Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игнасио Гарсиа-Валиньо

ДВЕ СМЕРТИ СОКРАТА

Об авторе

Испанский психолог, писатель и киносценарист Игнасио Гарсиа-Валиньо родился в Сарагосе в 1968 году. Автор сборника «Музыкальная шкатулка и другие рассказы» и четырех романов: «Неотразимый нос Вероники» (премия Хосе Мариа де Переды), «Урия и царь Давид» (1997), «Нежность скорпиона» (1998) и «Удивительное дело — тишина» (1999). Роман «Нежность скорпиона» вошел в шорт-лист премии Надаля.



Посвящается Ньевес



Я хотел бы поблагодарить Хосе Солану Дуэсо за оригинальный взгляд на историю.





Человеческая жизнь — мгновение;
суждения — тусклый отблеск свечи.

Марк Аврелий[1]




Жаркая и златокудрая, горькая и прекрасная,
жница на залитых солнцем полях,
бредешь, изнуренная, внимая звукам дивной флейты древнего бога,
лицо подставив нежному ветру, и думаешь о светлой богине.

Альберто Каэйро


ХРОНОЛОГИЯ

469 до н. э. — рождение Сократа.[2]

465 до н. э. — рождение Аспазии Милетской и Продика.

449 до н. э. — Аспазия приезжает в Афины.

445 до н. э. — свадьба Перикла и Аспазии.

429 до н. э. — смерть Перикла.

417 до н. э. — Необула поступает в «Милезию»

410 до н. э. — встреча Необулы и Алкивиада.

407 до н. э. — возвращение Необулы в Афины.

406 до н. э. — катастрофа при Аргинузах и суд над флотоводцами.

399 до н. э. — смерть Сократа.



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

Самый горький урок в своей жизни Необула получила в двенадцать лет, когда почти ничего не знала о плотской любви. Она покинула родной дом хрупким подростком и не успела привыкнуть к похотливым взглядам мужчин. Чума унесла в могилу мать Необулы, отец попал в плен к спартанцам и нашел смерть в Сиракузских рудниках. Один из его братьев пал в битве при Антиполисе[3], другой тоже сгинул где-то на полях сражений. Из родственников у девочки оставалась только совсем дряхлая двоюродная тетка, неспособная позаботиться о племяннице, — она и продала Необулу в роскошный дом свиданий Аспазии.

Девочка много слышала об Аспазии из Милета, вдове Перикла[4]: говорили, что у нее было множество любовников, что она прекрасно образована и имеет влияние на самых именитых людей города, что под видом дома свиданий она держит школу для свободных женщин.

Сорокавосьмилетняя Аспазия отвела Необулу в храм Афродиты. Возложив к ногам богини пышный венок, девочка сбросила тунику. Аспазия придирчива ее осмотрела: тело малышки еще не сформировалось, но в будущем она обещала стать самой красивой гетерой в доме свиданий. Ее большие глаза сверкали, словно два сапфира. Девочка была тонкой и гибкой, и Аспазия решила, что она быстро научиться ублажать мужчин. Новая хозяйка Необулы сказала, что жизнь гетеры не сахар, и для того, чтобы выжить, понадобятся ум и твердость. А пока девочке полагается быть послушной. Ее научат грамоте, музыке и танцам, стихосложению, правильной речи и женским хитростям. В «Милезии» ее всегда ждет кров, стол и защита, а за это ей придется хорошо работать. Необула растерянно кивала. Аспазия добавила:

— Тебя ждет твой первый мужчина. Он заплатил за тебя очень много, ведь ты девственница. Я должна тебя предупредить, что в первый раз бывает больно. Запомни хорошенько: любви без боли не бывает.

Необула совсем не боялась. Она верила, что горести остались позади и теперь она обретет новую семью, которая позаботится о ней и поможет стать настоящей женщиной. Вскоре хрупкая девочка в прозрачной сорочке, не скрывавшей ни темных сосков, ни черного треугольника между белых бедер, потупив взор, предстала перед нетерпеливым гостем.

В спальне мужчина разделся, не выказывая никаких чувств, словно не придавал этому ритуалу никакого значения. Необула зарделась от стыда. Ему было лет тридцать: тонкие черты, аккуратная борода, дорогая туника и башмаки из хорошей кожи. Гладкие, ухоженные руки выдавали в нем богача. Необула стянула сорочку, стараясь не смотреть на возбужденный пенис мужчины. Мужчина рассыпался в грубых похвалах ее красоте, и девочка неловко улыбнулась.

Когда оба они были раздеты, мужчина подвел ее к лежанке, поставил на четвереньки и пристроился сзади. Девочка знала, что нужно выгнуться и раздвинуть ноги. Висевшее на стене зеркало в изящной медной раме отразило испуганную девчушку и нависшего над ней огромного мужчину. Необула чувствовала, как он увлажняет ее теплым жиром, а потом внезапно ощутила острую боль, но не там, где она ожидала, а между ягодиц. Боль усиливалась, пока не стала вовсе непереносимой. Мужчина крепко держал Необулу за бедра, прижимал к себе, не отпускал, пока она не упала на живот, прижавшись щекой к подушке. Он разрывал ей нутро, лежанка скрипела, кости девушки хрустели. А мужчина старался проникнуть в нее глубже, до самого конца, вонзая ногти ей в спину. Необула дрожала, вцепившись руками в покрывало, обессиленная, растоптанная. Все происходящее казалось ей мучительно долгой агонией.

Наконец мужчина оторвался от нее с глухим стоном. От боли Необула едва могла двигаться, но мучитель уже схватил ее за плечи, приподнял и развернул к себе. Ухватив девочку за волосы, он ткнул свой член, покрытый кровью и нечистотами, прямо ей в губы и грубо приказал:

— Открывай рот, слышишь, ты!

Зажмурившись, Необула взяла в рот горячий пенис, ощущая вкус крови и мужского семени.

«Любви без боли не бывает».

Мужчина протолкнул свой член поглубже в ее воспаленную глотку:

— Теперь ты настоящая шлюха.

Потом он ушел, а опозоренная Необула, рыдая, рухнула на ложе; уж лучше бы ее изнасиловали — тогда она, по крайней мере, утешалась бы тем, что все случилось против ее воли.

Она не умерла, а значит, нужно было как-то жить дальше. Необуле не с кем было поделиться своим несчастьем — ни подруг, ни родных у нее не было. Девушка нашла утешение в собственной гордости, гордость стала ее эгидой[5], наполнила ее невиданной силой.

Хоть и говорят, что невинности нельзя лишиться за один раз, однако Необула отбросила свою девичью честь, словно ненужную вещь.

Она спешила поскорее расстаться с собственным детством: пусть никто больше не сможет обмануть ее, одолеть и унизить.

С годами Необула превратилась в жестокого, ненасытного зверя, а из собственного тела сделала орудие мести всему мужскому роду. «Милезия» была ее логовом, ее школой похоти, притворства и зла. Девушка отвергала любое чувство, кроме жажды мести, загоняла вглубь любое желание, исходящее не от плоти. Ни один мужчина не знал от нее пощады: для гетеры не было большего наслаждения, чем властвовать над ними. Унижать их. Обирать. Губить. Жалить, словно змея. Хищница, красивая и опасная.

В тот день Необула усвоила три главных правила. Первое: в этой жизни лучше владеть, чем подчиняться. Второе: ягодицы — самая соблазнительная часть ее тела. И третье: принимать посетителей лучше на голодный желудок.



Мужчину, который надругался над Необулой, звали Анит, сын Антемиона[6]. Восемнадцать лет спустя он умер в том же доме свиданий. Его нашли на рассвете с кинжалом в сердце.

ГЛАВА II

Необула поступила в «Милезию», как раз когда знаменитый дом свиданий переживал свой расцвет. Он был символом Афин, неотъемлемой частью их великолепной жизни, такой же, как философия или поэзия. Слава «Милезии» давно преодолела городские стены, и знатные чужеземцы стекались к афинским холмам лишь для того, чтобы полюбоваться красотой тамошних гетер.

В те времена любой моряк мог отдохнуть от тягот морского пути, не покидая пирейского порта: за один обол[7] можно было найти ночлег, а двух хватало, чтобы познать нехитрые ласки рабыни. В Афинах говорили, что сам Улисс, превозмогший чары Цирцеи и спасшийся из плена Навзикаи, не сумел бы подобру-поздорову выбраться из пирейского притона: местные красотки болели всеми дурными хворями, которые можно было подцепить от Карфагена до Херсонеса.

Те странники, что обладали более изысканным вкусом и заботились о собственном здоровье, не задерживались в Пирее, а шли вдоль Длинной Стены до городских ворот, и дальше, в квартал Горшечников, где не было недостатка в добром вине и красивых шлюхах, готовых развлечь отважного морехода. Всего за пятнадцать оболов можно было отыскать подружку на одну ночь, чистенькую, надушенную и искусную в любви. Однако знатные путешественники неизменно направлялись в «Милезию» — дом разврата с самой лучшей репутацией во всей Элладе.

