Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Камера была очень холодной и сырой. Отопления здесь предусмотрено не было, как, впрочем, и других коммунальных удобств. Мебели тоже не наблюдалось, только у дальней стены на пол была набросана солома. Я сгреб ее в большую кучу, чтобы было помягче, и уселся. При моей простуде воспаление легких ждало меня здесь через считаные часы.

Я быстренько провел ревизию последних событий. Изумруд лежал в моем чемоданчике под мечетью, и надежнее места, вероятно, не было во всем Талукане. Вряд ли набожные семинаристы подвергнут разграблению мечеть! Пистолет, подаренный мне вчера ночью командиром Гадой, лежал у меня под подушкой. К счастью! Обнаружь его талибы при мне, разговор мог быть совсем иным. Из остальных вещей больше всего мне было жаль фляжку с текилой — она бы помогла мне продержаться пару лишних часов. Хотя, скорее всего, ее у меня бы отобрали. Но вот лишний свитер мне не помешал бы точно! Лицо у меня снова перекосило, и я оглушительно чихнул. И еще раз! И еще раз! И еще! Я высморкался в «клинекс» и с грустью отметил, что чистых платков осталось совсем немного.

Интересно, сколько мне придется здесь кантоваться? Посижу еще, пока не продрогну, а потом буду пугать возможным вмешательством моей могучей державы и требовать российского консула. Где здесь у нас ближайший? Получается, в Душанбе! Только вряд ли его стоит ждать в обозримом будущем.

Однако заскучать мне не дали. Дверь открылась, и молоденький талиб сделал мне знак выходить. Мы снова поднялись по лестнице, прошли по коридору и остановились перед массивной деревянной дверью. Судя по импозантному виду, это был кабинет начальника тюрьмы. Паренек сунул голову внутрь, убедился, что арестованного можно вводить, и втолкнул меня в комнату.

Мне сразу стало лучше — кабинет был хорошо протоплен. У печки спиной к двери стоял невысокий человек в песочного цвета военном мундире — он грел руки. Он обернулся, и я понял, что и эта поза, и это движение были тщательно продуманы для достижения наибольшего театрального эффекта.

Кабинет начальника тюрьмы теперь занимал бывший узник Хаким Касем.

2

Пакистанец предложил мне сесть и пренебрежительным жестом отправил конвойного за дверь. Он сел за стол, в крутящееся кресло и взял в руку стек с кожаной петлей на конце. Да-да, это был настоящий офицерский стек, о каких можно прочесть в книгах Киплинга, но видел я его впервые. Стек понадобился Хакиму, чтобы, не нагибаясь и не придвигаясь к столу, подтянуть поближе к себе пачку сигарет. Не знаю, были они из тех, что я на днях передавал ему через тюремщиков, или из собственных запасов, но это была красная пачка «Мальборо». Пакистанец сделал небрежный жест в мою сторону — вроде бы предложил мне сигарету, хотя поклясться в этом я бы не мог. Потом, не дожидаясь моей реакции, достал сигарету и закурил. Нижняя губа у него была слегка раздута — я вспомнил, что, когда мы виделись в первый раз, она кровоточила. Но теперь Хаким был хозяином положения. Он никуда не спешил и явно наслаждался моментом.

Я не смог поддержать его в этом. Я замахал руками, судорожно потер переносицу — напрасно! — и чихнул. Раз пять подряд, распространив перед собой — извините за натуралистическую деталь — целое облако взвеси из капелек болезнетворной влаги.

Хаким на это не отреагировал никак — ни вежливым «Будьте здоровы!», ни сочувствием к простуженному, ни неудовольствием. Просто переждал извержение, задумчиво затягиваясь сигаретой. Он молчал — и я молчал. Я не люблю подавать реплики, даже самым великим. А Хаким Касем явно считал себя Лоуренсом Оливье.

— Вы понимаете, что, хотя вы теперь поручены моему попечению, я не могу давать вам особых поблажек. Это выглядело бы подозрительно, — произнес наконец мой агент и тюремщик. Похоже, вину за его пленение, содержание в тюрьме и удар по лицу, когда он отказался от интервью, нес я.

Я пожал плечами:

— Вы видите мое состояние. Если меня не отправят в больницу или хотя бы не поместят в помещение, в котором топят, я недолго буду на вашем попечении.

Пакистанец не спеша затянулся, выпустил дым, стряхнул пепел с сигареты.

— Я вижу, вижу.

Я решил попытаться взять инициативу в свои руки. В конце концов, это был наш агент, и в этом смысле мы были по одну сторону баррикады.

— Мне кажется, проще всего будет, если вы сообщите мне то, что вы знаете, дадите возможность связаться с российским посольством в Душанбе и отправите меня обратно в мечеть, пока не будет решено, как доставить меня на родину.

— Все не так просто, — возразил пакистанец.

Он продолжал говорить, но на меня напала новая серия оглушительных чихов.

— Простите! — сказал я, вытерев глаза и нос и думая, куда бы бросить свой «клинекс». — Простите, я не слышал ни слова.

Я слышал, но мне нужно было пресечь его попытки доминировать. Похоже, Хаким это понял, но он еще не насладился своей ролью.

— Я говорил вам, что, будучи гражданином страны, с которой Афганское государство не имеет дипломатических отношений и которая является союзником мятежников, сражающихся против Афганского государства, вы подлежите интернированию. Так что освободить вас не в моей власти.

Это был полный бред! Иностранный гражданин, нанятый на службу никем не признанным правительством, интернирует гражданина третьей страны, хотя уже и не великой державы, но все еще постоянного члена Совета Безопасности ООН, которая поддерживает признанную мировым сообществом Республику Афганистан.

— И кто сможет освободить российского тележурналиста, случайно оказавшегося в руках талибов? — Я вспомнил его недавнюю просьбу. — Красный Крест? Вы ведь не откажетесь сообщить им обо мне?

— Разумеется, разумеется, — согласился Хаким. — Но, как вы понимаете, это дело нескорое.

Я понял, кого он мне напоминает. Это был пакистанский Иди Амин Дада. Ну, тот бывший сержант британской армии, потом маршал и президент независимой Уганды, которого носили на носилках четверо белых англичан. Конечно, Иди Амин был большим толстым негром, а этот — сухим воробышком, но комплекс у них был один и тот же. Трехгрошевый Наполеончик, Юлий Цезарь из комиксов, Саддам Хусейн для бедных… Мир вокруг него существовал лишь для того, чтобы искупить и стереть все реальные и воображаемые унижения, которым он подвергался, и восхищенно аплодировать его нынешнему величию. Этого мегаломана пора было возвращать на землю.

— Давайте оставим в стороне официальную часть дела. Вы сами придумаете, как уладить все эти формальности, — небрежно сказал я. — Меня сейчас больше интересует наш генерал.

— А что ваш генерал?

— Вы обещали мне рассказать о нем все, когда вы окажетесь на свободе. Вы — на свободе. Итак?

Хаким раздавил окурок в пепельнице, встал и принялся прохаживаться взад-вперед. Чарли Чаплин в роли Диктатора! Кто мог завербовать такое мерзкое, закомплексованное, самовлюбленное насекомое? Ведь каждая вербовка утверждается очень высоко, и решение принимает минимум человек пять. Видимо, по бумагам все получалось гладко, а квартальный план был не закрыт.

— Я подумал! — заявил пакистанец. — Бессмысленно сообщать вам сведения, пока непонятно, как вы отсюда выберетесь. Проблему нужно решать комплексно. И я этим займусь, как только разберусь с более неотложными делами.

Нет, мне не послышалось! Эта продажная мокрица собиралась мариновать меня, набивая цену.

— А пока, — продолжал Хаким, — вам придется подождать в камере. Надеюсь, недолго.

В ответ я снова набрал полные легкие воздуха, затряс головой и выдал новую серию болезнетворных чихов. Один использованный «клинекс» уже был зажат у меня в кулаке. Я высморкался во второй, встал и положил оба в пепельницу пакистанца. Тот с брезгливой гримасой наблюдал за мной.

— Да, и мне не хочется вас обыскивать, оставьте, пожалуйста, здесь все, что лежит у вас в карманах.

Я положил на стол бумажник, в котором был и мой паспорт, покрутил перед носом Хакима уже совсем тощим пакетиком с бумажными платками и сунул его обратно в карман. Еще при мне был блокнотик с обычной шариковой ручкой. Свой «монблан» я оставил в Москве у мамы. Блокнот мне тоже был не нужен — я записывал туда имена людей, которых мы снимали.

— Надеюсь, я могу вас попросить об одном одолжении. Пусть кто-то купит мне лекарства, а то, боюсь, я не доживу до того момента, когда после неотложных дел очередь дойдет до меня. Деньги в бумажнике!

— Я распоряжусь, — снизошел мой тюремщик.

Ну и что я мог бы еще сделать? Надавить на него? Напомнить, что он — наш агент и на него тоже найдутся рычаги воздействия? И как отреагирует этот психопат? Вы знаете? Я — нет!

Я уже шел к двери, а тут обернулся.

— Чистое любопытство! Каким образом вам удалось спастись? Я видел, что ваших товарищей моджахеды перед отступлением расстреляли.

Хаким перестал играть в маятник, уселся в кресло и повернулся разок туда-сюда.

— Я думал, вы проницательнее! Моджахеды бежали в такой спешке, что не успели бы даже открыть наши камеры.

Он взял мой бумажник, вытащил оттуда паспорт и принялся листать его.

— Это я приказал их расстрелять, вместе с какими-то мародерами, которые тоже здесь сидели, — продолжил он, не поднимая на меня глаз. — Они могли что-то заподозрить после вашего визита. А я не люблю подвергаться ненужному риску.

Уф! А я еще думал, не надавить ли мне на него! Да он бы без лишних слов присоединил меня к ребятам, которые лежали у стены с платками на лицах. И не только никто не сможет доказать, что он имел к этому хоть какое-либо отношение, но и просто обстоятельства моей смерти никогда не всплывут.

Чтение моего паспорта было настолько увлекательным, что Хаким даже не поднял на меня глаз, когда я выходил. Я понял, что есть люди, которых даже я — убежденный сторонник ненасилия, вегетарианец и любитель Моцарта — готов задушить собственными руками.

Охранник отвел меня к моей тощей куче соломы, но она меня не привлекала. Единственным способом не превратиться в сосульку было движение, и я принялся вышагивать вдоль всех четырех стен.

3

Я, по-моему, говорил, что уже сидел в тюрьме — и даже не один раз! Но впервые это было в дивном городе Сантьяго-де-Куба, полном пряных запахов, бешеных красок, музыки и восхитительных девушек, в которых намешана кровь десятка народов. Напомню, мы с моей первой женой Ритой два года прожили на Кубе, чтобы потом выдавать себя за кубинцев. Забрасывать в Штаты меня должны были как противника кастровского режима, освобожденного по амнистии (а нас таких в 1980 году было несколько тысяч). И, чтобы все было натурально и по приезде во Флориду мое прошлое могли подтвердить бывшие сокамерники, меня на три месяца поместили в общую камеру, где сидели и политические, и уголовники.

Как и в большинстве стран, место, куда блюстители закона помещают тех, кто его нарушил, было заповедником беззакония. Вернее, там действуют законы, но другие — те, которые вне закона на воле. Таким образом, и заключенные, и те, кто их охраняет, вынуждены выбирать, какому закону они будут подчиняться: закону воли или закону зоны.

Большинство заключенных на суде раскаивались и обещали впредь вести себя хорошо. В тюрьме начавшийся процесс их перевоспитания стараются продолжить. Лучшим способом считается сотрудничество с администрацией — другими словами, тебе предлагают стучать на своих сокамерников. Если ты становишься на сторону закона воли, тебе светят всяческие поблажки и надежда на досрочное освобождение.

Проблема в том, что по закону зоны стукачество — самое страшное преступление. Если тебя даже заподозрят в этом — тебе крышка! Более того, поскольку и люди из администрации, включая охранников, тоже должны выбирать между двух законов, там всегда есть те, кто выбрал для себя закон зоны. И когда ты согласишься помогать закону воли, эти люди потихоньку сообщат об этом человеку, который, хотя и заключенный, значит намного больше, чем директор тюрьмы. И этот человек по закону зоны приговорит тебя к смертной казни. А этот приговор не только окончательный, но и в исполнение приводится в ту же ночь. Как такое огромное количество людей выживает между этих двух огней, для меня до сих пор загадка. Видимо, несовершенство функционирования системы.

Почему охранники и другие служащие тюрьмы выбирают для себя не закон воли, а закон зоны? Ну вот вы бы согласились посвятить свою жизнь общению с человеческими отбросами, провести ее в выгребной яме? Почему кто-то это делает? Потому что у людей нет настоящего призвания, а тюрьма — один из законных способов зарабатывать себе на жизнь. Почему тогда эти люди переходят на сторону закона зоны? Там платят больше!

Именно поэтому, когда меня, якобы студента Гаванского университета, якобы осудили на пять лет за распространение антиправительственных листовок, в администрации тюрьмы Сантьяго о том, кто я такой на самом деле, не догадывался ни один человек. Чтобы я мог придерживаться своей легенды, реальных бывших студентов университета переселили в другой блок — задолго до моего появления, чтобы эти два события никак нельзя было связать. Но что я — никакой не осужденный и даже не кубинец и что меня через три месяца из этой тюрьмы освободят вместе с другими, чтобы отправить в Штаты, знали только один-два человека в кубинском Министерстве внутренних дел. По сути дела, мне предстояло выжить или умереть. Так после спецназовской подготовки людей бросают по одиночке в пустыне или в болоте. И кое-кто этого последнего испытания не выносит.

Вот так меня втолкнули в общую камеру блока «А» тюрьмы Сантьяго. Это было после ужина, и передо мной было самое ужасное — ночь. Я к тому времени был заключенным уже два неполных дня. Меня посадили в тюремный грузовик в Гаване накануне рано утром. Я заночевал в тюрьме города Камагуэй, но в одиночной камере. Потом конвой сменился — так запутывали следы, — и вот, наконец, я был в месте назначения.

Я уже знал, что первым поражает в тюрьме. Это — запах! Запах немытых тел, затхлых, никогда не проветриваемых камер, запах мерзкой еды, запах испражнений, спермы, человеческого страдания, впитывающегося в стены день за днем в течение десятилетий. В общей камере концентрация достигала максимума. То, что во дворе было туалетной водой, в коридорах — духами, в общей камере становилось парфюмерным спиртом.

Так вот, я окунулся в это облако эссенции тюремной жизни, и на меня уставилось десятка два взглядов. Сразу стало очень тихо. Я услышал звук задвигаемого засова за своей спиной и удаляющиеся шаги конвоира. Камера была довольно чистой, больше похожей на дортуар казармы, только с унитазом справа от двери. На нем как раз сидел какой-то старикашка со спутанными волосами.

Из дальнего угла донесся голос. Даже не голос, а сип:

— Пусть подойдет!

Было ясно, что это относится ко мне. Только суетиться, это мне объяснили, было смертельно опасно. Я увидел свободную койку, разумеется, ближайшую к унитазу, и бросил на нее свой пластиковый пакет со всякими мелочами.

Что делать дальше, я не знал. Поэтому я вытянулся на кровати, забросив руки за голову, и уставился в потолок.

— Я сказал, пусть подойдет! — снова просипел голос из дальнего угла.

Двое парней — шестерки хозяина — встали со своих коек и направились ко мне. Один был молодой, очень черный негр с лыжной шапочкой на голове, из-под которой торчали короткие жесткие косички. Такие в фильмах из жизни гаитянских последователей вуду вырезают печень у живого петуха. Второй был постарше, лет тридцати пяти, испанского типа, маленький, но накаченный — борец или боксер. Они подошли ко мне с разных боков кровати, чтобы сдернуть меня оттуда и подтащить к хозяину. Кубинцы вообще очень теплый и симпатичный народ. Но у этих парней, похоже, оба глаза были стеклянные.

Они подхватили меня под мышки — я вырвался и встал в боевую стойку в проходе. Шестерки ухмыльнулись.

— Т-т-т-т-т! — укоризненно пощелкал языком испанец.

Негр достал из кармана бритву. Не безопасную, а какой брились до Второй мировой — складную, с лезвием сантиметров в десять длиной. Строгости тюремного режима! Черта с два! Бритва просто лежала у него в кармане. Испанец только улыбнулся: он был уверен в своих силах. Боковым зрением я увидел, как еще несколько человек подались к нам. Я в тот момент был уверен, что жить мне осталось в лучшем случае пару минут.

— Значит, так! — крикнул я. — Вас здесь больше, и я безоружен! Но я утащу за собой на тот свет всех, кого успею!

Когда на тебя собираются напасть несколько человек, три основных правила такие: а) бить надо первым, б) того, кто опаснее, и в) что есть силы — не думая, убьешь ты его или нет. Но ударить первым я не успел. Негр сделал выпад, я подался назад, и бритва сверкнула в сантиметре от моего горла.

Когда меня готовили, я, разумеется, прошел курс рукопашного боя. Нас уже в те времена учили восточным единоборствам типа карате и айкидо. Только пользоваться этими приемами мне не приходилось, и я боялся, что давно все позабыл. Тем не менее я вполне удачно перехватил руку негра, когда она шла назад, — это всегда происходит медленнее, чем боевой выпад. Резкое движение, я помнил, по какому вектору, — и бритва упала на пол. Дальше — это уже была чистая импровизация — я заломил руку негра за спину и загородился им, как щитом, от атаки испанца. Тот был боксером, и неплохим. От первой серии из трех ударов, которые предназначались мне, негр дернулся и стал оседать. Я не стал отпускать его руку, даже чуть поднажал и с удовлетворением услышал хруст в локтевом суставе. Я не садист, но тогда я действительно был уверен, что меня сейчас убьют, и собирался продать свою жизнь как можно дороже.

Испанец приплясывал передо мной на носочках. Он явно был профессионалом и сейчас рад был размяться по всем правилам искусства. Я схватил с койки свой пакет и бросил ему в лицо. Уворачиваясь, он отвлекся на долю секунды, и я нанес ему удар, старый как мир, но неизменно эффективный. Знаете? Изо всех сил между ног! Испанец рухнул, как куль с говном.

Передо мной возникло еще одно черное тело с занесенным кулаком. Но я уже был не я. Я схватил его за плечи и с размаху притянул к себе. Этот прием мне показали в Гаване, и применял я его впервые. Ударная часть моей головы — чуть выше лба, там, где начинают расти волосы, — пришлась, по-видимому, на его нос. Во всяком случае, и у него что-то хрустнуло.

Ко мне двинулись еще трое парней. Я схватил с пола упавшую бритву:

— Ну, давайте! Кто следующий?

Я чиркнул ею перед одним, перед другим. Почему я так сделал, не знаю! Наверное, когда-то видел в кино. Испанец поднимался на ноги, и я с размаху опять что есть силы двинул его ногой. Боюсь, на этот раз это была голова. Те трое по-прежнему наседали на меня, но я слышал, как кто-то барабанит в дверь. Охранники ворвались в камеру, когда я с бритвой в руке держал круговую оборону, танцуя между трех тел.

Следующие десять дней я провел в карцере. Это был каменный мешок, в котором ночью разрешалось сесть. Но это было то, что нужно, чтобы привести мою нервную систему в порядок — здесь мне никто не угрожал.

Через десять дней, утром, меня привели в ту же камеру. На моей кровати у унитаза лежал последователь вуду. Рука у него была на перевязи, и взгляд не предвещал ничего доброго.

— Иди сюда! — раздался знакомый сип из дальнего угла.

Это было уже не «Пусть подойдет!» — обращались непосредственно ко мне. Я двинулся на голос сквозь строй внимательных глаз. С симпатией на меня не смотрел никто. Про испанца я уже знал, что он надолго осел в тюремном лазарете — у него была внутричерепная гематома.

С кровати стала подниматься огромная темная масса. Ее обладатель сел. Это был двухметровый мулат, который весил килограмм сто пятьдесят, если не больше. Майка, которую он носил, не закрывала даже пупок на его необъятном, покрытом татуировками животе. Это был человек, который вершил судьбами заключенных тюрьмы Сантьяго по закону зоны. Его ласково звали Хуансито, и на его совести был с десяток ограбленных и убитых на воле и неизвестно сколько — здесь.

— Ты ведь студент? — просипел Хуансито.

Я кивнул.

— Будешь спать здесь, — сказал он, указывая на соседнюю кровать. — Мне ведь даже не с кем поговорить.

У двери послышался шум. Конвоиры, которые хотели посмотреть, какой прием ждет меня на этот раз, разочарованно покидали камеру.

Первую ночь я не спал, вторую практически тоже. Не потому, что рассказывал Хуансито, который открывал для себя мир идей, про Карла Маркса, Фрейда и Махатму Ганди, — я ждал своих убийц. Я не знал еще, что в качестве главного сказочника короля я был неприкосновенен.

Я говорю все это к тому, что тюрьма Талукана меня не пугала. Основной закон выживания я уже знал: если хочешь сохранить жизнь, тебе надо с ней распрощаться. Только если ты считаешь, что ты ее уже потерял, у тебя есть шанс ее спасти.

И все же я предпочел бы нашу камеру в Сантьяго! Там мы спасались не от холода, а от жары.

4

Знаете, кто принес мне лекарства? Хан-ага! Хороший мальчик пришел проведать меня в мечеть, там ему сказали, что меня увезли в тюрьму, он пришел сюда, пакистанец дал ему денег и велел купить лекарства, что он и сделал. Он рассказал мне эту сложную цепочку, тыча пальцем в пункты на воображаемом плане Талукана, и я все понял. Мне даже хватало слов, чтобы навести справки о знакомых.

— Хусаин жив? Хусаин — хуб, хорошо?

— Хусаин хуб, — подтвердил Хан-ага.

Говорить нам особенно было не о чем, но теперь у меня был связной. И возможно, даже больше, чем связной.

Я уже успел продумать свою ситуацию. Мне нужно было отсюда бежать. Да, моим тюремщиком был наш агент, но именно это и делало мое положение чрезвычайно опасным. Я уже видел, что он сделал с людьми, которых лишь отдаленно заподозрил в том, в чем они могли бы отдаленно заподозрить его. Я бы сто раз предпочел оказаться в руках того басмача, Пайсы, чем этого психопата с манией величия. Мне нужен был мой пистолет.

— Хан-ага, слушай меня внимательно. — Я усадил мальчика рядом с собой на соломе. — Ты, — я ткнул его в грудь, — пойдешь в мечеть. Мечеть, мулла! Понимаешь?

— Мулла, масджед, — кивнул мальчик и показал на меня, мол, та, где ты ночевал?

— Да-да, масджед. Молодец, слушай дальше! Там на моей лежанке, — я вытянулся на соломе, — где я сплю, понял? Там под подушкой лежит пистолет.

Я изобразил все: как я сплю, подложив руку под щеку, как он перевернет подушку и найдет там — я сжал руку в кулак, вытянул указательный палец и выстрелил: «Ба-бах!».

— У тебя есть пистолет? — поразился мальчик.

— Да-да, ты правильно понял. — Я сунул воображаемый пистолет в карман, засеменил указательным и средним пальцами по полу, изображая путь по улицам Талукана, и показал на камеру. — Принеси мне его сюда!

Хан-ага понял.

— Хуб! — сказал он. То есть «хорошо».

— Не побоишься?

Как же это показать? Я изобразил плачущего человека, трясущегося человека, закрыл себе лицо руками. Мальчик не понимал. Он перехватил мою руку и пантомимой и несколькими словами изобразил задание. Хан-ага пойдет в мечеть, перевернет подушку, возьмет пистолет и принесет его сюда. Правильно? Я потрепал его по стриженой голове: правильно!

— И знаешь, что еще? — Я изобразил, как я отвинчиваю крышку и с наслаждением пью из фляги. — Фляжку мою принеси, понял?

Хан-ага кивнул. Потом искоса взглянул на меня и чуть-чуть улыбнулся. Он понимал, что это — человеческая слабость, но судить взрослых не брался.

После его ухода я открыл дверь и высунулся в коридор. Мне нужно было понять, как функционирует охрана. Мой сторож сидел, нахохлившись, на колченогом стуле и постукивал ногой о ногу — в коридоре было не теплее, чем в камере. Ему было от силы двадцать. Не знаю, были ли заключенные в других камерах, но на весь коридор он был один.

— Малыш, — сказал я. — Ты бы принес мне воды?

Я показал лекарства, даже вытащил одну таблетку из упаковки и показал, что мне нужно ее запить.

Талиб что-то буркнул, как отрезал. Типа нельзя, не положено!

— Парень, ты не понял.

Я показал, как я мерзну: ды-ды-ды! Потом как он мерзнет: ды-ды-ды! Вот мне одна таблетка, а вторая — ему, чтобы не ды-ды-ды!

Парень задумался. Потом встал со стула и крикнул кому-то:

— Захин! Захин! Захин, иди сюда, где ты там запропастился!

Удивительно, как много всего понятно безо всяких слов!

С лестницы к нам в подвал спустился еще один талиб, такой же мальчишка! Он точно дремал где-то, и мы его разбудили. Мой охранник о чем-то попросил его — они были на равных.

— Ааб? — спросил меня тот, второй.

Этого слова я не знал, но на всякий случай подтвердил: ааб. Посмотрим, что он принесет!

Второй талиб исчез. Я посмотрел на своего тюремщика и улыбнулся ему. Так, слегка, как улыбаются друг другу незнакомые люди в лифте. Но тот уловил в моей попытке пообщаться угрозу. Он схватил свой автомат и стволом указал мне на дверь камеры. Вали, мол, к себе!

Я вошел в камеру, но даже не стал садиться. И точно, через минуту в коридоре послышались шаги, короткие переговоры, и мой охранник вошел в камеру с оловянной, местами помятой миской в руке. Видимо, в тюрьме это был единственный вид посуды. Но в миске плескалась вода! Вода — ааб, запомнил я на будущее.

Я вытащил таблетки из упаковки и предложил их талибу:

— Выпей, для профилактики!

Тот посмотрел на меня, но по здравом размышлении отказался. Еще отравят!

Я выпил лекарство, плюхнулся на солому и потер руки. И чтобы согреться, и от чувства удовлетворения. Похоже, удрать отсюда будет не так сложно. В принципе, я мог бы разоружить своего часового и голыми руками. Но он не один, и это не компьютерная игра, где у тебя в запасе есть еще пара жизней.

И тем не менее будущее стало казаться мне таким радужным, что я даже ненадолго отключился. Во всяком случае, когда распахнулась дверь, я был где-то далеко.

Это был тот же парнишка, и тот же жест стволом автомата — на выход! Пропустил он меня мимо себя грамотно — отошел за дверь, дал мне выйти и пристроился сзади. Я поднялся на первый этаж и вопросительно посмотрел на него: теперь куда? Конвоир мотнул в сторону кабинета начальника.

Хаким Касем находился в радостном, но сосредоточенном возбуждении: видимо, жизнь у него окончательно наладилась. Он снова ходил из угла в угол, как Чаплин в роли Гитлера. На запястье у него была петля стека, и он играл им, покручивая в разные стороны.

— Садитесь, прошу вас, — предложил он и сразу перешел к делу: — Видите, я занялся вами, как только смог. Но сперва мне хотелось бы уточнить, как будет производиться расчет за мое содействие.

Похоже, у пакистанца в голове действительно была уже какая-то схема.

— А о чем идет речь?

Странная вещь, я в камере почти не чихал. А сейчас на меня опять накатило! От перепада температур, что ли?

— Во-первых, относительно интересующего вас человека.

Мне было очень интересно, но пришлось прервать его.

— Апчхи! Сейчас, подождите! А-а-апчхи! — И еще раз: апчхи! Еще раз? Нет, пока все! — Продолжайте, прошу вас!

— Так как все же вы со мной будете расплачиваться?

Знаете, на кого он был похож? На обезьянку, которая засовывает руку в большую тыкву, в которую положили липкий рис. Их так ловят — обезьянка засовывает лапку в совсем узкое отверстие, хватает рис, но кулак ее через эту дырку уже не проходит, а разжать его жалко или уже невозможно — рис стал как комок клея. Так вот у Хакима на лице была та же смесь алчности и опасения.

— Как? — переспросил я. — По обычному каналу. Полагаю, у вас еще не было случая остаться недовольным самим способом или суммой.

— Как?! Разве не вы будете это делать? — удивился пакистанец. Хотя чему удивляться? Это был тот же спектакль, акт третий.

— Помилуйте, я же журналист! Я здесь просто передаточное звено. Зная, что я еду в Афганистан, люди, которым я не могу отказать, попросили меня об услуге. Если вдруг я вас случайно встречу, я должен получить от вас некоторые сведения.

— Но я ведь и вас выручаю из беды.

Нет, это надо было завербовать такую цепкую, ненасытную, совершенно зацикленную на деньгах дрянь! Обязательно спрошу у Эсквайра, какой слепой придурок получил за него орден.

— Ну, во-первых, я об этом пока даже не знаю, — уточнил я. — Но если вы это действительно организуете, это тоже будет включено в вознаграждение.

Хаким поиграл стеком.

— Я даже не знаю, когда я смогу его получить.

— Получите же рано или поздно! Со своей стороны, — сообразил я, — я могу оставить вам перед самым моим отлетом — если таковой будет иметь место — ту наличность, которой я располагаю.

— Это уже лучше! Это уже лучше!

Что, пакистанец уже успел залезть в мой бумажник и эту самую наличность пересчитать? Там должно было оставаться около двух тысяч долларов. Неужели для него это деньги?

Но я был рад, что хотя и таким путем, но Хаким пришел во вменяемое состояние. Теперь я мог поговорить с ним о главном предмете своих беспокойств.

— Хаким, у меня к вам есть еще одна просьба. За день до того, как вы захватили город, кто-то похитил моего оператора и ассистента, тоже российских граждан.

Пакистанец перебил меня.

— Мы их найдем. С тех пор, как мы заняли этот город, в нем больше не будут совершаться преступления.

Терпеливо выслушивая его сарказмы, я рассказал ему, что знал. А Хаким тем временем сообразил, что он заработает еще на одном подряде.

— У меня и так хватает ваших просьб, но, полагаю, что я справлюсь и с этим, — подытожил он.

Теперь я с чистой совестью мог перейти к цели своей поездки. Я придал себе легкомысленный вид:

— Теперь поговорим о главном, если вы готовы?

— Ну, хорошо, слушайте! — решился наконец наш агент. — Вашего друга с женой и дочерью содержат в Кандагаре. Не в самом городе. В двух километрах на север, по дороге на Герат, есть бензоколонка. Там на самом деле четыре дома. В двух живет хозяин с семьей, в одном — магазин. А в последнем доме — он в стороне от дороги — и держат ваших людей.

— Зачем?

— Зачем, я не знаю. Семья, разумеется, нужна в качестве заложников, чтобы генерал не сбежал. А чего от него хотят, я не знаю.

— Условия содержания?

— Нормальные. У них две комнаты — окна, правда, с решетками. Еще две занимает охрана.

— Сколько человек?

— Восемь.

Восемь? Хм, в глазах талибов генерал Таиров был важной птицей.

— Где располагаются посты?

— Два человека постоянно дежурят во дворе.

Конечно же! Это афганский дом: жизнь протекает во дворе, а чтобы ей никто не помешал, двор обнесен стеной.

— Вы были там? — спросил я. — Можете нарисовать план?

Хаким кивнул.

— Только вам придется все запомнить.

— Не беспокойтесь!

Пакистанец остановился, достал из ящика мой блокнот с ручкой, вырвал оттуда листок — осторожный, гад, чтобы рисунок не продавился на следующую страницу, — и стал рисовать.

— Вот здание! Их комнаты — дальние от входа. Это караульное помещение, здесь сидит дежурный. А вот в этом охрана спит. Вот кухня, это туалет и, наверное, душ. Так вот, шестеро солдат постоянно несут караул, двое спят или отдыхают. Потом меняются.

— Теперь нарисуйте, где дорога и бензоколонка.

Хаким перевернул листок и стал рисовать в масштабе поменьше.

— Да, очень важно! Два человека, как я сказал, дежурят во дворе, двое — в доме. А еще двое следят за дорогой. Один — под видом заправщика, второй — продавца в магазинчике.

— А сам хозяин?

Пакистанец пожал плечами. Похоже, хозяин и его семья тоже были на положении пленников. Может, чуть посвободнее, но им и бежать было некуда.

— Вооружение?

— Автоматы, гранаты. Два ручных пулемета: один в магазинчике, второй — вот здесь, у входа во двор. Два «стингера» — так, на всякий случай.

На случай вертолетного десанта. «Стингеры» были страшной штукой, которая во многом обеспечила моджахедам перелом в войне с Советской Армией. Ты мог запустить ракету в одну сторону, она разворачивалась на источник тепла и на полной скорости неслась вслед за самолетом, пока не настигнет. Увернуться от «стингера» было практически невозможно.

— На чем они перемещаются? Ну, охранники!

— БТР у них нет — это было бы подозрительно. У них есть джип, стоит во дворе. В случае крайней нужды он сможет увезти их всех.

Пикап. Пять мест в салоне и еще с десяток — в кузове.

— А как далеко от этой бензоколонки основные силы?

Хаким задумался. Не по сути вопроса. Думаю, теперь он включал для нас вип-тариф, с коэффициентом 1,75, если не 2,5.

— В Кандагаре расквартирована дивизия. Если объявят тревогу, подмога будет там минут через пятнадцать.

— И что, генерал с семьей там просто так живет? Его же похитили не для того, чтобы перезимовать в тепле?

Хаким сел, пододвинул стеком сигареты и закурил.

— Я не люблю делать такие признания, но я действительно не знаю, чего хотят от вашего друга. Я знаю, что иногда к нему приезжают разные люди из нашего штаба, но о чем они говорят — увы!

— А связь?

— Рации. Телефонов там нет.

— Мне нужны их радиочастоты.

Хаким, сощурив глазки, посмотрел на меня:

— Журналист, говорите? Частоты они, разумеется, меняют. Но рации у них, как у нас у всех: 16-канальные, от 403 до 470 мегагерц.

Что я еще не спросил?

— Они здоровы?

— Месяц назад были здоровы. У девочки высыпала экзема — видимо, от стресса. Ей привезли какую-то мазь, но помогает не очень.

Похоже, Хаким у генерала Таирова действительно был. Вряд ли он с ходу выдумал бы такую деталь.

Хаким покрутил листком у меня перед носом — мол, я все запомнил? Я кивнул. Мой тюремщик поджег листок, дал ему разгореться, задумчиво поворачивал его, чтобы огонь достал всюду. И только когда пламя подобралось к пальцам, бросил листок в пепельницу. В нем и вправду пропадал артист. Если артист — это человек, призвание которого — работать на публику.

— Следующее дело, — не дал ему расхолаживаться я. — Как будет дальше со мной?

Теперь действительно с Хакимом был совсем другой разговор. Сведения были предоставлены, и пакистанец уже прикинул, какой счет он за них выставит Конторе. Так что, если я не смогу передать информацию по назначению, сделка может потерять смысл. Плакали его денежки!

Хаким встал и снова зашагал взад-вперед.

— Это самое сложное! Пока что я ничего толкового не придумал.

Я верил ему. Теперь вертолет из Талукана сбили бы и моджахеды, и наши погранцы.

— А пока, — продолжал пакистанец, — вы должны понять, что я не могу держать вас здесь, в тюрьме, на особом положении. Это было бы подозрительно.

— Мне принесли лекарства как больному. Как больного меня могли бы поместить и в отапливаемую камеру. И, например, покормить или хотя бы дать чаю.

Хаким Касем обернулся. Теперь на его лице вновь была написана холодная официальность.

— Я посмотрю, что можно будет сделать.

Теперь, когда я получил то, что хотел, я больше надеялся не на нашего агента, а на хорошего мальчика Хан-агу. Но, как это часто бывает, помощь пришла совсем с другой стороны.

5

Прошло около часа, прежде чем мой конвоир снова вывел меня на первый этаж. Я думал, что он опять поведет меня к Хакиму, но в холле меня ждал посетитель. Это был имам талуканской кафедральной мечети Мухаммад Джума. Увидев меня, он расцвел в кроличьей улыбке и поправил дужку своих очков, примотанную трусовой резинкой.

— Дорогой друг, — объявил он на своем полузабытом французском, — вот и я, как и обещал. Плов готов, и, надеюсь, вы разделите его с нами!

Есть баранину я не собирался, но отказаться от столь любезного приглашения было невозможно. Мы поднялись к Хакиму Касему. Тот держался очень официально, и большую часть того, что произнес вслух, прочел с лежащей перед ним бумажки:

— Решением командующего фронтом вы от заключения под стражу освобождаетесь. Вам разрешено находиться под домашним арестом в помещении Южной мечети под личную ответственность имама кафедральной мечети преподобного Мухаммада Джумы, здесь присутствующего.

Он сделал легкий поклон в сторону моего спасителя, который ответил ему тем же. Пакистанец достал мой бумажник и блокнот:

— Вот ваши вещи!

Я сунул их в карман куртки. Судя по объему бумажника, свое вознаграждение алчное насекомое не взыскало.

Я уже знал это по Кубе, выход из тюрьмы — это совершенно особое ощущение. Вы видите все! Все, что обычно не замечаете. Вы видите небо и отмечаете, облачное оно или ясное — сейчас небо было темно-серое, с пробегающими совсем низко полупрозрачными черными перьями, истрепанными ветром. Вы видите голый платан во дворе — и понимаете, как выразительны захватившие полнеба голые ветви и как восхитителен его облупленный зеленоватый ствол с серо-розовыми проплешинами. Вы видите стайку прикормленных у тюрьмы дворняг, свернувшихся одним клубком в ожидании ужина — и чувствуете себя среди них, членом теплого, привычного, родного маленького сообщества. Вы видите, что трупов у стены уже нет — и это вселяет в вас надежду, что жестокость в этот мир вернется не в ближайшие пять минут. Вы вдыхаете сладковатый, волнующий, как ладан, запах афганских очагов, и… Кстати!

— Святой отец — не знаю, как правильно вас называть… Прежде чем я достаточно приду в себя, чтобы поблагодарить вас, вы должны ответить на вопрос, который мучает меня уже неделю. Как называется это удивительное благовонное дерево, которое вы просто сжигаете в печках?

Имам повел ноздрями.

— Именно, — подтвердил я.

Мухаммад Джума запустил персты в бороду и застыл в задумчивости.

— Арча. Мы говорим «арча». Нет, не знаю! И никогда не знал, наверное. Мой французский язык не настолько хорош.

— Ваш французский — восхитителен, — заверил его я. — Не важно, что вы не помните, как называется это дерево. Я никогда в жизни не говорил по-французски с большим удовольствием. Поверьте, это чистая правда!

Мухаммад Джума просиял.

— Считайте, что вы меня уже поблагодарили.

По дороге в мечеть почтенный имам не переставал болтать. Ему доставляло видимое удовольствие и общение с иностранцем, и сам факт разговора на языке, который он полагал окончательно забытым. Он сообщил мне, что в любом случае собирался сегодня же поговорить обо мне с главным талибом, но приход Хан-аги за пистолетом заставил его отложить все остальные дела.

— Оружие — это очень опасно! — просвещал меня мой новый учитель, и глаза его, искаженно большие за толстыми линзами очков, сверкали так же, как когда он говорил о силе, которая толкает человека делать зло. — Оружие опасно не для того, на кого оно направлено, а для того, кто его держит. Оружие всегда стреляет назад.

— Вы имеете в виду закон кармы?

— Нет, я имею в виду буквально. Имам даже остановился. — Вы держите пистолет и думаете, что пуля полетит сюда. — Он показал вперед. — Она, может, и полетит. Но, как только вы достали оружие, где-то оружие наставляется и на вас. Вы выстрелили — выстрелят и в вас! Оружие очень опасно!

— И что вы сделали с моим пистолетом? Я надеюсь, вы не обезопасили его окончательно?

Имам довольно собрал в кисть свою бороду, как делают мусульмане в конце намаза.

— Я зарыл его в корзине с фасолью. Будет неправильно, если в ваших вещах найдут оружие.

— Резонно! Ну а что же такое вы сказали главному талибу, что он меня отпустил? Что если он бросил меня в тюрьму, то где-то уже открылась дверь камеры для него?

Мухаммад Джума снова встал как вкопанный — теперь уже чтобы посмеяться. Смех у него был высокий, звонкий и заливистый, как у ребенка.

— Нет, я сказал ему, что вы очень простужены и если проведете ночь в камере, то умрете. А если вы умрете, то здесь даже некому совершить над вами обряд!

Я понял, какие такие дела имаму пришлось отложить, чтобы пойти меня выручать. Талуканцы должны были до заката похоронить своих мертвых.

— Вы простите меня, святой отец, но мне трудно поверить, что во время войны такой довод может возыметь силу.

Имам хитро улыбнулся:

— Я сказал ему, что если мой гость, христианин, умрет без… Как вы это называете?

Слово «соборование» по-французски мне тоже сразу в голову не пришло. Но я вспомнил другое:

— Без последнего причастия.

— Без последнего причастия, я не пущу его в свою мечеть. Ни его, ни его солдат!

Мы прошли несколько шагов молча.

— А они не могут вас убрать, — я не уточнил, как убрать, — и поставить своего муллу?

— Могут, они все могут! Но зачем? Мы же все мусульмане.

Мы поравнялись с базой Масуда, в которой сейчас, судя по суматохе, разместился штаб талибов. Недалеко от въезда стоял джип. Несколько офицеров сгрудилось вокруг капота, на котором была расстелена карта.

— Вон еще один русский, — вдруг сказал Мухаммад Джума. — Только, похоже, он мусульманин.

Я присмотрелся к стоящим. Их было четверо — все смуглые, бородатые, все уверенные в себе. Один, в фуражке, был скорее похож на индуса, наверное, тоже пакистанец. Двое носили чалму и выглядели как и все басмачи вокруг. Но четвертый, с непокрытой головой, был светловолосым, борода у него была русая и довольно короткая, да и цвет кожи был скорее похож на загар.

Мы с имамом уже прошли мимо.

— А почему вы решили, что он русский? — спросил я.

— Я видел его здесь час назад, когда приходил требовать, чтобы вас отпустили. У него свой переводчик, он там тоже сейчас стоял. Я — вы, наверное, заметили — человек очень любопытный. Я спросил, на какой язык он переводит, и тот сказал, на русский.

Неужели? Нет, такое совпадение было бы слишком невероятным! Эсквайр показывал мне в Москве фотографию Таирова. Тот, хотя и с татарской фамилией, был совершенно не похож на представителя азиатской расы. Волосы светлые, кожа белая, глаза круглые, голубые, скулы нормальные — он вполне сходил за русского. Но у этого человека была борода, которая скрывает индивидуальные черты и унифицирует лица. Да и мог ли генерал Таиров разгуливать здесь, за тысячу километров от Кандагара — без охраны, в военной форме, даже с переводчиком?

Я обернулся. Русобородый смотрел мне вслед.

6

Я не лег в постель в своем теплом сухом подвале. Меня усадили за стол в доме муллы, накормили пловом — он оказался вегетарианским, только рис и овощи, — и вот теперь мы уже час пили чай и беседовали. Собственно, поскольку разговор шел по-французски, беседовали только мы с Мухаммадом Джумой. Мулла сидел спокойно, без малейшего смущения или возмущения нашей невежливостью. Он вообще был какой-то незаметный — я до сих пор не знал его имени и не стремился узнать.

Домашний арест несомненно является одним из вершинных достижений цивилизации. Потому что, лишая вас возможности действовать, он освобождает вас и от этой обязанности. Вы пребываете в тепле и довольстве, и от вас никто не вправе потребовать исполнения долга. Так хорошо и уютно мне не было с детства, когда болезнь укладывала меня в постель с любимыми книгами, а домашние задания врач разрешал не раньше чем дней через пять. Хотя, возможно, и сейчас во мне говорила болезнь.

Новое, взрослое, в давно забытом старом, детском: я никогда не думал, что способен получать такое удовольствие от богословских бесед. Мухаммад Джума вцепился в меня, как миссионер в папуаса, который принес ему в подарок кокосовый орех. Я никогда не предполагал, что наш общий отец — и наши общие святые: Авраам-Ибрагим, Сара-Зара, Иосиф-Юсеф — могли оставить двум разным коленам рода человеческого столь разные предписания. Хотя чему удивляться? Ведь даже сын нашего общего бога-творца оставил нам заветы, диаметрально противоположные требованиям отца. Один говорил: «Зуб за зуб и око за око!», а другой призывал после левой щеки подставлять правую. Хорошо, что по слабости своей мало кто из христиан пытается жить по Писанию. А то представьте себе такого человека! Зачем далеко ходить? Вот Лева с его эпилептоидной вязкостью. Он открывает Устав сухопутных сил, или как там он называется, и читает в статье 3, что командир обязан нанести максимальный урон живой силе противника, а в статье 4 — что командир обязан сохранить максимум жизней солдат, как своих собственных, так и противника. Тут ведь можно рехнуться или застрелиться — если бы все религии не запрещали самоубийства, как страшного греха!

Мы начали с жертв вчерашней ночной бомбардировки — их по всему городу насчитывалось несколько десятков человек.

— Они сейчас все в раю, — с уверенностью заявлял имам. — Все мученики попадают в рай!

— Их родственники об этом знают? — спрашивал я.

— Конечно! Все мусульмане это знают.

— Тогда почему же они плачут и убиваются? Нет, насколько я смог заметить, они совершенно определенно воспринимают смерть близкого человека как безвозвратную и окончательную потерю.

Мухаммад Джума смутился: он не любил неприятных сомнений — собственных. Ему гораздо больше нравилось излагать схемы стройные и полные оптимизма. При этом он не раздражался и ни на секунду не переставал меня любить. А он меня любил искренне и горячо — как он любил всех людей, даже тех, кто ошибался.

— Они печалятся, что уже не будут больше рядом в этой жизни. Муж не обнимет больше жену, отец не приласкает сына. Многие не знают, как вообще дальше жить. Как прокормится немощная мать, потерявшая последнего сына? Как будет жить семья, если погиб кормилец?

— Это чувство мне очень понятно! И тем не менее, где-нибудь в Индии родственники такого же погибшего отца семейства поют радостные гимны, когда несут его тело к погребальному костру. У них нет понятия рая, но они рады за умершего. Потому что они уверены, что он сейчас в лучшем мире, чем они.

— Мы не можем сравнивать себя с последователями индуистских религий, — возражал почтенный имам. — Они верят, что умерший, проведя некоторое время в мире лучшем, опять вернется на землю. У сына есть шанс встретиться с отцом в образе соседского ребенка. Вы же наверняка читали тысячу таких историй! Индусы никогда не расстаются навсегда, жизнь постоянно перемешивает их. И, поскольку каждый из них, как они уверены, прожил уже бесчисленное множество жизней, все они уже давно члены одной семьи. Это просто закон больших чисел.

Смотри-ка, имам читает не только комментарии к Корану!

— Конечно! — Имам воодушевился: он снова стоял на твердой почве. — Возьмите любых двух индусов. Каждый из них, если их религия права, уже успел побывать для другого отцом, сыном, дедом, внуком, дядей, племянником и так далее. Индусы, конечно, не стремятся непременно вспомнить, в каких отношениях они были со встретившимся им нищим в одной из предшествующих жизней. Это непросто, они для этого должны достичь просветления. Но им и не нужно это непременно знать. Это часть их мировоззрения! Они не задумываются над этим, как не задумываются над словами, из которых состоит их речь. Для нас, мусульман, как и для христиан, все по-другому! Мы знаем, что у нас есть только эта жизнь, одна-единственная!

Я, похоже, сообразил, куда он клонит.

— Вы хотите сказать, что родственники вчерашних погибших плачут еще и потому, что встретиться с ними они могут только в раю? И неизвестно, повезет ли им так же — что они умрут мученической смертью?