Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Все говорят, – тянул Генрик Хакеборн, – что твое увлечение французкой было промашкой, а вот то, что ты ее отхендожил, стало твоей гибелью.

Рейневан и на этот раз не ответил, но не удержался, чтобы не кивнуть. Задумчиво.

Едва за холмами скрылись городские башни, как внешне угрюмый и до отвращения службистый Хакеборн оживился, повеселел и сделался разговорчивым без всякого понукания. Звали его – как и добрую половину немцев – Генриком, и был он, как оказалось, родственником влиятельных Хакеборнов из Пшевоза, всего два года назад прибывших из Тюрингии, где их род все ниже сползал по служебной лестнице ландграфов и, как следствие, все сильнее беднел. В Силезии, где имя Хакеборн что-то значило, рыцарь Генрик рассчитывал, служа Яну Зембицкому, на кое-какие приключения и карьеру. Первое ему должна была обеспечить ожидаемая со дня на день круцьята, второе – выгодная колигация[317]. Генрик Хакеборн признался Рейневану, что сейчас вздыхает по прекрасной и темпераментной Ютте де Апольда, дочери чесника Бертольда де Апольды, хозяина в Шёнау. Ютта, увы, признался дальше рыцарь, его афектам не только не отвечает, но даже позволяет себе подшучивать над его намеками. Но ничего, главное – выдержка, капля камень точит.

Рейневан, хоть сердечные перипетии Хакеборна его интересовали гораздо меньше, чем прошлогодний снег, прикидывался, будто слушает, вежливо поддакивал. В конце концов, не стоило быть невежливым с собственным конвоиром. Когда по прошествии некоторого времени рыцарь исчерпал запас интересующих его тем и умолк, Рейневан попытался задремать, но из этого ничего не получилось. Перед прикрытыми глазами постоянно возникал мертвый Петерлин на катафалке либо Адель с ногами на плечах князя Яна.

Они были в Служеевском лесу, красочном, полном ароматов после утреннего дождичка, когда рыцарь Генрик заговорил. Сам – без вопросов – выдал Рейневану цель поездки: замок Столец, гнездышко влиятельного господина фон Биберштайна. Рейневан заинтересовался и одновременно обеспокоился. Он намеревался выспросить болтуна, но не успел. Рыцарь сменил тему и принялся рассуждать относительно Адели фон Стерча и жалкой участи, которую роман с ней уготовил Рейневану.

– Все говорят, – повторил он, – что твое увлечение французкой было промашкой, а то, что ты ее отхендожил, стало твоей погибелью.

Рейневан не стал перечить.

– А меж тем все вовсе не так, – продолжал Хакеборн, строя всезнающую мину. – Все как раз наоборот. Некоторые это угадали. И знают: то, что ты французку оттрахал, спасло тебе жизнь.

– Не понял.

– Князь Ян, – пояснил рыцарь, – не сморгнул глазом выдал бы тебя Стерчам. Рахенау и Баруты здорово на него наседали. Но что бы это означало? Что Адель лжет, запираясь. Что ты ее все же трахал. До тебя доходит? По тем же самым причинам князь не передал тебя палачу на спытки относительно убийств, которые ты якобы совершил. Потому что знал, что на пытках ты начнешь болтать об Адели. Понимаешь?

– Малость.

– Малость! – рассмеялся Хакеборн. – Эта «малость» убережет твою задницу, братец. Вместо эшафота или застенков ты едешь в замок Столец. Потому что там о любовных победах в Аделевой постели ты сможешь рассказывать только стенам, а стены там ого-го! Ну что ж, посидеть-то ты немного посидишь, но зато сохранишь голову и другие части тела. В Стольце тебя никто не достанет, даже епископ, даже Инквизиция. Биберштайны – влиятельные вельможи, не боятся никого, и с ними задираться никто не посмеет. Да, да, Рейневан, тебя спасло то, что князь Ян ни в коем разе не может признать, что ты до него крутил-вертел его метрессу[318]. Любовница, роскошное поле которой пахал лишь законный супруг, это, почитай, почти что девица, а та, что уже давала другим любовникам, – развратница. Потому что если в ее ложе побывал Рейнмар де Беляу, то вполне мог ведь наведываться и любой другой.

– Ты очень мил. Благодарю.

– Не благодари. Я сказал, что твое амурное дельце тебя спасло. Так на это и смотри.

«Ох, не до конца, – подумал Рейневан. – Не до конца».

– Я знаю, о чем ты думаешь, – удивил его рыцарь. – О том, что умряк будет еще молчаливее? Что в Сельце тебя могут отравить или втихаря свернуть шею. Так вот – нет, ошибочно ты так думаешь, если, конечно, думаешь. Хочешь знать почему?

– Хочу.

– Тайно заточить тебя в Стольце предложил князю сам Ян фон Биберштайн. И князь тут же согласился. А теперь самое интересное: ты знаешь, почему Биберштайн поспешил с такой офертой[319]?

– Понятия не имею.

– А я имею. Потому что слух пошел по Зембицам. Об этом его попросила сестра князя, графиня Евфемия. А она держит князя в крупном к себе уважении. Говорят, еще с детячьих лет. Поэтому графиня на зембицком дворе имеет такой вес. Хоть положение-то у нее никакое. Потому что какая она графиня? Пустой титул и уважение. Она родила швабскому Фридерику одиннадцать детей, а когда овдовела, детки выставили ее из Эттингена. Ни для кого это не тайна. Но в Зембицах она всей своей мордой – госпожа. Ничего не скажешь.

Рейневан и не думал возражать.

– Не она одна, – продолжал после недолгого молчания Хакеборн, – просила за тебя у господина Яна Биберштайна. Хочешь знать, кто еще?

– Хочу.

– Биберштайна дочка, Катажина. Видать, ты ей по душе пришелся.

– Такая высокая, светловолосая?

– Не прикидывайся глупцом. Ты же ее знаешь. Идут слухи, что она уже раньше спасла тебя от погони. Эх, как все это удивительно переплелось. Скажи сам, разве не ирония судьбы, комедия ошибок? Разве это не NARRENTURM, не истинная Башня шутов?

«Это верно, – подумал Рейневан. – Самая настоящая Башня шутов. А я… Нет, Шарлей был прав – я самый большой шут. Король дураков, маршал глупцов, великий приор ордена кретинов».

– В башне в Стольце, – весело продолжал Хакеборн, – ты долго не просидишь, если проявишь сообразительность. Готовится, я знаю наверняка, большая круцьята на чешских еретиков. Дашь обет, примешь крест, тебя и отпустят. Повоюешь. А покажешь себя в борьбе со схизмой, так тебе простят все прегрешения.

– Есть только одно «но».

– Какое?

– Я не хочу воевать.

Рыцарь повернулся в седле, долго смотрел на него.

– Это, – спросил он язвительно, – почему бы?

Ответить Рейневан не успел. Раздался ядовитый свист и тут же громкий хруст. Хакеборн покачнулся, схватился руками за горло, в котором, пробив пластину горжета[320], торчал арбалетный болт. Рыцарь, обильно оплевываясь кровью, медленно наклонился назад и свалился с коня. Рейневан видел его глаза, широко раскрытые, полные безбрежного изумления.