«Милезия» располагалась на склоне Холма Нимф, неподалеку от Ареопага[8]. Аспазия открыла школу гетер в девятнадцать лет. Во всей Элладе было лишь одно подобное заведение, которое основала на острове Лесбос великая Сапфо[9]. Еще девочкой Аспазия училась в ней музыке, стихосложению и искусству любви. Именно тогда у нее появилась дерзкая мечта: помочь женщинам освободиться от власти мужчин.

В шестнадцать лет Аспазия поселилась в Афинах вместе со старшей сестрой и деверем, которому было позволено вернуться в город после долгого изгнания. Девушка была необыкновенно красива, но на восточный, ионийский лад: смуглая кожа, высокие скулы, черные глаза, кошачья грация. Женщины Ионии не уступали мужчинам в уме и храбрости. Эти качества пригодились Аспазии, когда она решила посвятить себя ремеслу гетеры. Спокойный нрав, решимость и взвешенные речи этой женщины вызывали у многих мужчин не только интерес, но и глубокое уважение.

Аспазия не искала ни мужа, ни любовника. Она рано повзрослела и познала все тайны чувственной любви. Что же касается любви другой, той, что приводит к подлинному родству душ, то она не входила в планы гетеры. Отец Аспазии хотел, чтобы его дочь получила образование, и девушка прилежно училась. Она прекрасно музицировала и могла с одинаковой грацией исполнить и ритуальный танец, и веселую праздничную пляску. Конечно, ремесло гетеры было не самым почтенным, но что поделать. Гетеры были независимы и имели доступ в мир искусства и философии, закрытый для других женщин.

Три года Аспазия развлекала богатых афинян, танцевала на пирах и обучала неопытных куртизанок. Она была женщиной в полном смысле слова — женщиной, рожденной дарить радость мужчинам, а что, кроме наслаждения, может дать своему спутнику женщина, которая не желает создавать семью? Аспазия из Милета считала ремесло гетеры достойным и выгодным и не видела в нем ничего дурного. Тем больнее было сознавать, что для других она остается низшим, презренным существом. Аспазия могла бы говорить на равных с любым из афинских мудрецов, но никто из них не спешил предоставить ей такую возможность.

Мужчины принимали интерес Аспазии к искусству и философии за уловки искусной гетеры, обученной в Ионии. Оттого в первое время милетская красавица зависела от своих спутников куда сильнее, чем хотела бы. Девушке то и дело приходилось смирять свою гордость, но решимость стать свободной только крепла.

Вскоре у Аспазии появился могущественный покровитель. Им стал знатный горожанин по имени Конн, шестидесятилетний вдовец, любитель вина и хорошеньких женщин, прожигатель жизни и владелец огромного состояния. Конн любил принимать у себя знаменитых философов — афинян и чужестранцев, — стараясь снискать славу утонченного и слегка эксцентричного аристократа. На таких собраниях Аспазия из Милета была не только виночерпием; природа не слишком щедро наделила Конна талантами, и он считал, что обладание прекрасной и умной женщиной возвышает его самого. Богач охотно хвастал перед гостями ионийской диковиной, надеясь произвести впечатление на изысканную публику. Каждое острое словечко, вовремя сказанное Аспази-ей, возвышало ее любовника в глазах гостей. Сам Конн больше отмалчивался, жадно слушая рассказы иноземцев о жизни в других городах Пелопоннеса.

Как-то раз среди гостей Конна оказался прославленный софист, первый мудрец Эллады Протагор из Абдеры[10]. Философа сопровождал ученик, Продик[11] Кеосский, стройный красавец одних лет с Аспазией. Юноша весь вечер не спускал с гетеры глаз, и, когда взгляды молодых людей встречались, оба краснели от смущения. Отведав анчоусов и устриц, гости повели беседу о политике, а точнее — об успехах Перикла, нового лидера демократического крыла. Начал разговор Анит. От него не отставал молодой удачливый комедиограф по имени Аристофан[12].

Продик Кеосский навсегда запомнил тот спор о демократии: распаленные гости на чем свет стоит кляли Перикла, и лишь Протагор видел в нем блестящего оратора и мудрого политика, а демократию признавал самой совершенной формой правления, без неравенства и притеснений.

Тут в разговор вступил Аристофан:

— Друзья мои, кое-кто из вас издалека, и наши порядки для него в диковинку. — Он обернулся к Протагору. — Вы глядите, как мы трясем бородами над урнами, и говорите себе: сколь же счастливы афинские граждане, которые сами решают свою судьбу и не чувствуют над собой меча тирании. Можно подумать, что афиняне все как один искушены в политике, а мы, по правде сказать, и сами не понимаем, за что голосуем. У нас выборы так часто, что все давно запутались. Все голосуют, а сами думают: кобыла-то моя вот-вот ожеребится, или: и с чего соседские куры лучше несутся.

— Вот именно, — глубокомысленно заметил Конн.

— Никак не пойму, — проговорил Анит, — отчего все считают Перикла большим мудрецом. Умный правитель ни за что не доверил бы народу принимать важные решения. Ведь это просто опасно — делиться властью.

— Но в этом и состоит главный принцип демократии, — возразил Протагор. — Всеобщие выборы — основа равенства и согласия. Нельзя править народом, не советуясь с ним.

— Народ в большинстве своем дик и глуп, — проворчал хозяин дома, — и сам не понимает, что для него лучше.

— В таком случае, — не растерялся Протагор, — следует установить разумные границы народного представительства, раз и навсегда решить, в каких случаях правители должны спрашивать мнение народа. Идти на поводу у черни не менее опасно, чем вовсе игнорировать ее.

Остальные гости приняли сторону Конна: пора отказаться от иноземных выдумок и передать власть в железные руки настоящего правителя. Но как выбрать самого достойного? Большинство полагало, что власть можно доверить лишь самым богатым и влиятельным гражданам, аристократам. На это Протагор возражал, что никакой аристократии не существует, а в правителе стоит ценить мудрость и великодушие.

Конн, в свою очередь, развил тезис о том, что хороший правитель должен взять на себя заботу о народе, ибо народ по сути своей глуп и подл и живет ради удовлетворения самых низменных интересов. Все поспешили согласиться с ним.

— Но ведь Перикл как раз так и поступает, — настаивал Протагор. — Город и вправду изменился. Я бывал здесь раньше и твердо могу сказать: Афины расцвели. Неужто вы сами не видите?

— Да, теперь у нас больше статуй, — заметил Аристофан. — В Акрополе построили великолепный храм. Кучу денег потратили, кстати. Теперь в Атенее можно полюбоваться на голых женщин. Надо отдать должное искусству Фидия[13].

— Это благодаря демократии ты можешь писать свои комедии, — заметил Протагор. — И только благодаря демократии мы собрались здесь и хулим Перикла. Демократия — это свобода и равенство.

— Как же, свобода, равенство… — скривился Конн. — Одни слова. И кстати, почему ты упорно связываешь эти понятия между собой? На самом деле они исключают друг друга. Любой свободный человек стремится выделиться. Все, что угодно, лишь бы не оказаться равным другим.

— Что ж, соблюсти равновесие и вправду нелегко, — улыбнулся Протагор. — Я привык свободно высказывать свое мнение, но вовсе не собираюсь навязывать его другим.

Продик не участвовал в беседе. Молодой человек завороженно глядел на Аспазию, но та держалась поодаль и лишь изредка приближалась к гостям, чтобы наполнить вином пустеющие кубки. И все же Продик старался не упускать нити разговора и догадывался, к чему клонят спорщики.

— Любезный Протагор, — начал Конн, — ты ведь много странствовал — скажи, неужели ты действительно полагаешь, что раб или метек[14] ничем не отличаются от свободного человека?

— Люди равны но природе своей, неравенство рождается в дурном государстве. Но государственный строй можно изменить. Вчерашний раб порой восстает против своего господина — таково его естественное право.

Эти слова немало возмутили остальных. Анит заявил, что демократия опасна, ибо вслед за ней приходит хаос. Сам он был сторонником просвещенной олигархии. Такой строй казался ему предпочтительнее тирании, ведь при нем государство не зависело от воли одного человека. В ответ Продик рассказал забавную историю о четырех собаках, которые нашли большую кость.

— Единственное отличие демократии от тирании заключается в том, — заявил Аристофан, — что в первом случае нами помыкают, а во втором над нами насмехаются. Быть рабами или шутами — вот и вся наша свобода выбора.

— А какой строй ты сам предпочел бы? — поинтересовался Анит.

— А никакой. Меня это вообще не интересует. Я стараюсь не говорить о политике. По крайней мере, с достойными людьми.

