Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Родни Стоун

Крики в ночи

Пролог

Прошлой ночью мне приснилось, будто я опять во Франции. Дорога, светлая в сумерках, голова ослика над оградой. Снова в доме, где сгущаются тени. Деревья. Дуб, ясень и орех низко клонятся под штормовым ветром. Деревья монотонно раскачиваются, словно в заупокойной молитве.

Тени в лесу. Длинные вечерние тени после жаркого дня, когда солнце толстым слоем, как маслом, затапливает окрестности. Фантастические тени от качающихся ветвей танцуют на поляне, где дровосеки оставили срубленные стволы. И голоса моих детей, звенящие в вечернем воздухе, как колокольчики, выкрикивающие что-то и зовущие. Но темно. Слишком темно, чтобы я мог видеть их лица. Один, двое, трое, четверо детей пронзительно кричат, резвясь рядом со штабелем бревен. Пах, пах — ты убит. Что-то вроде игры „а ну-ка, догони“; двое детишек строят крепость, шалаш из веток. Голоса звучат с французским акцентом, но я слышу, как ребята говорят по-английски.

— Иди сюда, ты мой пленник.

Испуганный вскрик. Осознание того, что это происходит снова. Раскат далекого грома как предвестник дождя.

Вечерние тени все глубже, темнее, а игра становится все более захватывающей, более истеричной. Мальчик бежит в чащу деревьев, пытаясь скрыться, но другие дети преследуют его, испытывая маниакальное удовольствие от этой ловли, от того, как они хватают и привязывают его.

— Мы тебя поймали!

Еще один вскрик, когда они бьют его. Четвертая фигурка исчезает, но эти трое видны, будто наяву. Брат и сестра. Они говорят ему:

— Да ладно тебе, это только игра.

В лесу теперь совсем темно, солнце исчезло в грозовых облаках. Почему они не идут домой? Почему, почему, почему? — спрашиваю я себя, наблюдая за беготней детей; величественные деревья шумят кронами, низкая поросль трещит, высушенная летним зноем.

— Вернись!

Фигурки сближаются, толкая третьего ребенка перед собой к деревянному штабелю посреди молчаливого леса.

Пленник. Его руки и ноги связаны, он заперт в тюрьме, маленьком шалашике, который они построили на полянке.

— Оставьте меня в покое, пожалуйста, — слышу я, как он говорит.

— Заткнись, — отвечает мальчик постарше.

Я не вижу их лиц, только слышу голоса. Если бы я только мог остановить их, тогда все было бы нормально, но они силой заталкивают его в маленькое сооружение из веток и сушняка, с крышей из сухой травы.

— Ну хватит, — говорит девочка. — Мы уже достаточно поиграли.

Старший мальчик не обращает на нее внимания. Я слышу, как он пронзительно смеется над пленником.

— Отпусти его, — говорит она.

— Фи, фа, фу, чую запах англичанина.

Мои дети, мои деревья, мое лето. Почему они говорят такие слова? Но вот дети опять взялись за руки и теперь бегают и прыгают, возводя заграждение у входа в шалаш.

Кажется, что я там и не там. Незримый, бестелесный, потерянный. Я пытаюсь говорить и ничего не могу произнести, но отчетливо вижу, как опускают свои ветви деревья с наступлением ночи.

— Давай подожжем шалаш, — говорит мальчик.

Девочка качает головой, упрашивает его уйти. Они сидят в траве, которая почти скрывает их, и смотрят на шалаш, на эту построенную ими Бастилию на укромной полянке.

Откуда-то появляются спички.

— Нет, — умоляет она. — Нет. Нет. Нет!

Но мальчик опять выкрикивает что-то, с любопытством взирая, как легко загорается сушняк жаркого лета, как вспыхивают листья, сучья и кора.

— Горит, горит!

— Нет. Нет. Нет! Он все еще внутри!

Но он кидает сухую траву на уже полыхающую пирамиду из веток и коры, из которой вырывается пламя, затем дым, затем опять пламя, неудержимые желто-голубые языки пламени.

— Загаси его! — кричит она.

Но порыв ветра, под приближающийся раскат грома, подхватывает языки пламени до того, как он успевает ответить, и с треском выплескивает их на шалаш, как волну во время прилива.

— Мальчик убежал, — говорит он. — Я его выпустил. Давай жечь и жечь.

— Нет, нет. Ты уверен?

Он ухмыляется, как маньяк, возбужденно разводя руками.

— Сжечь дотла дворец предателя!

Она кричит на него. Затем он исчезает в стене огня, в едком дыме горящей травы.

— Вернись! Вернись!

Опять появляются танцующие фигурки. Сколько их там, сколько? Одна, две, три? То возникают, то скрываются в огне, ныряя в деревянный шалаш и поджигая траву у своих ног.

Она бросается в огонь.

Пламя вздымается все выше и выше. Потом дети исчезают, слышны лишь их крики. Предсмертные крики муки, страха и боли. Врезающиеся в память крики, которые забыть невозможно.

Я слышу их, вижу их. Они исчезают. Ослик кричит, как обреченный.