Потом пошло сразу много и быстро.

– Нападеееение! – крикнул армигер, выхватывая из ножен меч. – За оружие!

В кустарнике перед ними страшно гукнуло, сверкнул огонь, заклубился дым. Конь под одним из слуг повалился, словно громом пораженный, придавив седока. Остальные кони поднялись на дыбы, напуганные выстрелом. Встал на дыбы и конь Рейневана. Связанный Рейневан не сумел удержать равновесие, упал, крепко ударившись бедром о землю.

Из кустарников вылетели конники. Рейневан, хоть и скорчившийся на песке, сразу узнал их.

– Бей! Убивай! – орал, крутя мечом, Кунц Аулок, известный под прозвищем Кирьелейсон.

Зембицкие стрелки дали залп из арбалетов, но все трое безбожно промазали. Собрались бежать, но не успели, свалились под ударами мечей. Армигер мужественно сошелся с Кирьелейсоном, кони храпели и плясали, звенели клинки. Конец стычке положил Сторк из Горговиц, вбив армигеру в спину бурдер[321]. Армигер напружинился, тогда Кирьелейсон добил его тычком в горло.

Глубоко в лесу, в гуще, тревожно кричала напуганная сорока. Пахло порохом.

– О, гляньте-ка, гляньте, – проговорил Кирьелейсон, ткнув в лежащего Рейневана ботинком. – Господин Белява. Давненько мы не виделись. Ты не радуешься?

Рейневан не радовался.

– Заждались мы тебя здесь, – посетовал Аулок, – в слякоти, холоде и неудобствах. Ну, finis coronat opus[322]. Мы тебя взяли, Белява. К тому ж готового, я бы сказал, к употреблению, уже упакованного. Ох нет, не твой это день. Не твой.

– Давай, Кунц, я садану его по зубам, – предложил один из банды. – Он мне тогда чуть было глаз не выбил, в той корчме под Бжегом. Так я ему теперича зубы вышибу.

– Перестань, Сыбек, – буркнул Кирьелейсон. – Держи нервы в узде. Иди лучше и проверь, что у того рыцаря было во вьюках и мошне. А ты, Белява, чего это так на меня свои буркалы вытаращил?

– Ты убил моего брата, Аулок.

– Э?

– Брата моего убил. В Бальбинове. За это будешь висеть.

– Дурь несешь, – холодно сказал Кирьелейсон. – Видать, с коня-то на голову сверзился.

– Ты убил моего брата.

– Повторяешься, Белява.

– Врешь!

Аулок встал над ним, по выражению его лица можно было понять, что он решает дилемму: пнуть или не пнуть. Не пнул явно из пренебрежения. Отошел на несколько шагов, остановился у коня, убитого выстрелом.

– Чтоб меня черти взяли, – сказал, покачав головой. – И верно, грозное и убийственное оружие эта твоя хандканона, Сторк. Погляди сам, какую дырищу в кобыле проделала. Кулак поместится! Да! Воистину – оружие будущего! Современность! Прогресс!

– В задницу с такой современностью, – кисло огрызнулся Сторк из Горговиц. – Не в коня, а в мужика я метился из этой холерной трубы. И не в этого, в того, другого.

– Не беда. Не важно, куда метился, важно, куда попал! Эй, Вальтер, ты что там делаешь?

– Дорезаю тех, кто еще дышит! – ответил Вальтер де Барби. – Нам свидетели ни к чему, верно?

– Поспеши! Сторк, Сыбек, ать-два, сажайте Беляву на коня. На того рыцарского кастильца. Да привяжите покрепче, потому как это озорник. Помните?

Сторк и Сыбек помнили, ох помнили, поэтому, прежде чем посадить Рейневана на седло, выдали ему несколько тычков и покрыли грязными ругательствами. Связанные руки прикрепили к луке, а икры – к стременному ремню. Вальтер де Барби покончил с «дорезанием», протер кинжал, трупы зембичан затащили в кусты, коней прогнали, по команде Кирьелейсона вся четверка – плюс Рейневан – двинулись вперед. Ехали быстро, явно стремясь поскорее убраться с места нападения и оторваться от возможной погони. Рейневан дергался в седле. Ребра кололи при каждом вздохе и болели как черти. «Дальше так быть не может, – глупо подумал он, – не может быть, чтобы меня то и дело колотили».

Кирьелейсон подгонял дружков криком, ехали галопом. Все время по дороге. Они явно предпочитали скорость возможности скрыться, плотный лес не позволил бы ехать рысью, не говоря уже о галопе.

С ходу вылетели на распутье и напоролись на засаду.

Со всех дорог, а также сзади на них ринулись скрытые до того в зарослях конники. Человек двадцать, из которых половина была в полных белых латах. У Кирьелейсона и его компании не было никаких шансов выкрутиться, но все равно, надо признать, они яростно сопротивлялись. Аулок с разрубленной топором головой свалился с коня первым. Рухнул под конские копыта Вальтера де Барби, которого навылет пробил мечом небольшой рыцарь с польским Хвостом на щите. Получил булавой по голове Сторк, Сыбка из Кобылейгловы иссекли и искололи так, что кровь обильно обрызгала съежившегося в седле Рейневана.

– Ты свободен, друг.

Рейневан заморгал. Голова кружилась. Ему показалось, что все произошло слишком уж быстро.

– Спасибо, Болько… Прости… Ваша княжеская милость…

– Ладно, ладно, – прервал Болько Волошек, наследник Ополя и Прудника, хозяин Глокувки, перерезая корделясом[323] его узы. – Никакая не «милость». В Праге ты был Рейневаном, а я Болеком. За кружкой пива и в драке. Да еще когда мы экономии ради брали одну курву на двоих в борделе на Целетней в Старом Городе. Забыл?

– Не забыл.

– Я тоже. Как видишь, школяр школяра в беде не бросает. А Ян Зембицкий может чмокнуть меня в задницу. Впрочем, я рад, что мы вовсе не зембицких порубили. Правда, случайно, но обошлось без дипломатических осложнений, потому как мы, признаться, здесь, на дороге в Столец, думали увидеть скорее зембицкий эскорт. А тут – глянь, какая неожиданность. Кто ж это такие, господин подстароста? Познакомься, Рейневан, это мой подстароста, господин Кжих из Костельца. Ну так как, господин Кжих? Кого-нибудь узнаете? Может, кто еще жив?

– Кунц Аулок и его компания, – опередил Рейневана гигант с Хвостом на щите, – а дышит еще только один. Сторк из Горговиц.

– Ого! – насупился и закусил губу хозяин Глогувки. – Сторк? И живой? А ну, давайте его сюда.

Волошек тронул коня, с высоты седла глянул на убитых.

– Сыбек из Кобылейгловы, – узнал он. – Сколько уж раз уходил от палача, но вот, как говорится, сколь веревочке ни виться… А это Кунц Аулок, холера, из такой приличной семьи. Вальтер де Барби, ну что ж, как жил, так и помер. Это кто ж таков? Уж не господин ли Сторк?

– Смилуйтесь, – забормотал Сторк из Горговиц, кривя залитое кровью лицо. – Пардону… Помилуй, господин…

– Нет, господин Сторк, – холодно ответил Болько Волошек. – Ополе вскоре будет моей собственностью, моим княжеством. Изнасилование опольской жительницы – это, на мой взгляд, серьезное преступление. Слишком тяжелое для быстрой смерти. Жаль, мало у меня времени.

Молодой князь привстал на стременах, осмотрелся.

– Связать стервеца, – приказал он. – И утопить.

– Где? – удивился Хвост. – Тут же нигде нет воды.

– Вот там, во рву, – указал Волошек, – есть лужа. Правда, невеликая, но голова наверняка поместится.

Глогувские и опольские рыцари затащили ревущего и вырывающегося из пут Сторка ко рву, перевернули и, держа за ноги, впихнули голову в лужу. Рев сменился яростным бульканьем. Рейневан отвернулся.

Прошло много времени. Очень много.

Вернулся Кших из Костельца в сопровождении другого рыцаря, тоже поляка, герба Нечуя.

– Всю воду из лужи выхлестал, негодяй, – весело сказал Хвост. – Только илом подавился.

– Пора бы нам отсюда уходить, ваша княжеская милость, – добавил Нечуй.

– Верно, – согласился Болько Волошек. – Правда, господин Сляский? Послушай, Рейневан, со мной ты ехать не можешь, мне негде тебя спрятать ни у себя, в Глогувке, ни в Ополе, ни в Немодлине. Ни отец, ни дядя Бернард не захотят неприятностей с Зембицами, выдадут тебя Яну, как только он напомнит. А он напомнит.

– Знаю.

– Знаю, что ты знаешь. – Молодой Пяст прищурился. – Но не знаю, понимаешь ли. Поэтому перейду к деталям. Безразлично, какое ты выберешь направление, но Зембицы обходи. Обходи Зембицы, друг, советую по старой amicicii[324]. Обходи это княжество стороной. Поверь, там тебе искать нечего. Может, и было что, но теперь нечего. Тебе это ясно?

Рейневан кивнул. Ему это было ясно, но признаться он ни в какую не хотел и не мог себя заставить.

– Ну, тогда, – князь дернул вожжи, развернул коня, – каждый в свою сторону. Управляйся сам.

– Еще раз благодарю. Я твой должник, Болько.

– О чем речь! – махнул рукой Волошек. – Я же сказал: по старой школярской дружбе. Эх! Это были времена! В Праге… Бывай, Рейнмар. Bene vale[325].

– Bene vale, Болько.

Вскоре на тракте утих топот коней опольского кортежа, скрылся в березняке темно-гнедой кастилец Рейневан, до недавних пор собственность Генрика Хакеборна, тюрингского рыцаря, приехавшего в Силезию по собственную смерть. На развилке все успокоилось, утихли крики сорок и соек. Продолжали петь иволги…

Не прошло и часа, как первый лис принялся обгладывать голову Кунца Аулока.



События на ведущем в Столец тракте стали – во всяком случае, на некоторое время, – сенсацией, темой дружеских бесед и модных сплетен. Зембицкий князь Ян несколько дней ходил хмурый, пронырливые придворные рассказывали, что он дуется на сестру, княгиню Евфемию, иррационально приписывая ей вину за случившееся. Разошелся также слух, будто очень крепко получила по ушам служанка госпожи Адели де Стерча. Шла молва, что досталось ей за веселое щебетанье и смех в то время, когда госпоже было вовсе не до смеха.

Хакеборны из Пжевоза пообещали, что убийц юного Генрика достанут хоть из-под земли. Прелестная темпераментная Ютта де Апольда смертью поклонника не опечалилась, как говорили, отнюдь.

Молодые рыцари организовали преследование преступников, мотаясь от замка к замку под пение рогов и грохот подков. Преследование больше напоминало пикник, да и результаты были тоже пикничные. В некоторых случаях наблюдалась беременность, а затем и направление сватов. Правда, с большой задержкой.

Зембицы навестила Инквизиция, но зачем навещала, не смогли узнать даже самые пронырливые и жадные до сенсаций сплетники. Другие вести и слухи доходили быстро.

Во Вроцлаве, у Святого Яна Крестителя, каноник Отто Беесс страстно молился перед главным алтарем, благодарил Бога, опустив голову на сложенные домиком ладони.

В Ксенгницах, селе под Любином, старенькая, вконец сгорбившаяся мать Вальтера де Барби думала о приближающейся зиме и о голоде, который теперь, когда она осталась без опеки и помощи, несомненно, убьет ее перед новолунием.

В Немчи, в корчме «Под бубнами», какое-то время было очень шумно – Вольфгер, Морольд и Виттих Стерчи, а с ними Дитер Гакст Стефан Роткирх и Йенч фон Кнобельсдорф по прозвищу Филин орали наперебой, сквернословили, угрожали, опрокидывая кватерку за кватеркой и гарнец за гарнцем. Подносящие напитки слуги ежились от страха, слыша описания мук, которым выпивохи намеревались в ближайшем будущем подвергнуть некоего Рейневана де Беляу. К утру настроение поправило неожиданно трезвое замечание Морольда. Нет такого худа, отметил Морольд, которое не обернулось бы добром. Раз уж Кунца Аулока дьяволы взяли, значит, тысяча рейнских золотых Таммона Стерча останется в кармане. То есть в Штерендорфе.

Спустя четыре дня весть дошла и до Штерендорфа.



Малолетняя Офка Барут была очень, ну очень недовольна. И очень зла на охмистриню[326]. Офка никогда не дарила охмистриню симпатией, слишком часто ее мать пользовалась помощью охмистрини, чтобы принудить Офку делать то, чего Офка не любила, – особенно есть кашу и умываться. Однако сегодня охмистриня достала Офку особенно зверски – силой оторвала от игры. Игра заключалась в бросании плоского камня на свежие коровьи лепешки и благодаря своей простоте и доставляемой радости пользовалась последнее время успехом у ровесников Офки, в основном отпрысков городской стражи и челяди.

Оторванная от игры девочка ворчала, дулась и что было сил старалась осложнить охмистрине задачу. Нарочно шла маленькими шажками, из-за чего охмистриня вынуждена была чуть ли не еле-еле плестись. Злым фырканьем реагировала на замечания и на все, что охмистриня говорила. Потому что все это ее мало задевало. Она была по горлышко сыта переводом речей дедушки Таммона, у которого в комнатах сильно воняло, впрочем, дедушка и сам вонял не меньше. Ей было до свечки, что в Штерендорф только что приехал дядя Апеч, что дядя Апеч привез дедушке невероятно важные новости, что именно сейчас передает их, а когда окончит, дедушка Томмо, как всегда, пожелает много чего сказать, а кроме нее, благородной девицы Офки, никто не понимает дедушкиных речей.

