалось уже совсем немного. Правда, почерк менялся — изящный, красивый в начале книги, он постепенно становился простым и строгим. Так же и чернила — на первых страницах они были коричневыми, а ближе к концу книги — черными или синими. И все же было очевидно, что вся она заполнена одной и той же рукой. Книга представляла собой не что иное, как сплошной перечень имен и фамилий, вернее — фамилий и имен.

— Видели, сколько работы? Теперь я уже подошел к концу. Представляете, ведь я начал ее в двадцать лет. Мне было тогда столько же лет, сколько вам. — Синьор Гамберини опять взял регистр и бережно положил себе на колени. — Что это за имена? Это особые должники. Клиенты, с которыми банк обходится особенно уважительно.

— Они тоже платят исправно?

— Исправнее других. Вы убедитесь в этом. Платят все без исключения.

— Особые должники. Значит, им предоставлен какой-то привилегированный кредит, кредит доверия? Без всякого обеспечения?

Синьор Гамберини пожал плечами.

— Такие сведения находятся в центральном архиве банка. В секретном и неприкосновенном архиве, поскольку речь идет о банке. И вам следует избегать некоторых вопросов. — Он предостерегающее поднял палец. — Вы, синьор Кино, читающий настоящие книги, должны были бы уже знать, что наши вопросы не могут получить ответы, которых нет в статьях бюджета.

Выглянув в окно, он заметил, что солнце уже спускается к горизонту, и заторопился так же внезапно, как и в прошлый раз в парке.

— Мне совершенно необходимо идти, — сказал он.

Несомненно, он ночует где-то у родственников, подумал Аликино, чтобы не оставаться тут на ночь одному.

Синьор Гамберини проводил юношу до дверей.

— Заходите ко мне, когда возникнет желание, синьор Маскаро.

В тот же самый вечер Лучано Пульези узнал, что его друг нашел работу. Он скривил недовольную гримасу и едва воздержался от желания сплюнуть на пол.

— Ты — банковский служащий…

— Бухгалтер, если уж говорить точно. И с отличным окладом.

— Застрянешь там навсегда.

— Нет, поработаю только несколько лет.

— Я знаю тебя, Кино. Останешься бухгалтером на всю жизнь.

— А ты судьей или адвокатом.

— Закончу университет, чтобы доставить удовольствие родным, и сразу же уеду в Рим. Стану художником.

На следующий день — в воскресенье — Аликино отправился в Баретту сообщить о своей службе отцу.

Астаротте выслушал новость без особого интереса. Он целиком был поглощен сборами в дорогу, так как намеревался в первых числах нового года уехать в Соединенные Штаты.

— Америка займет место Германии, — заявил он, прощаясь с сыном.

Он сменил перчатки. Теперь они были замшевые, коричневые.

Фатима не писала мужу из Рима. Она прислала только открытку с приветом сыну.

4

Ссудный банк поразительным образом избежал невзгод войны. Его здание, внушительное, как бы насупившееся, опирающееся на арочную галерею, словно на балюстраду, казалось, растолкало локтями соседей, расширив пространство, оставшееся между низкими домиками и грудой развалин.

Аликино давали разные поручения, очевидно испытывая его, прежде чем определить на постоянное место. Он старался быть точным и аккуратным, желая показать, что обладает этими двумя необходимейшими качествами, которые начальство в первую очередь принимало во внимание.

Вскоре ему снова пришлось встретиться с человеком, которому он был обязан доставшейся ему удачей. Только на этот раз синьор Гамберини сам пригласил его.

Юноша был принят с обычной приветливостью, и ему опять был предложен чай. Потом старый бухгалтер взял с письменного стола толстый регистр, тот самый, что содержал список особых должников, и с улыбкой, выражавшей одновременно удовлетворение и облегчение, вручил его молодому человеку. Ясно было, что сейчас он видит в нем достойного преемника.

— Регистр закончен. Сделайте милость, передайте его в банк. Знаю, там его, несомненно, отправят в бухгалтерию для взимания оставшихся долгов. Все будет хорошо. Я уверен в этом.

И Аликино опять покинул его дом еще до захода солнца.

Они вышли вместе. На улице, прощаясь с юношей, синьор Гамберини, казалось, хотел извиниться:

— Понимаете, рано или поздно баланс, как мы говорим, должен быть подведен. Тут может быть кое-где отсрочка, продление платежей, но в конечном итоге…

Он удалился, как всегда, торопливо. Юноша остался в убеждении, что больше никогда не увидит его.

Дома Аликино поспешил открыть старый регистр. И сразу же увидел, что последняя страница заполнена до конца. Ее завершало имя, написанное отчетливо и крупно:



ГАМБЕРИНИ АЛЬСАЦИО.



Несколько дней спустя, в начале декабря, Аликино направился на кладбище. Было семь часов утра. В восемь он должен был быть на службе. Поиски могилы, однако, не заняли много времени.

Надгробная доска Альсацио Гамберини оказалась в той части кладбища, где производились последние захоронения. Мрамор был белый, новый и совершенно голый. Ни лампадки, ни единого цветка. Числа, обозначавшие даты жизни и смерти, сверкали идеальной позолотой: 1845-1945.

Он прослужил бухгалтером восемьдесят лет. Пожизненный бухгалтер.

В то же утро Аликино получил новое назначение.

Начальник отдела вручил ему толстый регистр с чистыми страницами:

— Это для особых должников. Вам следует регистрировать их тут, выискивая имена в генеральной картотеке и в списках просрочивших выплату. Синьор Гамберини объяснил вам все, что нужно?

— Объяснил. Но как же ему самому удавалось это делать, работая дома?

— Синьор Гамберини был исключительным бухгалтером. Таких, как он, больше нет. Он знал наизусть генеральную картотеку и списки просрочивших выплату. Вот увидите, вам понадобятся многие часы, даже, наверное, дня не будет хватать, пока научитесь правильно вписывать имя в регистр.

— А сколько времени проходит с момента занесения имени клиента в регистр до подведения баланса?

— По-разному. Так или иначе, это не зависит ни от вас, ни от меня. — Он подтянул черные нарукавники, видимо, ослабла резинка. — И последнее, синьор Маскаро. Имена, которые вы будете заносить в этот регистр, должны оставаться для вас лишь именами клиентов и больше ничем. Нам не разрешено интересоваться подробностями их частной жизни. Абсолютная лояльность, как вам известно, основное правило банка.

Аликино принялся за работу. Поиски в картотеке заняли у него весь остаток рабочего дня и первую половину следующего.

С исключительной памятью синьора Гамберини на это хватило бы одного часа, даже меньше.

Молодой человек дал себе слово выучить наизусть данные генеральной картотеки и списки просрочивших выплату. В общей сложности это составляло свыше трех миллионов единиц информации, если его приблизительный подсчет верен.

Наконец он смог записать в регистр первое имя, и даже взял для этого случая новую ручку:



ФРАТАНДЖЕЛО ПРИШИЛЛА.



Целый ворох вопросов тут же возник в голове Аликино. Женщина? А почему бы и нет? Среди особых должников было много женщин. Сколько ей лет? А может, это девочка? Сберегательную книжку можно открыть и на новорожденного. Так же, как и потребовать оплаты долга? Долга, взятого еще до рождения? И где она живет? Клиентура банка имелась повсюду, в том числе и за границей. Замужем она? Есть ли у нее дети? Сколько она должна уплатить? Когда заплатит? Помнит ли она о сроке выплаты долга? Или банк должен напомнить ей? А, выплатив особый долг, может ли она получить новый кредит?

Аликино, усвоив то, что ему внушал синьор Гамберини, понял, что нужно оставить вопросы без ответа. Может быть, со временем что-то и прояснится благодаря наблюдательности и опыту, которые он приобретет в работе.

Аликино стал избегать откровенных разговоров с другом. Впрочем, Пульези уже классифицировал деятельность Ссудного банка как некую форму рискованного ростовщичества — ростовщичества, осуществляемого под завесой полной секретности и даже под защитой закона. Прав был Эзра Паунд, говорил Пульези, цитируя поэта, которого недавно полюбил больше других, когда тот яростно восстал против ростовщической морали общества, считая ее одним из самых страшных человеческих бедствий.

Подавляя и все возникающие вопросы, и желание быть кем-то более значимым, чем просто бесстрастным исполнителем — ручным терминалом в некоей двойной игре, в которой дебет и кредит затушеваны — Аликино записывал своим старательным почерком новые имена особых должников.

Все время новые имена.

Он решил полистать старый регистр, оставленный синьором Гамберини, и даже при беглом просмотре заметил любопытную особенность — ни одно имя не повторялось дважды.

Вот так, косвенно, как и было обещано, он и подошел к ответу: невозможно было получить кредит — особый кредит — дважды.

Что случится, если по ошибке будет пропущено или позабыто какое-нибудь имя? Он понял, что это невозможно. Его профессиональный навык, позволявший выбрать нужный ящик в огромной картотеке, что занимала весь подземный этаж, и его пальцы, ловко перебиравшие карточки, не могли ошибиться.

Ему оставалось только одно — пропустить чье-то имя умышленно.

Он не решался рисковать. А чем, собственно, рисковать? Он не знал этого. Именно для того, чтобы узнать, после долгой борьбы со своей уже сформировавшейся совестью честного исполнителя, он рискнул: не вписал в регистр имя одного клиента — некоего Меццетти Анданте.

Не прошло и часа, как в его комнату влетел начальник отдела.

По обыкновению спокойный, вежливый, собранный, он был возбужден, дрожал от волнения и едва переводил дух. Наморщив лоб, он бросил взгляд на страницу регистра.

— Здесь пропущено одно имя.

— Не имею, понятия. Это невозможно.

— Меццетти Анданте. Запишите немедленно.

Аликино выполнил распоряжение. Начальник облегченно вздохнул.

— Если это повторится, — дружески предостерег он, — потеряете место.

— Простите, но как вы это обнаружили?

— Не думаете же вы, что столь серьезное и ответственное дело поручается только одному человеку? — И удалился.

Очевидно, еще один бухгалтер в бог знает какой конторе, возможно в центральном архиве — в этом тайном мозгу банка, — регистрировал имя должника одновременно с Аликино. Иначе и быть не могло, решил юноша. И наверное, там, в подземелье — это место он представлял почему-то в самом чреве земли, — определялась дата эффективного сальдо, материальной оплаты долга, или выдавалось разрешение на его продление либо отсрочку.

Аликино убедился, что его работа может привести к весьма серьезным последствиям, но понял также, что рамки ее строго обозначены. Он не имел никакого права изменять ход того, что стал называть, не находя других определений, судьбой или роком.

Некоторое время он работал, не отваживаясь больше на какие-либо эксперименты. Он мог бы, например, вписать в регистр вымышленное имя или даже свое собственное, но не решался. Когда синьор Гамберини занес свое имя в регистр, он незамедлительно умер. Эти два события были тесно связаны, и тут, конечно, не было простого совпадения. С другой стороны, юноша обнаружил, что его работа, внешне такая монотонная и однообразная, в сущности нравится ему, и мысль о том, что он может потерять ее, всерьез тревожила его, точно так же, как все меньше допускал он возможность, все еще подогреваемую Пульези, добровольно расстаться с нею. А зачем? Что потом делать? Какая-либо иная жизнь, которую он воображал главным образом в разговорах с другом, теперь представлялась ему все более неопределенно и расплывчато. Новые мечтания казались опасными и рискованными, словно прыжок в пустоту, в неизвестность.

Отец возвратился в Болонью. Он продал виллу и после неизбежных в конце года праздников собирался уехать в Америку. Накануне Рождества, за несколько мгновений до того, как зазвонил колокольчик, возвещавший о конце рабочего дня, молодой человек старательно и четко вписал в регистр:



МАСКАРО АСТАРОТТЕ



Таким образом он убил своего отца и одновременно убедился в двух вещах: особые должники оплачивали свой счет смертью и банк не оповещал их, не предупреждал об истечении срока.

Когда Аликино пришел домой, там было душно и мрачно, казалось даже, что дом задыхается под каким-то черным крылом, словно гигантский ворон уселся на крышу и накрыл его собою.

Первое, что сразу же поразило Аликино, — всепроникающее зловоние паленого, сладковатый запах жаренного без соли мяса.

Аделаида и другие служанки, слетевшиеся на запах смерти, перешептывались, утирали слезы, сновали туда-сюда, возбужденные, взвинченные.

Уклоняясь от всех выражений соболезнования и сочувствия, молодой человек вошел в комнату отца.

На большой кровати под балдахином лежал Астаротте, опухший и недвижный, с согнутыми руками и ногами. Он походил на статую, вынутую из кресла, в котором она помещалась, и напоминал один из слепков, сделанных по отпечаткам в Помпеях, где жители были погребены под пеплом Везувия.

Потрясенный врач, дрожа всем телом, приблизился к Аликино и молча провел его в кабинет. Молодой человек решил, что там, очевидно, был пожар. Запах паленого мяса стал невыносимым, но нигде не было ни малейших следов ни огня, ни дыма.

Наконец врач обрел дар речи и указал на мягкий стул, стоявший за письменным столом.

— Он сидел здесь, так мне сказали. Понимаете?

Ничего не понимая, Аликино перевел взгляд со стула на врача.

— Понимаете? Он загорелся, но изнутри. Нечто вроде внутреннего самовозгорания. Вы же видите, что обивка на стуле цела. Никогда не встречал ничего подобного. Подобного случая нет в анналах медицины. И нет никакого приемлемого объяснения.

Врач, недоумевая, удалился. Аликино внимательно осмотрел кожаную обивку стула. Никаких признаков огня. Бумаги на столе были нетронуты. Юноша вернулся в спальню отца.

Врач пытался изобразить некое подобие медицинского осмотра, видно было, он не знает, что предпринять.

— Я велел ему выпить побольше воды. Будем надеяться, что внутренний пожар прекратится. Кожа, правда, еще очень горячая. Скрытое горение. Но как это возможно?

Несчастный врач, потрясенный, ошеломленный, растерявшийся, рассуждал вслух и пытался отыскать в своем медицинском багаже хоть какую-то зацепку для диагноза.

— Это невозможно, невозможно, — проговорил Астаротте, медленно поворачивая голову. Шея, казалось, была единственным подвижным элементом в его окостеневшем туловище. — Неужели именно со мной это должно было произойти? Ужасная несправедливость.

Он выглядел не столько напутанным, сколько удивленным и растерянным, как бы обманутым, кем-то преданным. Смерть была для него событием явно преждевременным, явной ошибкой, непонятной неожиданностью.

Аликино смотрел на отца, стоя прямо и недвижно. Такого исхода, при котором он присутствовал, он, Аликино, пожелал сам, и банк разрешил ему осуществить свое желание. Но результат оказался столь бурный и скорый! Происходившее тут намного превзошло все, что он способен был вообразить.

Тело отца продолжало чудовищно разбухать, словно изнутри его распирала какая-то сила, стремившаяся вырваться наружу. Лицо превратилось в безобразную маску, какую-то страшную рожу с широким, мясистым носом, с заплывшими свинячьими глазами и вздувшимися, вывернутыми губами.

Голос тоже стал неузнаваемым. Слова вырывались из горла, захлебываясь в отвратительном чавканье.

— Не может быть такого скорого конца. Не может все кончиться так быстро. У меня украли сорок лет жизни. Кто украл их?

Вот теперь было ясно: он чувствовал себя обманутым, ведь ему была дана гарантия, что он проживет до ста лет. Именно об этом он заявил в разговоре, который состоялся у него с Аликино в мае.

Гаснувший взгляд умирающего искал сына и, наверное, не нашел его, так как юноша, медленно пятясь, тихо отступил к двери.

Врач собрал свои инструменты и удалился.

— Он может взорваться с минуты на минуту.