По лицу Фредди I видно, что он хотел было выступить в мою защиту, но не может издать ни звука. Мамка, испуганно озираясь, чтобы понять, не следит ли за нами из окна или, может, с балкона мать Фредди I, подбежала к нему, помогла ему подняться и сесть на чугунную скамью, куда обычно ставили корзины с бельем. Но мать Фредди I вообще ни за чем не следила: она спала, отец Фредди I работал на стройке, а старшие сестры уехали в лагерь. Фредди I ехать наотрез отказался; он хотел отдохнуть дома, на своей улице, когда здесь нет его мучителей, потому что они разъехались по этим дурацким лагерям, и это и были для Фредди I настоящие каникулы.
Мы послушались мамкиных вразумлений и пошли помогать ей разложить шезлонг. На это ушло довольно много времени. Потом мы немножко погоняли мяч и лениво уселись на траву, всячески демонстрируя скуку, пока мамке это не надоело и она не спросила нас: что, заняться нечем? Тогда мы перешли Травер-вейен и поднялись на Хаган; там ей нас было не видно, и там был один дуб, до веток которого легко дотянуться даже человеку такого маленького роста как Линда и на который даже Фредди I мог вскарабкаться до второй станции, как мы называли место, откуда начинает расти крона и где между массивными ветками образовалось нечто вроде площадки с полом из дубовой древесины. Там могли разместиться четверо, а то и пятеро или шестеро ребят, и оттуда Фредди I как-то написал на голову Фредди II, которому удалось забраться только на первую станцию.
Нам видно было светящееся теплое марево, исходившее от центральной части города, новые дома в районе Дисен, Трондхеймское шоссе и наш собственный кооператив с пустынными улицами, квартирами и пустырями, на которых уже начали к этому времени стричь траву, так что постепенно они превращались в газоны, предмет забот дворника и садово-парковой службы; и все это само по себе абсурд — жилищный кооператив без жителей, пустая оболочка, оставшаяся от тех, кто разъехался по своим родным местечкам, чтобы научить своих детей метать сено в стога, ловить рыбу, грести и лазать по деревьям: Эсси увезли на машине на другую сторону гор, в Румсдал; Ваттен уехал в Сулёр, а Рогер — на север, я уж не говорю о всех тех, кто поехал в летний лагерь на остров Хюдёй и исходил там тоской по дому и холму Хаган и завистью к нам, кто остался и любуется этим захватывающим дух видом — привычный мир безо всех его обитателей; лето странное такое время, загадка почище зимы.
Но это лето обычным не получилось. Во-первых, с нами была Линда, а с ней невозможно было претворить в жизнь большинство затей Фредди I, кои заключались по большей части в том, чтобы спереть что-нибудь ненужное из кладовок в подвале или на чердаке — пакет муки, крем для обуви, горох, которым мы по крайней мере могли пулять из трубочек, а лучше всего насобирать пустых бутылок на ипподроме, их можно сдать и купить себе мороженое. Я не мог вовлечь Линду ни в одно из этих занятий. Во-вторых, потому, что когда мы тем вечером вернулись домой, за кухонным столом сидел Кристиан в каких-то очень уж больших шортах цвета хаки и еще большей рубашке цвета хаки, из-за чего он стал похож на доктора Ливингстона из “Иллюстрированной библиотеки классики”. Как оказалось, у него к нам было неожиданное предложение: не хотели бы мы одолжить у него палатку и отправиться отдыхать?
— Ну ты и скажешь, — откликнулась мамка, и мы заерзали на стульях, а я задумался, с чего бы это нас удостоили визитом, ведь Кристиана почти совсем не было видно и слышно с тех пор, как Линда заболела, два месяца считай.
Да, действительно, у Кристиана была палатка-дом, как он выразился, и она поставлена у него в Осло-фьорде на острове Хоэйя и там все лето и стоит, он на выходные любит выбираться туда на лодке, — сказал он.
— Палатка-дом, это как?
— Да вот, на шесть человек. Даже с предбанником.
Я хотел было спросить, на что одинокому съемщику комнаты палатка на шесть человек, но он меня опередил.
— Только это не какой-нибудь там шикарный шатер, она мне дешево досталась, ее немножко пожаром повредило.
Мама засмеялась.
— Да этого почти и не видно, — оправдывался Кристиан.
Но именно то, что палатка вроде бы и не имела особой ценности, делало ее почти доступной и превращало тем самым в соблазн, противиться которому не было никаких сил.
— А тебе самому она не нужна, что ли?
— Нет. Я же говорю, зря пропадает. Заперта на навесной замок. Вот ключ от него.
И он извлек откуда-то крохотный ключик, на вид как от шкатулки с драгоценностями, протянул его к нам, чтобы все могли им полюбоваться, и положил на стол между тарелками. Ключик во всяком случае не был поврежден пожаром, он так ярко блестел, что хотелось его сразу схватить.
— Тогда возьмемте с собой Фредди I! — выкрикнул я.
— Ну перестань, Финн, не собираемся мы ни на какой остров и ни в какую палатку...
— Да почему же нет?—сказал Кристиан.—Ты же и там сможешь загорать на солнышке?
— Ну всё, достаточно.
— Я же вижу, ты загорела немножко, тебе это идет.
— Прекрати, я сказала!
— А детям нужно на свежий воздух...
— Палатка, — сказала Линда, сгребла к себе ключик и долго его разглядывала, а потом бросила к себе в стакан с молоком.
— Линда, ну что ты делаешь!
— Фредди I никогда никуда не ездил на каникулы! — выкрикнул я. —Жалко же его, Фредди I!
— А почему это, собственно, вы его так зовете — Фредди I?
— Потому что его так зовут!
— Дай-ка сюда ключ, Линда.
Линда сунула руки в стакан с молоком, выудила ключик и отдала его мамке, на что та покачала головой и вытерла и ключ, и Линдины руки посудным полотенцем. Но потом застыла с ключом в руке, внимательно глядя на него, примерно так же, как она разглядывала зайчика из золота, который был ей когда-то подарен на Рождество и которого она через некоторое время, как я заметил, стала надевать на работу в обувном.
— А спальные мешки? — растерянно спросила она. Кристиан и об этом подумал. Не было такой вещи, о которой Кристиан не подумал. Даже о складном брезентовом ведре, чтобы принести воду из колонки и повесить его на ветку сосны рядом с палаткой, ведре с окошечком в донце, открывать и закрывать, и если ведро повесить достаточно высоко, то можно встать под него и даже принять душ, а если вода успеет нагреться на солнышке, то это вообще приятно.
Но тут мамке показалось, что предложение выглядит уж очень хорошо спланированным, как в тот раз, когда он втирался к нам в доверие со своим телевизором и продуктами и золотым зайцем и шахматной доской, ее я, кстати, все это время “одалживал” у него, и на данный момент она аккуратненько стояла на моем письменном столе.
— Фредди I поедет с нами! — упорствовал я.—Я не поеду без Фредди I!
— Тебя забыли спросить!—раздраженно отреагировал Кристиан, казалось, он вот-вот стукнет кулаком по столу.
— А ты чего раскомандовался? — откликнулась мамка, моментально переметнувшись на мою сторону.
— Тьфу, ну и народ, — сказал Кристиан, поднялся и устремился к двери в своей широченной рубахе цвета хаки.
— Сердится,—сказала Линда, когда захлопнулась дверь в комнату жильца. Мамка села, мы все сидели и смотрели друг на друга через стол, а на нем лежали теперь и блестящий ключик, и недоеденный Кристианом бутерброд, взывая к нам, так что мы еще серьезнее посмотрели друг на друга, а мамка со вздохом отвела с лица несколько выбившихся прядок и проговорила:
— И что это мы кобенимся. Он же просто хочет одолжить нам паленую палатку!
Ничего смешнее мы никогда не слыхивали, мы так и покатились со смеху, хохотали и никак не могли остановиться, да и не хотели, если честно: только смех и помог нам вернуть присутствие духа. Мамка встала из-за стола, пошла, открыла без стука дверь в комнату жильца и громко сказала:
— Иди доедай свой бутерброд и не дуйся.
Вот тут все и закрутилось. Кристиан возвратился в комнату с растерянной полуулыбкой на сиротливом лице, но дипломатично подсел к столу и снова принялся за недоеденный бутерброд, мамка же подлила ему в чашку кофе и сказала, что мы, естественно, очень обрадованы его предложением, просто как-то это неожиданно, и, может, со вторника бы, на недельку, как бы он к этому отнесся?
— Ну конечно, разумеется.
Из песни слова не выкинешь — мне снова приспичило встрять.
— Фредди I поедет с нами! — повторил я, мамка же поймала кураж и подхватила:
— Ну ладно, только тогда давай сразу сходим к ним и спросим!
Она торопливо надела сандалии, а я везде бегал босиком, лето ведь, и мы поспешили вниз по лестнице и дальше через пустынный газон в темпе, который все замедлялся по мере того, как мамка начала приходить в чувство и расспрашивать меня в подробностях о матери Фредди I, которую она, конечно, много раз видела, но с которой ни разу не перемолвилась ни словечком, а слухи-то всякие ходили... Наша делегация поднялась на четвертый этаж, там я кинулся звонить в дверь. Но никто не открыл. За дверью переругивались, споря, кому открывать, Фредди I и его мать, и битву она проиграла.
Она встала в дверях, спокойная и аккуратно одетая, испытующе переводя взгляд с меня на мамку и назад, пока мы излагали свое дело, и ответила четко и ясно, что, мол, очень приятно, и:
— Конечно, Фредди поедет с вами на каникулы, он ведь нигде еще не был.
Но Фредди I так и не выглянул. И это мне показалось странным, ведь он же был дома и слышал, кто тут и о чем мы разговариваем. Я крикнул ему, что мы хотим взять его с собой на каникулы во вторник.
— Слышь ты?!
Но на это Фредди I ответил “нет”.
— Ну что ты такое говоришь! — крикнула его мать назад, в квартиру, все еще не сдвинувшись ни на миллиметр; она караулила эту дверь, даже я, единственный друг Фредди I, не переступал никогда этого порога.
— Нет, — повторил он.
Я видел, как мамка закатила глаза, а мать Фредди I скроила гримасу “старуха-мать в отчаянье”, которую так хорошо освоили женщины нашего кооператива, пожала округлыми плечами и пробормотала что-то в том духе, что, мол, не поймешь никогда, какого рожна этому мальчишке надо.
Но я все не сдавался и крикнул в квартиру, что мы поплывем на катере и будем жить в палатке на большущем острове и купаться. Но Фредди I не поддался на уговоры.
— Нет! — послышалось снова, все так же неколебимо. Для мамки это послужило сигналом к отступлению. Она смущенно распрощалась с матерью Фредди I, ухватила меня за рукав и потащила вниз по лестнице на пустынный газон, который по-прежнему приятно щекотал и грел ступни ног; теперь уж она действительно разозлилась.
— Господи, и какой только ерунды ты ни напридумываешь, Финн!
Будто я грубейшим образом злоупотребил ее доверием.
— Он передумал! — завопил я. — Пойдем еще раз к ним поднимемся!
— Да ты сдурел, что ли!
— Я его знаю. Он передумал!
— Я тебе дам, передумал! — прошипела мамка прямо мне в лицо, развернулась и ушла, бросив меня посреди газона. Это, конечно, испортило мне всю музыку. Я побежал домой следом за ней, но весь вечер помалкивал, не помянул Фредди I ни словечком, даже когда мы понемножку начали паковать вещи. Как раз кстати оказалось, что Линде недавно купили новый ранец, чтобы ходить в школу, а еще мамка поднялась на чердак и раскопала там старый рюкзак, который, по всей видимости, поучаствовал не в одной мировой войне; мамка сказала “Господи”, сунула в него нос, поднесла рюкзак поближе к глазам и оглядела с женским отвращением; снова поднялась на чердак и вернулась с чемоданом, на котором было написано “Думбос”.
— В кемпингах с чемоданами делать нечего, — сказал Кристиан, проводивший вечер перед своим телевизором; он встал, зашел к себе в комнату и вернулся со свертком из ткани холстинного цвета, который оказался матросским вещмешком со шнурками, латунными колечками и двумя лямками, чтобы можно было носить его за спиной. —Я обычно беру вот это.
— Ладно, хорошо, — сказала мамка, пораженчески глядя на бесформенный мешок.
Кристиан принес план острова, показал, где стоит его палатка, пометил крестиками колонку, магазин, два пляжа и площадку для общих гуляний — нам уж не терпелось самим все это увидеть. Мы все трое сияли как солнце. А когда он обозначил крестиком еще и тайные мостки, где можно лечь на живот и ловить крабов, я почувствовал, как у меня вдоль всей спины, словно шерсть на загривке, поднялась пупырьями гусиная кожа. Единственное, что портило картину, так это Фредди I.
А когда я перед сном сел у окошка — посмотреть, не сидит ли и он у окошка и не жалеет ли, что не согласился, то его у окна вовсе не оказалось, хотя он постоянно торчит в этом окне, то в дозоре, то чтобы спустить что-нибудь вниз или кинуться шариком с водой, а то просто сидит да пялится на всех. Но зато я по крайней мере сумел придумать план. Не особенно хороший, но и хорошие планы часто идут насмарку.
Глава 12
Во вторник с первыми утренними лучами мы тронулись в путь: доволокли вещмешок Кристиана до автобусной остановки, втащили его в автобус, где билетёр пошутил, что, мол, нужно на него купить отдельный билет, сошли на площади Бесселя и поволокли мешок дальше, через парк Контрашерет до самого причала, где нас должен был дожидаться катер. Но катера там не оказалось. Как выяснилось, мы заявились туда на три часа раньше времени, потому что расписание у Кристиана было прошлогоднее. Но на причале было на что посмотреть: на волнах в этой клоаке покачивались парусники, пассажирские суда, ялики и целая армада шхун и катеров, рядом с которыми толклась туча народу, потому что прямо с них торговали рыбой и креветками; и еще там был настоящий железнодорожный состав, регулярно продиравшийся сквозь толпу с шумом, пыхтением, свистками, зелеными флажками. Со ступеней вагончиков мужчины в форме помахивали фуражками и покрикивали на зазевавшихся пешеходов, чтобы посторонились, поезд же идет, ослепли, что ли. Мы пристроили наш вещмешок поудобнее, так что он стал похож на диванчик, на краю одного из пирсов, и мамка сказала, что ей нужно отойти по делам, а я должен тем временем присмотреть, бога ради, за Линдой, чтобы она не свалилась с причала.
— Держи ее!
— Да знаю.
Но не успели мы с Линдой поссориться на предмет того, насколько крепко я должен ее держать, как мамка уже вернулась.
— Смотрите, кто пришел, — сказала она, широко улыбнувшись. А пришел вот кто: Марлене, накрашенная так сильно, что мы ее сначала даже не узнали, и еще парень, которого мы раньше не видели, но он улыбнулся и представился нам как Ян, жених Марлене. Оба они были облачены в форменные костюмы бордового цвета, как у продавцов шоколадок в кинотеатре “Ринген”. Они направлялись на работу, вон туда, показал Ян в сторону крепости Акерсхюс. Марлене взяла Линду под мышки, приподняла ее, обняла и сказала: “как же ты выросла, девочка моя” — хотя она, конечно же, и на миллиметр не могла вырасти за те две недели, что мы не виделись.
— А Финн-то как вымахал,—добавила она, чтобы сравнять счет. Когда они услышали, что наш катер отходит еще только через два с лишним часа, они пригласили нас в кафе “Ветерок” на чашечку кофе; в такой ранний час там совсем мало посетителей, и, может быть, там и еще что-нибудь интересненькое найдется, кто знает, сказал Ян, шутливо подмигнув мне; потом взвалил вещмешок на спину и понес его так, как, очевидно, его и следовало носить: выглядело это совершенно гениально, а мы двинулись следом за ним через Ратушную площадь, железнодорожные пути и вдоль крепостных стен укрепления Скансен. В кафе нас усадили за столик, который Ян назвал бургомистерским, поскольку бургомистр обычно сидит за ним, попивает пивко, курит сигары и проводит важные совещания; именно здесь, на самом кончике мыса, откуда открывается вид на всю гавань. Мамка заказала кофе и кусочек орехового торта, а нам с Линдой досталось столько мороженого, что хватило бы на весь наш кооператив. Его подали в похожих на фонтаны стеклянных вазочках на высоких ножках, и Линде пришлось свою держать обеими руками, чтобы не опрокинулась.
Пока мамка бегала по своим делам, мы на какое-то время остались одни, только Ян подходил к нам время от времени осведомиться, не желают ли господа еще чего-нибудь заказать; он присвистывал и кланялся налево и направо и тогда становился до ужаса похож на дядю Тура.
Все это ничем не напоминало мое последнее посещение кафе, оно запомнилось мне неотчетливо, но случилось в лесу страшно холодным январским днем; здесь же все столики были застелены белыми скатертями в крупную клеточку, над нами носились стаи хохочущих чаек, отбивали время часы на ратуше, внизу напевно громыхал поезд, сновали в разных направлениях кораблики, гавань стучала и звенела, у пирсов крутились и клевали стрелкой краны, дотягиваясь до верфей Акера, где когда-то работал и погиб наш отец.
Единственное, нам не довелось услышать туманный горн, я рассказывал про него Линде; мне бы очень хотелось его услышать. Но к чему туманный горн, когда так ярко светит солнце? Мы уже были очень далеко от дома, нам не было страшно, мы не были голодны и даже не скучали.
Но тут я снова увидел такое, на осознание чего требуются дни, недели, а то и половина жизни, вроде часов, у которых стрелки движутся в обратном направлении: мамка вернулась, она стояла у входа в кафе и разговаривала с Марлене, та держала на затекших пальцах серебряный поднос с двумя пивными стаканами, ей нужно было поскорее отнести их на один из столиков, но мамка с Марлене что-то обсуждали, взволнованно и горячо, но при этом вдумчиво, мамка взглянула на нас, сладостно утомленных мороженым, помахала нам рукой и выговорила своим алым ртом что-то, чего мы в гуле голосов не расслышали; потом она открыла пакет, который был у нее в руках, и вынула оттуда маленький купальник — для Линды, догадался я. Марлене обернулась к нам, улыбнулась нам, окутанным сиянием лета, и тоже нам помахала, потом она сказала мамке на прощанье еще пару слов и как бордовый лебедь поплыла дальше между белыми столиками к самому дальнему, поставила сначала поднос, а потом и стаканы перед двумя мужчинами в костюмах, улыбнулась, вытащила из кармашка передника маленький блокнотик и засмеялась любезной шутке одного из мужчин, записала что-то в блокнотик, еще что-то сказала, взяла у мужчины деньги, пересчитала их левой рукой, потом присела в книксене и, ответив еще на одну шутку, изящным движением повернулась к ним спиной — это был танец, танец жрицы, церковная служба; но что же это было такое, что я увидел до того?
Мамка подошла к нам и показала Линде купальник, синий с большой желтой кувшинкой на животе, и велела убрать его в ранец, потому что нам пора было идти. Ян поставил на соседний столик поднос с двумя бутербродами с креветками и бегом подскочил к нам, снова взгромоздил вещмешок на спину и понес его точно так, как его и следует выносить из ресторана и спускать по лестницам и переносить через железнодорожные пути и нести до самого катера; мало того, он даже поднялся на борт вместе с нами и нашел для нас место на корме у самого борта, смотровой пункт, как он выразился, потому что, покидая прекрасную столицу Норвегии, надо любоваться не горами, окружающими фьорд, но самим исчезающим вдали городом.
— До встречи,—сказал он и подмигнул мамке, которая уселась на затертое сиденье, обтянутое дерматином, и облокотилась о бортик; потом она подняла лицо к солнцу и, вероятно, закрыла глаза за угольно-черными очками. Она была похожа на спящего ангела. Город с кранами верфей Акера и ратушей постепенно скрывался в золотистой дымке, будто прощаясь с нами, и как раз в этот момент я почувствовал, как во мне, внутри у меня, что-то происходит. И во рту. Рот наполнялся водой. Это, должно быть, все съеденное мороженое поднималось назад.
И вот оно хлынуло, и не за борт — я ведь понятия не имел, что так случится, — а прямо на палубу: белые потоки Амазонки потекли между теннисками и сандалиями и спальными мешками и удочками и пассажирами: они повскакали со своих мест и закричали. Я стоял на коленях в позе молитвенника и поражался, как во мне нашлось столько места для всех этих неровных творожистых комочков, и еще кусочков желтых и красных фруктов, которые казались такими целенькими и нетронутыми, словно их можно было использовать еще раз. Мамка помогла мне подняться, приговаривая “мальчик мой” и еще всякие стыдные слова, и попыталась утереть меня туалетной бумагой, но тут, раздвигая локтями толпу и стуча по палубе башмаками на деревянной подошве, к нам пробрался рослый мужчина в черном бушлате; он широко ухмылялся и тащил за собой извивающийся шланг, из которого он принялся поливать палубу, успев до того воскликнуть так громко, что услышали все:
— Смотри-ка, и сегодня пассажира развезло; это в полный-то штиль.
Непонятная дурнота оставила меня, только когда мы через час с лишним сошли на берег и я смог наконец улечься на спину прямо на причале; я смотрел в небо закрытыми глазами и лежал так, совершенно неподвижно, пока все во мне и вокруг меня не стихло.
Мы прибыли на остров Хоэйя.
В зеленый рай на Осло-фьорде. С узенькими тропинками, парой домишек, тремя пляжами и зелеными полянами среди леса, под завязку полного пением птиц, горушек, спусков, зарослей травы и кустов, жуков и глубоких оврагов; это было царство дракона, только мы не знали еще, доброго или злого.
И еще оказалось, что здесь царит совершенно особый порядок, воплощенный человеком, подошедшим к нам уже на причале, по всей видимости потому, что нам единственным потребовалось по прибытии передохнуть; другие-то пассажиры сразу наперегонки бросились вглубь острова — как вскоре выяснилось, торопясь занять лучшие места в кемпингах.
Возрастом и комплекцией он был настоящий дедушка ребячьей мечты: скорее невысокий, облаченный в наряд, словно бы сшитый на заказ специально для этого острова и времени года — очень длинные шорты, можно даже сказать, нечто среднее между купальными трусами и форменными брюками (в этих шортах он мог сойти и за туриста, и за полицейского), и еще на нем была маленькая шкиперская фуражка с белым пластмассовым якорем, глубоко натянутая на жесткие волосы стальной седины. Бородка у него была такая же седая, а его маленькие и блестящие, внимательные и дружелюбные глазки без устали оглядывали нас, особенно мамку и ее блузочку на бретельках; солнечные очки она подняла с лица на волосы, получилась тиара из черных алмазов.
Когда она нехотя изложила ему в общих чертах предысторию нашей поездки и рассказала, что мы забыли дома план острова, он пробормотал, вздыхая:
— Ах уж этот Кристиан, Кристиан.
И проиграл на своей загорелой физиономии всю гамму выражений лица. Мы немало обеспокоились, но, к счастью, он это увидел и поведал нам вполголоса, что дело тут такое, нельзя сюда с бухты-барахты заявиться и поставить палатку, и пусть она стоит сколько душе угодно; заведено еще, в частности, такое правило, что через определенное время надо обязательно менять место стоянки, это чтобы люди не прирастали к месту и не оккупировали один и тот же клочок земли неделю за неделей. Это значит, что на одном и том же месте ночевать разрешается только две ночи подряд. После этого палатку нужно сворачивать и переносить на другое место. Не разрешается также распивать алкогольные напитки, и еще что-то там про еду и магазин, чего я не уяснил.
— Можете называть меня просто Ханс, — пробубнил он в качестве своего рода примирительного заключения, когда изложил весь свод правил, ни смысла, ни назначения которого мы не поняли...
— А почему? — спросил я и тут же получил пинок по ноге от мамки, которая при этом не сводила умоляющего взгляда со шкипера-коротышки; мы ведь тоже не с луны свалились и понимали, что мы в его власти.
— Ну это самое, так уж меня зовут, — смущенно сказал он и перевел взгляд с мамкиных плеч на Линду, которая с самого начала показывала всем своим видом, что ее все это не касается.
Мамка:
— Так что же, значит, нету тут никакой палатки?
— А, ну да, еще эта палатка, — изрек Ханс в своей загадочной мудрости, и тут Линда вдруг очнулась, серьезно посмотрела на него снизу вверх и медленно произнесла:
— А мы ели мороженое.
— А... надо же. И что, вкусное оно было, надо думать?
— Да.
Наступила тишина. Линда:
— Мы на каникулы приехали.
— Да, вот именно. М-м...
Больше ничего не потребовалось. Он схватил наш вещмешок, сказал “пошли” и тоже понес его именно так, как его и следует носить; пересек лужайку, где отдыхающие массы с упоением ставили палатки, потом свернул на узкую тропку и повел нас сквозь густые заросли лещины вверх по склону, между каменистых выступов; и вот перед нами открылась поросшая травой полянка, со всех сторон скрытая от посторонних глаз горушками и холмиками, — расположившийся высоко надо всем оазис с видом на море и другие острова, или, может, на материк; тут Ханс остановился и, поозиравшись по сторонам и прислушавшись, вдруг “засёк” ее, нашу шестиместную палатку; она стояла под сенью леса в северной части рая. Она была голубая как море, как небо и как день, и предбанник был у нее, оранжевый, и вместе с ним она выглядела как настоящий дом, как двухкомнатная квартира.
Мамка спросила, действительно ли это та самая палатка, и Ханс ответил, что да, это палатка Кристиана. Засим последовало, мягко говоря, не вполне четкое разъяснение, почему именно Кристиан получил право поставить тут свою палатку на веки вечные, поперек всех правил, а также указание, что если нас обнаружат и будут спрашивать, когда мы собираемся сворачивать манатки, отвечать, что этого мы не знаем, но палатку свернуть и поставить ее снова вон там, в шести-семи метрах ближе к лесу, но наискось, чтобы для еще одной палатки места все-таки не хватало. Если же никто ничего спрашивать не будет, что скорее всего — это же место тайное, то тогда и вовсе не надо палатку снимать; поведанное вселило в нас некоторое беспокойство, которое нам слишком хорошо было знакомо и раньше — чувство, что мы живем то ли как подпольщики, то ли из милости. Мамка сказала “спасибо”, и “как чудесно”, и “я даже подумать не могла”.
— И даже не видно, что она повреждена огнем?
— Нет, там всего чуть-чуть подгорело-то, одна стойка да маленько вот тута, сзади, — сказал Ханс, кивком показав на коричневое пятнышко, которого мы сами и не заметили бы.
Я к этому времени уже достал ключик, отворил маленький навесной замок и заполз в предбанник; там было двести девятнадцать градусов тепла и жуткая вонь, как оказалось, от пары теннисных тапочек. Ханс подцепил их прутом и сбросил вниз с утеса. А мы подняли полы предбанника и часть полотнищ в задней части палатки, чтобы теплый летний ветерок мог свободно гулять по этому душному парнику и выдуть прочь всю вонь.
В палатке нашлись и спальные мешки, и надувные матрасы, шезлонг и четыре расшатанных складных стула, такой же расшатанный стол и тот самый брезентовый мешок, которому предстояло стать нашим ведром для воды и, будучи подвешенным на дерево, умывальником.
— А вон там можете разводить костер, — кивнул Ханс на железный обруч в кругу из старых бревен-сидений.
— Урааа! — завопил я.
— Ну уж нет, — сказала мамка.
— Я тоже хочу костер, — сказала Линда.
Ханс же улыбнулся так, будто он уже был принят в качестве ассоциированного члена в наше семейство или же по крайней мере понял, что тут есть на кого произвести впечатление, три простофили, приехавшие изведать радости палаточной жизни.
— В лесу щас наверняка полно сушняка, — сказал он мне, и велел взять брезентовое ведро, и показал дорогу до ближайшей колонки с пресной водой, и еще показал, как это ведро вешать на дерево. И еще нам было поведано кое-что о таинственных особенностях питания здесь, потому что есть только один магазин, и он открывается не каждый день, а если и открывается, то всего на несколько часов, к тому же неизвестно, какие это будут часы, уж лучше договориться, чтобы продукты привозили на кораблике, который время от времени приходит сюда из городка Дрёбак, причем время его появления тоже совершенно неопределенно; или можно самим ездить в город за продуктами, так, пожалуй, будет проще всего, да, я бы вам это посоветовал, заключил он.
Такие порядки были наверняка заведены тут для того, чтобы отдыхающие не слишком разнежились и не вздумали задержаться на острове надолго.
— Вот так-то, такие у нас тут дела, — сказал Ханс, довольно улыбаясь.
Но тут мамка, вместо того чтобы начать распаковывать вещи, стала топтаться по полянке: постоит немного, пройдет шажок; это сигнал, понял я, что мы больше не можем пользоваться добротой Ханса, не оказавшись при этом в таком же неоплатном долгу перед ним, в каком мы уже были перед Кристианом. Ханс тоже это понял.
— Ну ладно, если что, дайте знать, вы меня всегда найдете у причала.
Мать снова поблагодарила его, пожала ему руку, и Ханс ушел. Мы остались в раю; а мы ведь и пальцем не пошевелили, чтобы этот рай заслужить. Но, как ни стыдно признаться, мы не сумели этот рай оценить. Мы как с цепи сорвались, особенно я, как обычно. Но не было никаких сомнений в том, что и с мамкиной души упал не один камень за последний час и за время бесконечной поездки, сначала на автобусе, потом на катере; а Линда уже три раза укладывалась спать, в каждый из трех спальных мешков по очереди, и встала только, когда разожгли примус и в сковородке заскворчали бекон и сосиски. У каждого лета бывает одно, а то и несколько названий; это называлось “лето, когда Линда научилась плавать”.
Глава 13
Научить Линду плавать оказалось непростым трюком. Дело в том, что когда она перестала принимать лекарства, то не только стала меньше спать и меньше есть, но и начала мало-помалу проявлять самостоятельность. Мамка со мной уже не раз заводила разговоры на эту тему.
— Тебе не показалось, что Линда в последнее время что-то уж слишком упрямится?
Особенно большой бенц поднялся эдак с месяц тому назад, когда между нами возникли расхождения относительно ценности выпавших молочных зубов; как выяснилось, стоимость как клыков, так и резцов с моих времен сильно возросла, что я и позволил себе прокомментировать; мамка же мои возражения в жесткой форме отмела. Однако Линда настояла на том, чтобы монетки по кроне, которые она по утрам находила в стакане с водой взамен выпавших молочных зубов, положенных туда с вечера, отдавать мне, из-за чего курс вдруг резко упал и достиг абсолютного минимума, что Линду ни в коей мере не устроило, и пошло-поехало. Так что проблема молочных зубов занимала нас неделями.
Теперь Линда заделалась большой любительницей воды: она надевала купальник и мой старый плавательный пояс еще до завтрака и торчала в воде, пока ее силой не выволакивали на берег. При этом она не желала вести себя в воде так, как велели ей мы: не хотела плескаться на мелководье у берега, а переступала ногами по дну до тех пор, пока оно не уходило из-под ног, и тогда начинала подпрыгивать в волнах как поплавок, ныряя с головой с накрепко зашитым ртом, топтала воду или чем уж там ей это представлялось, но означало оно одно: мы с мамкой вынуждены были бултыхаться вокруг нее в качестве спасательных кругов, пытаясь разными маневрами направить ее в нужном направлении, а именно — к берегу; при этом мы — абсолютно без толку — кричали ей, чтобы она работала руками. Она же их использовала только для того, чтобы судорожно цепляться за плавательный пояс, что было совершенно бессмысленно, поскольку мамка так туго его шнуровала, что на теле Линды отпечатывался рисунок, похожий на шахматную доску.
Это был плавательный пояс старинного образца; я думаю, он был набит оленьим мехом, так что он впитывал воду и медленно, но верно превращался из плавсредства в свинцовое грузило, из-за чего через регулярные промежутки времени его приходилось выбивать о скалы или топтать ногами, чтобы выдавить из него хоть часть воды, и потом еще просушивать на солнце сколько удавалось. До конца он ни разу не высох, целое лето оставался сырым и холодным, так что всякий раз, надев его, Линда начинала дрожать, поэтому предпочитала не снимать и так и ходить в нем все время, но этому мамка противилась.
— Ты же простудишься.
Кроме того, Линда очень сильно обгорала, особенно лицо и плечи, только они и торчали над водой, так что ее приходилось намазывать “Нивеей” и даже заставлять купаться в белой блузке. Опять же мамка принялась за старое, хотя потом всегда жалела, но удержаться все-таки никак не могла, и стала выспрашивать Линду, как она проводила лето раньше. Едва начинались эти расспросы, Линда вставала и уходила, чем бы мы в этот момент ни занимались — словно высшие силы отдавали ей приказ уйти, так что мамке, или мне, или нам обоим приходилось догонять ее, а потом идти рядом и болтать о чем придется, пока она не останавливалась и не окидывала нас взглядом, означавшим, что она наконец услышала, что ей по нраву, и забыла все, что взвихрил в ее голове опрометчивый вопрос. Линда умела как-то так на нас посмотреть, что я начал задумываться, а что, собственно, происходит у нее в голове. Вообще, смотреть на Линду — это будто прижимать глаз плотнее и плотнее к окуляру Кристианова микроскопа в надежде разглядеть что-нибудь узнаваемое или поддающееся пониманию.
К счастью, это лето можно еще назвать “летом с Борисом”; с ним я познакомился уже на второй день нашей пляжной жизни. Он был моего возраста, моего роста, с таким же лихим вихром на лбу, как и у меня; жил он в жилищном кооперативе вроде нашего, и его тоже интересовали комиксы, книжки, монетки, деревья, стальные шарики, слова и мировое пространство. Мало того, и у него тоже не было отца, мы были почти совсем одинаковые.
Но у него был “дядя”, который приехал сюда с его матерью, плюс старшие братья и “кузены”, так что Борис оказался у них младшим лишним, вот поэтому этот его “дядя” нас и познакомил.
— Эй, парень, может, поиграешь вот с ним? — услышал я вдруг у себя над ухом, когда, стоя на четвереньках, рылся в морском песочке в поисках того, что можно найти только на небесах. Рядом со мной оказался большой лысый дядька в черных и слишком тесных купальных трусах, в которых вроде ничего и не было пониже его голого орехово-коричневого брюха; из уголка рта у него свисала сигаретка. Рядом с ним в купальных трусах явно на вырост, жилистый, маленький и такой загорелый, будто он прожил здесь всю жизнь, стоял Борис и косил глазом в мою бесценную ямку, которая тем временем медленно, но верно наполнялась черной водой. Я в ответ пробурчал что-то невнятное.
“Дядя” просек ситуацию и спросил:
— Крабов ловить умеешь?
— Э-э... — сказал я.
— Борис тебе покажет. Покажешь, Борис?
С этими словами он развернулся к нам спиной и враскачку двинулся прочь, влажно хлюпая шлепанцами на разлапистых ножищах, стряхивая в воду пепел и устремив неподвижный взгляд на розовую точку где-то в вечности безоблачного неба.
Борис, озираясь вокруг, остался рядом со мной; я тоже смотрел по сторонам, потом он уставился мне чуть ли не прямо в глаза, сказал “пошли” и зашагал вначале вдоль пляжа, а потом перебрался на большой камень, торчавший из воды. Отставая от него метра на два-три, я неуверенно побрел к тому же камню, спиной ощущая сверлящий взгляд мамки. Я на этот камень еще не залезал и остался стоять в воде, чувствуя, как цепляются за ноги морские желуди, и восхищаясь Борисом, сумевшим подобраться по воде прямо к здоровенной куче водорослей; Борис наклонился так низко, что вода закрыла ему все лицо до самых корней волос, выудил со дна гроздь мидий и вывалил к моим ногам.
— А как мы их раскроем? — спросил я, пытаясь уяснить, что он затеял.
— Раздолбаем,—сказал Борис.—Вот этой каменюкой. Специально для этой цели был у него припасен большой камень, под которым он прятал леску и пластиковый пакет. Леску Бориса и пакет Бориса.
— Бородка только на одной половинке остается болтаться, — сказал он, — ее-то крабы и любят.
И мы стали ловить крабов. Мы сидели на корточках, солнце пекло нам спину, мы опускали в воду ракушку с бородкой, а из воды вытягивали по одному красно-зеленых крабов и складывали их в пластиковый пакет, наполненный морской водой. Борис показал мне, как подцеплять этих гадов, как тянуть их из воды, не слишком резко, но и не слишком медленно, не суетясь... и, наверное, самое главное — что даже и крабов ловить совсем не страшно, если наловчился. И все это время мамка сверлила взглядом мою спину, лежа на берегу в шезлонге Кристиана и пререкаясь с Линдой, прошло уже пятнадцать минут отдыха на берегу или нет и можно ли ей уже снова в воду; ради мира в семье стоило разрешить ей это двадцать минут назад.
— Ты плавать умеешь? — спросил Борис.
— Да, — ответил я.
— Ну давай тогда, — сказал он, зашел поглубже в воду и поплыл, и я следом за ним. Мы плыли к мысу на другой стороне бухты, один я никогда не осмеливался заплывать так далеко. И мамка тоже не заплывала. Теперь она поднялась с шезлонга, стала рядом с ним и превратилась в памятник всем матерям, вот так же стоявшим то на одном, то на другом берегу лето за летом на протяжении всей истории человечества и наблюдавшим, как те, кого они любят превыше всего на свете, навсегда скрываются вдали; а я все плыл да плыл, все дальше и дальше, и было мне так хорошо, что это уже выходило за все рамки. Рядом с Борисом. Рядом с моим новым другом, который, как я теперь к своей радости констатировал, умел плавать не лучше меня, а примерно так же хорошо, так что мы блаженно скользили вперед плечом к плечу, превратившись видимо, в две маленькие и совершенно одинаковые головы, которые делались все меньше и меньше, превратились в горошины, потом в булавочные головки, а потом и полностью растворились на том горизонте, что зовется смертью и вечностью.
Доплыв до мыса, мы по каменистому склону выбрались на чужую землю, уселись там и посмотрели назад, на памятник всем матерям, который по-прежнему стоял на покинутом берегу, крохотный такой, и излучал тепло, призыв, страх и все остальное, что и должна излучать в мировое пространство мать. Я почувствовал, как мое лицо растягивается в улыбку, поднялся на ноги, помахал ей и сказал:
— Вот смотри.
— Куда? — спросил Борис.
— А она мне не машет, — сказал я.
— Чё? — сказал Борис.
— Сердится, — сказал я и снова сел.
Борис обдумал сказанное и посмотрел на меня с новой улыбкой на лице, осознав то, что я понял, еще когда мы пересекали экватор: что между нами возникло нечто и оно останется надолго и переживет нас обоих, если только не переборщить. Но в этот день и этим летом нас тянуло перебарщивать, и мы о-го-го как перебарщивали. Так что когда Борис в третий раз сказал “пошли”, не оставалось ничего другого, как пойти за ним, прочь от всех и в самую чащу, в мир Бориса, в необозримые заросли узловатых деревьев и кустов, в скрытый от посторонних глаз фейерверк расселин и звенящего в ушах птичьего пения, тени и солнца, холода и жара, идти по тропинке, о которой знал только Борис, пока он не показал ее мне; и это и взаправду оказалось царством дракона, и еще филина, с мелкой и белой как тальк пылью, липшей к нашим мокрым ногам, из-за чего они стали похожи на кости, пылью, которой нигде больше не найти, а только на этой тропинке; и лезть дальше вверх на пятидесятиметровый уступ, чтобы увидеть внизу под нами новую бухту, с одинокой оранжевой палаткой на берегу.
Борис сказал, что надо лечь на живот и по-пластунски подползти к самому краю обрыва. Внизу я разглядел человека, лежавшего на надувном матрасе рядом с палаткой, — тётьку, загоравшую без лифчика; у нее были колоссальные медно-красные сиськи, и трусов на ней тоже не было, как я обнаружил, присмотревшись.
— Она каждый день так, — прошептал Борис.
Я не мог оторвать от нее глаз. Никого больше поблизости было не видать. Только одно это потрясающее существо, оно лежало недвижно как труп, или будто в глубоком сне, и не было похоже ни на что, когда-либо виданное мною, и задело во мне такие струны, которых я в себе не подозревал.
— Мои брательники называют ее Живоглоткой, — сказал Борис.
— Она старая, — понял я вдруг.
— Полтинник, не меньше,—сказал Борис со знанием дела. — Но отсюда не видно. Спустимся поближе?
— Неа...
Мы лежали на животе и разглядывали Живоглотку. Невозможно было отвести от нее взгляд. Неважно было, что она старая, что она далеко внизу и лежит будто мертвая; чем дольше мы на нее смотрели, тем она становилась больше и больше, загорелая и великолепная, эдакий выброшенный на берег кит в электрическом солнечном свете.
— Мои брательники говорят, она знает, что мы тута лежим и пялимся на нее, — прошептал вдруг Борис.
— Чего-чего?
— Ага, и что она от этого балдеет.
— Ну да!
— Вот погоди, она пойдет купаться, и ты поймешь.
Мы лежали и ждали, когда Живоглотка соберется купаться. Дожидаться пришлось долго. Но это ничего. Вот она наконец очнулась, сначала сгребла ладонью свои наручные часы, лежавшие рядом с матрасом, посмотрела на них; потом стряхнула с живота невидимые песчинки, села и стала еще больше; огляделась, стряхнула еще что-то с плеч и бедер, наверное, цветочную пыльцу или жуков; потом наконец поднялась и встала, уперев руки в боки как бы в ленивом раздумье, неторопливо оглядываясь по сторонам и не ожидая увидеть ничего нового для себя в этой полыхающей жаром летней стране.
И вот она сделала первый шаг к морю, неуклюже пошатываясь на ракушках, морских желудях и острых камушках, балансируя руками как крыльями; спиной к нам спустилась на последний камень, постояла на нем еще немножко, снова огляделась, обведя взглядом море, берег, деревья и скалы, провела ладонью по плечам, нагнулась, попробовала воду; теперь мы ее видели в профиль.
— Она смотрит во все стороны, — едва слышно прошептал Борис. — Только не сюда.
— Чего-чего?
— Ну сам гляди — она ж сюда никогда не смотрит!
Я все еще не понимал. Теперь уж Борис стал терять терпение; сказал, что она приезжает сюда каждое лето и что про нее знают не только он с братьями.
— Вот посмотри.
Я огляделся и заметил, что трава там, где мы лежали, сильно затоптана и вытерта, будто тут стояли лагерем.
— Сюда и взрослые тоже приходят, — многозначительно произнес Борис. — Дядьки.
— А кто?
— Ну... смотритель точно.
— Ханс?!
— Угу. Но мне кажется, что мой дядя про нее не знает.
— А ты откуда знаешь?
— Да так...
У меня возникло впечатление, что Борис жалеет, что упомянул в разговоре “дядю”.
Но тут Живоглотка отдалась наконец на волю волн, и это явилось еще одним откровением, потому что со смотровой площадки мы, как китобои, могли смотреть на море вниз, через громадное зеленое увеличительное стекло, сквозь которое она казалась светлой и изящной, как ширококрылая птица, удаляющаяся от нас брассом в замедленном геологическом темпе, гребок за гребком. И действительно, когда она беззвучно перевалилась на спину и тем самым уперлась взглядом в нас, меня пронзила уверенность, что либо она слепа, либо мы невидимы. Под нашими взорами покоился внизу на волнах резиновый кафедральный собор. С неизменно направленным на нас слепым взглядом. И ведь с тобой самим происходит нечто, когда тебя в конце концов обнаруживают: ты видишь себя извне, видишь свою собственную странность, то, что отличает тебя, но о чем ты, однако, раньше не догадывался, так что разоблаченным всегда оказываешься не ты, а некий другой, самозванец, авантюрист; а потом все же приходится признать, что все это скрывалось в тебе всегда, просто ты об этом не знал; но понимание приходит слишком поздно, когда ты сам уже стал другим.
— Надо пойти крабов выпустить, — прошептал, задыхаясь, Борис и задом беззвучно пополз прочь от поросшего редкой травкой выступа. —Я крабов всегда потом выпускаю.
Глава 14
Но это лето можно было бы назвать еще летом Фредди I, хотя все и пошло не по плану, к чему я, как мне казалось, тоже был готов. Потому что через два дня после того, как Борис показал мне Живоглотку, он появился возле нашей палатки, постоял, озираясь и оценивая увиденное, потом подошел к мамке и представился ей, как если бы он был мужчиной двадцати восьми лет.
— Меня зовут Борис,—сказал он, глядя ей прямо в глаза.
Мамка вздрогнула и растерянно улыбнулась, а я решил, что вот ей-богу тоже так попробую как-нибудь, надо же, как на нее подействовало. У мамки последние два дня ушли на то, чтобы ругать меня за пересечение экватора и утешать Линду, обнаружившую, что купается она в соленой воде, и захотевшую уехать домой. К тому же мне было поставлено на вид, что я не воспринимаю мамкиных новых сигналов; дело в том, что и к палатке, и на пляж к нам постоянно заявлялся Ханс, то уведомить о еще каком-нибудь новом правиле, то дать еще какой-нибудь бесценный совет, и застревал у нас надолго; мамка же считала, что я при этом должен находиться поблизости, но она не объяснила мне, зачем это нужно: я должен был, видите ли, понимать это сам.
— Ну, ты понимаешь?
— Э-э... ну да...
— Так почему же ты ушел?
А теперь она стояла и смотрела на Бориса так, будто хотела бы для себя такого сына.
— Я пришел сообщить, что через полчаса откроется магазин, — сказал Борис, — и что там можно будет купить копченые колбаски и хлеб и еще такую штуку для бутербродов, не помню, как называется... а, ливерную колбасу, последний раз она была, во всяком случае.
— Что такое? — снова насторожилась мать. — Это кто тебя послал нам это сообщить?
— Никто. Я сам.
Она постояла, изучающе всматриваясь в него, потом обернулась ко мне с несколько иным выражением лица.
— Пожалуй, возьми-ка вот, Финн, — сказала она и, достав кошелек, протянула мне желтую десятку, — и пойди посмотри, может, купишь чего-нибудь. Но только не мороженого!
— Нету у них морожена.
— Чего?
— Ну это, у них ваще почти ничего нет, и вроде они детям не продают.
— Так ты хочешь, чтобы я с тобой пошла?
— Ну да, так лучше будет.
Мамка извлекла Линду из палатки, где та забаррикадировалась в ожидании момента, когда будет покончено с каникулами и соленой водой, и мы гуськом двинулись по узкой и извилистой дорожке вниз, к поляне, на которой стояли палатки; по пути мамка выспрашивала у Бориса, откуда он узнал, где мы живем. Он на это не ответил, но так, что мы поняли — на этом острове мало было такого, о чем Борис не пронюхал бы.
Дойдя до причала, мы уселись на краю поболтать ногами, пока мамка сходит в загадочный магазин, который оказался просто покрашенным в серый цвет деревянным домиком у развилки на склоне, где от грунтовой дороги отходит тропинка к причалу. Мы стали бросать в воду камешки, а Линда опять подняла тему соленой воды.
— К счастью, да, вода соленая,—легко отозвался Борис.
Она вопрошающе посмотрела на него.
— Соленая лучше держит, — сказал он и внимательнее пригляделся к Линде. У той вид был такой, будто она говорит “чего-чего?”
— Ну, в соленой воде не утонешь, — пояснил он.
Линда перевела взгляд с Бориса на меня. Я кивнул.
А Борис внимательно, будто вот-вот обнаружит нечто, разглядывал ее; такое выражение лица за последние полгода я видел уже на многих лицах, и оно мне никогда не нравилось, надо было поскорее этот этап преодолеть.
— Ты чего, плавать не умеешь? — спросил он.
— Умею, — сказала она.
— Ну и чего ты беспокоишься тогда?
— Чё?
— Ну, нефиг ее пить-то, воду.
Линда снова посмотрела на меня, с начинающейся и пока невидимой улыбкой, от которой и бетон воспарит в воздух.
— Так умеет она плавать или нет? — спросил Борис, чтобы окончательно разобраться в вопросе. Я кивнул, а Линда сказала:
— Угу.
— Ну-ну, — равнодушно бросил Борис, высыпал в воду горстку гальки и стал, прищурившись, вглядываться в зеркальную поверхность воды, разглядывать причал, почесывая физиономию и давно затянувшуюся царапину на левой коленке, что было совсем уж излишне, так что я мог заключить, что тяжелый этап мы преодолели и что теперь он, значит, обдумывает, чем бы нам заняться, так и со мной бывает, когда я нахожусь в состоянии неустойчивого равновесия между таким восторгом, что едва не лопаешься от счастья, и начинающейся скукой. Тут вернулась мамка, потрясенная до глубины души, как я мог заключить по агрессивности ее походки. Собираясь в магазин, мамка прихватила с собой из палатки (которую мы окрестили Зорькой, это Линда придумала) белую блузку; теперь под этой блузкой она неумело прятала серый пакет.
— Ну и дыра, — сказала она, садясь.
— Вообще-то тут не разрешается ничем торговать, — сказал Борис.
— А мы за это должны продукты прятать. Хорошенькое дельце! — сказала мамка, открывая пакет, в котором оказалось два кило копченых сосисок, пучок морковки, две буханки хлеба и полкило маргарина, который уже сильно размяк на солнце. Поскольку мы с Линдой оба страшно любим сырокопченые колбаски, мамка поступилась своими принципами и дала нам по одной, сняв сначала длинными ногтями шкурку с одной из них.
— Борис, а ты уже завтракал?
— Неа, — сказал Борис. — У нас дядя не завтракает.
— Так на, возьми. Хочешь?
Борис тоже взял колбаску и съел ее прямо со шкуркой, как и я: о, этот звук лопающейся на зубах хрустящей шкурки и этот вкус подкопченной прохлады, наполняющий рот, вкус такой одновременно плотный и нежный, что вряд ли вкус жареного мяса может его превзойти. Мамка тоже взяла одну колбаску и съела ее без шкурки, как Линда. А когда мы доели свои колбаски, то получили еще по одной. Мы вволю посмеялись над тем, что вот сидим мы тут, обжираемся незаконными колбасками и чихать нам на Стортинг и на правительство. Потом мы сидели, откинувшись назад и опираясь на локти, болтали ногами, и запахи водорослей, леса, цветочной пыльцы и “Нивеи” щекотали нам ноздри; беззвучно жужжали насекомые, и мы ничего не говорили, что для нас совершенно необычно, нормально-то мы болтаем без умолку, пришло мне вдруг в голову в этой тишине, и тут мамка пробормотала, не открывая глаз, “так бы и сидела тут до самой смерти”, и мы улыбнулись, “потому что скоро придет катер”, продолжала она, “ведь уже суббота”.
— Суббота? — встрепенулся я.
— Да,—сказала она со странным вздохом, означавшим, как я знал, смену ритма; мамка поджала под себя ноги и повернулась к нам лицом, чтобы поделиться с нами, и с Борисом тоже, тайной, и сказала, разглядывая свои ногти, которыми она процарапывала тоненькие бороздки, такие письмена, в мягкой посеревшей деревяшке:
— Я хочу с вами поговорить кое о чем. Короче говоря, дело такое: с этим катером приплывут Марлене с Яном, вы ведь помните Яна, мы с ним во вторник виделись?
Мы кивнули. Мамка собиралась уехать на том же катере в город и остаться там на несколько дней, у нее там были дела; это у нас такое стандартное выражение, означающее занятия скучные, тайные, стыдные или необходимые, или все это сразу. Нижняя губа у Линды отвисла и задрожала, но мамка прижала палец к Линдиному рту, улыбнулась ей широко и сказала, что “ты же хочешь побыть с Марлене?”, и я тогда понял, что это, собственно, не только неизбежно, но и что этого нужно было ожидать, что это продолжение истории, которая началась еще у Ратушной набережной, или в ресторанчике с видом на порт, а может, и того раньше, и мамка, разумеется, обо всем уже договорилась с единственным человеком, на которого она могла нас оставить, с Марлене.
И еще мне пришло в голову, что если бы не Борис, не остров и еще то другое, что, оставаясь для меня непостижимым, росло и зрело во мне, я бы, наверное, и сам разревелся.
Теперь же я не спросил даже, что у нее за дела такие, ни словечка против не сказал, и она с интересом покосилась на меня. Я вглядывался в северную часть пролива, где и правда теперь показался катерок, похожий на отправленное в плавание пирожное “буше”: он прибыл в пункт назначения прямо как в кино, где все появляется в нужное время в нужном месте, как заказывали, и остается только смотреть с открытым ртом — и принимать все как данность. Теперь стали слышны и гул мотора, уханье и дребезжание железа, гулкое эхо холмов и лесов позади нас, разбавленные плеском волн, жужжанием букашек и молчанием, которое в кои-то веки воцарилось в нашей семье, семье, которая в данном случае, к счастью, увеличилась на одного человека — Бориса. Он поднялся, подбежал босиком к краю причала и умело принял швартов, брошенный ему боцманом. И Ханс, который тоже сюда заявился, не оставил без внимания ловкость Бориса, кивнув ему с одобрением; потом вездесущий Борис помог Хансу перекинуть громыхающие сходни, стал в стойку “смирно”, как эдакий полуголый портье, и указывал путь в рай потоку вновь прибывших и пока не разоблачившихся еще отпускников, новичкам вперемежку с ветеранами, разницу мы теперь уже могли определить по их поведению: первые пребывали в растерянности, ровно как и мы сами всего четыре дня назад, а бывалые знали, что главное здесь — захватить плацдарм, и резвым галопом спешили на штурм территорий. Ян тоже оказался из ветеранов. Он сошел на берег с таким количеством пожитков, что ему мог позавидовать переселенец в Америку; перекинулся с Хансом парой фраз, понятных только посвященным, а потом подошел к нам вместе с Марлене, которая сегодня была накрашена не так сильно, опять поднял Линду на руки, обнял ее и вовремя вспомнил обо мне. Борис же повторил свой вчерашний коронный номер, сказав “меня зовут Борис”, и я решил, что, пожалуй, это все-таки не такая уж блестящая находка.
Если честно, пока мамка ходила в палатку за сумкой, я просто отошел и стоял в сторонке. Меня восхитил громадный мешок с припасами, который привез Ян, а еще он притаранил здоровенный, снаружи пластмассовый, кремово-белый ящик, который, как оказалось, может сохранять продукты холодными; внутри ящика был сухой лед, который Ян раздобыл у производителей мороженого “Диплом-Ис”, рассказал он, и показал нам глыбу льда, от которого шел пар. Ян утверждал, что растает эта глыба нескоро, если, конечно, не вытаскивать ее из ящика, а к тому времени он сможет заказать новую глыбу, ее передадут ему с катером, потому что у него знакомые на “Диплом-Ис”.
— Это, вообще-то, настоящий морозильный ящик, — сказал он, по-хозяйски похлопав выпуклую крышку узкой загорелой ладонью. — Такие вот дела.
Ящик пришлось катить к палатке на тачке, одолженной нами у Ханса, который начал называть мамку “мадам” и, когда она прошла мимо нас, сказал, что надеется вскоре снова увидеть “мадам”, озабоченную сейчас лишь тем, чтобы наобниматься на прощанье с Линдой. А тут еще я рядом торчал и уже готов был закатить истерику. Она это заметила.
— Финн, ты ведь знаешь, что я тебя люблю, — сказала она, — независимо от того, захочешь ты меня обнять или нет.
Это должно было прозвучать как слова поддержки человеку, который всерьез начал задумываться о том, что прилично на людях, а что неприлично, но получилось иначе, ее слова так досадно громко разнеслись над кишащими народом набережной и палубой катера, что ни о каком объятии не могло быть и речи, ни в коем случае. Так что ничего ей не оставалось, как повторить, что она меня очень любит — на тот случай, если тугоухий недотепа не усек этого с первой попытки; потом она поднялась на борт и махала нам оттуда, стоя на корме в своем цветастом платье, и я еще с утра мог бы, увидев его, сообразить, что дело неладно; здесь-то она ходила просто в маечке на лямках и купальнике, платье — это одежда для города, униформа, для ношения в обувных магазинах и на асфальтированных улицах, мамка облачалась в платье, только когда не собиралась брать с собой нас с Линдой; катерок тем временем отвалил и запыхтел на север.
Теперь уж я стоял и смотрел ему вслед, пока он не растворился за линией горизонта. Разумеется, я мог бы броситься в воду и поплыть следом за ним, я бы этот чертов катер легко нагнал, конечно; по крайней мере мысль такая меня посетила, но я ее отогнал и потащился вслед за всеми к нашей Зорьке, ощутив ровно в тот момент, когда из моих дурацких гляделок собрались брызнуть слезы, что они все-таки не брызнут. Слезы остались у меня внутри. Ничего страшного не стряслось. Или наоборот, как раз оно и страшное. Все это новое, оно то исподволь, то лавинообразно нарастало в последние полгода, будто разжевывая мне, что мы с мамкой все больше и больше отдаляемся друг от друга и невидимая рука целенаправленно ведет нас к окончательному разрыву. И тут слезы все-таки хлынули. Но плач никогда не бывает к добру; уж если кому давно следовало это понять, так это мне. Вот и тут бдительная Марлене услышала, разумеется, что я плачу, повернулась ко мне, опустилась на корточки и сказала:
— Всё будет хорошо.
Хуже этого она ничего не могла бы сказать, да еще самым неподходящим тоном, какой только можно представить.
— Что будет хорошо?! — заорал я. — Что?!
Я стоял как горе-горькое, как жалостная песня попрошайки, и с мольбой вглядывался в невозмутимое летнее лицо Марлене Премудрой, и ясно, казалось мне, читал в нем, что она сейчас прикидывает, как много я знаю, или как мало, и сколько я могу вынести, и наконец решила — будь что будет (к такому выводу я пришел потом после долгих размышлений), выпрямилась и сказала твердо:
— Возьми себя в руки, Финн. Маме нужно несколько дней побыть без вас. Давно пора. Идем.
Она сделала еще три шага вперед в шелестящих зарослях орешника, снова обернулась, протянула мне руку и повторила непререкаемо и непреложно, что я должен показать ей палатку и всё, что там есть, и хватит уже валять дурака. Да уж, если на кого в этой жизни можно положиться, так это на Марлене. Марлене — твердая опора, как была раньше мамка, а не порхающая среди порывов бури голубка, которая вдруг полностью теряет ориентиры в самый обычный четверг; Марлене устойчива, как земля под ногами, и в два часа пополудни, и в пять. Она никогда не подведет, у нее всегда ровное настроение, и она не ведает страха: собственно говоря, вот такой и должна у человека быть мать. Вот теперь, например, Борис вертится возле нашей палатки, чтобы попытаться по-свойски просветить Яна относительно местных условий, но Марлене с легкостью отделалась от него.
— Иди-ка поиграй пока с кем-нибудь другим, Борис, — сказала она с той же непререкаемой улыбкой. — Нам с Финном нужно поговорить. Я привезла письмо тебе, — крикнула она в мою сторону. И действительно, Борис тихо-мирно удалился, и я мог бы сам показать им, как работает примус, который нам достался на Рождество от дяди Оскара — открываешь крышечку, заливаешь вот сюда концентрат денатурата, поджигаешь и так далее, — но вот письмо?
Эх, о своем-то собственном плане я совсем забыл. Оказалось, письмо от Фредди I, первое в жизни полученное мною письмо, если не считать сопроводительной записки к Линде, но та была адресована все же мамке; и хотя послание Фредди I вряд ли подходило под определение нормального письма, с конвертом и маркой и именем получателя и вообще, но все же это был, по крайней мере, сложенный вчетверо листок бумаги для рисования, с бахромчатым краем с той стороны, где его оторвали от спирали; на листке довольно красивыми синими большими буквами были написаны две строчки: “Я не поеду на каникулы. Шарики сохраню.” Получается, Марлене знала о моем плане, который, если вкратце, состоял в том, чтобы Кристиан сходил домой к Фредди I и передал ему кожаный мешочек со стальными шариками, а тот взамен согласился бы сесть на катер, приехать к нам и ночевать вместе со мной в предбаннике, где до этого я спал один, а мамка с Линдой ночевали в самой палатке.
Если Марлене думала, что отказ Фредди I отвлечет меня от мыслей об отъезде матери, то она, конечно, не ошиблась. Но я понял и еще кое-что, а именно: я понял, что ни Кристиан, ни Марлене не лезли из кожи вон, чтобы уговорить Фредди I, а приняли его отказ скорее с удовлетворением, видимо, заручившись согласием мамки; а это, в свою очередь, означало, что Кристиан, должно быть, открыл ей нашу тайну. Такой уж человек Фредди I, он провоцирует окружающих отвергать себя, меня просто бесит от этого. Хотя я знал, что я не разгадал бы их козней, получи я это письмо вчера, когда все было в порядке; какой-то у Фредди странный взгляд, сказала как-то мамка, и по выражению ее лица сразу было понятно, что она имеет в виду. Я терпеть не могу, когда у нее такое лицо.
Так что я решил и от Марлене с Яном тоже держаться подальше. Но сию минуту Ян стоял перед нами в тенниске в белую и синюю полоску и показывал нам, что сухой лед настолько холодный, что может обжечь, вот смотрите: он опустил маленький кусочек в ведро с водой, и лед не растаял, зато вода закипела, поскольку во льду соединяются самые непримиримые противоположности; этой загадкой невозможно было не увлечься. Я сбегал за Борисом, который тоже не имел опыта обращения с сухим льдом, и мы экспериментировали с ним до тех пор, пока Марлене не пригрозила, что заставит нас всю неделю пить горячее молоко.
Позже, когда мы с Борисом ушли от Зорьки, я без всякого предисловия принялся рассказывать ему про Фредди I, потому что я не мог предать Фредди I, как мамка меня предала, и я рассказал Борису, что Фредди любит, чего он не любит, что умеет, а что нет, слово за слово; и рассказ мой не прервался ни когда мы уже спустились на пляж, чтобы купаться и ловить крабов, ни когда мы потом валялись на горячем камне, глядя в небо. Потому что, собственно говоря, мало на нашем шарике людей, которые могли бы сравниться с Фредди I.
Борис в долгу не остался, у него тоже был свой Фредди I, и он рассказывал о нем, пока мы гоняли мяч, пока лежали на скале и подглядывали за Живоглоткой, и особенно в моменты опасности, например, когда мы спускались с уступа, откуда было видно Живоглотку, и случайно столкнулись со смотрителем Хансом, который вдруг возник на тропинке перед нами и строго на нас посмотрел; тут я обнаружил, что Борис абсолютно не тушуется, а хладнокровно смотрит прямо Хансу в глаза, и до меня дошло, что на месте преступления застуканы не мы, а Ханс, взрослый человек, который при любом раскладе более виноват, чем ребенок.
Такие вот уроки получали от жизни мы и те наши друзья, которых мы никогда не сможем предать.
Как, например, когда мы уплывали на ту сторону бухты, на большой камень, чтобы не валяться вместе с Линдой и Марлене день за днем на том же месте, которое обустроила еще мамка; Линда уже плавала на мелководье как подлодка, без купального пояса, и вставала на ноги, только когда ей нужно было отдышаться, то есть не часто; и тогда она стояла и смеялась с закрытыми глазами, высунув кончик языка в уголке рта, чтобы осторожно пробовать эту ужасную соленую воду; она становилась все чернее с каждым днем, только под купальником не загорела, а так даже меня обставила. Еще она стала гораздо ловчее и забиралась за нами в такие места, где мы еще неделю назад могли чувствовать себя в неприкосновенности; она носилась по берегу и траве и вовсе не казалась неуклюжей, постепенно ступни у нее покрылись такими твердыми мозолями, что она могла спокойно ходить и по тропинкам в лесу, и по покрытым морскими желудями камням, а не ковылять по-дурацки, как принято на норвежских пляжах. У бродяг подошвы словно деревяшки. Им хоть бы что. Бродяги, цыгане, индейцы. С потеками грязи вокруг глаз и выцветшей, жесткой от морской воды и торчащей во все стороны щеткой волос на голове, ободранными локтями и коленками и расцарапанными укусами мошкары. А глаза у нас становились все голубее и голубее с каждым днем этого лета, самого нескончаемого лета в моей жизни.
Глава 15
Привозили новый сухой лед. Привозили продукты в разном количестве и в самое неподходящее время. Ночью приходил неосвещенный катер с водкой, о чем Ханс знал, но не пресек. У причала вдруг стали продавать скумбрию прямо с лодки. Для детей устроили праздник с костром, бегом в мешках, хоровым исполнением песни “Такова жизнь” и внезапно открывшимся киоском, где торговали лимонадом, сосисками и леденцами на палочке. Можно было играть в футбол или лазить по крутым горным склонам. Еще были танцы для взрослых, и снова “Такова жизнь”, кто-то пел, кто-то дрался, Ян и Марлене давали выход своей любви, противно глубоко целуясь, с языком. Сидя в темноте и взирая на все это, мы с Борисом и Линдой знали — это наш остров, до такой степени наш, что когда мы внимательно всмотрелись в массу взрослых на танцплощадке — в эту колышущуюся комнату ужасов, то сумели насчитать по меньшей мере три пары мужских ног, до колен покрытых белой как тальк пылью.
Тут явила себя народу и сама Живоглотка, просто мы не сразу узнали ее, в непривычной обстановке и непривычном виде, одетую в белое хлопчатое платье, с такими загорелыми руками и ногами, что их и вовсе не видно было в летней темноте, из-за чего вся она преобразилась в огромную снежинку, кружившуюся в руках то у одного, то у другого — и это даже не было противно, наоборот, самое оно; мы с этим летом слились воедино, у нас не стало возраста, а только тело, легкие и кровь, которая перегоняла бурлящую и кипящую жизнь по самым потаенным закоулкам бытия.
Мы в нашем оазисе все время жили тихо-мирно. Все прочие уголки заставленного палатками острова напоминали жилищный кооператив, пребывающий в постоянной готовности к переезду: каждый третий день все, как предписано, снимали палатки и тут же бросались занимать другое, давно присмотренное завидное место в надежде, что владельцы стоящей там палатки тоже снимутся с места или что перед ней хотя бы не выстроится очередь из претендентов на это же местечко, так что можно будет денек-другой понаслаждаться обретенным участком и только потом печалиться из-за очередного неминуемого переселения. Потому что и ежу ясно, что коль довелось прожить два дня на вожделенном участке, то два следующих естественно придется кантоваться на задворках, чтобы потом заново биться за место под солнцем. Такая вот беспощадная конъюнктура, колебания которой я с интересом и сочувствием привилегированного отслеживал на примере отважного семейства Бориса: его экзотического “дяди”, доброй разговорчивой мамы, которую “дяде” постоянно приходилось смазывать кремом от загара, потому что она обладала на редкость нежной розовой кожей и к тому же совершенно не переносила сквозняка, бедная, и трех его братьев и трех “кузенов”, ввергнутых в пучину беспокойной кочевой жизни, не позволявшей им спокойно прожить более одного дня из трех.
— Ну и это не беда, — с философским самообладанием отметил “дядя”, очевидно, потому, что снимать палатку и возводить новое жилье приходилось не ему, а шестерым юношам, хоть и под его мудрым руководством, и все приказы “дядя” отдавал через губу с налипшей сигаретой, сыпавшей башенки пепла на его потное и все более загорелое пузо и на короткие купальные трусы, в которых, казалось, ничегошеньки и не было внутри.
— Один денек из трех, это ж, считай, вся неделя.
Если бы только система работала. Но каждому понятно, что она не работала. Кое-кто умеет устраиваться за чужой счет. Так и получалось, что часто и эта единственная неделя пропадала у тех, кому больше всего требовалось отдохнуть; собственно говоря, получалось как на ипподроме, где выигрывают всегда те, кому и без того неплохо, или, как говорит Фредди I, “преступления окупаются”.
Но нас все это не касалось. В кои-то веки. Мы были выше этого и наблюдали все со стороны. Палатку мы переставили всего один раз, примерно на полметра, ведро с водой провисело все лето на одном и том же дереве, костер горел внутри все того же круга — что, вообще-то, тоже было запрещено.
Но поскольку мы все-таки были людьми кооперативной закваски, у нас чувства превосходства не развилось; нам, скорее, было даже чуточку стыдно. