Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виталий Гладкий

Окаянный талант

Пролог

1697 год, начало сентября. Великое посольство царя Петра I в Европу. Нидерланды, город Утрехт, ясное осеннее утро, мастерская живописца. За мольбертом придворный художник короля Англии и статхаудера Нидерландов Вильгельма III Оранского знаменитый портретист Готфрид Кнеллер по прозвищу Годфри. Это энергичный мужчина с пронзительным взглядом и длинными волосами, собранными на макушке в пучок и стянутыми серебристой парчовой лентой. Ему позирует молодой царь Московии Петр Алексеевич, который прибыл вместе с Великим посольством инкогнито – как волонтер Петр Михайлов.

Петр томится. Он сидит возле круглого столика на резной ножке и нетерпеливо – даже зло – покусывает нижнюю губу. Иногда его блуждающий взгляд останавливается на собственном портрете в полный рост, краски на котором еще не высохли, и смягчается.

Полотно пока без рамы, на одном подрамнике, но, судя по выражению лица молодого царя, он доволен работой иноземного мастера. Он изобразил двадцатипятилетнего Петра с крупными чертами открытого лица, мужественным и полным энергии взором больших красивых глаз, с длинными вьющимися волосами, в металлической кирасе и перекинутой через правое плечо царской мантии, опушенной горностаем.

Кнеллер пишет другой портрет московита. Это небольшого размера погрудная парсуна. Она почти в точности повторяет первый портрет, но, кроме размера, в ней есть и некоторые другие отличия.

Художник, обычно быстрый в работе, на этот раз почему-то очень сосредоточен и медлителен. Годфри впивается цепким взглядом, горящим внутренним огнем, в юное лицо Петра, едва познавшее процесс бритья, и кажется, что он не просто водит кистью по полотну, а колдует.

Душа молодого царя еще чересчур чувствительна; она ощущает сильный напор чужой энергии, но Петр никак не поймет, почему сегодня ему вдруг стало неуютно в большой и светлой мастерской художника, где так приятно пахнет краской и лаками. Он зябко пожимает узкими плечами и переводит взгляд на столик. Там, возле вазы с яблоками и дорогим заморским виноградом, стоит пустой бокал с остатками мальвазии[1] на донышке.

– Алексашка! Где ты там… черт!

– Здеси я, мин херц!

Алексашка Меншиков, денщик и наперсник царя, зевает и потягивается. Он немного придремнул в уголке, где лежат загрунтованные холсты и подрамники. Белки его блудливых глаз в красных прожилках – вчера был прием у аглицкого короля, разошлись только ближе к рассвету.

– Плесни… – Петр глазами указывает на кубок.

– Момент… – Алексашка сноровисто подхватывает стеклянный кувшин, наполняет его из небольшого бочонка, и светлая искристая мальвазия пенным потоком устремляется в довольно вместительный чеканный кубок.

– Недурно… – Петр осушает бокал до половины одним могучим глотком и с удовлетворением облизывает полные чувственные губы. – Король аглицкий знает толк в винах, ничего не скажешь.

– Вильгельмушка из кожи вон лезет, чтобы нам угодить, – посмеивается Алексашка. – Хочет стравить нас с французами.

– Молчи, дурак, в морду дам! – Молодой царь, раздувая от гнева ноздри, опасливо смотрит на художника. – Не твоего ума это дело.

– Мин херц, да он по-нашенски ни в зуб ногой, – понимает опасения государя Алексашка.

– Все равно помалкивай. Мало ли чего…

Человек в темном кафтане, который наблюдает через небольшое отверстие в стене за царем московитов, хищно ухмыляется. Его угрюмое худое лицо землистого цвета с впавшими щеками и длинным большим носом, напоминающим орлиный клюв, выдает в нем аскета или воинствующего адепта какой-нибудь тайной секты.

Он таится в крохотной комнатушке, примыкающей к мастерской художника. Человек вооружен – у него за поясом торчит длинный нож в замшевых ножнах. В комнате мерцает одинокая свеча, возле которой лежит кусок пергамента. На нем таинственный соглядатай записывает разговоры Петра с Меншиковым.



1697 год, конец сентября. Великое посольство царя Петра I в Европу. Нидерланды, город Амстердам, поздний вечер, высокое старинное здание, напоминающее и замок, и кирху. Замок – потому что здание из-за массивности стен и узких окон, похожих на бойницы, может выдержать длительную осаду, а кирху – по причине отсутствия замковых стен и наличия шпиля, как у соборов готического стиля.

Однако, к зданию подойти не так просто. Оно находится на крохотном островке, и соединяется с «большой» землей узкой дамбой и подъемным мостом. Дамба вымощена булыжником.

Из здания выходит царь Петр. Навстречу ему откуда-то из темноты выскакивает, как черт из табакерки, встревоженный Меншиков. Он вооружен до зубов, в руках держит обнаженную шпагу.

– Мин херц, я уже думал брать сию фортецию приступом.

– Да… задержался я, – бросает на ходу Петр, шагая своими длинными ногами по журавлиному – быстро, широко и почти не сгибая их в коленях.

Алексашка, сам не обиженный ни ростом, ни статью, едва за ним поспевает.

– Вот… дали мне оружье… – Царь смеется коротким нервным смешком и передает Алексашке коротенькую, с виду бутафорскую, шпажку. – И белые перчатки. Теперь я рыцарь-тамплиер, принят в шотландскую степень святого Андрея. – Он снова по-кошачьи – носом – фыркает.

– Так ведь для дела…

– Для дела. Мне нужен союз с Вильгельмом. Край нужен! Масоны обещали помочь.

– Как же, помогут… Врут они все, мин херц, ей-ей, врут. Обманут.

– Врут, Алексашка, я и сам это чувствую. Может, и обманут. А куда денешься? В Европе масоны правят бал. Что касается Вильгельма, то у него сейчас много других забот. Знаю… знаю! Советует нам Швецией заняться. А по поводу Порты почему-то темнит… Надо письмо написать австрийскому канцлеру графу Кинскому. Спросим его напрямую, безо всякого политесу – вы нам союзники супротив турок, или нет?

– Дерьмо вся эта дипломатия, мин херц, ох, дерьмо… Врут так складно и проникновенно, глядя на тебя честными глазами, что впору заплакать от умиления и облобызать лжеца.

– Что ты понимаешь в дипломатии?! – вспылил Петр, но тут же и остыл. – Про обряд посвящения в масоны – ладно… – Он вдруг коротко хохотнул. – Назначили мне степень главного надзирателя, а в скором будущем сулили званье Великого Мастера Кейт. Ну да пес с ними. Мне эти масонские степени за плечами не носить. Лишь бы дело сдвинулось с мертвой точки. Плохо только то, что я оставил им свою парсуну… ту, которую писал Кнеллер. Жалко. Я на ней вышел как живой. Думал Аннушке[2] привезти в подарок. А первую парсуну – ту, где я изображен во весь рост, – пришлось презентовать Вильгельму. Очень просил.

– А… чего там жалеть? Найдем и у себя хорошего мазилу… знаю одного. Он сколько хошь патретов намалюет. За медную полушку. А этому… Кнеллеру мы целый кошель серебра насыпали.

– Его работа того стоит!

– Кто бы спорил… Мин херц, может, заглянем в наш любимый трактир? В горле пересохло, пока ждал.

– Уже поздно. Трактир закрыт.

– Обижаешь… – Алексашка звонко хохотнул. – Я настоятельно попросил, чтобы нас подождали. Там как раз гуляет плотник Гарри Кист и его друзья из Саардама. Все наши хорошие знакомые. Завтра у них какой-то праздник намечается. Тебя звали…

– Что же ты раньше не сказал?! Ходу, Алексашка, ходу!

Две высокие фигуры московитов быстро растворились в темноте, кое-где подсвеченной уличными фонарями. Вслед им, торопливо семеня короткими ножками, тенью метнулся человек, который до этого шел за Петром и Меншиковым крадучись и прячась за домами. Его башмаки обмотаны тряпьем, поэтому шаг бесшумен.

Небо прояснилось, и на Амстердам из космических глубин посыпался звездный дождь…

1725 год, январь месяц, Санкт-Петербург. Царю Петру Алексеевичу сильно неможется. Морозный зимний вечер. Царские палаты. За окнами вьюжит. Свечи у ложа самодержца горят слабо и чадят.

Александр Данилович Меншиков, не смыкавший глаз уже третьи сутки, с тревогой и душевным смятеньем думает: «Не к добру… Ох, не к добру… Черный дым над свечой – тяжелая болезнь… намедни ведунья Малашка сказывала дворовым по секрету. Ведьма! Надо приказать, чтобы взяли ее в Тайную Канцелярию. Пущай поспрашивают, не она ли порчу на государя навела. А если не она, то кто?»

– Данилыч… – Голос Петра слаб и невыразителен. – Данилыч, ты слышишь?

– Слышу, государь. Я рядом.

– Испить бы чего… Сушит…

– Вот… морс. Вкусный. Государыня сама готовила… Может, лекаря кликнуть? Они тут все… – Меншиков кивком головы указывает на входную дверь. – И почти весь двор.

– Воронье… воронье! Уже слетелись… Поживу чуют… Но мы еще поборемся. Поборемся! Верно, Данилыч?

– Мин херц, кто бы сомневался?

– Сон мне все время снится… Страшный сон… – Петр судорожно сглатывает. – Помнишь парсуну, которую малевал Кнеллер… ту, что я оставил масонам?

– Помню, государь, как не помнить, – отвечает Меншиков, но в его голосе не чувствуется уверенности.

– Надо ее вернуть… Обязательно! Если потребуют – дай им денег. Сколько попросят. Дай! Но парсуна должна быть в России. Я хочу ее видеть.

– Распоряжусь… завтра, мин херц, с утра пораньше. На дворе уже ночь.

– Сегодня! Немедленно! Пошли надежного, исполнительного человека. И Лакосту[3]. У него среди масонов много единоверцев… они должны бы поспособствовать.

Недоумевающий Меншиков согласно кивает, вслушиваясь в тихий голос Петра Алексеевича. Он пребывает в тихом отчаянии.

Удалой и разухабистый денщик Алексашка, в юности промышлявший в Москве пирогами, давно остался в прошлом. Возле ложа тяжело больного самодержца российского сидит светлейший Святого Римского и Российского государства князь и герцог Ижорский; в Дубровне, Горы-Горках и в Почепе граф, наследный господин Аринибургский и Батуринский, его императорского величества всероссийского над войсками командующий генералиссимус, верховный тайный действительный советник, государственной Военной коллегии президент, генерал-губернатор губернии Санкт-Петербургской, подполковник Преображенской лейб-гвардии, полковник над тремя полками, капитан компании бомбардирской, от флота всероссийского вице-адмирал белого флага, кавалер орденов Святого апостола Андрея, датского Слона, польского Белого и прусского Черного орлов и св. Александра Невского кавалер Александр Данилович Меншиков.

В течение сорока лет Александр Данилович был преданным сподвижником и другом своего государя. Из докладов лекарей он знает, что дела Петра Алексеевича очень плохи, и хитрый изворотливый ум светлейшего князя уже составляет планы на будущее, если… тьху, тьху!… государь почиет в бозе.

В этих выкладках нет места капризу больного Петра – никчемная парсуна, что хранится в Амстердаме… дай Бог памяти, какая именно, вещие сны, масоны… бред! Сейчас не до этого. Но Меншиков всегда отличался исполнительностью. Он встает и быстрым шагом покидает опочивальню государя. Его место тут же занимает один из лекарей-иностранцев.

Обессиленный разговором царь отворачивается от чадящих свечей и забывается тяжелым сном, полным кровавых кошмаров, которым несть числа. Но главное место в видениях занимает портрет, который он, согласно уставу масонов, обязан был оставить масонской ложе как залог своей души.

Ему видится, будто он раздвоился, вылетел из тела бесплотной тенью и парит под потолком над ложем. Через разрисованные морозными узорами окно, словно и нет преграды в виде толстого венецианского стекла, в опочивальню проникают скользкие омерзительные щупальца и присасываются к его груди. В отчаянии он птицей бросается вниз, чтобы оборвать их, но его бесплотный образ не имеет ни силы, ни веса.

Тогда он обращает взор на неведомую тварь за окном, высасывающую его жизненные силы. И с ужасом видит ту самую парсуну, которую нарисовал придворный художник Вильгельма Оранского, талантливый Готфрид Кнеллер. Юное лицо Петра искажено мукой и деформировано; плавящиеся от незримого огня краски парсуны плывут вниз, образуя наросты, формирующие длинные пустотелые щупальца, по которым толчками, соответствующими сердечному ритму, откачивается ихор[4].

Стараясь вырваться из объятий кошмара, Петр конвульсивно подергивает руками и пытается кричать. Но его голос настолько тих и слаб, что дремлющий лекарь-иностранец не слышит и не приходит ему на помощь.

И самодержец российский снова проваливается в пучину мерзких и невероятно живых сновидений…

28 января 1725 года, в начале шестого утра, государя российского Петра I Великого не стало. Почерневший от горя Меншиков выходит на улицу и подставляет заплаканное лицо ледяной пороше.

Миновав кордоны из солдат Преображенского полка, во двор въезжает фельдъегерская кибитка, запряженная взмыленными лошадьми. Из нее вываливается изрядно замерзший генерал-прокурор Сената граф Павел Иванович Ягужинский.

Увидев Меншикова, он кисло морщится, но тут же, оставив свои мысли при себе, едва не бегом направляется к светлейшему князю.

– Не отдали… сволочи, – хрипит он простуженным голосом после короткого кивка головой, что должно изображать уважительный поклон; красное от мороза лицо Ягужинского выражает полное отчаяние. – Не уговорил. Ни на какие деньги не соглашаются… Даже слушать не захотели. И шут Лакоста не помог. В ногах у главного раввина валялся, слезно просил… выгнали вон.

Меншиков недолюбливает Ягужинкого, и генерал-прокурор отвечает ему той же монетой. Поэтому Александр Данилович и послал его в Нидерланды, как простого фельдъегеря, со срочным поручением государя, присовокупив, что Петр Алексеевич очень надеется на дипломатические таланты графа. Тяжелый зимний путь по бездорожью и крепкого юношу собьет с ног, а что тогда говорить о Павле Ивановиче, которому за сорок.

– Что не отдали? Кто не отдал? Ты о чем? – недоуменно вопрошает Меншиков.

– Я о парсуне. На которой изображен государь.

– Поздно… – Меншиков, чувствуя слабость в ногах, садится на крыльцо. – Ты опоздал… Все мы опоздали! Парсуна уже не нужна. Петр Алексеевич ушел от нас… Нету его, понимаешь, нету!!!

Он закрывает лицо руками, и его большое тело начинают сотрясаться от рыданий. Сильный порыв ветра взвихривает снежную пыль, залетает в печные трубы, и над царским дворцом слышится жалобный вой вперемешку с разбойничьим свистом.

2007 год, начало февраля, Центральные Альпы, Австрия. Высокий худой человек в черном одеянии, похожем на сутану, шаркая ногами, неторопливо идет по длинному сводчатому коридору. В руках у него неярко светится странной формы фонарь, похожий на керосиновую лампу, но с одним отличием – место фитиля занимает толстая восковая свеча. Ее неверный, колеблющийся свет выхватывает из кромешной тьмы замшелые стены, сложенные из нетесаных каменных глыб, и отбрасывает на потолок ломанную человеческую тень, изуродованную сводчатым перекрытием.

Коридор находится в старинном замке, в подземелье, и видимо когда-то служил родовой усыпальницей средневековых сеньоров, его бывших владельцев, – в стенах, через равные промежутки, виднеются ниши, забранные коваными решетками, а в них белеют человеческие кости и черепа.

Наконец человек в черном оказывается в тупике перед массивной дубовой дверью, окованной металлическими полосами. Полосы, прикрепленные к толстым доскам большими выпуклыми заклепками, образуют посреди двери рисунок, в котором легко угадывается циркуль и молоток. Над рисунком вырезанная в дереве надпись «In Deo fiducia vinces»[5].

Дверь заперта на внутренний замок. Покопавшись в своих одеждах, черноризец достает длинный ключ со сложными фигурными бородками, вставляет в замочную скважину и три раза поворачивает его против часовой стрелки, а затем два раза – в обратную сторону.

Судя по тому, как легко он это проделал, замок хорошо смазан, что предполагает частые посещения этого неуютного и даже зловещего коридора. Впрочем, об этом свидетельствует и дорожка следов, ясно различимая на пыльном полу, представляющем собой плоские плиты самых разных форм и размеров.

Едва черноризец закончил манипуляции с ключом, как раздался мелодичный звон и дверь начала медленно отворяться. За нею виднеется какое-то помещение, но вход в него преграждает еще и стальная решетка, сваренная с толстых прутьев.

Она тоже заперта, но, как ни удивительно, на вполне современный кодовый замок. Мало того, решетчатая дверь поставлена на сигнализацию, о чем свидетельствует зеленый пульсирующий огонек светодиода.

Проделав необходимые манипуляции, человек в черном открывает решетчатую дверь, нащупывает на стене справа выключатель, и под потолком длинного прямоугольного помещения вспыхивает свет.

У помещения тоже сводчатый потолок, но с куполом посредине. Возможно, в средние века здесь находилась молельня какого-то христианского культа. Но теперь стены обтянуты дорогим черным атласом, а свод облагорожен кафельной плиткой такого же глубокого черного цвета.

Вместо алтаря в дальнем конце возвышение, на котором разместились два гроба: один пустой, а в другом лежит человеческий манекен с очень натуральным восковым лицом. В левом углу на небольшом столике белеет череп, а в правом – стоит скелет. Перед возвышением расстелен коврик с изображением различных масонских символов.

Эта мрачная картина не оживляется даже утопленными в стены светильниками, расположенными по всему периметру комнаты. Удивительно, но их неяркий матовый свет кажется черным – как и само помещение.

Несмотря на каменные стены и отсутствие отопления, в комнате сухо, а воздух в меру прохладен и чист. Судя по всему, такой микроклимат поддерживает мощная современная система кондиционирования, расположенная в другом помещении замка.

Постояв какое-то время в полной неподвижности, – со стороны могло показаться, что черноризец наслаждается, впитывая всем телом эманации, которые выделяют мрачные масонские атрибуты в дальнем конце помещения – он ставит лампу на столик у входа и разворачивает сверток, который до этого держал подмышкой.

В свертке находится портрет какого-то человека, написанный маслом. Смахнув широким рукавом с живописного полотна невидимые глазу пылинки, черноризец подходит к стене и вешает его на свободный крюк.

Если бы не гробы и не скелет, помещение вполне могло претендовать на звание картинной галереи. Все его стены – от пола до потолка – увешаны живописными изображениями мужских лиц разных эпох и народов.

Судя по дорогой одежде, эти люди занимали высокое общественное положение. Художники, рисовавшие портреты, явно были очень талантливы – некоторые изображения кажутся живыми. Возможно, этой иллюзии способствует и освещение комнаты.

Черноризец медленно идет вдоль одной из стен, разглядывая портреты, и вдруг словно прирастает к полу, когда его взгляд останавливается на небольшой, старинной парсуне симпатичного черноглазого юноши с небольшими тонкими усиками и длинными вьющимися волосами, изображенном в парадном доспехе. Горностаевая мантия с красным парчовым подбоем указывает, что это какой-то государь.

Человек в черном недобро кривит тонкие злые губы. И читает гравированную латиницей надпись на изрядно потемневшей от времени серебряной пластине, прикрепленной к рамке парсуны: «Петр, царь Московии».

Немного постояв перед портретом российского самодержца, пристально вглядываясь в светлые и одухотворенные черты юного лица, черноризец – наверное, отвечая своим мыслям – угрюмо бормочет «Imperium terrae finitur ubi finitur armorum potestas»[6], и направляется к выходу, неторопливо шлепая по полу явно большими для него сандалиями.

Щелкает выключатель, и в портретной галерее масонов снова воцаряется мертвая тишина и могильная темень.

Глава 1

Персональная выставка закончилась полным провалом. Купили всего семь картин, притом за смешные деньги. Их едва хватит, чтобы отдать долги. Что делать, как жить дальше?!

Сваленные посреди мастерской как попало пейзажи, натюрморты и марины[7] – у Олега не было ни моральных, ни физических сил перетащить живописные полотна в кладовку – вызывали острое желание облить эту кучу хлама бензином и сжечь. Все его надежды и чаяния рухнули в одночасье и погребли под обломками надежду, которая последние два года поддерживала в нем потрясающую работоспособность и веру в свой талант.

Он работал, как одержимый, с раннего утра до полуночи. Коллеги, иногда забегавшие на огонек, восхищались его творениями да все нахваливали, но Олег знал истинную цену этим похвалам.

И чем сильнее ему пели дифирамбы, чем длиннее и цветистее были панегирики, тем больше он мрачнел.

Предчувствие не обмануло. Почти все его полотна – мазня. Мусор. Таких, с позволения сказать, картин полно на «блошином» рынке живописных произведений, который функционировал по выходным дням. На нем «выставлялись» непризнанные «гении» кисти, в основном штампующие копии с известных картин.

«Надо бы сегодня рассчитаться с кредиторами…» Вялая мысль запульсировала на виске тонкой жилкой и тут же успокоилась, растаяла бесследно.

«А завтра нужно будет идти занимать по новой… Бред! Может, застрелиться? Мертвые сраму не имут. К черту все! Я никчемный, бездарный тип с непомерными амбициями. Как художник, я круглый ноль. Но другой профессии у меня нет. Да и не пойду я рыть канавы или асфальтировать улицы. Стыдно… И что в итоге? В итоге мне светит или голодная смерть, или место среди мазил на блошином рынке. Написал какую-нибудь чушь за два часа левой ногой – продал – проел и пропил. И так изо дня в день, год за годом… Зачем?! Бессмысленное полуживотное существование… Застрелиться! А у тебя есть оружие? Нет. Проблема…»

Олег поднял взгляд вверх, на запыленную люстру. Определив на глазок, что крюк, на котором она висит, слабоват и не выдержит вес его тела, он сокрушенно вздохнул, встал и подошел к окну.

Окна мастерской, расположенной на пятом этаже, выходили на тыльную часть дома. Олег представил, что будет с ним, когда упадет на захламленный разным мусором газон, и сокрушенно вздохнул.

Полной гарантии, что он сразу свернет себе шею, не было. А остаться никому не нужным калекой со сломанным позвоночником, который сможет передвигаться лишь в инвалидной коляске… нет, нет, только не это!

Оставалось последнее – пойти куда-нибудь и упиться до положения риз. А там хоть трава не расти. Долги… Долги? Да фиг с ними! Как-нибудь обойдется…

Забегаловка, куда Олег направил свои стопы, именовалась не без претензии на высокое – бар «Олимп». Ее держал весьма образованный и начитанный армянин Усик Сарафян. Может, поэтому его заведение облюбовала местная богема. Сарафян любил диспуты на отвлеченные темы, а чтобы у него были благодарные слушатели, он угощал их за свой счет.

Но, скорее всего, причина привязанности творческих личностей к этому злачному месту заключалась в ином – Усик (которого чаще всего называли Сусиком) не задирал цены. Как уж он там выкручивался перед различными проверяющими и контролирующими органами, а также перед своей «крышей», можно было только гадать, но факт оставался фактом – только «Олимп» во всем городе был по карману представителям городской интеллигенции, которую нарождающийся капитализм уронил ниже бордюра.

Конечно же, «Олимп», как и все недорогие забегаловки, располагался в полуподвале. Знакомые художники по этому поводу шутили: «Название вполне соответствует законам жанра – как ни крути, а гора Олимп, где жил мифический бог Зевс, ниже горы Арарат, куда занесло библейского Ноя во время потопа».

В шутке содержался прозрачный намек на то, что в городе был еще и ресторан «Арарат», который держали земляки Сарафяна.

Как обычно, заведение Усика не пустовало, несмотря на раннее время – стрелки часов только приближались к шести часам вечера. В баре за скудно накрытым столом сидели знакомые Олега: писатель Шуршиков, поэт Хрестюк и художники Фитиалов, Вавочкин и Прусман.

– Привет, Олежка! – вскричал тонким голосом пьяненький Вавочкин. – Присоединяйся. Народ не против? – спросил он у остальных.

– Не вижу препятствий… ик! – пьяно икнул Шуршиков.

– Ну… нам чего. Всем хватит, – кисло сказал Хрестюк. – Садись.

Олег сумрачно покривился, что должно было означать благодарную улыбку. Хрестюк был еще тем жмотом. Когда бы ни скидывались вскладчину на выпивку, у него в карманах больше двух червонцев не шелестело. Обычно от его денег отказывались, так как знали, что он тут же начнет просить взаймы на троллейбус.

– Выпьем… – Белобрысый Фитиалов, толстяк и сибарит, дружелюбно улыбаясь, нашел чистую рюмку и наполнил ее водкой.

Олег жадно схватил лафитник и осушил его одним духом.

– Э-эй, куда гонишь? – воскликнул Вавочкин. – А тост сказать?

– Не дави на человека, – рассудительно сказал Прусман. – Видишь, он в расстроенных чувствах.

«Проницательный… чтоб тебя», – подумал с недовольством Олег, пережевывая жилистую отварную говядину, которая значилась в меню как мясная нарезка. Он угадал реакцию на выводы Прусмана – компания сразу же засыпала его вопросами.

– У тебя что, кто-то помер? – для начала участливо спросил Вавочкин.

– Это вряд ли, – ответил за Олега Хрестюк. – Наверное, жена ушла. Я угадал?

Эпопеи с женами у Хрестюка были главным коньком. Последний раз он женился полгода назад, но знающие люди поговаривали, что и эта долго не задержится.

Хрестюк был женат шесть раз. И все супруги поэта сбегали от него максимум через год. Нельзя сказать, что Хрестюк был законченным негодяем или эгоистом. Отнюдь. Но он имел одну слабость, простительную в среде его коллег, однако совершенно невыносимую в семейной жизни.

То, что он практически каждый день приходил домой подшофе, еще можно было вытерпеть. Но Хрестюк, будучи на подпитии, начинал читать жене свои поэмы и стихи.

Как почти все поэты, чтецом-декламатором он был неважным. Поэтому его завывания на протяжении часа или двух сводили с ума не только соседского пса, который начинал «помогать» Христюку со всей своей собачьей старательностью, но и бедную женщину, которая обязана была, так сказать, по долгу службы, выслушивать бесконечные анапесты и дактили.

А поскольку творчество Христюка даже отдаленно не напоминало стихи Пушкина (хотя он и не был совсем уж бездарным), то очередная заблудшая женская душа хватала свой чемодан и быстренько съезжала к родителям, прихватив на память с квартиры поэта что-нибудь ценное.

– Ошибаешься, – уверенно пробасил Шуршиков. – Похоже, у Олежки проблемы иного рода. Сразу видно, что он весь в творческих исканиях. Эмпиреи, эмпиреи… Как это знакомо…

Шуршиков слыл романистом. На излете советских времен он накропал роман о рабочем классе, купил за причитающийся ему гонорар легковую машину «волгу», что в те времена считалось большим шиком и признаком состоятельности во всех отношениях, и с той поры пробавлялся газетными и журнальными статейками, которые его худо-бедно и кормили.

Что касается собственно литературы, то Шуршиков приналег на мемуары. Он уже написал четвертый том (все четыре по толщине были размером с кирпич), и все искал издателя или спонсора, готового пожертвовать энной суммой для обнародования потрясающих подробностей из жизни городского писателя, который не ездил дальше Дома творчества в Коктебеле и испытывал трудности только во время отправления естественных надобностей.

– Нет, все вы неправы, – снова вступил в разговор Прусман. – Судя по всему, у него творческий кризис.

Прусман недавно возвратился из Израиля. Война, не прекращавшаяся на «земле обетованной» уже много лет, не очень способствовала творчеству. Мало того, власти его исторической родины даже не подумали предложить Прусману мастерскую, – хотя бы такую, какую он имел в России – и ему пришлось поступить на завод, изготавливающий метизы.

Поносив год в качестве чернорабочего ящики с гвоздями, Прусман быстренько перековался и преисполнился ностальгической любовью к мачехе-России. Проявив удивительный дар предвидения, он возвратился в город как раз перед началом военных действий Израиля против Ливана и террористов «Хезболлы».

Иначе ему все-таки пришлось бы пойти в армию, от которой он успешно откосил на первой, ненастоящей родине.

– Могу всех вас успокоить, – ответил немного раздраженный Олег. – Единственная проблема, которая в данный момент не дает мне покоя, это чувство голода. Поди сюда! – подозвал он официанта, дальнего родственника Сарафяна, юркого молодого армянина, проживающего в городе на птичьих правах – без прописки. – Принеси что-нибудь поесть – на всех – и литр водки. Нет, только не мясную нарезку! Овощи? Давай овощи…

Официант убежал.

Приободрившиеся и повеселевшие собутыльники – у них кошки на душе скребли от мысли, что у Олега дефицит наличных средств, и он присоединился к их компании только ради халявы – разлили по рюмкам остатки спиртного и дружно выпили; без тоста. Наверное, все решили тосты оставить на потом – когда принесут заказ Олега.

– Други, можно я почитаю вам кое-что из нового? – спросил Хрестюк.

Лица собутыльников вдруг приняли грустное и отстраненное выражение. Из деликатности никто не осмелился отвергнуть предложение поэта, который на сей счет был очень обидчив. Но и внимать ямбам и хореям тоже ни у кого не было желания.

Хрестюк не стал дожидаться всеобщего согласия. Оно ему просто не требовалось. В этот вдохновенный миг он напоминал токующего глухаря, в пылкой любовной страсти не замечающего ничего вокруг.

Встав и прияв театральную позу, Хрестюк начал:

– Ушла-а-а… И дверь ударилась о стужу-у-у… И эхо, словно синий ды-ы-ым, клубилось долго-о-о. Было – душно! И пахло ветром ледяны-ы-ым. И синий свет дрожал и падал за окнами – со всех сторон. А дальше-е-е… Дальше синим са-а-адом я был прозрачно окруже-е-е-н и прочным оглушен молча-а-а-ньем. И вдруг заметил: голубо-о-о-й мне жжет ладонь снежок случа-а-айный. И ти-и-и-хо проступила б-о-о-оль…

Закончив декламировать свой опус, Хрестюк мелодраматично упал в креслице и с деланной усталостью смахнул со лба невидимые капли пота.

– Потрясающе! – радостно воскликнул Шуршиков, как самый главный критик, имеющий непосредственное отношение к литературе. – Вещь – супер.

Олег лишь мысленно рассмеялся. Он догадывался, что радость прозаика происходит от длины стихотворения, продекламированного Хрестюком; оно оказалось очень коротким.

– Да… Талант… – Фитиалов расчувствовался и достал носовой платок не первой свежести, чтобы осушить повлажневшие глаза.

– Вам нравится? Точно? – Хрестюк распрямил плечи, откинул голову назад и стал похожим на индюка.

– Нравится – это не то слово! – вдохновенно изрек подлипала Вавочкин. – Я давно говорю, что почти все твои вещи – классика.

– Эка ты хватил, батенька, – ревниво осадил Шуршиков порыв Вавочкина, от которого за версту несло фальшью. – Поэты-классики закончились в начале двадцатого столетия. Не в обиду будет сказано. Просто констатация печального факта.

Хрестюк обиженно насупился. Но Шуршиков закончил свое выступление неожиданным и приятным для него пассажем:

– А вообще, я так скажу – тебя, мой друг, еще оценят. По достоинству оценят. Потому что многие твои вещи совершенно нетривиальны. Это поэзия двадцать первого века. И понять всю ее глубину и красоту сможет только новое поколение, которое уже подрастает.

– Пока вырастет это новое поколение, все мы дуба врежем, – с иронией заметил Прусман. – Желудок не может пребывать в состоянии анабиоза до лучших времен, когда творческим людям станут платить нормальные деньги, а не жалкие гроши.

– Умеешь ты опошлить самое святое… – Шуршиков осуждающе покачал головой. – А ты как думаешь, Олежка? – обратился он к Олегу.

– За исключением некоторых наших коллег, особенно удачливых, мы лишние на празднике капиталистической жизни, – мрачно ответил Олег. – Нынче картины подбирают как часть интерьера – в тон обоев. А что там на них написано, всем до лампочки.

– Верно! – воскликнул, загораясь, Вавочкин. – Не в бровь, а в глаз попал. Ходят, ходят вокруг да около, и все торгуются, торгуются… будто покупают не произведение искусства, а барана на шашлык. Никакого понятия…

Вавочкин «выставлялся» в основном на Лобном Месте. Так называлась небольшая площадь в центральном городском парке, где по субботам, воскресеньям и в праздничные дни торговали своими изделиями разнообразные умельцы – гончары, кузнецы, ювелиры, рукодельницы и прочие таланты местного разлива. Почти половину этого «блошиного» рынка занимали художники.

Свое название – Лобное Место – площадь получила в давние времена. Когда-то на месте парка находился детинец[8], но со временем река обмелела и поменяла русло, поэтому укрепления потеряли свою значимость и постепенно разрушились.

Город, выросший на месте поселения, отодвинулся ближе к реке, а в старом детинце при Иоанне Грозном начали казнить мятежных бояр и разбойников. Отсюда и пошло – Лобное Место.

В конце девятнадцатого века вокруг бывшего детинца посадили деревья. Руины стен и укреплений убрали, образовавшуюся площадь вымостили брусчаткой, и уже в первые годы двадцатого столетия Лобное Место стало для городских обывателей чем-то вроде парка культуры и отдыха времен СССР.

После Великой Отечественной войны, когда началась массовая застройка, город возвратил утраченные территории, и Лобное Место вместе с парком оказалось в центре. С площади открывался прекрасный вид на реку, монастырь и окрестные леса.

Официант принес заказ Олега. Все мигом прекратили разговоры и дружно налегли на выпивку и закуски. Тосты были короткими, но содержательными: «За госпожу Удачу!», «Чтоб мы так жили!», «За искусство!»… и так далее.

Остановились только тогда, когда водки во второй бутылке осталось не более чем на полторы рюмки. Никто на эту порцию из деликатности не позарился.

– М-да, прошлая неделя не задалась, – с пьяной грустью сказал Фитиалов, манерно вытирая салфеткой жирные губы. – Я в полном пролете. У меня купили всего одну картину. Жилье оплачивать надо, за краски задолжал, ботинки вот прохудились… Мрак.

– Вы хоть что-то получаете за свои произведения, – уныло сказал Хрестюк. – А тут приходится издаваться за собственный счет. Дожили! Литературу бросили псу под хвост. Дерьмократы…

– То ли дело прежние времена… – Шуршиков ностальгически завздыхал. – Квартиры и машины без очереди, творческие путевки, выступления перед коллективами предприятий… А шикарные столы, которые накрывали нам благодарные почитатели наших талантов? У меня были две сберегательные книжки: одна – общая с женой, а вторая – личная, о которой она не знала. Бывало, закатишься с красивой лялькой в Сочи… эх!

– Да, у писателей тогда была не жизнь, а малина, – с запоздалой завистью сказал Прусман. – А нам приходилось по шабашкам мотаться, наглядную агитацию оформлять в колхозах и совхозах, чтобы кое-как свести концы с концами.

– Мужики, есть предложение сменить тему, – довольно бесцеремонно прервал излияния Прусмана Олег. – Давайте лучше о бабах.

От выпитого в голове появился характерный шум. Так всегда бывало, когда он перебирал лишку.

– Что о них говорить? – страдальчески поморщился Фитиалов. – Тебе хорошо, ты холостяк. А тут придешь домой и начнется курс лекций в исполнении супруги о вреде пьянства, который плавно переходит в обличении не только недостатков вашего покорного слуги, но и пороков всех моих родственников едва не до седьмого колена.

– Надавай ей по мордам, – меланхолично сказал Вавочкин, вороватым взглядом оглядел товарищей, вылил остаток водки в стакан, и коротким кивком головы отправил спиртное по известному адресу, даже не поморщившись. – Бабы уважают только твердую руку.

По части семейной жизни Вавочкину завидовали многие. У него с юности была идея фикс – не просто жениться, а купить себе жену. Мечта исполнилась во времена перестройки. Для глубинки это были полуголодные годы.

Вавочкин исчез из города почти на два месяца. Все это время он искал где-то в Средней Азии свою вторую половину. И нашел, как ни удивительно.

Когда Вавочкин впервые показал супругу приятелям, те ахнули – это была вылитая Шахразада из «Тысячи и одной ночи» – высокая, стройная, с бездонными миндалевидными глазами цвета созревшей сливы и тяжелой копной иссиня-черных волос. Она была тиха, скромна и беспрекословно выполняла все капризы своего суженого.

Потом уже Вавочкин признался, что нашел будущую жену в отдаленном горном кишлаке уж неизвестно какой южной республики и отдал за нее все, что было у него в портмоне, до последней копейки. На эти деньги можно было купить стадо баранов, хвастался Вавочкин.

Жена родила ему одного за другим, без перерывов, четверых сыновей, которые в детстве ходили за ней как привязанные – цепочкой. Это была еще та картина… Когда семья Вавочкиных шла в магазин за продуктами – дальше гастронома он свою жену не пускал – люди с восхищением глазели на них как на какое-то чудо.

Услышав слова Вавочкина, Олег лишь сумрачно ухмыльнулся. Он знал, что его коллега никогда даже пальцем не тронул свою жену.

– Неплохо бы продолжить, – задумчиво сказал Шуршиков, пощелкав ногтем по пустой бутылке.

– Здравая идея, – согласился вмиг повеселевший Фитиалов. – Поскребем по сусекам? – И демонстративно полез в карман за деньгами.

Остальные выжидательно посмотрели на Олега. Увы, он не оправдал доверия гопкомпании (народ явно жаждал продолжения дармовщины) и бросил на стол всего пятьсот рублей. И не потому, что был жаден. Его интересовала реакция собутыльников.

Нужно сказать, что творческие личности стоически вынесли его жлобские замашки. Упрятав разочарование неджентльменским поступком Олега поглубже, они наскребли энную сумму, и спустя пять или десять минут (кто их считает во время застолья?) праздник продолжился.

Вечер плавно перешел в загульную ночь.

Глава 2

«О-о, нет… Без веской причины голова так сильно болеть не может. Или меня ударили чем-то тяжелым по затылку? Нужно пощупать, вдруг там шишка…»

Олег, не открывая глаз, попытался мысленно отдать приказание своей правой руке, но она не послушалась, потому что затекла. Поморщившись, он переменил позу… и услышал чей-то слащавый мужской голос:

– Добрый день, уважаемый Олег Ильич!

Это было настолько неожиданно, что Олег наконец сумел поднять не только свинцовые веки, но и оторвать свое непослушное тело от дивана, на котором он спал, не раздеваясь.

Возле дивана, в кресле с порядком поистершейся обивкой, сидел незнакомый художнику человек в черном. У него было гладко прилизанные, словно смазанные бриолином, черные волосы и длинное худое лицо с квадратным подбородком – несколько бледноватое, словно незнакомец недавно перенес тяжелую болезнь.

Особо впечатляли глаза; они казались металлическими пуговицами, впаянными в изрядно выветрившийся от времени мрамор. Глаза не меняли своего ледяного выражения, даже когда незнакомец улыбался; именно такое – улыбчивое – выражение лица незваного гостя и увидел Олег, когда проснулся.

– Кто… кгм!… Кто вы? Что вам угодно? – растерянно спросил художник, безуспешно пытаясь связать в голове мятущиеся обрывки хаотических мыслей.

Голос у него стал сиплым, будто Олег был простужен, и вопрос прозвучал не очень внятно. Тем не менее, незнакомец все понял и ответил, продолжая дружелюбно улыбаться:

– Зовут меня Карл Францевич. Мы договаривались с вами сегодня встретиться.

– Который час? – морщась от боли, которая перебралась из затылка в виски, тупо спросил Олег.

Незнакомец достал из кармана жилетки золотой брегет и ответил:

– Уже одиннадцать. А вы назначили мне встречу на десять.

– Простите… – буркнул художник и осмотрелся.

Оказывается, он уехал из ресторана не домой, а в свою мастерскую. Там царил все тот же беспорядок, что и раньше, к которому добавилось лишь несколько неприятных штрихов. Наверное, вчера он нетвердо держался на ногах, потому что у двери лежало перевернутое ведро и швабра, а палитра упала на пол согласно «правилу бутерброда» – рабочей частью с остатками свежей краски книзу.

– Как вы сюда попали? – Художник перевел взгляд на Карла Францевича.

– Чего проще… – Аскетическое лицо гостя снова перекосила доброжелательная улыбка. – Входная дверь мастерской была не только не заперта, но и открыта едва не настежь.

– М-м… – промычал смущенный Олег и начал массировать виски – боль все усиливалась. – Однако…

– Бывает, – снисходительно сказал Карл Францевич.

– Вчера я немного… того…

– Я так и понял. Поэтому предпринял по своей инициативе кое-какие меры, способные подлечить ваш организм.

С этими словами Карл Францевич шустро поднялся и подкатил к дивану столик на колесиках, накрытый сверху двумя большими салфетками потрясающей белизны. Судя по монограммам на них, они принадлежали близлежащему ресторану «Калинка».

Жестом фокусника Карл Францевич снял салфетки, и потрясенный художник увидел отменно сервированный металлический поднос с вензелями, на котором стояла водка в запотевшем хрустальном графине, маслины и паюсная икра в вазочках, масло в керамической масленице, белые маринованные грибы в глубокой тарелочке и горшочек с горячим (как это не удивительно) жульеном.

– За продолжение нашего знакомства! – провозгласил Карл Францевич короткий тост и интеллигентно, мелкими глотками, выпил свою стопку.

Все еще не в себе, Олег махнул рюмку водки, как за себя кинул. Она вонзилась в желудок словно нагретый докрасна вертел, мгновенно взбодрив мышцы, взбурлив кровь и немного упорядочив мыслительный процесс.

Что касается головных болей, то и здесь наступило облегчение. Ломота в висках постепенно рассосалась, и только в затылок все еще размеренно был молоток, обмотанный тряпками – чтобы не проломить череп.

«Ничего не помню… – думал обескураженный художник, налегая на маринованные грибы и восхитительно ароматный жульен. – Это же надо так нализаться… Хрестюк, сукин сын! Если он начинает пить, то до ручки. Как клещ вцепился… Однако, кто этот Карл Францевич? И когда я с ним договаривался? Когда и о чем?»

Словно подслушав мысли Олега, гость сказал:

– Я имел честь присутствовать на открытии вашей персональной выставки…

Теперь художник вспомнил. Карл Францевич был в числе тех, кто купил его полотна. Только тогда он был одет в менее мрачные одежды и показался ему иностранцем, скорее всего, немцем, настолько мог Олег судить по обрывкам разговора, который вел этот любезный господин с миловидной девушкой-гидом.

Но с ним Карл Францевич разговаривал по-русски.

– Вас заинтересовали еще какие-нибудь мои картины? – оживился Олег.

– Должен вам сказать откровенно – вы зрелый мастер… – Тут Карл Францевич запнулся, подыскивая нужные слова, но все-таки продолжил: – Однако натюрморты и пейзажи не ваша стихия.

Художник настороженно помалкивал. Куда клонит этот любезный Карла?

– Примерно два года назад мне посчастливилось приобрести портрет, написанный вами еще в студенческие годы… – Гость уколол Олега острыми буравчиками своих темно-коричневых глаз.

От последней фразы Карла Францевича даже боль в затылке куда-то улетучилась. Олег подобрался, как перед прыжком, и враждебно уставился на своего визави.

– Почему вы не пишите портреты? – между тем продолжал иностранец (или кто он там). – Вы потрясающий портретист. К тому же, этот вид живописи сейчас в моде и приносит талантливым художникам большие деньги.

– Это все, что вы хотели мне сказать? – Голос художника, очистившийся от хрипоты, завибрировал. – Спасибо за лестную оценку моих скромных способностей. А что касается портретов, то скажу вам прямо – заниматься этим делом я не хочу.

– Почему?

– Без комментариев, – отрезал Олег.

– Но я принес вам хороший заказ.

– По заказам не работаю. Я художник, а не ремесленник.

– В этом у меня нет никаких сомнений. Иначе я не ступил бы и на порог вашей мастерской. Уж поверьте, в живописи я разбираюсь неплохо. Изобразить внутреннюю сущность натуры несколькими мазками может только большой мастер.

Олег неожиданно обозлился. Не отдавая себе отчета в причинах столь непонятного порыва, он резко встал и молвил с плохо скрытой враждебностью:

– Я не принадлежу к большим мастерам. Извините, мне нужно работать. Благодарю за заботу. Сколько я вам должен? – указал Олег на столик с ресторанными яствами.

– Что вы, что вы! Какие расчеты? Я угощал.

– И все-таки?

– Вы упрямый человек, – то ли с сожалением, то ли с восхищением констатировал Карл Францевич. – Как-нибудь сочтемся… – Он посуровел и тоже поднялся. – И все же я думаю, что двадцать тысяч долларов за один-единственный портрет вам бы не помешали. Это для вас максимум три недели работы. Возможно, месяц. А потом вы можете отдыхать, сибаритствовать в свое удовольствие сколь угодно долго.

Олег сначала подумал, что ослышался. Но, глядя на серьезное лицо гостя, он вдруг понял, что тот и не думает шутить.

Двадцать тысяч! Баксами! Умереть и не встать…

С такими деньгами в кармане он может работать над новыми картинами минимум год, не думая о хлебе насущном. Всего лишь написать чей-то портрет… возможно, этого Карлы.

Нет! Никогда! Он не может, не имеет права нарушать собственное табу.

– Сожалею, но… – Олег развел руками. – Я давно не писал портреты, и очень сомневаюсь, что у меня получится. А подвести заказчика – это последнее дело.

– Получится, получится! – горячо сказал Карл Францевич. – Будьте спокойны.

– До свидания, – отрезал художник. – Приятно было познакомиться.

– А мне как приятно… Всего вам доброго. Премного благодарен… – Иностранец начал раскланиваться. – Кстати, мой вам совет – поезжайте куда-нибудь в глубинку… отдохните на природе. Вам это пойдет только на пользу. Уж поверьте мне. Еще как пойдет… Вот моя визитка. Там указан телефон гостиницы, где я остановился. Я все же надеюсь, что вы измените свое решение, и позвоните мне… – Карл Францевич криво улыбнулся тонкогубым ртом и пошел к выходу, опираясь на резную трость; он немного прихрамывал.

Дверь захлопнулась, мягко щелкнув язычком английского замка. Олег не сел, а упал на диван, и выпил еще одну рюмку водки. Ему вдруг начало казаться, что он уже когда-то был в такой ситуации… или читал о чем-то подобном… а может, видел в кино?

Однако, как художник ни напрягал все свои извилины, так ничего вспомнить и не смог.

«Дежа вю…», – буркнул он себе под нос не без внутреннего смятения и подошел зеркалу. На него глянула похмельная небритая физиономия длинноволосого блондина «нордической наружности», как называла Олега сокурсница, на которой он так и не женился.

Вспомнив студенческие годы, Олег ностальгически вздохнул, затем причесал непокорные вихры и пошел умываться.

Дверной звонок подал голос, когда художник чистил зубы. Неужто иностранец вернулся? А чтоб его!…

Быстро прополоскав рот, он поспешил к выходу и отворил дверь, даже не спрашивая, кто там.

На пороге встал молодой парнишка, совсем Олегу незнакомый, но в одежде, которая сразу указывала на его профессию. Судя по хорошо знакомой монограмме, вышитой на сюртуке парня, он был официантом «Калинки».

– Мне бы… забрать… – смущаясь, сказал официант.

– А… – Художник понимающе кивнул и пропустил парнишку в мастерскую. – Момент… – Он быстро перелил водку из графина в бутылку, а остатки еды переложил на красивое керамическое блюдо, которое обычно использовал при написании натюрмортов, смахнув с него пыль рукавом.

Официант, собрав пустую посуду в пакет, ушел. Олег снова устроился на диване и продолжил упражнения с бутылкой, вскоре показавшей дно. В конечном итоге в голове настолько прояснилось, что он начал пересчитывать деньги, оставшиеся от вчерашнего загула.

Пересчитал – и задумался. С долгами все и так предельно ясно – отдать их в ближайшем обозримом будущем он точно не сможет. А на прокорм в городских условиях ему хватит этих денег недели на две, на три – если экономить.

Оставалось последнее – плюнуть на все, взять этюдник, кисти, краски, и уехать на пленэр. В какой-нибудь Богом забытой деревушке можно месяц-другой продержаться и с теми деньгами, что у него остались. А там еще есть и подножный корм, благо сейчас середина лета и на огородах полно овощей, в садах начали созревать разнообразные фрукты, а в лесу столько ягод и грибов, что хоть косой коси.

«Все, решено, еду!» И, не откладывая исполнения спонтанного решения в долгий ящик – чтобы не передумать, Олег начал собираться в дорогу…

Электричка была переполнена. Олега сильно помяли, пока он не залез в вагон. Хорошо, что ему помог какой-то малый с круглой лунообразной физиономией и жиденькими усиками, из-за которых он сильно смахивал на кота.

Доброхот вскричал «Поднатужимся, граждане!» и сильным толчком в спину вогнал Олега в дверь вагона как пробку в узкое горлышко бутылки.

Устроившись возле окна, Олег с интересом наблюдал за пейзажами, пробегающими мимо электрички. Его душа вдруг наполнилась тихой радостью и предвкушением необычных приключений.

Олег всегда любил поездки на пленэр. Он мог подолгу – часами – рисовать какой-нибудь чахлый кустик, добиваясь полного сходства. Для него природа была живым организмом, который умел разговаривать. Временами ему казалось, что он понимает ее язык.

Это чудесное слияние с природой случалось нечасто; в такие минуты Олег замирал, стараясь даже не дышать, и буквально впитывал кожей мелодичные голоса деревьев, цветов, разнотравья… Он чувствовал себя крохотной частичкой мироздания, гармонично встроенной в какой-то сложный механизм.

И потом его долго переполняла радость и невероятная энергия, рвущаяся наружу с неистовой силой…

Он доехал до конечной остановки. У Олега не было никаких планов; он просто плыл по течению и ждал, куда его вынесет речная волна.

Станция была крохотной и провинциальной – дальше некуда. Возле нее паслись две козы, а на перроне, посыпанном крупным речным песком, сидела дворняжка, посматривая на Олега умными и доброжелательными глазами. Она даже язык высунула, изображая приветственную улыбку.

Кроме него, в этот конец света приехали всего несколько человек. Они тут же рассосались, разбрелись по тропинкам, уходящим вглубь лесного массива. Наверное, где-то там были деревушки или дачи.

Олег никогда здесь не бывал и не знал этих мест. Немного поколебавшись, он подошел к крепко сбитой тетке в форменной одежде железнодорожника и сказал:

– Добрый день!

– Добрый, добрый… – ответила тетка, не поднимая головы и не переставая махать метлой.

Олег невольно удивился – перрон блистал чистотой и ухоженностью. Где она видит мусор?

– Не подскажете, как пройти в ближайшую деревню? – спросил Олег, при этом чувствуя, что вопрос звучит как-то по-дурацки.

Шорк, шорк, шорк… ш-ш-шр… Метла остановилась, словно затормозила. Тетка подняла на Олега большие коровьи глаза и уточнила:

– В Мелентеевку?

– Ну… в общем, да, – не очень уверенно подтвердил Олег.

– Это нужно идти вон туда, – указала тетка. – Пройдете километра два, а потом возле старой сосны – у нее молнией сшибло верхушку – повернете направо. Там ужо недалеко.

– Извините… еще один вопрос… – Олег замялся. – Я смогу там снять квартиру месяца на два?

– В Мелентеевке вряд ли, – уверенно ответила тетка.