Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анджей Сапковский

Божьи воины

Мир, милостивые государи, за последнее время взял, да и увеличился. Но в то же время как бы и уменьшился.

Вы смеетесь? Дескать, я глупости болтаю? Одно-де противоречит другому? Сейчас докажу вам, что отнюдь.

Выгляньте, господа, в окно. И что вы видите, какая картина перед вами? Овин, ответите вы, не отступая от истины, и отхожее место за ним. А что расположено дальше, ну, за отхожим местом? Так вот если я спрошу девушку, которая спешит к нам с пивом, она ответит, что за отхожим местом ржаное поле, за ржаным полем — Яхимова заграда, за заградой — смолокурня, а дальше-то уж, пожалуй, и Малая Козолупа.

Достаточно спросить нашего корчмаря, и тот как человек весьма знающий добавит, что и это вовсе не конец, что за Малой Козолупой есть еще и Большая Козолупа, за ними имение Коцмыров, за Коцмыровом селение Лазы, за Лазами — Гощ, а за Гощем, пожалуй, уже будет Твардогура. Но заметьте, чем более ученого человека я стану спрашивать, к примеру, вас, тем дальше мы отойдем от нашего овина, нашего отхожего места и обеих Козолуп — ибо более посвященному уму известно, что Твардогурой мир тоже не ограничивается, что дальше лежат Олесьница, Бжег, Немодлин, Ниса, Глубчицы, Опава, Новый Ийчин, Тренчин, Нитра, Остжыгом, Буда, Белград. Рагуза, Янина, Коринф, Крит, Александрия, Каир, Мемфис, Птолемей, Фивы… Ну что? Разве мир не увеличивается? Не становится все больше?

Но и это еще не конец. Двигаясь от Фив вверх по Нилу, который в виде реки Гихон вытекает из источника в земном рае, мы дойдем до земель эфиопов, за которыми, как известно, раскинулась пустынная Нубия, жаркая страна Куш, златобогатый Офир и вся неизмеримая Africae Terra, ubi sunt leones[1]. А дальше океан, окружающий всю землю. Целиком. Но и на этом океане острова имеются — как то: Катай, Тапробана, Брагин, Оксидрат, Гинософы и Чипангу, в коем климат изумительно урожайный, а драгоценности горами навалены, о чем пишет ученый Гуго из Святого Виктора и Петр д\'Алилли, а также его милость Жан де Мандевилль, коий собственными очами чудеса оные обозревал.

Таким образом мы доказали, что на протяжении нескольких миновавших столетий мир весьма существенно расширился. Разумеется, в определенном смысле. Ибо даже если материи как таковой в мире и не прибавилось, то названий новых уж прибыло наверняка.

Как же, спросите вы, согласовать с этим утверждение, будто наш мир уменьшился? А я вам незамедлительно это докажу. Только прошу не насмехаться — и не перебивать, ибо то, что я сейчас скажу, вовсе не плод моей фантазии, а сведения, почерпнутые из книг. А над книгами хихикать негоже, ибо для того, чтобы они возникли, кому-то пришлось потрудиться в поте лица.

Как известно, наш мир есть плоскость суши, имеющей форму круглого блина, в центре коего расположен Иерусалим. Блин тот со всех сторон океаном окружен. На востоке край земли образуют Кальпа и Абила, Геркулесовы Столпы и ущелье Аида между ними.

На юге, как я только что показал, за Африкой распростирается океан, На южном востоке твердую землю завершает подчиняющаяся князю Иоанну India inferior, тако же земли Гога и Магога. В северной стороне света последним краешком земли шляется Ultima Thule[2], там же, ubi oriens iungitur aquiloni[3], лежит земля Могаль, или Тартар. На востоке же свет оканчивается Кавказом, чуть подальше Киева.

А теперь мы подходим к сути дела, то есть к португальцам. А конкретно — к инфанту Генриху, князю Висеу, сыну короля Иоанна. Португалия, что уж тут скрывать, есть королевство не из больших, инфант же этот лишь третий по счету сын, посему неудивительно, что из своей резиденции в Сагрише он чаще и с надеждой превеликой на море поглядывал, нежели на Лиссабон. Собрал он в Сагрише астрономов и картографов, мудрых евреев, мореходов и капитанов, мастеров-корабелов… И началось.

В Год Господень 1418-й добрался капитан Жоао Гонсальвеш Шарко до островов, именуемых Insulas Canarias, Канарскими, а название оттуда пошло, что собак было там обнаружено превеликое множество. Вскоре после этого, в 1420 году, тот же Гонсальвеш Шарко совместно с Тристаном Ваш Тейксейру доплыл до острова, окрещенного Мадейрой. В 1427-м каравеллы Диего де Сильвеша дошли до островов, кои назвали Азорами — откуда такое название взялось, одному Диеге и Богу ведомо. Едва несколько лет тому назад, б 1434 году, очередной португалец, Жиль Эанеш, обошел полуостров Боядор. А шел слух, что уже готовится предпринять плавание инфант дон Генрих, которого некоторые уже начинают называть «мореходом» — El Navegador.

С великим изумлением и уважением отношусь я к оным мореходцам. Неустрашимые они люди. Ведь сущий же ужас отправляться на океан под парусами. Шквалы там и штормы, скалы подводные, горы магнетические, кипящие и клейкие моря, постоянно если не водовороты, так турбуленция, а если не турбуленция, так течения. Чудовища кишмя кишат, полно там драконов водных, морских серпенсов, змей, тритонов, гиппокампов, сиренов, дельфинов и пластуг. Роятся в море sanguissugae, polypi, octopi, locustae, cancri, pistrixi[4] разные и прочее. Самое страшное, в конце — ибо там, где оканчивается океан, за краем самым, начинается Пекло. Вы думаете, почему солнце на заходе бывает таким красным? Так вот потому как окунается оно в огни адские. А по всему океану рассеяны дыры; наплывет каравелла по нечаянности на такую дыру и прямиком в ад проваливается, тут ей со всем, что на ней, конец приходит. Видать, таким это образом было сотворено, чтобы не дать смертному человеку по морям плавать. Ад есть пекло для тех, кто запреты нарушает.

Но, насколько я знаю жизнь, португальцев это не остановит.

Ибо паvigare necesse est[5], а за горизонтом есть острова, которые надо открывать. Необходимо нанести на карту далекую Тапробану, описать в roteiros[6] путь к таинственному Чипанг, обозначить Insole fortunate, Счастливые острова. Надобно же плыть далее, по тропе святого Брендана, дорогой мечты, к Ги Брасиль, к неведомому. Затем, чтобы неведомое обратить в ведомое и знакомое.

И вот — quod erat demonstrandum[7] — мир наш уменьшается и сокращается, ибо еще немного, и все уже окажется на картах, на портуланах[8] и в ротейрос. И неожиданно все окажется близко.

Мир уменьшается, и в нем остается все меньше места для легенд. Чем дальше отплывают португальские каравеллы, чем больше становится количество открытых и названных островов, тем меньше остается легенд. То и дело какая-либо развенчивается, словно дым. И у нас остается все меньше иллюзий. А когда умирает мечта, то тьма заполняет опустевшее место. В темноте же, особенно если вдобавок еще и разум уснет, сразу пробуждаются чудовища. Что? Кто-то это уже сказал? До меня? Милостивый государь, а разве есть что-то такое, чего бы кто-то уже когда-то не сказал? Однако в горле у меня что-то пересохло… Вы спрашиваете, не побрезгую ли я пивом? Конечно, нет.

Что вы сказали, благочестивый брат от святого Доминика? Ага, что пора кончать треп не на тему и вернуться к рассказу? К Рейневану, Шарлею, Самсону и другим? Истинная правда, брат. Самое время. Так что возвращаюсь.

Наступил год Господень 1427-й. Помните, что он принес? А как же! Забыть невозможно. Но все же напомню.

В ту весну, кажись, в марте, наверняка перед Пасхой, огласил папа Мартин V буллу Salvatoris omnium, в которой заявил о необходимости очередного крестового похода против еретиков-чехов. Вместо Джордано Орсинни папа Мартин назначил кардиналом и легатом a latere Генриха Бофора, епископа Винчестерского, единоутробного брата короля Англии. Бофор рьяно принялся за дело. Безотлагательно объявили крестовый поход, дабы мечом и огнем покарать гуситских вероотступников. Тщательно подготовили экспедицию, набрали деньги — дело в войне одно из важнейших. На этот раз — вот уж чудо из чудес! — никто этих денег не разворовал. Одни хроникеры считают, что крестоносцы вдруг стали честными, другие — что деньги на этот раз охраняли получше.

Главнокомандующим оного похода франкфуртский сейм назначил Оттона фон Цигенхайна, архиепископа Тревира. Призвали кого удалось под оружие и знаки крестовы. И вот тебе — армия готова. Выставил войско Фридрих Гогенцоллерн Старший, электор бранденбургский. Встали баварцы под командой князя Генриха Богатого, встал пфальцграф Отто из Мосбаха и его брат пфальцграф Иоганн из Ноймаркта. Прибыли на сборный пункт малолетний Фридрих Веттин, сын уложенного немощью в постель Фридриха Храброго, электора Саксонии. Прибыли, каждый с солидной ратью, Рабан фон Хельмштетт, епископ Спейера, Анзельм фон Неннинген, епископ Аугсбурга, Фридрих фон Ауфсесс, епископ Вамберга, Иоган фон Брун, епископ Вюрцбурга. Депольт де Ружемон, архиепископ Безансона. Прибыли вооруженные из Швабии, Гессена, Тюрингии, из северных городов Ганзы.

Двинулось крестовое воинство в поход в начале июля, через неделю после Петра и Павла[9], перешло границу и потянулось в глубь Чехии, помечая путь свой трупами и пожарами. В среду перед Якубом[10] крестоносцы, подкрепленные силами католического чешского ландфрида, встали под Стжибором, где сидел гуситский пан Пшибик де Кленове, и осадили город, очень изнурительно обстреливая его из чешских бомбард. Однако пан Пшибик держался стойко и сдаваться не думал. Осада длилась, время уходило. Нервничал бранденбургский курфюрст Фридрих. «Это же крестовый поход», — кричал он, советуя немедленно двигаться вперед, атаковать Прагу. «Прага, — кричал он, — это caput regni[11], а у кого в руках Прага, у того и Чехия…»

Жаркое, знойное было лето 1427 года.

А как, спрашиваете, на все это реагировали Божьи воины? Как, спрашиваете, Прага?

Прага…

Прага смердила кровью.

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой Прага смердит кровью, Рейневан чувствует за собой слежку, а потом — поочередно — мается рутиной, вспоминает, тоскует, празднует, борется за жизнь и утопает в перине. А меж тем история Европы резвится, кувыркается, притоптывает и пищит на поворотах.

Прага смердила кровью.

Рейневан обнюхал рукава куртки. Он только что вышел из больницы, а в больнице, как в любом заведении такого рода, практически всем и каждому делали кровопускание и регулярно вскрывали язвы, да и ампутации следовали одна за другой с прискорбной регулярностью. Одежда могла пропитаться вонью, и в этом не было ничего необычного. Однако курточка источала только запах курточки. И ничего более.

Он поднял голову. Принюхался. С севера, с левого берега Влтавы, долетал запах травы и прелых листьев, сжигаемых в садах и виноградниках. Вдобавок от реки несло тиной и падалью — стояла жара, вода сильно упала, обнажившиеся берега и высохшие луга уже долгое время поставляли городу незабываемые обонятельные впечатления. Но на сей раз воняла не тина. Рейневан был в этом уверен.

Легкий переменчивый ветерок дул с востока, со стороны Пожичских ворот. Со стороны Виткова. А земля под Витковским взгорьем вполне могла источать запах крови. Потому как крови в землю эту впиталось немало.

Однако это, пожалуй, невероятно. Рейневан поправил на плече ремень торбы и резво направился дальше. Не может быть, чтобы этот запах крови — от Виткова. Во-первых, это довольно далеко. Во-вторых, бои шли летом 1420 года. То есть семь лет назад. Семь долгих лет.

Он, ускорив шаг, миновал уже церковь Святого Креста. А запах крови не развеялся. Совсем наоборот. Усилился. Потому что вдруг, для разнообразия, повеяло с запада.

«Хм, — подумал он, глядя в сторону недалекого гетто. — Камень — не земля, старые кирпичи и штукатурка помнят многое, многое может в них продержаться. Все, что они впитают, пахнет долго. А там, у синагоги, в улочках и домах, кровь лилась еще обильнее, чем в Виткове. И в несколько менее отдаленные времена. В 1422 году, во время кровавого погрома, во время смуты, бушевавшей в Праге после расправы с Яном Желивским[12]. Разъяренный казнью своего любимого трибуна народ Праги восстал, чтобы мстить, жечь и убивать. При этом больше всего, как обычно, досталось еврейскому району. У евреев не было ничего общего с казнью Желивского. И они уж никоим образом не были виновны в его судьбе. Но кого это заботило?

Рейневан свернул за Свентокшиским кладбищем, прошел мимо больницы, вышел на Старый Угольный Тарг, пересек небольшую площадь и углубился в арки и тесные закоулки, ведущие к Длинной Твиде. Запах крови улетучился, скрылся в море других ароматов. Арки и закоулки воняли всем, что только можно себе вообразить.

Зато Длинная Твида встретила его главенствующим над всем — и прямо-таки ошеломляющим запахом пекарских изделий. В пекарских лавочках, на прилавках и лавках золотились, красовались и аппетитно пахли знаменитые пражские выпечки. Хоть в больнице он позавтракал и голода не чувствовал, но не удержался и в первой же пекарне купил две свежайшие булки. Булки, которые здесь называли цалтами, имели столь навязчиво эротичную форму, что Рейневан долгое время шествовал по Длинной Твиде слово во сне, натыкаясь на палатки, погрузившись в жаркие, как пустынный самум, мысли о Николетте. О Катажине Биберштайн. Среди прохожих, на которых он налетал и в задумчивости толкал, было несколько вполне привлекательных пражанок различного возраста. Он их не замечал. Рассеянно извинялся и шел дальше, попеременно то кусая цалту, то словно загипнотизированный всматриваясь в нее.

Старогродский рынок привел его в чувство запахом крови.

„Да, — подумал Рейневан, поедая цалту, — здесь-то, возможно, и неудивительно. Для этих-то булыжников кровь не в новинку“. Яна Желивского и девятерых его сподвижников обезглавили как раз здесь, у Старогродской ратуши, приманив сюда в тот мартовский понедельник. Когда после предательской казни отмывали от крови полы, красная пена текла из-под ворот ручьями, стекая, кажется, к самому стоящему посередине рынка позорному столбу и образуя там гигантскую лужу. А вскоре после этого, когда весть о смерти трибуна вызвала в Праге взрыв гнева и жажду мести, кровь потекла по всем тамошним сточным канавам.

В сторону Божьей Матери у Тына шли люди, они толпились под сводом ворот. „Будет проповедовать Рокицана, — подумал Рейневан. — Надо бы послушать, что может сказать Ян Рокицана“. Слушать проповеди Яна Рокицаны всегда стоило. Всегда. Особенно же теперь, во времена, когда так называемый ход событий поставлял темы для проповедей прямо-таки в ужасающем темпе. Было, ох, было, о чем проповедовать. И стоило слушать.

„Нет времени, — сообразил он. — Есть более срочные дела. И есть проблема… Состоящая в том, что за мной следят“.

В том, что за ним следят, Рейневан убедился уже давно. Сразу после выхода из больницы у Святого Креста. Следящие были весьма ловкими» держались незаметно, очень искусно прятались. Но Рейневан их заметил. Потому что это было не в первый раз.

В принципе он знал, кто за ним следил и по чьему приказу. Однако это не имело особого значения.

От шпионов надо было отделаться. У него даже был план.



Он вышел на людный и вонючий Скотный Тарг, смешался с толпой, идущей в сторону Влтавы и Каменного Моста. Он хотел скрыться, а на Мосту, в узкой горловине, тесном перешейке, соединяющем Старе Място с Малой Страной и Градчанами, в шуме и толчее была реальная возможность исчезнуть. Рейневан пробирался в толпе, задевая прохожих и нарываясь на оскорбления.

— Рейнмар! — Один из тех, кого он задел, вместо того, чтобы, как другие, обозвать его курвиным сыном, поприветствовал его, назвав по имени. — Господи! Ты здесь?

— Я здесь. Послушай, Радим… Господи, почему ты так воняешь?

— Это, — Радим Тврдик, невысокий и не очень молодой, указал на ведро, которое тащил, — это глина и ил. С берега реки. Они мне необходимы… Сам знаешь зачем.

— Знаю. — Рейневан беспокойно осмотрелся. — А как же.

Радим Тврдик был, как знали все посвященные, чернокнижником. Радим Тврдик был также, как знали некоторые посвященные, пленен идеей создания искусственного человека. Голема. Все, даже малопосвящениые, знали, что единственного до сих пор голема удалось в очень-очень давние времена создать некоему пражскому раввину, которого в сохранившихся документах называли, вероятно, искаженным именем Вар Галеви. Древнему еврею, как говорят документы, сырьем для создания голема послужили глина, ил и тина, взятые со дна Влтавы. Тврдик — единственный, — однако, считал, что роль активизирующего фактора здесь сыграли не обряды и заклинания, кстати, известные, а некая определенная астрологическая конъюнкция, влияющая на конкретный ил и данную глину, на их магические свойства. Однако, не имея ни малейшего понятия, о каком именно расположении планет идет речь, Тврдик действовал методом проб и ошибок; набирал глину настолько часто, насколько мог, — в надежде, что когда-нибудь нападет на необходимую. Брал из различных мест, Сегодня явно «перебрал»: судя по вони, он взял «сырье» непосредственно из-под какого-то отхожего места.

— Ты не на работе, Рейнмар? — спросил Тврдик, вытирая лоб тыльной стороной ладони, — Не в больнице?

— Я смог уйти пораньше. Работы не было. Спокойный день.

— Дай Бог, — колдун поставил ведро, — чтобы не последний. Потому как время такое…

Все в Праге знали, в чем дело, о каком времени шла речь. Но об этом предпочитали не болтать лишнего. Фразы не договаривали. Это вдруг сделалось всеобщим и модным. Обычай требовал в ответ на такое недоговаривание сделать мудрую мину, вздохнуть и многозначительно покачать головой. Но у Рейневана не было на это времени.

— Иди своим путем, Радим, — сказал он, оглянувшись. — Я не могу здесь стоять. А лучше б и ты не стоял.

— Э-э-э?

— За мной следят. Поэтому я не могу идти на Суконническую.

— Следят, — повторил Радим Тврдик. — Те, что обычно?

— Наверное. Бывай.

— Погоди.

— Чего ради?

— Неразумно пытаться уйти от хвоста.

— Почему бы?

— Для следящих, — пояснил на удивление толково чех, — попытки отделаться от хвоста явный знак, что у того, за кем следят, не все в порядке с совестью и есть что скрывать. На воре шапка горит. То, что ты не идешь на Суконническую, — мудро. Но не крути, не сбегай, не скрывайся. Делай то, что делаешь всегда. Заставь шпиков заскучать от нудной повседневной рутины.

— Например?

— У меня в глотке пересохло от копания ила. Пошли «Под рака». Выпьем пива.

— За мной следят, — напомнил Рейневан. — Ты не боишься…

— А чего? — Колдун поднял свое ведро. — Чего бояться-то?

Рейневан вздохнул. Пражские магики поражали его не в первый раз. Он не знал, то ли это заслуживающее удивления хладнокровие, то ли тривиальное отсутствие воображения, но некоторые местные чародеи часто, казалось, не принимали во внимание тот факт, что занимающимся чёрной магией людям гуситы были гораздо страшнее инквизиции. Maleficium, колдовство, входило в перечень смертных грехов, которые, следуя четвертой пражской догме, карались смертью. Когда речь шла о пражских догмах, с гуситами шуточки шутить не приходилось. Считающиеся умеренными пражские каликстинцы отнюдь не уступали в этом таборитским радикалам и фанатикам сиротам. Пойманного колдуна засовывали в бочку и сжигали на костре.

Они повернули в сторону рынка, пересекли Ножовницкую, потом улицу Злотников, затем Сватойильскую. Шли медленно. Тврдик останавливался около лавочек, обменивался со знакомыми лавочниками парой-другой сплетен. По принятому стандарту фразы прерывали после «теперь, когда такое время…». Несколько раз в ответ следовала мудрая улыбка, вздох и многозначительный кивок головой. Рейневан осматривался, но шпиков не замечал. Они прятались очень хорошо. Он не знал, что чувствовали они, но его самого это нудное однообразие начинало донимать весьма и весьма.

На счастье, вскоре, свернув со Сватойильской во двор и под арку, они вышли прямо на каменный дом «Под красным раком». И на корчмушку, хозяин которой ничтоже сумняшеся назвал ее точно так же.

— Эй, гляньте-ка! Это ж Рейневан!

За столом на стоящей за столбами невысокой скамье сидели четверо. Все были усаты, широкоплечи, в рыцарских дентнерах. Двоих Рейневан знал, они были поляками. Если б не знал, то догадался бы: как все поляки за границей, в чужой стране они вели себя шумно, нагловато и демонстративно хамски. Что по их собственному мнению должно было подчеркивать статус и высокое общественное положение. Забавным было то, что после Пасхи статус поляков в Праге сильно понизился, а их положение упало и того ниже.

— Отлично! Приветствуем тебя, уважаемый наш Эскулап! — встретил его один из поляков, знакомый Рейневана Адам Вейднар герба Равич.

— Присаживайся! Садитесь оба! Приглашаем и угощаем!

— А чего это ты так охотно приглашаешь? — поморщился с демонстративным отвращением другой поляк, тоже великопольчанин, тоже знакомый Рейневану Николай Жировский герба Чевойя. — У тебя избыток деньги, что ли? К тому же он травник, у прокаженных работает! Заразит нас лепрой-то! А то и чем похуже!

— Я больше не работаю в лепрозории, — терпеливо пояснил Рейневан, делавший эгго уже не в первый раз. — Я сейчас лечу в больнице богословов. Здесь, в Старом Месте. При церковке Святых Симеона и Юдифи.

— Ладно, ладно, — махнул рукой Жировский, который все это знал. — Что выпьете? Ага, зараза, простите. Познакомьтесь. Посвященные в рыцари господа: Ян Куропатва из Ланцухова, герба Шренява, и Ежи Скирмунт, герба Одровонж. Прошу прощения, но чем тут так, мать ее, воняет?

— Тиной. Из Влтавы.



Рейневан и Радим Тврдик пили пиво. Поляки пили ракуское вино и ели тушеную баранину, заедая хлебом. При этом разговаривали демонстративно громко по-польски, рассказывая друг другу различные глупости и каждую по отдельности отмечая громким хохотом. Прохожие оборачивались, ругались себе под нос. Иногда сплевывали.

С Пасхи, точнее, с Великого четверга, мнение о поляках среди чехов было не из лучших, а их положение в Праге не из высоких. И то, и другое проявляло тенденцию к понижению.

С Зигмунтом Корыбутовичем, для краткости именуемым Корыбутом, племянником Ягеллы, кандидатом в чешские короли, в первый раз в Прагу приехали общим счетом около пяти тысяч польских рыцарей, во второй — каких-нибудь пять сотен. В Корыбуте многие усматривали надежду и спасение гуситской Чехии, а поляки отважно бились за Чашу и право Божие, не жалели крови под Карлштайном, под Иглавой, под Ретцом и под Усти. Несмотря на это, их не любили даже чешские товарищи по оружию. Разве можно любить типов, которые фыркали, услышав, что их чешские соратники носят имена Пицек из Псикоусов, или Садло из Старе Кобзи? Которые диким хохотом реагировали на такие имена, как Цвок (для них звучащее как непристойность) из Халупы или Доупа (Ха! Ха! Задница — вот так имечко!).

Предательство Корыбуты, ясное дело, очень серьезно навредило польскому делу. Надежда чехов провалилась по всей линии, гуситский король in spe[13] стакнулся с католическими панами, предал дело причастия sub utraque specie, нарушил четыре догмы, которыми поклялся. Заговор раскрыли. И племянник Ягеллы вместо чешского трона попал в узилище, а на поляков стали смотреть явно враждебно. Многие из них тут же покинули Чехию. Некоторые, однако, остались. Как бы подтверждая этим порицание предательства Корыбуты, как бы демонстрируя приверженность Чаше, как бы декларируя готовность продолжать борьбу за каликстинское дело. И что? Их все равно не любили. Подозревали — не без оснований, — что каликстинская проблема придает им шарма, утверждали, что они остались, так как, рriто[14] возвращаться им было некуда и не к чему. В Чехию они отправились уже будучи преследуемыми судами и секвестрами за растраты, а теперь вдобавок над всеми ими, включая и Корыбута, нависла угроза проклятия и отлучения. Так как, secundo[15], в Чехии они воюют исключительно ради наживы, трофеев к имущества. Так как, tertio[16], они вообще не воюют, а воспользовавшись отсутствием воюющих чехов, трахают их жен.

Все эти утверждения соответствовали истине.

Слыша польскую речь, проходивший мимо пражанин сплюнул на землю.

— Ох, что-то не любят они нас, не любят, — заметил, смешно потягиваясь, Ежи Скирмунт герба Одровонж. — Почему бы это? Удивительно.

— А хрен с ними. — Жировский выпятил грудь, украшенную серебряными подковами Чевоев. Как каждый поляк, он придерживался бессмысленной точки зрения, что, будучи гербованным, хоть и абсолютным голодранцем, он в Чехии является ровней чуть ли не Рожмберкам, Коловратам, Штернберкам и всем другим влиятельным родам вместе взятым.

— Может, и хрен, — согласился Скирмунт. — Но все равно странно, дорогуша.

— Этих людей удивляет, — у Радима Тврдика голос был спокойный, но Рейневан знал его достаточно хорошо, — этих людей удивляет внешность рыцарственных и боевых панов, беспечно распивающих вино за столом в корчме. В такие дни. Сейчас, когда такое время…

Он не договорил. В соответствии с обычаем. Но полякам не было свойственно придерживаться обычаев.

— Такое время, — захохотал Жировский, — когда на вас идут крестоносцы, да? Что идут большой силой, что несут вам меч и огонь, что оставляют за собой земли и воды? Что того и гляди, как…

— Тише, — прервал его Адам Вейднар. — А вам, господин чех, я скажу так: не к месту ваши намеки. Потому что на Новом Месте сейчас, и верно, пустовато, безлюдно. Потому что настали, как вы изволили заметить, такие дни, когда новоместчане гурьбой потянулись вслед за Прокопом Голым на оборону страны. Так что, если б это мне кто-нибудь из новоместских сказал, я б смолчал. Но отсюда, из Старого Мяста, не пошел вообще никто. В общем, pardon, чья бы корова мычала, а ваша б молчала.

— Сила, — повторил Жировский, — идет с запада, вся Европа. Не удержаться вам на сей раз. Будет вам конец, кончилось ваше время.

— Нам, — ядовито повторил Рейневан. — А вам нет?

— Нам тоже, — угрюмо ответил Вейднар, жестом успокаивая Жировского. — Нам тоже. Увы. Не ту, получается, мы сторону в этом конфликте выбрали. Надо было послушаться епископа Ласкара.

— Верно, — вздохнул Ян Куропатва. — Надо было и мне слушать Збышка Олесьницкого. А теперь торчим мы здесь, словно скотина в скотобойне, и только делаем, что ждем резника. Идет на нас, напоминаю господам, крестовый поход, какого свет не видел. Восьмидесятитысячная армия. Курфюрсты, герцоги, пфальцграфы, баварцы, саксонцы, вооруженный люд из Швабии, из Тюрингии, из ганзейских городов, к тому же весь пльзенский ландгриф. да что там, даже какие-то заморские чудаки. Перешли границу в начале июля, обложили Стжибро, который вот-вот падет, а может, и уже пал. А как далеко от Стжибра до нас? Чуть побольше двадцати миль. Вот и посчитайте. Они будут здесь через пять дней. Сегодня у нас понедельник. В пятницу, попомните мои слова, мы увидим их кресты у Праги.

— Не удержит их Прокоп, они его в поле разобьют. Он не выстоит. Их слишком много.

— Мадиамитяне и амаликитяне, когда напали на Галаад, — сказал Радим Тврдик, — были многочисленны, как саранча; верблюдам их не было числа, много было их, как песку на берегу моря[17]. А Гедеон во главе всего трехсот воинов разбил их и рассеял. Ибо боролся во имя Господа Бога, с Его именем на устах.

— Да, да, конечно. А сапожник Скуба победил вавельского дракона. Не смешивайте, милостивый пан, сказок с реальностью.

— Опыт учит, — добавил с кислой ухмылкой Вейднар, — что Господь, если уж вообще вмешивается, то встает скорее всего на сторону более сильных.

— Не сдержит крестовиков Прокоп, — задумчиво повторил Жировский, — Да, на сей раз, пан чех, даже сам Жижка вас не спас бы.

— Нет у Прокопа шансов! — фыркнул Куропатва. — На что угодно спорю. Слишком большая сила идет. С крестоносцами идут рыцари из Йоргеншильда, ордена Щита Святого Георгия, цвет европейского рыцарства. А папский легат ведет, кажется, сотни английских лучников. Ты, чех, слышал когда-нибудь об английских лучниках? У них луки с мужика длиной, бьют на пятьсот шагов. С такого расстояния продырявливают латы, пробивают кольчуги словно льняные рубашки, Хо-хо! Такой лучник ухитрится…

— А ухитрится, — спокойно прервал Тврдик, — такой лучник устоять на ногах, когда получит цепом по башке? Являлись уже сюда к нам разные способные, приходили всякой масти рыцари, но пока что ни один лоб не выдержал удара чешского цепа. Не пожелаете ли поспорить на это, господин поляк? Учтите, я утверждаю, что если заморский англичанин получит цепом по темечку, то второй уже раз заморский англичанин тетивы не натянет, потому как заморский англичанин уже будет заморским покойником. Если получится иначе — выигрыш ваш. На что поспорим?

— Они шапками вас закидают.

— Уже пытались, — заметил Рейневан. — Год назад. В воскресенье после святого Вита. Под Усти. Ты же был под Усти, господин Адам?

— Факт, — признал великопольчанин. — Был. Все мы были. И ты там был, Рейневан. Не забыл?

— Нет. Не забыл.



Солнце припекало жутко, с неба лился жар. Не было ничего видно. Туча пыли, поднятая копытами лошадей наступающего рыцарства, смешалась с плотным пороховым дымом, после залпа окутавшим весь внешний квадрат вагенбурга. По-над ревом бойцов и ржанием коней неожиданно взвился треск ломаемого дерева и крики торжества. Рейневан увидел, как из дыма помчались убегающие.

— Прорвались, — громко вздохнул Дзивиш Божек из Милетинка. — Разорвали телеги…

Гинек из Кольштейна выругался. Рогач из Дубе пытался усмирить хрипящего коня. У Прокопа Голого лицо было словно высечено из камня. Зигмунт Корыбутович побледнел до невозможности.

Из дыма с ревом ринулась броневая кавалерия, железные рыцари настигали бегущих гуситов, давили лошадьми, рубили и резали тех, кто не сумел спрятаться за внутренний квадрат телег. В пролом толпой врывались очередные тяжелые конники.

И в эту сбившуюся и толпящуюся в проломе гущу, прямо в морды коням, прямо в лица наездникам вдруг полыхнули пламенем и свинцом хуфницы и тарасницы, загрохотали гаковницы, гукнули пищали, плотной тучей сыпанули болты из арбалетов. Рухнули всадники с седел, рухнули кони, рухнули люди вместе с лошадьми, кавалерия сбилась в кучу с еще более смертоубийственным результатом. До покрытого дымом внутреннего четырехугольника добрались лишь немногочисленные латники, их тут же прикончили алебардами и цепами. Сразу после этого чехи с дикими воплями вывалились из-за телег, бурной контратакой ошеломив немцев и мгновенно вытеснив их за пределы пролома. Пролом тут же забаррикадировали телегами, на телеги взгромоздились арбалетчики и цепники. Снова загрохотали хуфницы, задымились стволы гаковниц. Загорелась ослепительным золотым огнем воздетая над тележным валом дароносица, сверкнул белизной штандарт с Чашей.



Ktoz jsu bozi bojovnki
a zakona jeho!
Prostez od Boha pomoci
A doufejte neho!



Пение гудело, крепчало и торжествующе неслось по-над вагенбургом. Пыль оседала за отступающей бронированной кавалерией.

Рогач из Дубе, уже зная, повернулся к ожидающим в строю конным гуситам, поднял булаву. Через мгновение то же самое проделал в сторону польской конницы Добко Пухала. Конным моравцам дал знак Ян Товачовский. Гинек из Кольштейна захлопнул забрало шлема.

С поля были слышны крики саксонских командиров, призывающих латников к очередной атаке на телеги. Но латники отступали, заворачивали лошадей.

— Бегуууууут! Немцы убегают!

— Вперед! Дави их! Гыр на них!! Прокоп Голый вздохнул, поднял голову.

— Теперь… — Он тяжело засопел. — Теперь уж их задницы — наши.



Рейневан покинул общество поляков и Радима довольно неожиданно — просто вдруг поднялся, распрощался и ушел. Коротким многозначительным взглядом объяснил Тврдику причину своего поведения, колдун моргнул. Он понял.

Район снова смердел кровью. «Вероятно, — подумал Рейневан, — несет от недалеких мясных лавок, со стороны Койцев и от Мясного Фримарка[18]. А может, нет? Может, это другая кровь».

Может, та, которая вспенила окружающие сточные канавы в сентябре 1422-го, когда улочка Железна и переулки вокруг нее стали ареной братоубийственных боев, когда антагонизм между Старым Мястом и Табором в очередной раз породил вооруженный конфликт. Много тогда пролилось на Желязной чешской крови. Достаточно много, чтобы все еще продолжать смердить.

Именно этот запах крови повысил его бдительность. Шпиков он не обнаружил, не заметил ничего подозрительного, никто из шагающих по улочкам чехов на шпика не походил. И все же Рейневан непрестанно чувствовал спиной чей-то взгляд. Получалось, что те, кто следил за ним, еще не устали от нудной рутины. «Хорошо, — подумал он. — Хорошо, паршивцы, я подброшу вам побольше этой рутины. Столько, что вам худо станет».

Он пошел по Козьной, узкой от кожевеннических лавчонок и мастерских. Несколько раз останавливался, прикидываясь, что заинтересовался товаром, украдкой оглядывался. Не заметил никого, похожего на шпика. Но знал, что где-то там они были.

Не доходя до Святого Гавла, свернул, зашел в проулок. Он направлялся к Каролинуму, своей родной школе. Ведь делая все как обычно, он направлялся именно туда, надеясь послушать какой-нибудь диспут. Он любил ходить на университетские диспуты и quodlibet[19]. Потому что, после того, как он в воскресенье Quasimodogeniti[20] принял первое после Пасхи 1426 года причастие в обеих видах, он приходил в lectorium ordinarium регулярно. Как истинный неофит он хотел как можно глубже познать тайники и сложности своей новой религии, а они как-то особенно легко усваивались им во время догматических споров, которые регулярно вели представители умеренного и консервативного крыла, сгруппировавшиеся вокруг мэтра Яна с Пшибрама, с представителями радикального крыла, то есть людьми из окружения Яна Рокицаны и Питера Пайна, англичанина, лолларда и виклифиста. Однако истинно взрывчатыми были те диспуты, на которые сходились стальные радикалы, те, что с Нового Мяста. Только тогда начиналось настоящее веселье. Рейневан был свидетелем того, как защищающего какую-то виклифскую догму Пайна назвали «скурвившимся инглишем» и закидали буряками. Как старика Кристиана из Прахатиц, почетного ректора университета, грозились утопить во Влтаве. Как бросили дохлого кота в седенького Петра из Младоновиц. Собравшаяся публика регулярно била друг друга по мордам, расквашивала носы и выбивала зубы не только внутри университета, но также и снаружи, перед Каролинумом, на Мясном Фримарке.

С тех времен, однако, кое-что изменилось. Яна с Пшибрама и людей из его окружения разоблачили как замешанных в заговор Корыбуты и наказали изгнанием из Праги. Однако же, поскольку природа не терпит пустоты, диспуты продолжались и дальше, но в качестве умеренных и консервативных неожиданно начали выступать Рокицана и Пайн. Новоградцы по-прежнему «работали» радикалами. Чертовскими радикалами. На диспутах по-прежнему дрались, перебрасывались грязными словами и кошками.

— Пан.

Он обернулся. Стоящий за ним невысокий человечек был весь серый. Серая физиономия, серая курточка, черная шапка, черные штаны. Во всей его особе единственным живым пятном была новенькая, выточенная из светлого дерева падка.

Он осмотрелся, услышав шум за спиной. У загораживающего ему выход из закоулка типчика тоже была палка. Он был лишь немного повыше и лишь чуточку красочнее. Зато рожа была гораздо противнее.

— Идемте, пан, — повторил, не поднимая глаз, Серый.

— И куда же? И зачем?

— Не сопротивляйтесь, пан.

— Кто вам приказал?

— Его милость пан Неплах. Идемте.



Как оказалось, идти пришлось совсем недалеко. До одного из каменных домов в южной части Староместского рынка. Рейневан не очень хорошо знал, в которой; шпики проводили его с тыла, темными и отдающими плесневеющим ячменем полуподвалами, дворами, сенями, ступенями. Внутри жилье было достаточно богатым — как большинство домовладений в этом районе, оно тоже было унаследовано после зажиточных немцев, сбежавших из Праги после 1420 года.

Богухвал Неплах, называемый еще Флютеком, ждал его в гостиной. Под светлым бревенчатым потолком за одну из балок была зацеплена вожжа. На вожже раскачивался висельник. Носками модных туфель он касался пола. Почти, Недоставало около двух дюймов.

Не тратя времени на приветствия и другие мелкомещанские пережитки, почти не удостоив Рейневана взглядом, Флютек указал пальцем на повешенного. Рейневан знал, что он имел в виду.

— Нет… — Он сглотнул. — Это не тот. Пожалуй… Скорее всего нет.

— Взгляни внимательнее.

Рейневан присматривался уже достаточно хорошо, чтобы быть уверенным, что врезавшаяся в распухшую шею веревка, перекошенное лицо, вытаращенные глаза и вывалившийся изо рта черный язык будут вспоминаться ему во время нескольких будущих обедов.

— Нет… Не тот… Впрочем, откуда мне знать… Я того видел со спины…

Неклах щелкнул пальцами. Находящиеся в гостиной слуги повернули повешенного спиной к Рейневану.

— Тот сидел. И был в плаще.

Неплах щелкнул пальцами. Почти тотчас же отрезанный от веревки труп, покрытый, плащом, сидел на карле — в позе довольно жуткой, учитывая rigor mortis[21].

— Нет, — покрутил головой Рейневан. — Пожалуй, нет. Того… Хм-м-м… По голосу я узнал бы наверняка…

— Сожалею. — Голос Флютека был холоден как февральский вихрь. — Этого сделать не удастся. Если б он мог подать голос, ты мне вообще не был бы нужен. А-ну уберите отсюда эту падаль.

Приказ был выполнен мгновенно. Приказы Флютека всегда, выполнялись мгновенно. Богухвал Неплах, по прозвищу Флютек, был начальником разведки и контрразведки Табора, подчинялся напрямую Прокопу Голому. А когда еще был жив Жижка, то непосредственно Жижке.

— Садись, Рейневан.

— У меня нет вре…

— Сядь, Рейневан.

— Кто был этот…

— Висельник? В данный момент это не имеет никакого значения.

— Предатель? Католический шпион? Насколько я понимаю, он был виновен?

— Что?

— Я спрашиваю, он был виновен?

— Ты имеешь в виду, — Флютек глянул неприятно, — эсхатологию? Окончательное решение вопроса? Если так, то я могу лишь сослаться на никейское credo: распятый при Понтии Пилате Иисус умер, но воскрес и явится вновь, дабы судить живых и мертвых. Каждый будет судим за свой мысли и дела. И тогда выяснится, кто виновен, а кто невиновен. Установится это, я так скажу, окончательно.

Рейневан вздохнул и покачал головой. Он был сам виноват. Он знал Флютека. Можно было не спрашивать.

— Посему не имеет значения, — Флютек указал головой на балку и обрезанную веревку, — кем он был. Важно, что успел повеситься, когда мы выламывали двери, и что я не смогу заставить его говорить. А ты его не идентифицировал. Ты утверждаешь, что это не тот. Не тот, которого ты якобы подслушал, когда он вступал в заговор с вроцлавским епископом. Правда?

— Правда.

Флютек смерил его мерзким взглядом. Глаза Флютека, черные, как у куницы, узко посаженные по сторонам длинного носа, словно отверстия стволов двух гаковниц, способны были глядеть исключительно мерзко. Случалось, в черных глазах Флютека появлялись два маленьких золотых чертика, которые неожиданно, словно по команде, одновременно начинали кувыркаться. Рейневан уже видел нечто подобное.

Такое обычно было предвестником весьма малоприятных вещей.

— А я думаю, — сказал Флютек, — что неправда. Я думаю, ты врешь. Что врал с самого начала, Рейневан.

Откуда Флютек взялся у Жижки, не знал никто. Разумеется, сплетни ходили. В соответствии с одними Богухвал Неплах, истинное имя — Йехорам бен Исхак, — был евреем, учеником раввинской школы, которого просто так, каприза ради, пощадили во время резни в Хомутовском гетто в марте 1421 года. По другим его действительно звали Богухвал, но не Неплах, а Готтлоб, и был он немцем, купцом из Пльзени. В соответствии с третьими, он — монах-доминиканец, которого Жижка — по неведомым причинам — лично спас во время избиения и уничтожения священников и монахов в Беруне. Четвертые утверждали, что Флютек был чеславицким приходским священником, который своевременно учуял конъюнктуру, примкнул к гуситам и с неофитским жаром забирался Жижке в жопу так рьяно, что доскребся до этой должности. Рейневан был склонен верить именно последнему — Флютек должен был быть попом, в пользу этого говорили его мерзопакостная лживость, двуличность, жуткий эгоизм и прямо-таки невообразимая алчность.

Собственно, именно жадности Богухвал Неплах был обязан своим прозвищем. Потому что когда в 1419 году католические паны завладели Кутной горой, главнейшим в Чехии центром добычи руды, отрезанная от кутногорских шахт и монетных дворов гуситская Прага начала штамповать собственные деньги, медяки с исчезающе малым количеством серебра. Это были никудышные деньги, практически ничего не стоящие, с паритетом почти равным нулю. Пражскими монетками пренебрегали и презрительно называли их «флютками»[22]. Поэтому когда Богухвал Неплах начал исполнять у Жижки обязанности шефа разведки, прозвище «Флютек» мгновенно прилипло к нему. Ибо вскоре оказалось, что Богухвал Неплах не пропустит оказии украсть или присвоить любой плохо или хорошо лежащий флютек. Любое мало-мальски ценное дерьмо.

Каким чудом Флютек удержался при Жижке, который в своем Новом Таборе расхитителей карал сурово и железной рукой давил воровство, оставалось загадкой. Загадкой оставалось, почему Неплаха позже терпел не менее принципиальный Прокоп Голый. Напрашивалось одно объяснение — в том, что он делал для Табора, Богухвал Неплах был профессионалом. А найти профессионала нелегко. Поэтому приходится многое прощать.

— Если ты хочешь знать, — начал Флютек, — то твой рассказ, как, впрочем, и твоя личность, с самого начала пользовались у меня весьма небольшим кредитом доверия. Тайные сборища, секретные совещания, всемирные заговоры — все это хорошо в литературе, приличествуют этакому, скажем, Вольфраму фон Эшенбаху, у Вольфрама действительно приятно читать о тайнах и заговорах… о мистерии Грааля, о Терре Сальбэше[23], о всяческих Клингзорах, Флагетанисах, Файрефизах и прочих Титурелях. В твоем рассказе было немного многовато такой литературщины. Иными словами, я подозреваю, что ты просто-напросто налгал.

Рейневан ничего не сказал, только пожал плечами. Явно демонстративно.

— Поводы для твоих выдумок, — продолжал Неплах, — могут быть различными. Ты сбежал из Силезии, как утверждаешь, потому что тебя преследовали и тебе грозила смерть. Если это правда, то у тебя действительно не было другого выбора, как втереться в доверие Амброжу. А как сделать это поудачней, если не предостеречь его о готовящемся на него покушении? Потом тебя привели к Прокопу. Прокоп в беглецах из Силезии обычно видит шпионов, поэтому вешает всех подряд, и per saldo[24] выходит одно на одно. Так как же спасти свою шкуру? Ну, хотя бы взять и рассказать о тайном совете и заговоре. Что скажешь, Рейневан? Как это звучит? Вольфрам фон Эшенбах позавидовал бы. А турнир в Вартбурге ты выиграл бы как пить дать… Так что причин сочинять, — спокойно продолжал Флютек, — у тебя было достаточно. Но в действительности, я думаю, была только одна.

— Конечно. — Рейневан прекрасно знал, о чем речь. — Одна.

— Мне, — в глазах Флютека появились два желтых чертика, — больше всего по сердцу та гипотеза, что твое плутовство имеет целью отвлечь внимание от действительно существенной проблемы. То есть от пятисот гривен[25], реквизированных у ограбленного сборщика податей. Что ты на это скажешь, медик?

— То же, что обычно. — Рейневан зевнул. — Ведь мы это уже проходили. На твои заезженные и нудные вопросы я, как всегда, дал столь же заезженные и нудные ответы. Нет, брат Неплах, я не поделюсь с тобой деньгами, реквизированными у ограбленного колектора. Причин тому несколько. Во-первых, у меня нет этих денег, поскольку не я их «реквизировал». Во-вторых…

— А кто?

— Нужный ответ: понятия не имею.

Золотые чертики подпрыгнули и кувыркнулись.

— Лжешь.

— Конечно. Можно идти?

— У меня есть доказательство тому, что ты лжешь.

— Ишь ты.

— Ты продолжаешь утверждать, что тот мифический съезд, — Флютек просверлил его взглядом, — происходил тринадцатого сентября и что в нем принимал участие Кашпар Шлик. Так вот из вполне достоверных источников я знаю, что тринадцатого сентября 1425 года Кашпар Шлик находился в Буде. А значит, не мог быть в Силезии.

— Хреновые у тебя источники, Неплах. Впрочем, нет, это провокация. Пробуешь меня подловить. Кстати, уже не в первый раз. Верно?

— Верно. — У Флютека даже веко не дрогнуло. — Садись, Рейневан, я с тобой еще не закончил.

— У меня нет денег колектора и я не знаю…

— Замолкни.

Какое-то время они молчали. Чертики в глазах Флютека успокоились, почти исчезли. Но Рейневан не дал себя обмануть. Флютек почесал нос.

— Если бы не Прокоп… — сказал он тихо. — Если б не то, что Прокоп запретил мне вас пальцем тронуть, тебя и твоего Шарлея, я бы уж выжал из тебя, что надо. У меня в конце концов говорят все, не было такого, кто молчал бы. Ты тоже, будь уверен, сказал бы, где находятся эти деньги.

У Рейневана уже был опыт, напугать себя он не дал. Пожал плечами.

— Да-а, — начал после очередной паузы Неплах, глядя на свисающую с потолка веревку. — И тот тоже бы заговорил, я б и из него вытянул признание. Такая жалость, что он успел повеситься. Знаешь, совсем недавно я действительно думал, что, возможно, он был в той грангии… Очень меня разочаровало, что ты его не признал…

— Я снова тебя разочарую. Мне действительно жаль.

Чертики слегка подпрыгнули.

— Серьезно?

— Серьезно. Ты меня подозреваешь, приказываешь за мной следить, подкарауливаешь, провоцируешь. Пытаешься выяснить мои мотивы и постоянно забываешь о главном и единственном: чех, который занимался заговорами в грангии, предал моего брата, выдал его на смерть палачам вроцлавского епископа. Вдобавок еще похвалялся этим перед епископом. Так что если б именно он висел на балке, я не пожалел бы денег на благодарственную мессу. Поверь, я тоже сожалею, что это не он. И никто из тех, которых в других случаях ты мне показывал и рекомендовал идентифицировать.

— Верно, — задумчиво согласился Флютек. Наверняка лживо. — Когда-то я ставил на Дзивиша Божка из Милетинка. Вторым был Гинек из Колштейна… Но это ни тот, ни другой…

— Ты спрашиваешь или утверждаешь? Ведь я повторял тебе сто раз: никто из них.

— Да, этих-то двух ты рассмотрел как следует… Тогда. Когда я забрал тебя с собой…

— Под Усти? Помню.



Весь пологий склон был усеян трупами, но по-настоящему чудовищную картину они увидели над текущей по низу долины речкой Здижницей. Здесь, в красной от крови тине, громоздились горы тел, людских останков и лошадей. Было ясно, что тут произошло. Болотистые берега сдержали бегущих с поля боя саксонцев и майсенцев, задержали их на время, достаточно долгое, чтобы их сумела догнать вначале таборитская конница, а чуть погодя и бегущая за нею воющая орда пехоты. Конные чехи, поляки и моравцы не остались здесь надолго, порубили, кто попался, быстро организовали погоню за рыцарями, удирающими в сторону города Усти. Пешие же табориты, гуситы и сироты задержались у реки надолго. Вырезали и забили всех немцев. Систематически, соблюдая порядок, окружали их, сбивали в кучи, потом в дело шли цепы, моргенштерны, палицы, алебарды, гизармы, судлицы, окши, пики и вилы. Не пропускали никого. Возвращающиеся с побоища группы орущих, распевающих, с ног до головы окровавленных Божьих воинов не вели с собой ни одного пленного.

На другом берегу Здижницы, в районе устинского тракта, конники и пехота тоже не бездельничали. Из туч пыли прорывался лязг железа, гул, крики. По земле стелился черный дым, горели Пшедлицы и Грбовицы, захудалые деревушки на другом берегу речки. Там тоже, судя по звукам, продолжалась бойня.

Кони фыркали, выворачивали головы, прижимали уши, капризничали, топали. Докучала жара.

С грохотом, взбивая пыль, к ним подскакали конники, с ними Рогач из Дубе, Вышек Рачинский, Ян Блех из Тешницы, Пухала.

— Почти конец. — Рогач харкнул, сплюнул, отер губы тыльной стороной ладони. — Их было тысяч тринадцать. По предварительным подсчетам, мы прикончили тысячи три с половиной. Пока что. Там все еще идет работа. Кони у саксов измучены, не уйдут. Ну и мы еще добавим к счету. Добьем, думаю, что-нибудь тысячи четыре.

— Может, это не Грюнвальд, — ощерился Добко Пухала. Венявы на его щите почти не было видно из-под кровавой грязи. — Может, не Грюнвальд, но тоже недурно. Что, милостивый князь?

— Пан Прокоп, — Корыбутович словно его не слышал, — не пора ли подумать о христианском милосердии?

Прокоп Голый не ответил. Направил коня вниз по склону, к Здижнице. Между трупами.

— Милосердие милосердием, — зло бросил едущий немного позади Якубек из Вжесовиц, гейтман Билины, — а деньги деньгами! Это ж чистый убыток. Ну гляньте, вот тот, без головы, на щите золотые скрещенные вилы. Значит, Калкройт. Выкуп самое меньшее сто коп дореволюционных грошей. А вон тот, с кишками наверху, виноградные ножи на косом зеленом поле, это Дитрихштайн. Знатный род, минимум триста…

У самой речки обдирающие трупы Сиротки вытащили из-под кучи трупов живого юношу в латах и яке с гербом. Юноша упал на колени, сложил руки, умолял. Потом начал кричать. Получил топором. Замолчал.

— На черном поле брус серебряный, — без всяких эмоций заметил Якубек из Вжесовиц, знаток, как видно, геральдики и экономии. — Значит, Нессельроде. Из графьев. За мальчишку пятьсот было бы. Эх, транжирим мы здесь деньги, брат Прокоп.

Прокоп Голый повернул к нему свое крестьянское лицо.

— Бог судья, — хрипло сказал. — У тех, что здесь лежат, не было его печати на челе. Не было их имен в книге живых… К тому же, — добавил он после недолгого тяжелого молчания, — мы их сюда не приглашали.



— Неплах?

— Что?

— Ты все время приказываешь за мной следить, твои шпики постоянно ходят за мной по пятам. И долго это будет продолжаться?

— А что?

— Мне кажется, в этом нет необходимости…

— Рейневан, я тебя учу, как ставить пиявки?

Они помолчали. Флютек то и дело поглядывал на обрезанную веревку, свисающую с балки.

— Крысы, — задумчиво сказал он, — бегут с тонущего корабля. Не только в Силезии крысы готовят заговоры по грангиям и замкам, пытаются заполучить заграничных покровителей, лижут задницы епископам и герцогам. Потому что их корабль тонет, потому что страх-то — вот он, у самой жопы, потому что приходит конец тщетным надеждам. Потому что мы идем вверх, а они летят вниз, в клоаку. Корыбутович скопытился, под Усти погром и резня, ракушцы разбиты наголову и уничтожены под Цветтлем, на Лужицах пожары аж до самого Згожельца. Угерский Брод и Пресбург в ужасе, Оломунец и Тырнава трясутся за своими стенами. Прокоп торжествует…

— Пока что.

— Что «пока что»?

— Там, под Стжибором… В городе говорят…

— Я знаю, что говорят в городе.

— На нас надвигается крестовый поход.

— Нормально.

— Кажется, вся Европа…

— Не вся.

— Восемьдесят тысяч вооруженных людей…

— Ерунда. Самое большее — тридцать…

— Но говорят…

— Рейневан, — спокойно прервал Флютек, — подумай. Если б было действительно опасно, ты бы меня здесь видел?

Какое-то время помолчали.

— Впрочем, в любой момент, — проговорил шеф таборитской разведки, — все станет ясно. Услышишь.

— Что? Как? Откуда?

Неплах успокоил его жестом. Указал на окно. Показал, чтобы он прислушался.

Заговорили пражские колокола.



Начало Нове Място. Первой была Мария на Газоне, сразу за ней Слованы на Эмаузах, затем ударили колокола церкви Святого Вацлава на Здеразе, к хору присоединился Стефан, за ним Войцех и Михаил, после них звонко и певуче — Дева Мария Снежная. Чуть погодя наполнилось колокольным звоном Старе Място — первым заговорил Исаак, за ним Гавел, наконец, громко и торжественно, храм Тынский. Потом раззвонились колокольни Градчан — у Бенедикта, у Георгия, у Всех Святых. Наконец, самый благороднейший, самый глубокий, самый бронзовый, ударил и поплыл над городом голос колокола Кафедрального собора.

Злата Прага пела колоколами.

* * *

На Староместском рынке была чудовищная суматоха и толкотня. К ратуше валила масса народа, у ворот клубилась толпа. Колокола продолжали звонить. Стоял необычный хаос. Люди толкались, перекрикивали друг друга, жестикулировали, вокруг виднелись только потные, красные от натуги и возбуждения лица, разверстые рты. Лихорадочно горящие глаза.

— В чем дело? — Рейневан схватил за рукав какого-то воняющего мокрой кожей кожевенника. — Известия? Есть известия?

— Брат Прокоп разбил крестовников под Таховом! Наголову разбил, разгромил!

— Был крупный бой?

— Какой там бой? — крикнул рядом тип, выбежавший, видимо, прямо от цирюльника, лицо было наполовину намылено. — Какая там битва! Драпанули! Во всю прыть! В панике! Паписты бежали!

— Бросили все! — взвыл какой-то возбужденный подмастерье. — Оружие, пушки, добро, провизию! И драпанули! Драпанули от Тахова! Брат Прокоп победитель! Чаша — победительница!

— Что вы плетете? Сбежали? Без боя?

— Бежали, бежали! И когда бежали, наши их жутко посекли! Тахов окружен, паны из Ландфрида окружены в замке. Брат Прокоп крушит стены бомбардами, не сегодня-завтра захватит город! Брат Якубек из Вжесовиц гонит и громит господина Генриха фон Плейена!

— Тихааааа! Тише все! Идет брат Ян!

— Брат Ян! Брат Ян! И советники!

Ворота ратуши распахнулись, на ступени вышла группа людей.

В голове шел Ян Рокицана, пробощ от Марии Перед Тыном, невысокий, с благородным, чтобы не сказать — воодушевленным лицом. И нестарый. Ведущему идеологу утраквистской революции было тридцать пять лет. На десять больше, чем Рейневану. Рядом со своим уже знаменитым учеником, тяжело дыша — одышка! — шел Якобеллус Стжыбский, университетский мэтр. Отставая на шаг, держался Питер Пайн, англичанин с лицом аскета. Дальше шли староградские советники — могучий Ян Велвар, Матей Смоляр, Вацлав Гедвика. И другие. Рокицана остановился.

— Братья чехи! — крикнул он, воздевая обе руки. — Пражане! Бог с нами! И Бог над нами!

Рев толпы сначала возвысился, потом опал, утих. Колокола церквей один за другим умолкали. Рокицана не опускал рук.

— Повержены, — крикнул он еще громче, — еретики! Те, которые обесчестили Святой Крест, возложив его по наущению Рима на свои преступные латы. Постигла их кара Божья. Виктория в руках брата Прокопа!

Люди заревели в один голос, послышались крики «ура». Проповедник успокоил толпу.

— Хоть нашли на нас орды адовы, — продолжал он, — хоть протянули к нам окровавленные когти Вавилона, хоть вновь угрожала истинной религии ярость римского антихриста, Бог над нами! Господь Небес простер свою десницу, дабы уничтожить силу вражью! Тот самый Господь, коий утопил войска фараона в Чермном море, который принудил к бегству от Гедеона неисчислимые полчища мадианитян! Господь, ангел коего за одну ночь побил сто восемьдесят пять тысяч ассирийцев. И тот же Господь Небес поразил страхом сердца врагов наших! Как войска святотатца Сеннахерима[26] убегали от Иерусалима, так пораженная ужасом папская банда разбежалась в панике из-под Стжибора и Тахова!

— Как только узрели, — тоненько вторил ему Якобеллус, — слуги дьявольские Чашу на знаменах брата Прокопа, как только услышали хорал Божьих воинов, разбежались и панике так, что и двух вместе не осталось! Были они как прах, разметаемый ветром[27].

— Deus vicit! — крикнул Питер Пайн. — Veritas vicit![28]

— Те Deum laudamus![29]



В тот вечер, четвертого августа 1427 года, Прага громко и шумно праздновала победу, пражане сумасшедшим спонтанным праздником отыгрывались за недели страха и неуверенности. Пели на улицах, плясали вокруг костров на площадях, пили в садах и дворах. Самые религиозные чтили Прокопову викторию во время молений, осуществляемых impromptu[30] во всех пражских церквях. У менее религиозных был на выбор широкий круг других мероприятий. Всюду — в Старом и Новом Мясте, все еще в основном остающейся пепелищем Малой Стране, на Градчанах, — почти всюду корчмари отмечали победу над круцьятой тем, что всем желающим давали даром, за счет заведения, и предлагали еду. По всей Праге вылетели из бочек и бочонков пробки и затычки, запахли мясом решетки, шампуры и котлы. Как обычно, ловкие кабатчики воспользовались оказией, чтобы, прикрывшись щедростью, освободиться от продуктов, готовых вот-вот прокиснуть либо испортиться, а также тех, которым это уже не грозило. Но кто станет обращать внимание! Крестовники разбиты! Опасность миновала. Ликуй, народ!