Последовал дружный смех. Воодушевленный Аристофан продолжал:

— А почему бы нам не учредить прямо здесь, в этих гостеприимных стенах новый строй, общество равенства и справедливости; и никакой политики, согласны? Никто не командует, никто не подчиняется, все вместе принимают решения и вместе за них отвечают. Знаете, что из этого выйдет? — Он оглядел присутствующих. — В один прекрасный день нам придется устроить голосование. Будем выбирать, кто моет полы, а кто идет на рынок, кто командует, а кто подчиняется.

— Неплохая идея, — ухмыльнулся Конн. — Интересно, какие вопросы придется выносить на голосование.

— Если все пойдет как задумано, — ответил Аристофан, — нам рано или поздно придется решать, пойти ли войной на соседей.

— Что ж, я проголосовал бы за, — заявил Анит.

— Придется решать, — продолжал Аристофан, — впустить ли в наше маленькое государство чужеземцев или купить новых ездовых лошадей. Кто-то предпочтет людей, кто-то лошадей. Что же делать? Позвать кентавров.

Слова комедиографа пришлись гостям по вкусу. Спор утихал, но тут раздался голос Аспазии:

— А какую роль в своем государстве вы отводите женщинам? Рожать вам детей?

Смех в тот же миг прекратился. Все взгляды обратились к куртизанке, словно она разбила дорогую амфору. Воцарилось неловкое молчание.

— Не обращайте внимания. — Конн не знал, куда деваться от стыда. — Она немного диковата, зато на редкость хороша, не правда ли?

— Что ты имела в виду? — спросил Протагор.

— Что при настоящей демократии вам придется считаться с нами, — ответила женщина.

— Что ж, придется голосовать, — игриво заметил Аристофан, стараясь разрядить атмосферу.

Никто даже не улыбнулся. Софисты завороженно смотрели на Аспазию, словно прислушиваясь к пленительной мелодии.

— А с какой стати нам с вами считаться? — проворчал задетый за живое Конн.

Аспазия ответила твердо, обращаясь к Продику:

— Потому что мы составляем половину населения. И потому, что не только мужчины способны принимать решения.

Эти слова привели философов в восторг.

— Давно я не слышал ничего подобного, — улыбнулся Продик.

— Тем более из женских уст, — добавил Протагор.

Конн не знал, что и думать. Хозяину дома льстил успех любовницы, и все же выпад Аспазии был слишком дерзким, даже оскорбительным. Он осторожно поинтересовался мнением Аристофана, и тот ответил:

— Эта удивительная девушка только что подсказала мне идею новой комедии[15].

Комедиограф был очень серьезен, однако Конн и Анит встретили его слова дружным смехом.

ГЛАВА III

В тот день Аспазия впервые за два года почувствовала, что ее оценили по заслугам.

Наутро после пира гетеру внезапно посетил Продик и принес ей в подарок рукопись своего учителя. Аспазия зарделась от смущения и гордости: внимание великого философа было неслыханной честью. Продик всерьез увлекся девушкой — и не только потому, что она была настоящей красавицей: ему еще не приходилось встречать женщину, способную рассуждать как настоящий софист. Юноша снова и снова возвращался мыслями к спору о равенстве. Он размышлял о несовершенстве мира, в котором правят мужчины, и о бесчисленных загадках, которые таит в себе женская душа. Продик даже пошутил, что теперь его наставнику придется брать не только учеников, но и учениц, чтобы, пока не поздно, исправить несправедливость.

Философ и гетера пробыли наедине совсем немного, но в их душах вспыхнуло пламя, которому не суждено было погаснуть никогда.

Продик рассказал Аспазии об испытании, которому Протагор подвергал своих учеников, чтобы распознать будущих софистов. Философ протягивал испытуемому кусок пергамента с надписью:



То, что написано на другой стороне, ложь.



Надпись на обратной стороне гласила:



То, что написано на другой стороне, истинная правда.



Протагору довольно было взглянуть на реакцию кандидата в софисты, чтобы понять, на что он годится.

Продик показал пергамент Аспазии. Женщина внимательно прочла обе надписи и звонко рассмеялась:

— Что за нелепость!

Продик с улыбкой заключил, что Аспазия по праву может считать себя софистом. Первой женщиной-софистом. Заветный пергамент позволял увидеть, способен ли испытуемый отличить парадоксальное суждение от обычной нелепицы.

Аспазия вспыхнула от удовольствия и одновременно ей стало неловко, словно над нею подшутили. Чтобы перевести разговор на другую тему, она спросила, есть ли у Продика собственные сочинения, как у Протагора. Молодой философ ответил, что как только он что-нибудь напишет, Аспазия будет первой читательницей.

— Тогда у тебя есть еще одна серьезная причина, чтобы писать, ведь я стану ждать твою книгу с нетерпением, — улыбнулась гетера. На этом они расстались, и Продик в тот же день отправился в Леонтин, чтобы присоединиться к учителю.

После встречи с Протагором и Продиком Аспазия еще сильнее возжаждала свободы и признания. По ночам при свете масляной лампы она тайком читала сочинения великих мудрецов из библиотеки Конна — многие были подарены авторами, например, Анаксагором[16] и Софоклом[17], которых женщина невероятно чтила. Аспазия впитывала мудрость сочинителей, подобно губке, наслаждаясь изощренностью их умственных построений и точностью образов. Чем больше она узнавала, тем сильнее становилась ее тяга к знаниям.

На одном из устроенных Конном пиров Аспазия познакомилась с Фидием. То был замкнутый, неразговорчивый человек, с головой погруженный в работу. Гетера преклонялась перед его талантом. Фидий был уродлив и кривоног, и все же она день и ночь мечтала о прикосновении рук, которые ваяли статуи богов. Красота Аспазии не оставила скульптора равнодушным. Он пригласил женщину в свою мастерскую у подножия Ареопага и предложил позировать обнаженной для статуи Афродиты. Пока он работал, Аспазия болтала без умолку. Она, словно дитя, восторгалась царившим в жилище творца веселым беспорядком, незаконченными скульптурами, образами богов, проступавшими из кусков мрамора, глиняными набросками. Аспазия говорила о смутных чувствах, которые рождают у нее эти статуи, об искусстве, которое наполняет ее душу сладким дурманом, но Фидий не разделял возбуждения своей подруги и ни капли не интересовался уже законченными скульптурами. Для него они оставались лишь набросками будущих творений, и он легко забывал о прежних идеях, чтобы посвятить себя новым, еще не ясным замыслам. Фидий с легким сердцем уничтожал собственные работы, даже самые удачные. Художник часто оказывался не в состоянии довести скульптуру до совершенства, вообразить конечный результат своего труда. Он не желал тратить драгоценное время на исправление старых ошибок.

Аспазию и Фидия не связывало ничего, кроме физической близости. Гетера понимала, что остается для скульптора лишь красивой женщиной, идеальной моделью и умелой любовницей. Фидий благосклонно внимал ее речам, если только они не касались его работы, но сам не пытался поддержать разговор, и женщине казалось, что он не считает ее достойной собеседницей. Аспазия обижалась, но мирилась с таким пренебрежением. В конце концов, сама близость с гением, пусть даже уродливым и угрюмым, была неслыханной привилегией. Иногда женщине казалось, что перед нею немое божество, которое обладает даром создавать истинную красоту, но не умеет говорить. И все же в один прекрасный день она взбунтовалась.

— Похоже, тебе невдомек, что я нечто большее, чем простая гетера? — спросила Аспазия.

Фидий был потрясен. Оказалось, что он терялся в присутствии своей мудрой и красноречивой подруги и боялся вставить слово, стыдясь собственного невежества.

— Однако это не мешает тебе делить со мной ложе? — настаивала гетера.

— А что мне еще остается? — ответил он очень серьезно.

Единственным недостатком Аспазии из Милета оставалось низкое происхождение. Она была одинокой женщиной восемнадцати лет, чужестранкой без роду без племени. Рассчитывать на поддержку родных не приходилось. Никто не спешил признавать гетеру-иноземку полноправной афинской гражданкой. К счастью, природа наделила Аспазию двумя качествами, без которых нельзя было прожить в городе: она умела копить деньги и ценить истинную красоту.

Оставаясь под властью Конна, женщина делала все возможное, чтобы обрести свободу, основать собственное дело и занять достойное положение в обществе. Аспазия собиралась основать школу гетер, в которой женщины могли бы постигать не только искусство любви, но и грамоту. К сожалению, столь дерзкий замысел в корне противоречил афинским традициям, и правители полиса[18] не уставали чинить препятствия смелой чужеземке. Тогда гетера решилась написать Протагору. Не прошло и недели, как философ в сопровождении Продика прибыл в Афины, чтобы свидетельствовать в пользу Аспазии. Софисты призвали на помощь самых именитых граждан, а среди них оказались Фидий и сам Перикл. Знатная компания, к которой примкнули философы Горгий[19] и Гиппий[20], сумела убедить Ареопаг, что предприятие Аспазии поможет привлечь богачей из других городов и в конечном итоге послужит на благо Афин. Теперь мечты гетеры могли стать реальностью. Женщина светилась от счастья и горячо благодарила своих друзей. Она решила создать необычный дом свиданий, где посетители смогли бы наслаждаться не только красотой гетер, но и поэзией, музыкой и приятным разговором, где женщины стали бы не запуганными рабынями, а великолепными любовницами и тонкими собеседницами, превосходными танцовщицами и музыкантшами, верными подругами, способными утешить в горе, помочь добрым советом или просто подарить чудесную ночь. Она сама учила девушек истории, философии, астрологии и геометрии своего соотечественника Фалеса[21].



Гостей у диковинного дома свиданий становилось все больше, и Аспазии даже пришлось нанять новых гетер. Многие были уроженками Милета и успели получить достойное образование в тамошних школах. Со временем «Милезия» превратилась в блестящий салон. В городе ходила поговорка: «Вершину холма венчает Акрополь, подножие украшает \"Милезия\"».

На то, чтобы вышколить куртизанок и придать дому свиданий неповторимый блеск, ушел не один год. В глубине души Аспазия вынашивала куда более дерзкие замыслы, чем сделаться хозяйкой знаменитого лупанария[22]: она намеревалась объявить войну гинекеям[23], освободить женщин от рабства, принести свободу под сумрачные кровли, в холодные и темные покои, где обитали жены, матери, хранительницы очага, жалкие, безмолвные рабыни, которых унижали и мучили собственные мужья, и положить конец порядку, установленному мужчинами для мужчин. Она хотела доказать, что независимые и образованные женщины способны участвовать в жизни государства наравне со своими супругами. Двери новой школы были открыты не только для гетер, но и для всех желающих, девиц и замужних женщин, мечтавших получить верное оружие для борьбы за собственное освобождение. Так планы Аспазии воплощались в жизнь. В «Милезии» женщинам предстояло постигать тайные слабости и пороки мужчин и учиться повелевать ими.

Кроме таинств Афродиты, гетера обучала своих воспитанниц хорошим манерам, логике, риторике, стихосложению, музыке, пению и танцам, искусству макияжа. И никакого рукоделия, кроме изготовления предохраняющих средств из бычьих кишок. Аспазия принимала в свою школу свободных молодых женщин, здоровых и не изможденных тяжким трудом. Она не брала с них платы — только обещание использовать полученные знания наделе. Тонкая уловка, благодаря которой любая женщина могла заработать на жизнь без помощи мужчин.

Фидий познакомил Аспазию с Периклом, одним из влиятельных членов Ареопага. В то время скульптор работал над самым ответственным заказом в своей жизни: он воздвигал на Акрополе храм Афины, главное здание города и одновременно символ мудрости. Парфенону предстояло стать любимым детищем Перикла, достойным венцом афинских реформ, подо сих пор он оставался лишь образом, идеей без формы. Стратег[24] поделился своей мечтой с Фидием, единственным художником, способным воплотить ее в жизнь (пусть и не слишком красноречивым). В конце концов, горячность и настойчивость Перикла сделали свое дело; день за днем он твердил угрюмому скульптору о чудесном храме, пока тот не начал считать грандиозный замысел своим.

Аспазия часто ночевала в мастерской Фидия и могла наблюдать, как политик и скульптор жарко спорят, склонившись над чертежами. Слушать их было одно удовольствие. Перикл не понимал терминов, которыми сыпал Фидий, но говорил так горячо и страстно, что гетере казалось, будто она видит удивительный храм во плоти.

Поначалу погруженный в работу Перикл словно не замечал присутствия Аспазии. Лишь через несколько недель, когда друзья поднялись на Акрополь, чтобы выбрать место для будущего здания, он внезапно проявил интерес к женщине, в которой прежде видел лишь любовницу скульптора.

— Кто такая? — спросил он осторожно.

— Ответить на этот вопрос будет потруднее, чем разъяснить тебе замысел моего Парфенона. Откровенно говоря, я и сам ее не понимаю.

Того, что последовало за этим разговором, Аспазия не могла ни предугадать, ни вообразить в самых дерзких мечтах. В то время гетера, несмотря на признание в обществе и собственное дело, мало задумывалась о будущем. Она доверяла естественному течению событий. Казалось, сама Фортуна благоволит к Аспазии, день ото дня осыпая ее своими дарами, и женщина с благодарностью принимала их. Больше всего на свете гетера дорожила завоеванной в нелегкой борьбе свободой. И все же в один прекрасный день она почувствовала, что Перикл ее любит. И впустила его в свое сердце.

ГЛАВА IV

Софист Продик Кеосский вот уже год трудился над первой книгой, в которой намеревался изложить воззрения своего учителя Протагора Абдерского. Двадцатилетний Продик уже закончил обучение, и книга должна была стать даром ученика, выражением глубокой признательности наставнику. Протагор дал своему лучшему ученику все, что может дать хороший учитель, кроме одного: способности учить самому. Несмотря на долгие годы, проведенные рядом с философом, Продик не унаследовал от него особой душевной силы, что помогает завладеть всем существом другого человека и сообщить ему собственный образ мыслей. Протагор не раз с горечью замечал, что его ученик, воспринимающий несовершенство мира с трагической остротой, не способен открыто противостоять злу. В отличие от философа из Абдеры, взиравшего на окружающую жизнь невозмутимо, с печальным скептицизмом, Продик обладал душой беспокойной, но слабой.

Даже во время добровольного заключения на острове, погруженный в работу над книгой, Продик ни на минуту не забывал об обещании подарить рукопись одной удивительной девушке. Боролся он с апатией и унынием или настойчиво продирался сквозь словесный лабиринт, в темных глубинах его сознания продолжало гореть зажженное в Афинах пламя. Если в мире и существовала женщина, достойная столь тяжкого труда и беззаветных усилий, то лишь она. И Продик больше всего на свете боялся разочаровать Аспазию, хоть и думал порой, что сама она давно о нем позабыла. Что ж, если так, больше писать книг он не станет.

Впрочем, едва труд был закончен, философ стал сомневаться, стоит ли вообще отправлять Аспазии рукопись. Сам Продик был не слишком доволен своей работой, ему казалось, что конечный результат слишком отличается от первоначального замысла. Софист боялся разочаровать друга. Он вновь и вновь правил книгу и находил в ней все новые изъяны. Кроме того, со дня рокового обещания прошло слишком много лет. Продик все еще пребывал в сомнениях, когда до него дошли слухи о том, что юная красавица, развлекавшая гостей на пирах у Конна, стала женой самого могущественного человека в Афинах. Эта новость привела философа в смятение. Сладостные мечты, головокружительные планы, тайные желания — все рухнуло в один миг. Продик твердо решил не отправлять Аспазии книгу и ничего больше не писать.

Как же корил он себя за то, что не разобрался вовремя в собственных чувствах и, вместо того чтобы бороться за свою любовь, предпочел запереться на Кеосе и корпеть над книгой.

Женитьба Перикла на женщине с дурной репутацией едва не пошатнула устои афинского полиса. Что и говорить, Аспазию никак нельзя было назвать примерной супруге: \". Перикл обожал свою жену и потакал всем ее прихотям. Аспазия принимала у себя самых образованных и знаменитых афинян, наносила визиты, кому хотела, прогуливалась по городу в сопровождении рабынь и наслаждалась неслыханной в те времена свободой. Она посещала чисто мужские сборища и предавалась запретным для других женщин занятиям. Перикл относился к жене как к равной, потому что она сама держалась на равных с ним. Супруги нередко целовались на публике. Ревнителей нравственности подобная вольность приводила в ужас.

В городе нашлись и те, кто считал, что Перикл обезумел, презрел обычаи предков. Враги стратега не преминули заявить, что его связь с «ионийской распутницей» ставит под угрозу само существование демократии. Они утверждали, будто коварная куртизанка дурно влияет на Перикла и вынуждает его развязать опасную для города войну с Лакедемоном[25].

Аспазию объявили ловкой интриганкой, помешанной на плотских утехах. Перикла называли слабовольным распутником, порабощенным публичной девкой. Мерзкие слухи в один миг облетели Афины, поэты не скупились на полные яда инвективы, а уличные актеры представляли стратега в виде паяца, которого таскает за огромный член когтистая женская рука. Зрелище, само собой, сопровождалось все теми же скабрезными виршами:



Наш Перикл спутался со шлюхой,
преуспевшей в Цирцеиной науке,
растерял мозги в ее постели,
и сам в ионийца превратился.



У подобной травли была вполне ясная цель: уничтожить стратега. Однако свалить великого оратора и народного любимца оказалось не так-то просто. Но чтобы погубить женщину, хватило бы и сплетни. А кто решился бы вступиться за честь Аспазии, рискуя всем? Разумеется, Перикл.

Аспазию обвиняли в непочтении к богам и дурном влиянии на мужа, а Перикла — в распутстве и пренебрежении афинскими обычаями. Сначала афиняне не верили скверным слухам, но голоса недругов стратега звучали все громче, роняя в сердца горожан зерна сомнения в честности правителя и справедливости его правления.

Враги Перикла не прогадали. В конце концов стратег предстал перед судом. Истцами выступили одни из главных его противников — сочинители комических стихов Гермип[26] и Эстемпсихор. Перикл не собирался подыгрывать своим врагам: вместо того чтобы защищать доброе имя жены, он заявил, что подобное разбирательство представляет опасность для демократии как таковой, обвинители пытаются подорвать доверие народа к правителю и государству, но, не в силах предоставить весомые доказательства, пускают в дело сплетни и гадкие стишки, выставляя самих себя на посмешище. В подтверждение своих слов он при всех прочел несколько особенно грязных строф, после которых никто уже не заподозрил бы его обвинителей в излишней заботе о нравственности. Чтение стихов произвело на публику ошеломляющее впечатление: недаром Перикл отбирал и заучивал самые цветистые строки. Накануне верный соратник стратега тайком передал ему непристойные рукописи. Декламировал Перикл великолепно, без единого оттенка фальши. Ему удалось вернуть расположение афинян с помощью старого, проверенного средства: хлесткой насмешки. Гермипу и Эстемпсихору прежде и не снился такой успех: каждую строчку толпа встречала оглушительным хохотом. То, безусловно, был их звездный час. С Аспазии сняли все обвинения, а власть Перикла только окрепла.

ГЛАВА V

УЖЕ который год тянулась жестокая, кровопролитная война. Тяжкие напасти поражали Афины одна за другой. Крысы разносили чуму, чума привлекала крыс. Мириады грызунов метались от селения к селению, атаковали амбары, спасались из горящих хижин, прогрызали дыры в городских стенах, шныряли по улицам, рылись в кучах мусора, сверкали глазами из темных углов, прятались в подвалах и винных погребах, забивались под ложа больных в пропахших потом и гноем комнатах, карабкались на потолочные балки и всюду сеяли заразу. Смерть поджидала людей и на полях сражений, и в родном доме. На пожарищах хозяйничали мародеры. Морская торговля пришла в упадок, и казалось, город вот-вот рухнет, не устояв перед новым бедствием.

Обескровленным бесконечной войной Афинам все труднее было сдерживать натиск спартанцев и разоблачать козни внутренних врагов. Народ хотел знать, кто виноват в его несчастьях. Когда Перикл, прославленный стратег и всеобщий любимец, умер от чумы, проводить его собрались сотни людей: друзья, родичи из клана Алкмеонидов[27], товарищи по демократическому крылу, члены Ареопага, все, кто знал политика и трудился на благо города бок о бок с ним. Пришли и стратеги, и архонты[28], и представители городского совета. К несчастью, память и благодарность народа недолговечны. Вскоре по Афинам поползли слухи, что это Перикл прогневал своей гордыней Зевса, владыку бурь, ненастий и мора. Прежде стратег слыл великим оратором и дерзновенным политиком; теперь его речи многим казались безумием, а дела — кощунством.

Аспазия осталась совсем одна.

Новые заботы помогли Продику превозмочь душевную боль. Софиста назначили кеосским посланником как раз в тот момент, когда кровопролитная война превратила Эгейское море в кипящий котел. Крошечный островок Кикладского архипелага, в гавань которого не часто заходили большие суда, внезапно оказался в самом пекле великого противостояния. Чрезвычайно выгодное расположение делало Кеос лакомым кусочком для сцепившихся за торговые пути держав, а принадлежность к Делосской лиге[29] и союз с Афинами не позволяли ему остаться в стороне. Маленький кусочек суши посреди свирепого моря мужественно противостоял напастям, подобно скалам Харибды, о которые разбивались высокие волны.

Оказалось, что политика — лучшее лекарство от любовной тоски. Не успел Продик окунуться в упоительный мир дипломатических склок, как боль его начала утихать. Лучший ученик Протагора использовал все свое красноречие, чтобы защитить интересы Кеоса. По Афинам Продик скучал, но побывать там не решался, опасаясь чумы.

Весть о смерти Перикла пробудила в сердце софиста давно позабытую тоску. Он понимал, какая страшная утрата постигла Аспазию: она лишилась верного друга, поддержки, надежды на будущее. Продик решил, что настало время навестить возлюбленную, утешить ее в страшном горе и выполнить обещание, данное много лет назад.

Знаменитая вилла Аспазии, построенная милетским зодчим Гипподамом[30], располагалась к востоку от Панафейской дороги[31], неподалеку от агоры[32]. Окна виллы выходили в обширный тенистый сад, где размещались колодец, конюшни и помещения для рабов. Архитектор создал хитроумную конструкцию из трех зданий разной высоты, соединенных крытыми галереями. Во внутренних покоях, отделанных мрамором, царили покой и прохлада. Окна покрывали тончайшие слюдяные пластины, и проникавшие сквозь них лучи солнца наполняли комнаты нежно-розовым светом. В боковых крыльях виллы располагались два огромных пиршественных зала, украшенных ионийскими колоннами и дорогими коврами.

Аспазия из Милета так обрадовалась старому другу, что невольно пробудила в софисте давно угасшие надежды. Оказалось, что все эти годы она с нетерпением ждала его книгу. Возраст и тяжкая утрата придали Аспазии особую красоту, утонченную и печальную. Храбрая одинокая женщина из последних сил противостояла бесчисленным несчастьям. Продик вернул ей давно забытую радость.

Продик из Кеоса собирался провести на гостеприимной вилле один день, но в результате остался на всю зиму. Его затянуло, словно в водоворот. Софиста всегда восхищали люди, не привыкшие отступать в борьбе за самые дерзкие мечты.

За стенами виллы продолжала свирепствовать чума, безжалостно разя людей своими невидимыми стрелами. Домашний лекарь Аспазии распорядился каждый день драить весь дом горячей водой, чтобы прогнать заразу; ковры и занавеси сожгли, лошадей принесли в жертву, стены тщательно вымыли и выскребли, рабов заставили ходить на рынок в холщовых повязках, а по возвращении держали их несколько дней взаперти, в специально отведенной комнате. Между тем, на улицах поселился страх, люди старались пореже покидать свои дома, но зараза продолжала собирать трофеи. Многие предпочли смерть в бою и поспешили отправиться на войну со Спартой. И все же щедрые жертвоприношения, в конце концов, остудили гнев богов, и мор пошел на спад, хотя никто не поручился бы, что через пару месяцев эпидемия не вспыхнет с новой силой.

Чувства, которые Аспазия питала к своему гостю, совсем не походили на привычное любовное томление. Юность безвозвратно ушла: обоим сравнялось тридцать шесть лет. Теперь Аспазия стремилась к единству душ, не оскверненному влечением плоти. Она любила Продика, но по-своему, не так, как других мужчин. Друзья никогда не говорили о будущем. Софист не признавался Аспазии в любви, не пытался остаться с ней наедине, не входил к женщине, если знал, что она переодевается или принимает ванну; его выдавал только взгляд, полный любви и муки. Но его возлюбленная слишком сильно тосковала по Периклу, слишком остро переживала обиды, чтобы заметить страдания Продика.

В обещанной Продиком книге говорилось о воззрениях Протагора на природу релятивизма. Софист полагал, что в мире нет и не может быть абсолютной истины: слова размывают действительность, как вода глину.

Прочитав книгу, Аспазия засыпала друга восторгами и весьма меткими замечаниями. Их долгие беседы и жаркие споры вдохновили Продика вновь засесть за работу и создать к весне новое произведение в особом, неповторимом стиле, по форме — свободные рассуждения, а по содержанию — апологию релятивизма. Теперь Продик не подражал Протагору, но отдавал должное великому учителю.

Каждый вечер, после ужина, в пиршественном зале разгорался настоящий философский диспут. Аспазия приглашала прославленных афинских мыслителей (из тех, кто не боялся скомпрометировать себя дружбой с женщиной такого рода), и благодаря ей Продик сблизился с Аристофаном, Еврипидом[33], Сократом[34] и софистом Горгием. Гости вели долгие, увлекательные беседы, а порой и спорили до хрипоты. Еврипид и Аристофан вечно ссорились и подначивали друг друга; один с грубоватой прямотой, другой с неизменным изяществом и изрядной долей яда; Демосфен[35] с рассеянным видом произносил блестящие речи; Горгий хохотал не переставая и ловил собеседников на слове быстрее, чем кот ловит мышь; Аспазия направляла течение разговора, изредка уступая это право Демосфену, а Сократ ставил спорщиков в тупик внезапными каверзными вопросами.

Сократ был, несомненно, самым удивительным человеком из всех, кого Продику приходилось встречать. Невозможно было понять, участвует философ в общем разговоре или произносит свои странные речи в пространство, ни к кому не обращаясь. Продик никогда не уставал следить за причудливыми поворотами его мысли. Сократ имел обыкновение рассеянно поглядывать на гостей, усмехаясь про себя. Сам он никогда не шутил, не улыбался шуткам Аристофана и остальных. Можно было подумать, что философ дал зарок во что бы то ни стало оставаться серьезным. Участие Сократа в общем разговоре сводилось к бесконечным вопросам. В этом, должно быть, и заключался секрет его невиданного обаяния. Философ с неизменным вниманием прислушивался к чужим словам, хотя в действительности не слишком их ценил.

Поначалу метод философа увлек Продика: ему нравились манера Сократа выводить суждения из диалогов и стремление к простоте и ясности любого высказывания. Однако причудливая логика философа очень быстро разочаровала сбитого с толку софиста. Афинянин приводил бессчетное количество весьма туманных — если не сказать, нелепых — примеров, смысл которых был ясен ему одному. Разобраться в умственных построениях Сократа мог только сам Сократ.

Продик счел бы за честь сблизиться с великим философом и другом Аспазии, даже столь дурно воспитанным. И гости, и хозяйка радовались приходу Сократа. Его слова, таинственные и причудливые, завораживали. Философ почти не участвовал в спорах и не торопился высказывать собственное мнение. Его речи были полны загадочных метафор, и он не давал себе труда объяснять их. Речи софиста вызывали у Сократа живой интерес. Продик утверждал, что смысл софистики заключается в распространении знаний, однако афинский философ решительно отказывался понимать, как можно применять слово «знание» к ораторскому или писательскому искусству, политике или истории. Сам он считал их не слишком почтительными занятиями, не имеющими ничего общего с истинной мудростью. Но пуще всего Сократа поражал обычай софистов брать со своих учеников плату: он шутил, что станет платить Продику по пятьдесят драхм[36] за каждое сказанное им слово. Шутка вышла довольно неловкой, но гости вежливо посмеялись. Усмехнулся и Продик:

— Даже скопив тысячу драхм, я едва ли смогу научить тебя чему-нибудь полезному.

Философ принял вызов, вкрадчиво поинтересовавшись у Продика, какие знания он считает полезными. Едва софист принялся защищать ораторское искусство, Сократ назвал его обыкновенной демагогией, наукой обманывать судей; когда Продик заговорил о пользе юриспруденции, афинянин заявил, что она служит для оправдания несправедливости; стоило софисту начать расхваливать поэзию, как Сократ процитировал наизусть несколько строк весьма вульгарного свойства; а когда Продик в отчаянии, прибег к последнему аргументу, экономике, философ назвал ее помощницей плутов и мошенников. Сократ с легкостью разбил все без исключения аргументы противника, доказав, что мудрость софистов никуда не годится. Продику оставалось лишь признать себя побежденным.

— Ты не споришь, Сократ, ты дерешься. Не горячись; все равно тебя не переспорить.

— Вы, софисты, любую истину повернете на свой лад.

В тот момент Продик впервые заметил, насколько философ уродлив. Разумеется, он и раньше отлично видел, что Сократ далеко не красавец, но теперь его уродство вдруг стало пугающе очевидным: афинянин больше походил на козла, чем на человека.

Аспазия зорко следила за тем, чтобы споры в ее салоне не превращались в ссоры. Продику и Сократу приходилось сдерживать жгучую взаимную неприязнь.

Вскоре Продик не без горечи осознал, что в мире Сократа для него места не найдется. То был мир непререкаемых истин. Оба они напоминали потерпевших кораблекрушение, только софист все еще метался среди волн в надежде выбраться на твердую землю, а философ сумел взобраться на спасительный плот. Продик слишком поздно догадался, что этот плот вот-вот поглотит без возврата темная пучина.

ГЛАВА VI

Необула, самая юная гетера «Милезии», очень быстро освоила свое ремесло. Ее страстная, импульсивная натура с лихвой восполняла отсутствие опыта. Эта хрупкая девушка, с виду нежная и стыдливая, не ласкала, а царапала длинными, острыми ногтями, не обнимала, а душила, не стонала, а рычала. Аспазия долго пыталась искоренить подобные дикости, пока не заметила, что игры необузданной львицы приводят гостей в восторг. Необула не притворялась. Она нашла способ выплеснуть ненависть ко всему мужскому роду.

Рассудок Необулы, помраченный обидой и унижением, принимал любые слова и поступки за выражение тайных постыдных желаний; девушка верила, что, лишь окунувшись в разврат, она сможет избавиться от бесплодных мечтаний юности — повстречать благородного человека, который ее полюбит, и прожить с ним счастливую, достойную жизнь, осененную узами брака. Она давно поняла, что богиня Афина хранила свою невинность вовсе не потому, что была добродетельна: страдания безнадежно влюбленных мужчин доставляли ей удовольствие, несоизмеримо большее, нежели плотские утехи. В мучениях отвергнутого любовника таилось немыслимое, ни с чем не сравнимое наслаждение.

Проститутке, привыкшей отдаваться жестоким и грубым самцам, было недоступно оружие Афины, и она решила мстить за то первое насилие над собой, совращая мужчин и лишая их разума; тот, кто изведал сладкого яда на устах Необулы, навсегда становился ее рабом.

С каждым годом тело блудницы жаждало все новых, невиданных и преступных, удовольствий, а дух неуклонно погружался в пучину безумия. Необула стала посещать оргии в Пирейском порту, где предавались разврату под звуки лир, кифар[37] и гобоев. Лучшие гетеры «Милезии» отправлялись туда, чтобы танцевать нагими и услаждать афинских богачей. Вино лилось рекой, кровь стучала в висках от жарких мелодий, обезумевшие музыканты носились вдоль Длинной Стены, словно зачарованные луной сатиры. В одну из таких ночей Необулу посвятили в жрицы Элевсинских мистерий[38]. Девушка легко прошла обряд и вскоре познала священное забытье на залитой кровью площадке храма в зарослях можжевельника. Там она изгибалась в неистовой пляске, пока не падала на землю, обессиленная, ослепленная звездным светом. Тогда возбуждение Необулы обращалось в экстаз. В трансе она вместе с другими жрицами спускалась в Аид и разговаривала с мертвецами.

Следующей ступенью, ведущей во тьму, было посвящение в культ Диониса. Несколько лет Необула пыталась нащупать границы жизни и смерти, предаваясь нескончаемым кровавым оргиям. Она видела, как людьми овладевает страшный дух безумия, лишая их сознания и воли. Ее подруги постепенно отдалялись от мира, погружаясь в вечную волчью ночь. Обычно менады[39] доживали свой короткий век, скитаясь без цели, не в силах вернуться к прежней жизни. Печальная участь товарок заставила Необулу одуматься. Пригубив запретного зелья и заглянув в глаза ужасу, она сумела остановиться на самом краю и вернуться в мир живых людей. И все же, удержавшись от рокового шага в бездну, гетера чувствовала, что жизнь, в которой осталось так много неизведанного, еще не раз удивит ее.

Как-то раз, в мастерской Фидия, Необула обратила внимание на удивительно красивую скульптуру. Сначала гетера приняла стройного юношу с точеным лицом, от которого, казалось, исходил божественный свет, за самого Аполлона. Приглядевшись, она поняла, что ошиблась: не могло быть у бога такой жестокой усмешки, такого страстного и глумливого выражения. Художнику, вне всякого сомнения, позировал человек. Ученик Фидия подтвердил догадку гетеры. Мастер создал эту скульптуру десять лет назад, в той же самой мастерской, и моделью для нее стал смертный юноша.

— Но разве смертный может быть так прекрасен? — воскликнула Необула. — Неужели Фидий ни капельки не приукрасил его?

— Те, кто видел оригинал, говорят, что сходство удивительное, — заверил скульптор.

— А кто он?

— Алкивиад[40] из рода Алкмеонидов, племянник Перикла.

— Он жив?

— Разумеется. Сейчас он героически сражается со спартанцами.

— А где его можно найти?

— Он в нашем войске, где-то возле Самоса, на кораблях.

* * *

Алкивиад и Необула больше не расставались. Флот Алкмеонида неистово громил спартанцев. Каждый сожженный корабль лишь сильнее разжигал ярость полководца. Он преследовал врагов на земле и на море, до самых границ Эллады.

Душа Алкивиада металась между нежностью к возлюбленной и неистовством битвы. Сколько раз Необула провожала на встречу с врагом корабли под черными парусами. Как жаждала она оказаться на борту одного из них, рядом с любимым.

Алкивиад не признавал иной музыки, кроме плеска весел в открытом море, когда корабль летит навстречу противнику; его слух услаждали только звон металла, стук мечей о щиты да звон тетивы боевых луков, посылавших в небо мириады стрел; сулящий победу попутный ветер раздувал пламя в душе полководца, кровь врагов была для него слаще вина, крики сброшенных за борт неприятелей заставляли его сердце биться сильнее, он привык слышать, как дрожит земля под колесами боевых колесниц, и вдыхать полной грудью дым горящих городов. Не было для него картины прекраснее, нежели строй кораблей перед атакой, не было прекраснее образа, чем стройная тень лучника, готового пустить стрелу. Рука Алкмеонида была создана для того, чтобы сжимать окровавленный меч; его крепкие, неутомимые ноги как нельзя лучше годились для долгих переходов или неистовой гонки на боевом скакуне. Необулу сводил с ума звучный голос возлюбленного, пропитанный солью и ветром. Алкмеонид был такой живой и настоящий, как ни один мужчина из тех, кого она знала раньше. Неутомимый, ненасытный, Алкивиад жил так, чтобы не потратить зря ни единого мгновения своей жизни; он привык выпивать каждый день до последней капли света, его силы и страсти хватило бы, чтобы разжечь пламя в душе самого слабого и нерешительного человека. Вместе с возлюбленной он летал по волнам Эгейского моря, от берега до берега, и повсюду сеял смерть.

Для Алкивиада Необула оставалась неразрешимой загадкой, вроде таинственного сфинкса, странным, непостижимым существом, лишь наполовину человеком, а наполовину диким зверем, опасной хищницей с мягкими лапами, тихим голосом и смертельной хваткой. Их любовь слишком сильно напоминала битву.

Три года она делила с ним кошмарный быт военных лагерей, где у самых шатров выли бродячие псы, а вороны терзали свежие трупы спартанцев и афинян, безудержный разгул победителей в захваченных городах и тяготы конных походов. И всюду перед Необулой представала одна и та же картина: там, где еще совсем недавно бурлила и цвела жизнь, оставались лишь облака пепла на ветру; люди хоронили своих мертвых, плакали на могилах, а потом снова бросались в бой, повинуясь древней жажде крови, вечной спутнице человека. Необула лечила раны возлюбленного поцелуями и целебной смолой и преданно охраняла его краткий сон. Беспокойство — главный закон жизни, любил повторять Алкивиад. Разве море бывает совершенно спокойным? Виданное ли дело, чтобы звери не боялись ни охотников, ни голода? Борьба за выживание оттачивает разум, обостряет чувства и помогает людям идти вперед, оставляя на обочине слабаков; не только смертные, но и сами олимпийские боги соперничают друг с другом. Демократия — грандиозный самообман, который вот-вот рассеется. Никто не хочет быть рабом и гнуть спину на другого, но разделение на рабов и господ обусловлено самой природой человека, оно не исчезнет, даже если рабство в один прекрасный день отменят. Общество, в котором все равны и происхождением, и богатством, и талантами, так же реально, как мирная жизнь без войн и лишений, а потому никакому городу не помешают хорошо вооруженные армия и флот. В душах у нас от рождения горит дивное пламя, которое заставляет нас идти вперед и жаждать новых побед. Рано или поздно на нашем пути встают непреодолимые преграды, и тогда каждый выбирает, сдаться или довериться судьбе и смело броситься на препятствие. Я хорошо снарядил свои корабли, я выбрал ладный щит, который укроет меня в бою, у меня есть меткое копье и острый меч, я сплю очень чутко и не доверяю даже собственной матери. Я до сих пор жив, несмотря на козни врагов, потому что бегу из края, где зреет предательство, вечно бегу, словно блуждающая звезда. Нет у меня господ, никто надо мною не властен.

ГЛАВА VII

Необула встретила двадцать вторую весну вдали от родины, вместе с Алкивиадом. Война затягивалась, и Афины предпринимали отчаянные попытки возродить свой флот, изрядно потрепанный в бесконечных битвах. Однако задача казалась непосильной: главный источник афинского богатства — Декелейские шахты[41] — оказались в руках врага, вместе с самыми богатыми островами; город потерял тысячи людей и большую часть кораблей. Надежды почти не осталось. Став стратегом, Алкивиад сумел поддержать боевой дух усталого войска и одержал несколько важных побед, внушив афинянам слабую веру в благополучный исход. На свою беду полководец совершил непоправимую ошибку: непомерно самолюбивый и гордый, он предпочел прослыть предателем, но не подчиниться приказам другого военачальника[42]. Так Алкмеонид стал врагом Афин. Соотечественники разочаровались в нем навсегда.

Жизнь Алкивиада клонилась к закату. Стратег не желал возвращаться в свое отечество униженным и сломленным. Оставалось только бежать и скрываться. Алкмеонид вместе с Необулой и горсткой верных рабов отправился в приграничную Фракию, где среди скал одиноко высилась Херсонесская крепость.

Оказавшись вдали от боевых действий, Алкивиад сделался совершенно невыносим. Он возненавидел весь мир и самого себя в придачу. Бывший стратег почти перестал видеться с людьми. Ничто, кроме войны, его не интересовало.

Алкивиаду было сорок шесть лет, и он чувствовал себя глубоким стариком. Он был разбит, побежден. В один прекрасный день Алкмеонид признался Необуле, что больше ее не любит, и отослал ее обратно в Афины. Женщина поняла, что не в ее власти сделать опального полководца счастливым. Она покорилась и навсегда покинула возлюбленного.

Во время долгого пути домой, в котором ее сопровождали лишь несколько рабов, у гетеры было достаточно времени, чтобы поразмыслить о своей жизни. Как ни странно, она почти не помнила детство. В памяти Необулы сохранились лишь разрозненные, туманные образы: родные голоса под крышей большого дома на склоне холма, пение птиц в запущенном саду, будившее ее по утрам, запах одеяла из козьих шкур, скорпион, выползающий из норы на прогретый солнцем песок, шепот хлебов, в которых она терялась с головой, хор цикад в честь наступления полудня; веселый танец пылинок в тонких лучах, проникающих сквозь щели в досках конюшни, зловещий хохот стервятников в ночи, когда тетка умерла от легочной болезни, обряд очищения после похорон матери. И пышный венок, который она возложила к ногам Афродиты, прежде чем сбросить тунику — последнюю, ненадежную защиту невинности — и обнаженной застыть под пронзительным взглядом Аспазии.

После смерти матери колодец, на дне которого покоилось детство Необулы, словно завалили тяжелыми камнями. Теперь на его месте осталась лишь одинокая, всеми позабытая могила, и никак не получалось вспомнить, кто она, эта девочка на дне колодца, что с ней было и что ждет ее впереди. Собственная жизнь казалась гетере далеким, туманным сном.

Возвращаясь в Афины, Необула думала и о человеке, которого навсегда оставила во Фракии, наедине со своим отчаянием. Смотреть, как любимый погружается во тьму, как угасает неистовое пламя его души, было выше ее сил. Гетера предпочла бы запомнить его в расцвете сил, в зените торжества — гордым, неистовым, бесстрашным, привыкшим пить жизнь полной чашей. Алкивиад и сам не хотел, чтобы любимая видела его слабость, потому и предпочел доживать свои дни в одиночестве.

Афины встречали гетеру невесело. Женщина провела на чужбине всего три года и не ожидала, что город изменился так сильно. Повсюду руины. Дом Необулы сгорел во время войны. У нее не осталось ни родных, ни друзей, ни возлюбленного. Оставалось лишь надеяться, что Аспазия, если она, конечно, жива, примет старую знакомую назад, в «Милезию».

Раб, открывший Необуле дверь, тотчас узнал ее и пригласил войти. Он помог гостье разуться и оставил ее дожидаться хозяйку в пропитанной запахом сандала передней. Вскоре из глубины дома послышался знакомый голос, и навстречу гетере выбежала сама Аспазия в шелковой тунике цвета лаванды. Все тревоги Необулы мгновенно улетучились. Женщины сердечно обнялись и расцеловались.

Аспазия охотно согласилась приютить Необулу, пока та не найдет себе жилье. Вопрос о возвращении в «Миле-зию» был решен в один момент: хозяйка дома свиданий была рада заполучить обратно лучшую гетеру Афин. Необула не возражала: знакомое ремесло сулило немалую выгоду. Кроме того, ей не терпелось снова испытать свою власть над мужчинами.

— Ты должна рассказать мне обо всем, что с тобой приключилось, — весело заявила Аспазия.

— А ты расскажи мне, что приключилось здесь, пока меня не было.

— С чего начать?

— С тех пор, как я покинула Афины.

— Что ж, рассказывать почти нечего. Бесконечная череда проигранных войн, хотя кое-кто считает, что это тянется все та же война, а мы все так же стараемся украсить жизнь наших мужчин.

— «Милезия», конечно, по-прежнему открыта?

— «Милезия» вечна. Правда, мне пришлось принять двух новых девушек, обе совсем молоденькие, зато неутомимые: их зовут Тимарета и Эвтила. Они будут счастливы с тобой познакомиться. Как видишь, за всем приходится следить самой, охотников взять на себя мои заботы что-то не находится. Я открыла было школу, чтобы обучать женщин грамоте, но смогла найти только одну ученицу; остальные побоялись. Ты ведь знаешь, что про нас болтают в городе; мало какой муж решится отпустить ко мне свою жену. Зато вдова Периктиона[43] научилась читать в один момент и больше в моих уроках не нуждается. Так что теперь я занимаюсь только с новенькими гетерами.

Аспазия не стала расспрашивать подругу об Алкивиаде и ни словом не обмолвилась о собственной жизни. Владелица «Милезии» старалась соблюдать в отношениях с гетерами разумную дистанцию. Кроме того, она легко могла вообразить, каково это — быть подругой Алкивиада. За эти годы Необула стала сдержаннее, сильнее, женственнее и, определенно, соблазнительнее. В свои двадцать два года она могла бы привлечь куда больше мужчин, чем любая молоденькая девчонка. Смех Необулы журчал, словно лесной родник; она располагала всем, что уже успела утратить сама Аспазия: крепким и гибким телом, гладкой кожей, от которой исходил едва уловимый пьянящий женский запах, волнистой черной гривой, очарованием музы и цепким, живым умом.

У Необулы была привычка спать допоздна, а по вечерам выходить на прогулку, любоваться закатом и наслаждаться редкими часами свободы. Чтобы защитить себя от оскорблений и домогательств, она скрывала лицо под покрывалом и брала с собой могучего раба, бывшего камнетеса. Необула любила вечерние часы, когда все вокруг дышало умиротворенной гармонией. Во время одной из таких прогулок она забрела в богатый квартал Скамбонидаи и оказалась невольной свидетельницей семейной сцены, разразившейся во дворе богатой виллы. Ссорились отец и сын, в их голосах сквозила такая жгучая, непримиримая ненависть, что Необуле стало страшно. Воздух наполняли страшный грохот, звон битой посуды, жалобные стенания какой-то женщины, должно быть, матери семейства, отвратительная брань и леденящие душу угрозы. В конце концов, юноша с глухим рыком бросился прочь. Он не глядя проскочил мимо гетеры и, сжимая кулаки, побежал вверх по улице. На краткое время воцарилась тишина, которую нарушали только судорожные женские всхлипывания. Потом хозяин дома позвал сына, безуспешно пытаясь придать своему голосу теплоту и отеческую нежность. Юноша давно скрылся, но отец продолжал выкрикивать его имя, уже не скрывая гнева. В свете луны Необула прекрасно разглядела его лицо. Это был Анит — тот, кто десять лет назад, в «Милезии», лишил ее невинности, унизил и осквернил.

Необула и сопровождавший ее раб двинулись вслед за молодым человеком и вскоре оказались в квартале победнее. Гетера едва ли смогла бы объяснить, зачем ей понадобилось преследовать юношу; она действовала, подчиняясь внезапному порыву. Женщину заинтриговали гнев незнакомца, его страстная, мятежная натура, отчаяние, с которым он выкрикивал оскорбления и обещал то убить отца, то навсегда сбежать из дома. Слежка привела гетеру в тесный и дымный кабак, где подавали вино с пряностями; судя по приветствиям, которыми разразились завсегдатаи таверны при виде юноши, он бывал здесь и раньше. Необула предпочла не входить в кабак и отправила к юноше раба. Получив неожиданное приглашение, молодой человек обернулся к дверям и увидел на пороге силуэт закутанной в покрывало женщины. Он одним глотком допил вино, поднялся на ноги, расплатился и вышел.

Необула шагнула навстречу юноше, откинув покрывало. Некоторое время молодые люди пытливо рассматривали друг друга, и каждый читал в глазах другого неподдельный интерес. По расчетам гетеры, юнцу было лет семнадцать, не больше, он обладал непокорным и вспыльчивым нравом и, надо полагать, совершенно не имел опыта по части общения с женщинами. Переждав немного, Необула поманила юношу за собой. Они двинулись по улице рука об руку; раб предусмотрительно держался поодаль.

— Ты ведь гетера? — Необула кивнула. — Я так и знал, — заключил юноша с какой-то ребяческой серьезностью. — Ты слишком красивая и слишком храбрая.

— Ты разочарован?

— Вовсе нет. Я ни разу не бывал в публичном доме, но теперь непременно загляну. Ты ищешь мужчин?

Он цедил слова с показной надменностью, стараясь выглядеть взрослым мужчиной.

— Ну да, — солгала Необула. — Молодых и красивых, вроде тебя. Кстати, как тебя зовут?

— Антемион, внук Антемиона.

— Почему ты называешь имя деда, а не отца?

— Нет у меня никакого отца, — резко выпалил Антемион и торопливо добавил: — Сколько это стоит?

— Все зависит от мужчины и его желаний. — Гетера старалась держаться беззаботно и весело, чтобы не спугнуть собеседника. — С уродов я беру двойную плату.

— Правда? Но это же нечестно.

— Ты думаешь? — Она громко расхохоталась, немного напугав юношу. — Иной раз я вовсе не беру с гостей плату, чтобы они заглянули еще раз.

Антемион пожирал девушку глазами, словно пытался вообразить ее нагой. Необула усмехалась про себя, представляя, каким премудростям она могла бы обучить этого юнца всего за одну ночь.

— У тебя, наверное, нет отбоя от поклонников.

— Не жалуюсь. Работы хватает.

— Тогда зачем ты бродишь по улицам? Необула ухмыльнулась: щенок только что поймал ее на слове. Что ж, в следующий раз она будет осторожнее.

— На самом деле я просто гуляла. Сейчас я свободна. Проходя мимо твоего дома, я услышала, как вы с отцом орете друг на друга, и подумала, что тебе не помешает небольшая разрядка. Я хочу тебя немного порадовать.

— А почему ты думаешь, что сможешь меня порадовать?

— Мое призвание — дарить мужчинам радость, ты что, забыл?

— Забудешь, пожалуй! — расхохотался Антемион. Беседуя, они достигли поросшего яблонями холма, с вершины которого открывался вид на убогие лачуги, освещенные луной и тусклыми факелами. В воздухе пахло черемицей. Усевшись на траву и прислонившись к ограде, гетера и юноша ждали наступления ночи. Из-за линии горизонта, цепляясь за ветки, вылезала огромная, надменная луна. Необула чувствовала, что ее спутника пробирает дрожь.

— Знаешь, меня долго не было в Афинах, — проговорила она. — Здесь у меня почти не осталось друзей.

— Где же ты была?

— Где меня только не было. Я путешествовала с одним человеком, купцом. Он умер.

— А мне так хочется сбежать из Афин и отправиться странствовать, посмотреть, как живут люди в чужих краях. Едва ли намного хуже, чем здесь.

— Ты не воевал?

— Воевал, в Эгоспотамах[44] и еще кое-где, но это вряд ли можно считать настоящим путешествием.

— Ты ведь достаточно богат, чтобы отправиться, куда тебе заблагорассудится.

— Это отец богат, а не я. Будь у меня деньги, я давно убрался бы подальше от него и от этого города.

— А чем занимается твой отец?

— Торгует кожей. Он унаследовал дело от своего отца и увеличил оборот втрое. Шкуры, рога, краски — в общем, все, что только можно содрать с бедной скотины. Хочет, чтобы я работал на него, а когда он состарится и уйдет, взял бы все в свои руки и продолжал семейное дело.

— Что ж, вполне естественно. Я здесь не вижу ничего плохого.

— Конечно. Впереди безоблачная жизнь. Я же не буду сам дубить шкуры — мне придется только их продавать. Обрасту связями, стану богатым и уважаемым человеком.

— Но тебя, похоже, такая жизнь не прельщает, — произнесла Необула, стараясь придать голосу задушевные, даже материнские нотки.

— Так ведь это же навсегда. Даже если я стану богачом, мне уже не удастся изменить свою жизнь, выбрать иной путь, побывать в других странах; семейное дело будет держать меня на привязи, придется отдать ему всего себя, а потом передать сыну, как мой отец мне. — Антемион тяжело вздохнул. Привыкнув к обществу гетеры, он осмелел и разоткровенничался. — Но я не смогу торговать, у меня нет отцовского чутья, кожевенное ремесло меня нисколько не интересует, и, кроме того, я сыт по горло его приказами и придирками.

— У большинства людей таких проблем нет, потому что нет выбора.

Антемион пропустил эти слова мимо ушей. С каждой минутой он делался все мрачней и торжественней.

— Что же мне делать… — вздыхал юноша. — Если бы только знать наперед, какое решение окажется правильным.

— Погоди, я знаю, как тебе помочь, — проговорила Необула. — Ты знаешь Сократа?

— Конечно. Он тренируется в нашей палестре[45]. Непревзойденный атлет. В свои шестьдесят лет не боится бороться с самыми молодыми из нас. Впрочем, мы не слишком близко знакомы.

— По-моему, он как раз тот человек, который тебе нужен.

— Отчего ты так решила?

— Потому что он мастерски умеет определять призвание человека.