Благородной девице Офке все это было неинтересно. У нее было только одно желание – вернуться к городскому валу и кидать плоский камень на коровьи лепешки.

Уже на лестнице она услышала звуки, доносящиеся из комнаты дедушки. Вести, доставленные дядей Апечей, видимо, действительно были потрясающими и крайне неприятными. Почему что Офке еще никогда не доводилось слышать, чтобы дедушка так рычал. Никогда. Даже когда узнал, что лучший жеребец табуна чем-то отравился и издох.

– Вуаахха-вуаха-буххауахху-уууааха! – вырывалось из комнаты. – Хрррохрхххих… Уаарр-рааах! О-о-о-ооо…

Потом послышался хрип.

И наступила тишина.

А потом из комнаты вышел дядя Апеч. Долго смотрел на Офку. Еще дольше – на охмистриню.

– Прошу наготовить еды на кухне, – сказал он наконец. – Проветрить комнату. И вызвать священника. Именно в такой последовательности. Дальнейшие распоряжения дам, когда поем. Многое, – добавил он, видя угадывающий истину взгляд охмистрини. – Здесь теперь многое изменится.

Глава двадцать первая,

в которой снова появляется красный голиард и черный воз, а на возу пятьсот с гаком гривен. И все потому, что Рейневан опять устремляется за очередной юбкой.


Около полудня дорогу ему загородил бурелом – огромное пространство поломанных, лежащих валом стволов, доходящее до далекой стены бора. Затор из искореженных стволов, хаос спутавшихся ветвей, исковерканных как бы в смертной муке, вырванных из земли корней и лабиринт ям был точным отображением того, что творилось у него в душе. Аллегорический ландшафт не только задержал его, но и заставил задуматься.

Расставшись с князем Болеком Волошеком, Рейневан в совершенной апатии ехал на юг, туда, куда ветер гнал валы черных туч. Собственно, он не знал, почему выбрал именно это направление. Может, потому что перед тем, как уехать, туда указал Волошек? Или инстинктивно выбрал дорогу, уводящую от мест и дел, пробуждающих страх и отвращение? От Стерчей, Стшегома и господина фон Лаасана, от Хайна фон Чирне, свидницкой Инквизиции, замка Столец, Зембиц и князя Яна…

И Адели.

Тучи неслись так низко, что казалось, еще немного, и заденут верхушки деревьев, стоявших за буреломом. Рейневан вздохнул.

Ах как задели, как резанули сердце и внутренности холодные слова князя Болека! В Зембицах ему больше нечего искать! Господи! Эти слова, возможно, потому, что они были так безжалостно откровенны, столь правдивы, потрясли Рейневана сильнее, чем холодный и равнодушный взгляд Адели, чем жестокий голос, которым она науськивала на него рыцарей, чем удары, которые по ее вине сыпались на него, чем заточение в башне. В Зембицах ему больше искать нечего. В Зембицах, в которые он рвался, полный надежды и любви, пренебрегая опасностями, рискуя здоровьем и жизнью. В Зембицах ему уже нечего искать!

«Значит, – подумал он, вглядываясь в путаницу корней и ветвей, – мне уже не осталось ничего, и вместо того, чтобы убегать в поисках утраченного, не лучше ли вернуться в Зембицы? Изыскать возможность встретиться с глазу на глаз с неверной любовницей? Чтобы, как известный рыцарь из баллады, который, спасая брошенную ветреной дамой перчатку, вошел в цвингер[327] со львами и пантерами, кинуть Адели в лицо, как кинул перчатку тот рыцарь, горький упрек и холодное презрение? Посмотреть, как негодница бледнеет, как смущается, как ломает руки, как опускает глаза, как дрожат у нее губы. Да, да, пусть будет что угодно, лишь бы увидеть, как она бледнет, как стыдится, видя презрение, порожденное собственным отступничеством. Сделать так, чтобы она страдала! Чтобы ее изматывал стыд, мучили угрызения совести…»

«Как же, – отозвался рассудок, – угрызения?! Совесть! Дурак ты, вот что. Она рассмеется, прикажет снова избить тебя и бросить в башню. А сама пойдет к князю, и они улягутся в постель, будут играть в любовь, да что там, беситься так, что ложе начнет трястись и трещать. И не будет там ни угрызений совести, ни сожалений. Будет смех, потому что насмешки и издевки над наивным глупцом Рейневаном из Белявы придадут любовным забавам вкуса и огня, словно пряная приправа».

Конь Генрика Хакеборна заржал, тряхнул головой. Шарлей, подумал Рейневан, похлопывая его по шее, Шарлей и Самсон остались в Зембицах. Остались? А может, сразу, как только его арестовали, двинулись в Венгрию, довольные тем, что освободились наконец от излишних забот? Шарлей совсем недавно расхваливал дружбу, говорил, что это штука изумительная и громадная. Но раньше – и как же искреннее и правдивее это звучало – заявлял, что ему важны лишь собственное удобство, собственное благо и счастье, а все остальное – пропади пропадом. Так он говорил, и в общем…

В общем, конь снова заржал. И ему ответило ржание.

Рейневан поднял голову и успел заметить наездника на опушке леса.

Амазонку.

«Николетта, – изумился он. – Николетта Светловолосая! Серая кобыла, светлая коса, серая накидка. Это она, она, никаких сомнений!»

Николетта тоже увидела его. Но вопреки ожиданиям не помахала рукой, не окликнула весело и приветливо. Куда там! Она развернула коня и кинулась прочь. Рейневан не стал долго раздумывать. Говоря точнее, не раздумывал вообще.

Он ударил кастильца ногами и бросился вслед по краю бурелома. Галопом. Ямы от вывороченных деревьев грозились поломать ноги коню, а ездоку свернуть шею, но, как сказано, Рейневан не раздумывал. Конь тоже.

Когда он вслед за амазонкой влетел в бор, то понял, что ошибся. Во-первых, сивый конь был не знакомой ему чистокровной и резвой кобылой, а костлявой и неуклюжей клячей, бегущей по папоротникам тяжело и совершенно неграциозно. Восседающая на кляче девушка никоим образом не могла быть Николеттой Светловолосой. Смелая и решительная Николетта, то есть Катажина Биберштайн, мысленно поправился он, не ехала бы, во-первых, на дамском седле. Во-вторых, не сгибалась бы на нем так безобразно и не оглядывалась бы испуганно. И не пищала бы так пронзительно. Совершенно определенно – так бы она не пищала.

Когда наконец до него дошло, что он, словно кретин или извращенец, гоняется по лесам за совершенно незнакомой девушкой, было уже слишком поздно. Амазонка под грохот копыт и истошный визг выехала на поляну; Рейневан выехал за ней. Он пытался сдержать коня, но норовистый жеребец не дал себя остановить.

На поляне были люди, кони, целый кортежик. Рейневан заметил нескольких пилигримов, нескольких францисканцев в коричневых рясах, нескольких вооруженных алебардистов, толстого сержанта и запряженный парой лошадей фургон, покрытый черным просмоленным полотном. И человека на вороном коне в бобровом колпаке и плаще с бобровым воротником. Тот, в свою очередь, заметил Рейневана, указал на него сержанту и вооруженным людям.

«Инквизитор», – с ужасом подумал Рейневан, но тут же сообразил, что ошибся. Он уже видел эту телегу, видел этого типа в бобровом колпаке и воротнике. О том, кто это, ему сказала Дзержка де Вирсинг на фольварке, где останавливалась со своим табуном. Это был колектор. Сборщик податей.

Вглядываясь в накрытую черным полотном телегу, он понял, что видел ее и позже. Вспомнил обстоятельства и в результате тут же решил бежать. Но не успел. Потому что, прежде чем развернул топчущегося и дергающего мордой коня, рысью подъехали вооруженные, окружили его и отрезали от леса. Увидев, что он попал под прицел нескольких готовых к выстрелу арбалетов, Рейневан отпустил вожжи, поднял руки и крикнул:

– Я здесь случайно, по ошибке. Без злых намерений!

– Любой так может сказать, – ответил, подъехав, бобровый колектор. Он смотрел угрюмо, рассматривал так внимательно и подозрительно, что Рейневан замер, ожидая самого худшего и неизбежного. То есть того, что колектор его узнает.

– Эй-эй! Постойте! Я этого парня знаю!

Рейневан сглотнул. Положительно, это был день восстановления знакомств. Крикнул голиард, с которым Рейневан познакомился в раубриттерском Кромолине, тот самый, который читал гуситский манифест, а потом вместе с Рейневаном прятался в сырне. Немолодой, в кабате с вырезанной зубчиками баскиной и красном рогатом капюшоне, из-под которого выглядывали вьющиеся пряди сильно поседевших волос.

– Я хорошо знаю этого юношу, – сказал голиард. – Он из приличной благородной семьи. Его зовут Рейнмар фон Хагенау.

– Может, потомок, – черты лица бобрового коллектора помягчали, – известного поэта?

– Нет. А почему он следит за нами? Идет по следу? А?

– По какому следу? – опередив Рейневана, фыркнул красный голиард. – Слепые вы, что ли? Он же из бора выехал! Если б следил, ехал бы по дороге, по следам.

– Хм-м-м, пожалуй, верно. Так вы его знаете?

– Как аминь в пачеже, – весело подтвердил голиард. – Я же его имя знаю. А он знает, что меня зовут Тибальт Раабе. Ну, господин Рейнмар, скажи, как меня зовут?

– Тибальт Раабе.

– Ну, видите!

Получив столь неоспоримое доказательство, колектор откашлялся, поправил бобровый колпак, приказал солдатам отъехать.

– Простите, хм-м-м… Пожалуй, слишком уж я осторожен… Но мне надо быть чутким! Больше сказать ничего не могу. Ну что ж, господин Хагенау, можете…

– …ехать с нами, – запросто докончил голиард, предварительно незаметно подмигнув Рейневану. – Мы в Бардо. Вместе, потому как кучкой-то веселей и… безопасней.

– Ты был, – догадался Рейневан, – в Зембицах.

– Был. И кое-что слышал… Вполне достаточно, чтобы удивиться, увидев вас здесь, в Голеньевских борах. Потому что разошлась весть, что вы в башне сидите. Ох, ну и приписали же вам грехов… Сплетничали… Если б я вас не знал…

– Однако знаешь.

– Знаю. И сочувствую. Поэтому скажу: поезжайте с нами. В Бардо. О Господи… да не смотрите вы на нее так. Мало вам того, что вы ее по лесу гоняли?

Когда едущая впереди группы девушка обернулась в первый раз, Рейневан даже вздохнул от изумления и разочарования. Как он мог спутать эту дурнушку с Николеттой? С Катажиной Биберштайн?

Волосы у девушки действительно были почти такого же цвета, светлые, как солома, частый в Силезии результат смешения крови светловолосых отцов с Лабы и светловолосых матерей с Ватры и Просны. Но на этом подобие и оканчивалось. У Николетты кожа была как албеастр, лоб же и подбородок этой девушки украшали точечки угрей. У Николетты глаза были ну прямо васильки, у прыщатой девицы – никакие, водянистые и все время по-лягушечьи вылупленные, что могло быть результатом испуга. Нос слишком маленький и вздернутый, губы слишком тонкие и бледные. Вероятно, что-то прослышав о моде, она выщипала себе брови, но с ужасным результатом – вместо того чтобы выглядеть модной, она выглядела глупой. Впечатление дополняла одежда: тривиальная кроличья шапочка, а под опончей – серое дешевенькое пальтишко, прямо скроенное, сшитое из плохой шерсти. Катажина Биберштайн наверняка лучше одевала своих служанок.

«Дурнушка, – подумал Рейневан, – бедная дурнушка. Не хватает еще только оспинок. Но у нее все еще впереди».

У едущего бок о бок с девушкой рыцаря оспа – этого нельзя было не заметить – была уже пройденным этапом. Ее следов не скрывала короткая седая борода. Упряжь вороной, на которой он ехал, была сильно изношена, а кольчуг вроде той, что была на нем, не носили уже со времен легницкой битвы. «Обедневший рыцарь, – подумал Рейневан, – каких много, провинциальный vassalorum[328]. Везет дочь в монастырь. Куда же еще-то. Кому такая нужна? Только кларискам или цистерцианкам».

– Прекратите же, – прошипел голиард, – пялиться на нее. Нехорошо.

Что ж, действительно нехорошо. Рейневан вздохнул и отвел глаза, целиком сосредоточившись на дубах и грабах, растущих по краю дороги. Однако было уже поздно.

Голиард тихо выругался. А выряженный в легницкую кольчугу рыцарь остановил коня и подождал, пока к нему подъедут. Мина у него была очень серьезная и очень угрюмая. Он гордо поднял голову, уперся рукой в бедро рядом с рукоятью меча. Столь же немодного, как и кольчуга.

– Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн, – откашлявшись, представил его Тибальд Раабе. – Господин Рейневан фон Хагенау.

Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн некоторое время смотрел на Рейневана, но вопреки ожиданиям не спросил о родственной связи с известным поэтом.

– Вы напугали мою дочь, милостивый господин, – высокомерно заметил он, – гоняясь за ней.

– Прошу извинить. – Рейневан поклонился, чувствуя, как краснеют у него щеки. – Я ехал за ней, поскольку… По ошибке. Еще раз прошу простить. И у нее тоже, если позволите, попрошу прощения, опустившись на колено…

– Это ни к чему, – отрезал рыцарь. – Просто не уделяйте ей внимания. Она очень робка. Несмела. Ер – доброе дитя. В Бардо ее везу…

– В монастырь?

– Почему, – насупил брови рыцарь, – вы так думаете?

– Потому как очень благочестивы… то есть, – выручил Рейневана из неловкого положения голиард, – очень благочестивыми вы оба выглядите.

Благородный Хартвиг фон Штетенкорн наклонился в седле и сплюнул, совсем не благочестиво, зато абсолютно по-рыцарски.

– Оставьте в покое мою дочь, господин фон Хагенау, – повторил он. – Совсем и навсегда. Вы поняли?

– Понял.

– Прекрасно. Кланяюсь.



Еще через час покрытый черным полотном воз увяз в грязи. Чтобы его вытянуть, пришлось привлечь все силы, не исключая Меньших Братьев. Естественно, до физической работы не снизошли ни дворяне, то есть Рейневан и фон Штетенкорн, ни культура и искусство в лице Тибальда Раабе. Бобровый колектор ужасно занервничал в связи со случившимся, бегал, ругался, командовал, беспокойно посматривал на бор. Видимо, заметил взгляды Рейневана, потому что, как только экипаж высвободился и отряд двинулся, счел нужным кое-что пояснить.

– Понимаете ли, – начал он, заведя коня между Рейневаном и голиардом, – все дело в грузе, который я везу. По правде говоря, довольно важном.

Рейневан не прокомментировал. Впрочем, он прекрасно знал, о чем речь.

– Да-да. – Колектор понизил голос, немного испуганно осмотрелся. – На моей телеге мы везем не какой-нибудь шиш. Другому бы не сказал, но вы ведь дворянин из почтенного рода, и глаза у вас честные. Потому вам скажу. Мы везем собранные подати.

Он снова сделал паузу, переждал, не будет ли вопросов. Вопросов не было.

– Подать, – продолжил он, – назначенную франкфуртским Рейхстагом. Специальную. Одноразовую. На войну с чешскими еретиками. Каждый платит в зависимости от состояния! Рыцарь – пять гульденов, барон – десять, священник по пять с каждой сотни годового дохода. Понимаете?

– Понимаю.

– А я – колектор. На телеге находится то, что собрано. В сундуке. А собрано, надо вам знать, немало, потому что в Зембицах я заинкассировал не от какого-то барончика или Фуггеров. Поэтому неудивительно, что я так осторожничаю. Всего неделя, как напали на меня. Неподалеку от Рыхбаха, после деревни Лутомья.

Рейневан и на этот раз ничего не сказал и не спросил. Только кивал головой.

– Рыцари-грабители. Хамская шайка! Сам Пашко Рымбаба. Его узнали. Нас наверняка бы поубивали, к счастью, господин Зейдлиц на помощь пришел, прогнал подлецов. Во время стычки сам ранение получил, и это вызвало у него жестокую горячку. Клялся, что раубриттерам отплатит, а несомненно слово свое сдержит. Зейдлицы – народ памятливый.

Рейневан облизнул губы, продолжая машинально покачивать головой.

– Господин Зейдлиц в горячке кричал, что всех их выловит и так уделает, умучает, что даже сам чешинский князь Ношак так разбойника Хрена не умучил, ну, того, знаете, который его сына убил, молодого князя Пжемка. Помните? На раскаленного медного коня велел его посадить, щипцами до белого каления раскаленными и крючьями тело рвать. Помните? Ну, по вашим лицам вижу, что помните.

– Мхм.

– Выходит, хорошо получилось, что я мог сказать господину Зеддицу, кто они были, те грабители. Пашко, как я ране сказал, Рымбаба, а где Пашко, там и Куно Виттрам, а где эти оба два, там, верно, и Ноткер Вейрах, старый разбойник. Ну и другие там были, тех я тоже господину Зейдлицу описал. Огромнейшая какай-то дубина с глупой мордой, надо думать, спятивший. Второй типчик помельче ростом, этакий горбонос, как глянешь, сразу ясно – мерзавец. И еще хлюстик, парнишка, малость даже на вас похожий, сдается мне… Но нет, что я болтаю, вы юноша благородный, культурной внешности, ну ни дать ни взять – святой Себастьян на картине. А у того по глазам видать – дерьмо.

Рассказываю я, рассказываю, а господин Зейдлиц кааак шикнет! Дескать, знает он этих негодяев, слышал о них, его свояк, господин Гунцелин фон Лаасан, тоже таковых ищет, тех двух – горбоноса и хлюстика, за нападение, которое они в Стешгоме учинили. Это ж надо, как судьба-то переплетается. Удивляетесь? Погодите, сейчас еще лучше будет, вот уж тут-то будет чему удивляться. Я уж совсем было собрался из Зембиц выезжать, а тут мне слуга доносит, что кто-то вокруг воза крутится. Притаился я и что вижу? Тот самый горбонос и тот самый дублинский идиот! Чуете! Ну, какие ловкие мерзавцы!

Колектор аж слюной захлебнулся от возмущения. Рейневан кивал и сглатывал слюну.

– Тогда я что есть духу, – продолжал сборщик, – к ратуше, уведомил, подал донесение. Уж их там, наверно, поймали, уж их в узилище мастер на кол натягивает. А соображаете, в чем тут вопрос-то? Два этих стервеца с тем третьим, хлюстиком, не иначе как для раубриттеров шпионили, давали знать банде, на кого засаду устраивать. Испугался я, уж не меня ли где на дороге дожидаются, уведомленные. А эскорт мой, как видите, менее чем скромный! Все зембицкое рыцарство предпочитает турнир, пиршество, игры, тьфу, танцы! Страх подумать, и жизнь мне мила, да жаль, если в грабительские руки попадут эти пятьсот с лишним грошей… Ведь на святое дело предназначенные.

– Ну конечно, – добавил голиард, – жаль! И ясно, что на святое. На святое и доброе, а они не всегда в паре идут, хе-хе. Вот я господину колектору посоветовал избегать главных дорог, а втихую, лесами, прошмыгнуть, шах-мах, в Бардо.

– И пусть нас, – колектор возвел глаза горе, – опекает Господь Бог. И патроны налоговых сборщиков, святые Адаукт и Матфей. И Матка Боска Бардская, чудами славящаяся.

– Аминь, аминь! – закричали, услышав имя Божьей Матери, идущие рядом с возом паломники с посохами. – Хвала тебе, Наисветлейшая Дева, покровительница и защитница.

– Аминь! – воскликнули хором идущие по другую сторону телеги Меньшие Братья.

– Аминь, – добавил фон Штетенкорн, а дурнушка перекрестилась.

– Аминь, – заключил колектор. – Святое место, господин Хагенау, говорю вам, Бардо. Видать, полюбилось Божьей Матери? Знаете, кажется, она снова на Бардской горе объявилась. И снова плачущая, как тогда, в сороковом годе. Одни говорят, мол, это предвестье несчастий, кои вскоре падут на Бардо и всю Силезию. Другие утверждают, что Божья Матерь плачет, ибо схизма ширится. Гуситы…

– Вам, понимаете, всюду, – прервал голиард, – гуситы видятся и ересь чудится. А не кажется ли вам, что Пресвятая Дева может плакать совсем по другой причине? Может, у нее слезы льются, когда она смотрит на священников, на Рим? Когда видит симонию, бесстыжую распущенность, воровство? Вероотступничество и ересь, наконец, ибо чем же, если не еретичеством, является поведение вопреки Евангелиям? Может, Божья Матерь плачет, видя, как священные таинства становятся фальшью и игрищами шарлатанов? Ибо их вещает жрец, погрязший во грехе? Может, ее возмущает и смущает то, что смущает и возмущает многих, почему, например, папа, будучи самым богатейшим из богатых, возводит храм Петров не на свои деньги, а на деньги нищенствующих бедняков?

– Ох, умолкли бы вы лучше…

– Может, плачет Матка Боска, – не дал заткнуть себе рот голиард, – видя, как вместо того, чтобы молиться и жить в благочестии, священники рвутся на войну, в политику, ко власти? Как они правят? А к их правлению прекрасно подходят слова пророка Исаии: «Горе тем, которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения, чтобы устранить бедных от правосудия и похитить права у малосильных… чтобы вдов сделать добычею своею и ограбить сирот»[329].

– Да уж, – криво усмехнулся колектор, – резкие слова, резкие, милостивый господин Раабе. А сказал бы я, что и к вам самим можно их применить, что вы и сами не без греха. Рассуждаете как политик, чтобы не сказать как священник. Вместо того что вам следует: придерживаться лютенки, рифмы и пения.

– Рифмы и песни, говорите? – Тибальд Раабе снял с луки лютню. – Как пожелаете!

Королевские попы —антихристы из толпы.Сила их не от Христа,а от папского листа!

– Вот зараза, – проворчал, оглядываясь, колектор. – Уж лучше б вы говорили.

За твои, Христос, раныдай нам правых капелланов,чтобы ересь извелии к Тебе нас привели. Ляхи, немцы, весь народ —коль сомненье вас берет,знайте: как волну прилив,правду вам несет Виклиф!

– Правду несет, – машинально повторил про себя заслушавшийся Рейневан. – Скажите правду. Где я уже слышал эти слова?

– Достанется вам когда-нибудь, господин Раабе. Будет еще на вашу голову горе за такие припевки, – тем временем кисло говорил колектор. – А вам, братишки, удивляюсь: как вы можете все это так спокойно слушать.

– В песнях, – усмехнулся один из францисканцев, – очень часто скрывается правда. А правда – это правда, ее не залжешь, надобно терпеть, хоть и больно будет. А Виклиф? Ну что же, плутал, но libri sunt legendi non comburendi[330].

– Виклиф, прости его Господи, – добавил другой, – не был первым. Размышлял о том, о чем здесь речь шла, наш великий брат и патрон, Бедняк из Ассизи.

– А ведь Иисус, как утверждает Евангелие, – тихо заметил третий, – говорил: nolite possidere aurum negue argentum negue pecuniam in zonis vestris[331].

– А слова Иисусовы, – вставил, откашлявшись, толстый сержант, – ни поправлять, ни изменять не может никто, даже папа… А если это делает, значит, он не папа, а, как сказано в песне, истинный антихрист.

– Именно! – крикнул, потирая сизый нос, самый старший паломник. – Так оно и есть!

– Ну, Господи прости! – заохал колектор. – Замолкните же! Ну мне и компания досталась! Один к одному вальденские и бегардские слова. Грех!

– Да будет вам отпущен, – фыркнул, настраивая лютню, голиард. – Вы же собираете по́дать на святую цель. За вас встанут святые Адаукт и Матфей.

– Замечаете, господин Рейневан, – сказал явно обиженный колектор, – с каким ехидством он это произнес? Вообще-то каждый сознает, что подати на богоугодное дело собираются, что ко благу общества. Что платить надобно, ибо таков порядок. Все это знают. И что? Никто сборщиков не любит. Бывает, увидят, что я приближаюсь, и в лес утекают. А то и собаками травят. Грубыми словами обзывают. И даже те, которые платят, глядят на меня как на зачумленного.

– Тяжкая доля, – кивнул головой голиард, подмигнув Рейневану. – А вы никогда не хотели этого изменить? При ваших-то возможностях?



Тибальд Раабе, как оказалось, был человеком скорым и догадливым.

– Не вертитесь в седле, – тихо бросил он Рейневану, подведя коня совсем близко. – Не думайте о Зембицах. Зембиц вам надо избегать.

– Мои друзья…

– Я слышал, – прервал голиард, – о чем болтал колектор. Спешить на помощь друзьям – дело благородное, однако ваши друзья, позвольте вам заметить, не из тех, которые не смогут управиться самостоятельно, и не позволят себя арестовать зембицкой городской страже, славящейся, как все стражи права, предприимчивостью, пылом, быстротой действия, отвагой и интеллектом. Не думайте, повторяю, о возвращении. С вашими друзьями в Зембицах ничего не случится, а вам этот город – погибель. Поезжайте с нами в Бардо, господин Рейнмар. А оттуда я лично проведу вас в Чехию. Ну, что вы уставились? Ваш брат был мне близким комилитоном[332].

– Близким?

– Вы удивитесь, узнав насколько. Удивитесь, узнав, сколь многое нас связывало.

– Меня уже ничем не удивишь.

– Вам так только кажется.

– Если ты действительно был Петерлину другом, – сказал после недолгого колебания Рейневан, – то тебя обрадует весть, что его убийц постигла кара. Уже скончались Кунц Аулок, да и вся его компания.

– Ну что ж, «таскал волк – потащили и волка», – повторил избитую поговорку Тибальд Раабе. – Уж не от вашей ли они руки пали, господин Рейнмар.

– Не важно, от чьей. – Рейневан слегка покраснел, уловив в голосе голиарда насмешливую нотку. – Главное – пришел им конец. А Петерлин отмщен.

Тибальд Раабе долго молчал, поглядывая на кружащего над лесом ворона.

– Далек я от того, – сказал он наконец, – чтобы сожалеть о Кирьелейсоне или оплакивать Сторка. Пусть горят в аду. Но господина Петра убили не они… Не они.

– Кто ж… – поперхнулся Рейневан. – Кто же тогда?

– Не вы один хотели бы это знать.

– Стерчи? Или по наущению Стерчей? Кто? Говори!

– Тише, молодой человек! Спокойней. Будет лучше, если этого не услышат чужие уши. Я не могу сказать вам ничего сверх того, что слышал сам…

– А что ты слышал?

– Что в дело замешаны… темные силы.

Рейневан какое-то время молчал, потом насмешливо повторил:

– Темные силы. Я тоже слышал. Об этом говорили конкуренты Петерлина. Мол, ему везло в делах, потому что дьявол помогал, а взамен за это Петерлин ему душу продал. И что придет день, когда этот дьявол утащит его в пекло. Действительно, темные и сатанинские силы. И подумать только, что я считал тебя, Тибальд Раабе, человеком серьезным и рассудительным.

– Ну, значит, я замолкаю. – Голиард пожал плечами и отвернулся. – Больше ни слова. Боюсь разочаровать вас еще сильнее.



На отдых кортеж остановился под огромным древним дубом, деревом, несомненно, прожившим не один десяток веков. По дубу резво прыгали белочки, ничуть не заботясь о собственной степенности и серьезности. Коней выпрягли из накрытой черным полотном телеги, люди расселись под деревом. Вскоре, как и думал Рейневан, ввязались в политическую дискуссию, касающуюся идущей из Чехии гуситской ереси и со дня на день ожидаемой большой круцьяты, долженствующей положить этой ереси конец. Но хоть тема, и верно, была достаточно типичной и предсказуемой, тем не менее дискуссия пошла не по ожидаемому руслу.

– Война, – неожиданно заявил один из францисканцев, потирая тонзуру, на которую белочка сбросила желудь. – Война есть зло. Ибо сказано: «Не убий».

– А защищая себя? – спросил колектор. – И собственное имущество?

– А защищая честь? – дернул головой Хартвиг фон Штетенкорн. – Тоже мне – болтовня. Честь надобно защищать, а оскорбления смывать кровью!

– Иисус в Гефсиманском саду не защищался, – тихо ответил францисканец. – И наказал Петру убрать меч. Неужто он был бесчестен?

– А что пишет Августин, Doctor Ecclesiae в «De civitate Dei»? – воскликнул один из паломников, демонстрируя свою начитанность, довольно неожиданную, поскольку цвет его носа свидетельствовал скорее об иных пристрастиях. – Так вот, речь там идет о войне справедливой. А что может быть более справедливым, нежели война с нехристями и ересью? Не мила ли такая война Богу? Не мило ли Ему, когда кто-то убивает Его врагов?

– А Иоанн Златоуст, а Исидор что пишут? – закричал другой эрудит с таким же красно-сизым носом. – А святой Бернад Клеровский? Велят убивать еретиков, мавров и безбожников. Вепрями именует их, нечистыми. Таковых убивать, речёт, не грех. Ибо во славу Божию!

– Кто ж я таков, будь Боже милостив, – сложил руки францисканец, – чтобы возражать святым и докторам Церкви? Я ж не спорю, не дискутирую, я лишь повторяю слова Христа на Горе. А он наказал любить ближнего своего. Прощать тем, кто провинился перед Ним. Любить врагов и молиться за них.

– А Павел велит эфессянам, – добавил другой из монахов таким же тихим голосом, – супротив сатаны вооружаться любовью и верой, а не копьями.

– И даст Бог, в конце концов, – перекрестился третий францисканец, – любовь и вера победят. Согласие и Pax Dei[333] воцарятся меж христианами. Ибо, ну, гляньте, кто пользуется диференцией[334] меж нами? Бусурманин! Сегодня мы спорим с чехами о Слове Божием, о комунии, а завтра? Что может случиться завтра? Магомет и полумесяцы на церквях!

– Ну что же, – фыркнул самый старший паломник, – может, и чехи прозреют, отрекутся от еретичества. Может, им в этом деле голод поможет! Ибо вся Европа присоединилась к эмбарго, запретила торговлю и всякий промысел с гуситами. Если им этого будет мало, то она и разоружит, и уморит голодом. Когда в кишках голод заиграет, так они поддадутся, вот увидите.

– Война, – повторил с нажимом первый францисканец, – есть зло. Это мы уже установили. А по-вашему что, блокада – это Иисусово учение? Велел Иисус на Горе голодом ближнего морить? Христианина? Отбросив религиозные диференции, чехи – тоже христиане. Нет, не нужно никому это эмбарго.

– Верно, брат, – вставил раскинувшийся под дубом Тибальд Раабе. – Так не годится. И еще скажу, что порой такие блокады становятся обоюдоострым оружием. Хорошо, если они нас до несчастья не доведут, как довели лужичан. А то как бы не отыгралось на Силезии так же, как на Верхней Лужице прошлогодняя селедочная война.

– Селедочная война?

– Так ее назвали, – спокойно пояснил голиард, – потому что речь шла и об эмбарго, и о селедках. Хотите, расскажу.

– Ну ясно ж, хотим. Хотим!

– Так вот, – Тибальд Раабе выпрямился, обрадовавшись проявленному интересу, – все было так: пан Гинек Бочек из Кунштата, чешский дворянин, гусит, бо-о-ольшим был любителем сельдей, мало что едал с таким удовольствием, как балтийские улики[335], особливо под пиво или горилку или же в пост. А верхнелужицкий рыцарь Генрик фон Догна, пан в Грифенштайне, знал о бочековом аппетите. А поскольку Рейхстаг в это время аккурат относительно эмбарго совещался, то решил пан Генрик обратить слово в плоть и по собственной инициативе гусита прижать. Взял, да и заблокировал ему поставки сельди. Обозлился пан Бочек, стал просить, мол, религия – религией, но селедка-то селедкой. Ты, папист паршивый, дерись за доктрину и литургию, но селедку мне оставь, потому как я ее люблю. А пан Догна на это: селедок к тебе, еретик, не пропущу, жри, Бочек, бочок, грудинку, значит, даже по пятницам. Ну и это уж переполнило чашу. Собрал разъяренный пан Гинек дружину, двинулся на лужицкие земли, неся туда меч и огонь. Первым делом спалил замок Карлсфрид, пограничный таможенный пункт, где задерживали сельдевые транспорты. Но пану Бочеку этого было мало, жутко он был разозленный. Запылали деревни вокруг Гартау, церкви, фольварки, даже предместья самой Житавы осветило зарево пожаров. Три дня пан Бочек палил и грабил. Не окупилась, ох не окупилась лужичанам Селедочная война! Не желаю Силезии ничего подобного.

– Будет то, – проговорил францисканец, – что Бог положит.

Долго никто не произносил ни слова.



Погода начала портиться. Грозно потемнели подгоняемые ветром тучи. Шумел лес, первые капли дождя начали кропить капюшоны, епанчи, черное покрывало телеги. Рейневан подъехал стремя к стремени к Тибальду Раабе.

– Хороший рассказ, – тихо проговорил он. – О селедках. И кантилена о Виклифе тоже ничего. Удивляюсь только, что ты не завершил всего, как там, в Кромолине, чтением четырех пражских статей. Интересно, колектор знает о твоих взглядах?

– Узнает, – тихо ответил голиард, – когда придет время. Потому что, как говорит Екклесиаст: «Всему свое время… Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное. Время убивать и время врачевать, время молчать и время говорить. Время искать и время терять, время любить и время ненавидеть; время войне и время миру»[336]. Всему свое время.

– На сей раз я соглашусь с тобой целиком и полностью.



На распутье среди светлого березняка – каменный покаянный крест, один из множества в Силезии памятников преступления и покаяния.

Напротив креста светлел песчанистый тракт, в остальных направлениях расходились мрачные лесные дороги. Ветер рвал кроны деревьев, раскидывал сухие листья. Дождь – пока еще только мелкий – бил в лицо.

– Всему свое время, – сказал Рейневан Тибальду Раабе. – Так говорит Екклесиаст. Вот и пришло время нам расстаться. Я возвращаюсь в Зембицы. И, пожалуйста, помолчи.

Колектор посмотрел на них. Меньшие Братья, паломники, солдаты, Хартвиг фон Штетенкорн и его дочка тоже.

– Я не могу, – начал Рейневан, – оставить друзей, которые, возможно, попали в беду. Это несправедливо. Дружба – штука изумительная и громадная.

– Разве я что-нибудь говорю?