Всякий раз, вспоминая во сне то лето, я с воплем просыпаюсь. Кровать, мокрая от пота, и Эмма обнимает меня.

— 1 —

Раньше у меня таких сновидений не было. Жаркими ночами, какие стояли в середине того лета, лежа рядом с Эммой под высокими потолками лондонского дома, я думал о нас.

Дом. Семья. Очаг. Дети посапывают в своих спальнях. Разобьюсь, но сделаю все, чтобы так было всегда. Каждый день недели.

Эмма пошевелилась, приоткрыла один глаз.

— Где ты был?

— Работал, дорогая. Ты же знаешь.

Она подвинулась. Мне нравились плавные изгибы ее тела, светлые волосы и нежная грудь.

— Мартин разбил статуэтку Будды.

Новость огорчила меня. Я ценил этот сувенир, и у меня вырвался вздох неудовольствия.

— Джим, мальчик очень расстроен. В конце концов, это всего лишь фарфор.

— Какого черта он трогал ее? Боже мой, эти дети!

— Оставь его в покое!

Она повернулась на спину. Ее профиль выделялся на фоне городского пейзажа, попавшего сюда, казалось, прямо из „Питера Пэна“: старинное окно, дымоходы на крышах. Старый дом замер в тишине. Луна, словно коготок, царапающий светлое небо. Это был Ричмонд, район Лондона, добрый георгианский Ричмонд с его массивными зданиями, сложенными на века из кирпичей ручной работы, с коваными железными фонарями. Все это походило на декорацию, но было всамделишным. Я любил эту страну, как любят приемную мать, но человек в чужой стране подобен человеку без памяти — он не уверен в себе, не знает, кто он есть на самом деле. Я, впрочем, находился не совсем в таком положении — американский архитектор, вот уже четырнадцать лет как женатый на англичанке. Но постепенно мы отдалялись друг от друга. Я не пытался приспособиться к характеру Эммы, к ее вкусам и привычкам, и она прекрасно знала это.

И вот сейчас, в супружеской постели, я могу лишь чертыхаться по поводу разбитой фарфоровой вещицы, купленной в этой чертовой Калькутте, где мы пять лет назад перестраивали аэропорт.

— Дорогая?

— Что?

— С детьми все в порядке?

— Да.

Я дотронулся до ее бедра и почувствовал, что она меня не хочет.

— Уже поздно.

— Всего час ночи, дорогуша.

— Господи, я совершенно разбита. Неужели ты не устал?

— Есть немного. Работал как вол над этим проклятым бристольским проектом.

— Угу.

Ладно, где ей понять. Я подозревал, что ей и в голову не приходило, под каким прессом я нахожусь, каких трудностей мне стоит обеспечить семью. В семейной жизни есть одна маленькая проблема — это жены, которые считают, что их место где-то там, наверху, на пьедестале, а гоняться за деньгами — удел мужа. Но, может быть, я не совсем справедлив. Лежа рядом с ней, я явственно ощущал ее недовольство. Если бы она только понимала, как я из кожи вон лезу, чтобы порадовать ее, каким уязвимым я все еще оставался в своем стремлении быть понятым и принятым!

Еще ребенком в Штатах я выучил, что в твою пользу засчитывается только то, что у тебя хорошо получается, Мама всегда это говорила. Она считала мою женитьбу на Эмме большой удачей. Жена-англичанка была для нее олицетворением классической истории, вековых традиций, уверенности и постоянства. Почему же она не могла понять, к чему стремлюсь я? Дом, семья, работа, успех — все это у нас было, и всего этого я достиг в чужой стране.

Никакого удовольствия этой ночью не предвидится, и я хотел немного поспать. Я опять увижу во сне любимый пейзаж. Господи, смогу ли я когда-нибудь объясниться в любви к этим местам, этим людям, этим традициям, когда, казалось, время замирало в час ежевечернего чаепития. Именно ради Эммы я так глубоко пустил корни в фирме „Доркас-Фрилинг“. Но с недавних пор мне стало казаться, что чем больше процветает мой бизнес, тем меньше мы понимаем друг друга, Эмма и я. Меня волновало, в чем, черт возьми, дело. У нас двое детей, она знала, что я люблю ее. Но чего-то не хватало. Я догадывался, что это что-то не было связано с сексом или даже просто с нашими личными отношениями. Наверное, мы оба очерствели, огрубели в своей повседневной борьбе за хлеб насущный, и нам нужна была какая-то эмоциональная встряска, которая могла бы вернуть нас к прежнему живому чувству.



Дети спустились к завтраку рано, задолго до того, как зашевелилась Эмма. Я посмотрел на ее лицо на подушке и поцеловал, но она что-то пробурчала и отвернулась. Я принял душ и оделся, намереваясь быстро уйти, но вдруг в дверях кухни появился Мартин. Может быть, он просто почувствовал запах кофе: Эмма предпочитала по утрам чай, но мне была необходима чашка крепко сваренного бразильского кофе.

— Привет, — сказал я, и в этот момент зафыркал кофейник.

— Привет.

Мартин, первый ученик в школе Кингс в Уимблдоне, обычно по субботам валялся в постели часов до десяти-одиннадцати. Сейчас же он спустился в кухню пораньше, причем с весьма решительным видом.

— Ты опять на работу?

— Конечно.

— Пап… Мне очень стыдно… Я об этом разбитом Будде.

Думаю, голос мой прозвучал натянуто:

— Мартин, что ты там вытворял, черт побери?

У меня была маленькая, но дорогая мне коллекция, выложенная на книжных полках в большой гостиной. Среди множества книг расставлены разные изделия из стекла и керамики. Особенно ценил я ту самую голову, копию Сарната Будды — V век нашей эры. Каким-то непостижимым образом это удовлетворенное, эротическое лицо юного пророка с жесткими завитками волос, миндалевидными глазами и самодовольной улыбкой на чувственных губах символизировало для меня внутренний покой, олицетворяло чувство совершенства. Не то чтобы я был буддистом. Я вообще не придерживался никакой религии. Мизинец Эммы — вот мой культ. Но эта вещица напоминала мне о таинствах жизни. И вот теперь она вдребезги разбита.

— Мне очень стыдно, пап, — опять повторил он. — Мы с Сюзи просто играли.

— Носясь как ошалелые? Пора повзрослеть, парень! Сколько раз тебе говорили не гонять мяч в помещении.

Детям было двенадцать и десять, и Мартину, как старшему, следовало бы быть разумнее. Затем, к своему удивлению, я услышал шаги Сюзанны, спускающейся вниз. Часы на стене в кухне показывали пять минут девятого. Они устроили мне засаду.

Копна непослушных волос, уже более темных, чем у Эммы, и ясные черты человека, рожденного быть женой и матерью, — по крайней мере, мы так считали, Эмма и я. Но на ее лице прослеживалось то же выражение, что и у Мартина, — какое-то затаенное беспокойство. Что-то не давало детям покоя, это было ясно.

— Эй, сладкая моя, что случилось?

Она казалась почти испуганной.

— Сюзи, давай говори. Что за каша заварилась?

Они никогда не вставали на рассвете, разве что в рождественское утро.

Она села за стол рядом с Мартином, напротив меня. Я пододвинул им через стол апельсиновый сок. На улице занимался типично английский летний день: то ярко светит солнце, то сыплет холодный дождь. Слышно было пение птиц в саду; виднелось, как высыхает ночной дождь на камнях дорожки. Вовсю цвели ирисы, лилово-голубые и желтые. Побеги кой розы свисали со стены, разметавшись на кирпичах. Как же я любил этот дворик, кусты, которые я там посадил. Мой родной Питтсбург просто не обладал такой атмосферой — в воздухе витала история целых поколений, запечатленная в укладе, унаследованная обычаями и традициями. История. Там, где я вырос и сделал первые шаги в жизни, ничто не было по-настоящему старинным. Ну хорошо, можно сделать карьеру, заработать большие деньги, можно купить шикарную квартиру в престижном районе Плезант-Хиллз, но нельзя там взрастить настоящую историю. Настоящее старинное окружение. Мне его явно не хватало, и, наверное, это и стало причиной того, что я удрал оттуда. Думаю, именно поэтому и мой отец, когда все это ему осточертело, продал свой бизнес по доставке грузов и стал искать себе другую женщину. Все закончилось слезами, тривиальным разводом, и никто из нас, троих детей, с тех пор почти не видел его. Поэтому я считаю, что я только мамин сын, и мать, когда узнала о моем намерении уехать, дала мне несколько советов домашнего изготовления. Женись на настоящей леди, но прежде убедись, что леди любит тебя. Никогда не страшись неизвестности. Работай в поте лица и всегда расплачивайся с долгами. Может, именно так я и женился, и, видимо, она меня любила. Я как раз начинал над этим задумываться.

Дети выжидательно уставились на меня круглыми личиками.

— Ну хорошо. По поводу Будды можете не переживать. Ничего страшного. Действительно ничего. Может, когда-нибудь я найду другого такого. Как насчет кукурузных хлопьев?

Я боролся с искушением предложить им кофе, зная, что Эмма этого не одобрила бы. Она говорила, что детям кофе вредно.

Сюзанна покачала головой.

И вот я стою лицом к лицу с этими юными, еще мало что знающими, неуверенными в себе подобиями меня самого. На улице, через стеклянную дверь, выходящую во внутренний дворик, я видел малиновку, пьющую из жестянки, которую приладил Мартин. Какое птичке дело до нашей тревоги!

— Кто-нибудь скажет мне, что происходит?

Долгая пауза. Мартин, как автомат, пережевывал хлопья.

— Папа… — начала Сюзанна.

— Да?

— Мама не очень счастлива.

Я уставился на них. До этого момента мне никогда не приходило в голову, что Эмма могла настроить их против меня. В моем представлении мы были дружной, сплоченной семьей.

— Да перестань, Сюзи. Что ты имеешь в виду?

Сюзанна сделала глубокий вдох:

— Когда мы разбили Будду, она так долго плакала.

Я отмахнулся:

— Ой, ну прекрати. И это все? Дорогая, это иногда бывает. Случайность. Забудь об этом.

Взрослые воспринимают как должное маленькие несчастья, такие, как утраты любимых вещей. Дети же рассматривают подобные случаи как некое зловещее предзнаменование из „Кошмара на улице Вязов“.

— Нет, пап. Дело не только в этом, — возразил Мартин странно изменившимся голосом. Он облокотился о стол, обхватив голову руками, в его голубых глазах застыла тревога.

— А в чем еще?

Четырнадцать лет мы прожили с Эммой, а я все еще чего-то не понимал. Может быть, слишком долгий срок? Они как будто не хотели мне говорить, и все же Сюзанна наконец произнесла:

— Мама плакала, потому что она сказала… ты больше беспокоишься о своей работе, о своей коллекции и о голове Будды… чем о ней.

— Но это же смешно, Сюзи.

Эмма, должно быть, свихнулась. Что это такое вселилось в нее, подумал я. Я не мог поверить этому, хотя меня действительно практически не бывало дома, с тех пор как фирма „Доркас-Фрилинг“ взялась за бристольский контракт. Переделка дизайна госпиталя. Там месяцы и месяцы работы.

Малиновка улетела в кусты, будто уже насмотревшись. Невероятно, чтобы дети требовали бы от меня ответа за мое поведение, которое я считал нормальным.

— Это неправда. Ты знаешь это.

— Она говорит, что тебя никогда нет дома. Даже когда ты приходишь, ты где-то далеко.

Я должен был догадаться. Что-что, а здесь-то все так и было. В связи с перестройкой госпиталя мне приходилось частенько разъезжать по всей стране. И хотя я и звонил каждый вечер домой, но слова почему-то звучали с расстояния фальшиво. Слишком уж я завяз в своих проблемах, увлекся карьерой. А когда возвращался, нередко чувствовал себя вконец измотанным, как, к примеру, прошлой ночью.

— Пап. У вас с мамой… действительно все нормально? — прошептала нерешительно Сюзанна.

Теперь я понял, зачем они спустились так рано. Должно быть, они обсудили все между собой, встревоженные каким-то детским страхом. Бог знает, может, среди родителей их школьных друзей уже случилось достаточно разводов.

Я все еще пытался закрыть глаза на проблему. Со мной такого никогда не произойдет. Потому что, если такое случится, моя жизнь будет разбита вдребезги, моя приемная страна померкнет. Я здорово влипну. И мне придется уехать в Питтсбург, Ни за что.

— Дети, я очень люблю нашу маму, — произнес я. — Поэтому я и женился на ней. — И не только потому, что она была англичанкой, а мне нравился этот образ жизни, сказал я себе. Нет, я действительно любил Эм. — Ну давайте, поджарьте мне хлеба.

Сюзанна, казалось, расслабилась. Мартин почувствовал облегчение оттого, что все кончилось благополучно. Я видел, что они выдали все, что у них накопилось. Я перегнулся через стол и взял их руки в свои. На улице солнце пробивалось сквозь кроны деревьев, вернулась малиновка. Я посмотрел на них и принял решение забыть о работе, о фирме и об этом проклятом госпитале. Надо сконцентрироваться на семейных проблемах.

— Знаете что, нам нужно взять отпуск и отдохнуть.



Легче сказать, чем сделать. В фирме в это время случилась запарка, и я уходил из дома рано, чтобы вернуться поздно. Боб Доркас был в отъезде, и вся чертова команда дизайнеров осталась под моим началом. Вообще-то Боб мне нравился, но что касается его частых отъездов, то тут он поступал нечестно. Слишком много работы свалилось на нашу небольшую группку, и я оказался привязанным к столу, пытаясь просмотреть пятнадцать чертежей и найти упущения, чтобы не вызвать ярость заказчика. В тот злополучный день мы работали допоздна, не покладая рук, не считая коротенького перерыва, чтобы выпить пивка и перекусить бутербродами, которые принесла одна из молоденьких сотрудниц.

Я заявился домой в Ричмонд такой же разбитый, как и накануне.

Эмма вымыла голову. Она сидела наверху и смотрела в сумерках на зелень за окном. Шторы не были задернуты, ее волосы свисали в мокром беспорядке, словно завитушки темного меда. Дети находились в своих спальнях, но я слышал жужжание компьютера — это играл Мартин.

— Ты что-нибудь поел? — спросила Эмма почти подозрительно.

Я даже не думал об этом, так как мы были слишком заняты, пытаясь подчистить хвосты на работе.

Я поцеловал ее. Вечер был теплым, один из тех мягких сумеречных вечеров, с долгими закатами конца июня, когда дети никак не хотят угомониться.

— Нет. Но это не важно, дорогая. Я не голоден.

Я увидел, что она пьет джин с лимоном, и пошел через комнату к бару, чтобы налить себе виски. Эмма развернулась и уставилась на меня. Такая хрупкая и изящная, как манекенщица. На ней была белая блузка с глубоким фигурным вырезом и голубая юбка из „варенки“. Она казалась той самой девчонкой, которую я так желал, и для меня она стоила миллион долларов. Сейчас же она обвиняла меня.

— Джим, — недоверчиво покачала Эмма головой. — Ты ведь не помнишь, не так ли? У тебя просто нет времени помнить.

— Помнить что? — начал я паниковать, тревожные сигналы зазвучали в моей голове: может, я забыл о чьем-то дне рождения, юбилее или каком-то другом событии, о котором обязан помнить.

— Мы должны были идти сегодня к Макомберам. На обед. Сегодня.

— О Боже, Эм. Какого черта ты не напомнила мне?

— Ты ушел, когда я еще спала.

— Черт возьми, дорогая, почему ты не позвонила мне в офис?

Она соскользнула со стула и не обращала на меня внимания, сжимая стакан и повернувшись ко мне спиной, будто находила сумерки более привлекательным зрелищем. Я прошел через комнату и остановился рядом с ней.

— Я отменила обед, потому что знала, что ты будешь слишком занят. — Она помолчала. — Джим, так больше не может продолжаться. Так, как сейчас. — Ее голос дрогнул в замешательстве. — Мы едва видим тебя в семье. Ты либо в офисе, либо в отъезде…

— Эмма, это же моя работа… — начал я. — Всякие контракты. Ты же знаешь.

— Брось свои контракты. — Она топнула ногой. — Мне все равно, что ты говоришь. Так больше не может продолжаться. Либо ты все это бросишь, либо это сделаю я.

— Бросить?

Даже сейчас я еще не понимал случившегося. Я дотронулся до нее, но она отпрянула. Осушив стакан, она бросила его, к счастью, он не разбился. Затем повернулась ко мне. Я заметил, что у нее припухли веки — она явно плакала. С мокрыми волосами и бледным лицом она выглядела несчастной и растрепанной. И у меня сжималось сердце оттого, что моя жена несчастна.

Эмма с нажимом сказала:

— Это должно прекратиться, Джим. Дети не видят тебя. Я тебя тоже по сути не вижу. Ты вечно либо где-то в этой своей идиотской конторе, либо в командировке. Вся жизнь у тебя заключена в этом, а она гораздо богаче.

— Нужно хватать работу, пока ее дают, дорогая. За этот контракт с госпиталем завязалась целая драка…

— А мне наплевать. Откуда я знаю, куда ты уходишь? У тебя свой мир, свои профессиональные интересы. Я же привязана здесь, дома. Ты когда-нибудь думал об этом?

В ее словах чувствовалась старая обида, которая не давала нам покоя раньше, обида за то, что она пожертвовала собственной карьерой и к скорому сорокалетию придет ни с чем. Для отставших от жизни преподавателей нет работы.

— Эмма, я люблю тебя. Это все для тебя. Ты же знаешь.

Я видел, что она пила джин, чтобы утихомирить свою злость. Это привело ее в мрачное настроение. Она стояла, слегка пошатываясь.

— Нет. Не старайся меня обработать. Я не твой товар.

— Дорогая, ну успокойся, — взмолился я. — Я устал. Ты устала. Давай пойдем спать.

Эмма отшатнулась. Она выглядела словно разъяренная львица.

— Послушай меня. Я и впрямь имею в виду то, о чем говорю. Если ничего не изменится, Джим, наш союз долго не продлится.

Вызов, таким образом, был брошен.

— Не сходи с ума.

Я даже сейчас с трудом верил ей. Это какой-то абсурд. Но мне предстояло услышать еще более горькие слова, по мере того как она распалялась.

— Великолепно, не правда ли? Ты исчезаешь в свой офис, а потом возвращаешься домой, как зомби. Ты слишком устаешь, чтобы спросить меня, как я провела время, брошенная здесь с детьми. И уже слишком поздно, чтобы заняться любовью. Ты хоть понимаешь, что ты работаешь по шесть-семь дней в неделю? У нас даже и дня свободного нет.

— Это скоро кончится…

— Джим, это должно кончиться сейчас. — Она откинула голову. Я видел синие жилки на горле. — Иначе я не буду тебя ждать.

— О Боже, дорогая, будь благоразумной. Я обещаю тебе…

Она отшатнулась, вся кипя:

— И еще. Когда тебя нет… откуда я знаю, что ты делаешь? Откуда я знаю, что ты не развлекаешься… с другой женщиной?

Я даже вздрогнул от неожиданности. Так вот в чем, оказывается, дело. Подозрение. Я готов поклясться, что у меня на это нет времени, даже если бы и захотел завести роман. Я засмеялся, но смех прозвучал неестественно. Почему так получается, что правда всегда звучит неубедительно?

— Эмма, дорогая, не будь глупышкой.

— Не называй меня глупышкой!

— Эм, это же смешно.

Мы ссорились, как два школьника.

— Дети беспокоятся.

Так вот еще что тут, оказывается. Опять те же причины, с которыми подступили ко мне утром дети. На самом деле она не подозревала меня в неверности, но отчаяние и безысходность переполнили чашу, и она настроила детей.

— Ты говоришь, что работа для тебя более важна, чем я и семья…

— Черт побери, да нет же. Я никогда так не говорил.

— Ну хорошо. — Она встала с вызывающим видом. — Тогда докажи это.

В голову мне пришел уже готовый ответ. Я вспомнил, что говорил Сюзанне рано утром в ответ на ее беспокойство, и повторил его сейчас:

— Послушай, дорогая. Любимая. У меня есть предложение. Уехать вместе. — Наш брак не должен пойти прахом, нет, я не допущу этого. — Я собираюсь устроить нам грандиозный отдых. Немедленно. Удивительный отдых. К черту работу. — Я знал, что с работой мы справились: еще несколько дней, и я смогу оставить все на своих коллег теперь, когда вернулся Боб Доркас. — Две недели под солнцем. Как насчет этого? Мы просто сядем в машину и уедем.

Она выпалила:

— Не можем мы. Дети еще учатся.

— Ну хорошо. Как только закончится учеба.

Эмма начала успокаиваться.

— Куда отправимся? — спросила она.

Я пожал плечами, придя к мгновенному решению:

— Куда угодно, где тепло и много солнца. Как насчет юга Франции?

Я увидел в ее глазах выражение недоверия, затем облегчения, потом первый проблеск счастья появился на ее лице.

— Ну ладно. Я скажу им завтра. Мы найдем местечко где-нибудь в глубинке. Ни телефонов, ничего. Только солнце и деревенская гостиница, где мы можем посидеть и расслабиться. Что-то вроде Прованса.

Полузабытая Франция, которая впервые очаровала меня, когда я еще юношей путешествовал по Европе, за пять лет до встречи с Эммой.

— Сельская Франция? Детям она не понравится.

Они хотят на пляж.

— Дорогая, дети смогут это перенести. — Наконец-то я смог обнять ее. — Мне нужна ты. И я хочу, чтобы ты была счастлива.

Усталость, казалось, исчезла. Теперь Эмма улыбалась.

— Ты действительно имеешь это в виду?

— Точно. Именно это я и имею в виду. В понедельник я подыщу турагента. Сразу же сделаю заказ. Как только он найдет подходящее местечко. — Я представлял себе все это, пока говорил. — Где-нибудь с виноградником, с внутренним двориком, с окнами с видом на поля, где-нибудь у черта на куличках.

Она поцеловала меня.

— Где мы могли бы сидеть и пить вино…



У меня возникли кое-какие затруднения с Бобом, но в конце концов я его уломал. Боб Доркас принадлежал к тем англичанам, которые считают, что все обязаны посвятить всю свою жизнь им.

— Черт возьми, старик, — заявил он. — Я ведь только что вернулся. Из Глазго. Там наклевывается одна работа, большая, Джим, и мне кажется, нам удастся ее заполучить. Им понравились бристольские идеи, и они хотят, чтобы мы их разработали и для них. Мы, Джим, а это означает, что и ты тоже.

— Ну, это дело может подождать несколько недель.

— Несколько недель очень важны, Джим. Они могут оказаться решающими.

Время всегда было чертовски важно и для меня тоже. Мы находились в офисе, и я видел, как другие сотрудники смотрели на нас через стеклянную перегородку, гадая, что же там происходит.

Боб понизил голос:

— Послушай, я не хочу быть несправедливым…

— Это просто великолепно. Я надрывал задницу, и наконец работа над бристольским проектом более менее налажена. Говорю тебе, мне нужен отпуск.

— Ну, конечно, старик, конечно. Но только не сейчас. Если бы ты отложил его на несколько недель, я уверен, мы что-нибудь придумали бы…

Я лишь покачал головой, Меня преследовали кошмарные сны; снилось, будто Эмма собирает чемоданы, пусть даже для переезда на этот холм в Хэмпшире, где обосновались ее родители, а дети смертельно меня ненавидят. Я знал, что для меня важнее. Чем-то надо жертвовать.

— Нет, Боб. Я вымотан, а Эмма здорово устала. Она на грани срыва, Боб, и мне нужно что-то делать именно сейчас, а не потом.

Он озадаченно посмотрел на меня, будто отпуск без предшествующих ему девяти месяцев беременности был чем-то выше его понимания.

— Что ты подразумеваешь под „сейчас“? Я надеялся выдвинуть несколько идей на обсуждение местного совета по здравоохранению.

— Забросай совет идеями, Боб. Это их займет на несколько недель. Я просто хочу уехать от всего этого.

— Но ты же не можешь…

— Могу. Могу просто уйти отсюда, — рявкнул я.

Я блефовал, и Боб знал это, но что-то проняло его сердце. Он потер основание шеи: может быть, он тоже поработал над слишком большим количеством чертежей, Хитрый старый тип в твидовом костюме посреди лета, в роговых очках и с блестящей розовой лысиной. Без семьи, помешанный на работе и надеющийся сделать из меня такого же работоголика. Он положил руку мне на плечо:

— Хорошо, Джим. Я понял. Ты хочешь передохнуть…

— В самую точку. Две недели, — ответил я.

Его голубые глаза выражали недоумение: как это можно уехать без соответствующих приготовлений. Ожидание, планирование, страховка — я видел, как все эти мысли проносились в его голове.

— Когда именно, Джим?

— Как только у моего турагента появится подходящее место. Через неделю или две. Дети уже почти закончили занятия в школе. Мы сможем взять их с собой. Затем я вернусь и займусь проектом в Глазго…

Боб Доркас раздул щеки. Кто-то постучал в дверь нашего убежища.

— Подождите, — крикнул он. — Джим, куда ты думаешь поехать?

Я сказал ему слово в слово то, что обещал Эмме:

— Куда-нибудь в глубь Франции, с Эммой и детьми.

К истокам своей памяти, в мои первые маленькие неторопливые деревеньки, где я останавливался, когда приезжал в Европу в свои двадцать с небольшим. Ушедшие летние дни молодости.

Боб как-то странно посмотрел на меня:

— С тобой все в порядке, старик?

— Конечно. Со мной все отлично. Мне просто надо уехать отсюда и посвятить себя семье.

— 2 —

По ночам море кажется бездонным. Думаю, что причиной этому — ожидание и волнение, которые охватывают нас. Я, помню, наблюдал, как медленно исчезают из виду огни гавани, пока паром отходил от берега. Эмма стояла рядом со мной, ее волосы были убраны назад и схвачены лентой, а дети перешептывались в предвкушении путешествия, На корме парома кто-то прощально махал рукой. Вечер выдался душным, шла вторая неделя июля, и детям пришлось пропустить последние три дня занятий. У меня возникло ощущение, что все наконец-то наладилось, начиная с того момента, как я сказал Эмме о том, что будем жить в департаменте Аверон. Кто-то, кто знал еще кого-то, связался по телефону с местным туристическим агентством, и там подтвердили заказ. Предстояла долгая дорога на юг под жарким солнцем, отчего дети пришли в восторг. Мы стояли, перегнувшись через перила, и смотрели, как бурлит вода в кильватере парома, и нам казалось, что мы плывем в более теплые и спокойные воды.

Мартин с Сюзанной убежали исследовать паром, кажущийся теперь живым существом со всеми своими запахами и звуками, а я взял Эмму под руку. Прошло всего две недели со дня моего обещания.

— Дорогая, нам все удалось на славу.

Она улыбнулась мне:

— Знаешь, не верилось, что ты осмелишься оставить работу на такой срок. Я думала, ты женат на ней.

— Ну прекрати, дорогая.

Она положила мне руки на плечи и поцеловала прямо на палубе.

Мама всегда говорила, что люди важнее, чем бумаги. Нам еще многое предстояло сделать, ничего не принимать как само собой разумеющееся, сказал я себе. Все наладить. В какой-то мере мы привыкли к своему благополучию: дом в Ричмонде, дети в частных школах, партнерство в „Доркас-Фрилинг“, Эмма занимается общественной работой. Все это, я не сомневался, останется незыблемым. Удобная, привычная рутина, этакая мягкая постелька с водяным матрасом. Забудь о несчастьях, болезнях, смерти, пока в один прекрасный момент они не затмят свет, и ты очутишься в полной темноте.

Берег превратился в цепочку огней, мы спустились к детям. Ночные корабли обычно плывут медленней, бороздя воды между буйками, и нам нужно было как-то убить четыре часа. Пока мы стояли на палубе, запах горячих двигателей из открытых люков пробудил в нас чувство голода, и мы прошли вниз в полупустой ресторан.

Я сказал детям, что им нужно поспать, но они были слишком возбуждены. Мы приплывем в Шербур в половине пятого утра.

— А там есть пляж? — спросил Мартин. — Я хочу надувную лодку.

Я ответил, что, судя по карте, там есть река Луп. Может быть, там и будет пляж, этакая небольшая полоска песка у реки, а может быть, и бассейн и местечко для кемпинга с каноэ, но это будет сельская Франция, самая ближайшая деревушка Шенон, ближайший город Сен-Максим-ле-Гран, в южной части Центрального массива. Нет, это не те пляжи, на которых они играли раньше, когда были маленькими, в Испании, на Корфу и в Италии. Теперь они выросли, и мне хотелось показать им Францию, которую я помнил, Францию маленьких трактиров, бифштексов, зажаренных на огне в винном соусе, поливаемых сладким сотерном. Ту Францию, которую я познал задолго до того, как встретил Эмму, стоящую теперь рядом и улыбающуюся мне.

— О чем ты думаешь?

Какими словами можно выразить понятие „счастье“? Дети уплетали гамбургеры и чипсы. Я выпил бокал вина. Его тепловатый вкус напомнил привкус крови.

— Б-р-р…

— Что?

Я сказал, что вино ужасно. Мы были на английском пароходе, и еще не во Франции. Эмма заметила, что детям необходимо отдохнуть после еды. Снаружи, через темные иллюминаторы, виднелись белые гребни волн.

— Джим, а ты уверен, что сможешь бросить работу над бристольским проектом вот так, запросто? — она пододвинулась ко мне, успокаиваясь и начиная замечать те вещи, которые довлели надо мной. Ресторан пустел по мере того, как паром „Эрл Маршал“ продвигался по пустынному морю.

— Конечно. Совершенно уверен. Теперь, когда Боб вернулся, он может все закончить сам.

Боб Доркас — старший партнер, Он сделал работу делом всей своей жизни, ввел это в практику, и теперь это его проблема. Он вернулся и справится один, я сказал ему, что либо ухожу в отпуск, либо — к чертовой матери. Если бы он раскричался, я, может быть, и отложил бы эту поездку, но он в конце концов проглотил все это и согласился: „Хорошо. Можешь ехать, Джим“. Он видел выражение моего лица.

Господи, как хорошо здесь, а скоро будем на юге, и я чокнулся бокалом с Эммой.

— За прекрасное путешествие.

— За нас, — поддержала тост она.

Голос из громкоговорителя напомнил, что на пароме открыты магазинчики. Мы медленно прошли по палубе, на которой тут и там сидели люди, похожие на манекены, застывшие, словно пораженные каким-то вирусом, в тщетной попытке уснуть.

Эмма схватила меня за руку, будто испугавшись чего-то, вглядываясь в бледные лица, окаменевшие во сне.

— Они выглядят как мертвые, — прошептала она.



Сойти на берег Франции на рассвете было для меня все равно что окунуться в юность. В пять часов утра, когда туман только поднимается с доков, а вороны начинают охоту за рыбными отбросами, мы проехали по безлюдным улицам Шербура и выехали на шоссе № 13. Облака нависли над дорогой, словно занавес, раздвигавшийся по мере того, как солнце разогревает окрестности. Дорожный патруль нес свою службу, кто-то уже разгружал тележки у магазина. Мы выехали из пустого города и устремились в глубь страны.

Дети все еще никак не угомонятся после всех треволнений прибытия на новое место. Мартин, как обычно, проголодался, и я пообещал, что мы скоро остановимся позавтракать у придорожного кафе. Для меня все происходило как во сне, но Эмма, сидящая рядом, все еще казалась неуверенной. Она достала шоколадку.

— А вот и еда, — сказала она.

Мы мотали и мотали километры с включенным радио, под смесь французских голосов и надоевших шлягеров. Я чувствовал, что нам снова удалось достичь взаимопонимания, вторгнуться во владения друг друга, будто никто из нас не изменился и никогда не изменится. И все же, вглядываясь в Эмму, я видел на ее лице тень беспокойства.

Мы пронеслись через просыпающиеся деревеньки и остановились в маленьком городке, где кто-то уже поднимал жалюзи на одном из тех выцветших и безвкусных кабачков, которые обычно украшают французские площади, рядом с военным мемориалом. Пахло свежим хлебом, появились булочки и кофе, а мы сидели рядом с местными жителями, потягивающими кофе. Звук поднимаемых жалюзи, кряканье уток в клетках в приехавших на рынок грузовиках, хозяйка в черной одежде, медленно протирающая столики и бросающая сквозь зубы: „Бонжур“.

Я улыбался Эмме и надеялся. В ней не утихало еще какое-то беспокойство — я не мог точно определить, что это — возбуждение или усталость, или просто сопротивление чему-то. Кого она видела во мне? — думал я, пока она пила горячий кофе. Мужа, друга или пришельца с другой планеты? Мы были так близки и в то же время так разнились друг от друга, новообращенные европейцы — осторожный солидный американец и английская роза. Ее родители так и не одобрили наш брак, но нам удалось создать собственный мирок. Сейчас они были на пенсии, жили в коттедже в Нью-Форесте и боготворили детей. Я привозил маму повидаться с ними, перед тем как она умерла. Это было хорошим поступком, но я все же рад, что они не видели деда.

— С тобой все нормально, Эм?

— Думаю, что да, — задумчиво ответила Эмма.

Мартин осматривал магазины, которые наполнялись товаром для рабочего дня: скобяные изделия, сыры, овощи — странное зрелище в колбасной лавке. Тощие коты вышли на улицы и разбудили собак. Солнце начинало припекать и нагревать мраморное покрытие столиков, за которыми мы сидели. Парень в голубой рубахе кивнул: „Приятного аппетита“.

Я пожалел, что плохо знаю язык, так как Эмма стала рисоваться, спрашивая направления на французском, совершенно необязательные направления, так как все было ясно из карты, но как только она ввязывалась в разговор, то сразу ставила меня в затруднительное положение. Она явно самоутверждалась. Мне пришлось следить за разговором, стараясь вспомнить несколько школьных фраз. Ей легко давались языки и музыка, мне же импонировали линии и формы, пространственные размеры. Ну ладно, мы дополняли друг друга, но необязательно же об этом постоянно напоминать.

Эмма предложила вернуться в машину.

— Конечно, дорогая. Когда захочешь.

Она ведь из тех людей, которым постоянно нужно двигаться, спешить завернуть за угол, где вид будет еще хуже. Именно поэтому я знал, что двух недель на одном месте хватит нам по горло. Я думал, что подстроился под ее настроение, когда позвал детей к машине. Сюзанна прибежала с котенком в белую и черную полоску; он беззащитно смотрел на нас. Я видел крохотные коготки, выглядывающие из розовых подушечек.

— Отпусти его, — поморщилась Эмма. — У него могут быть блохи.

— Он породистый.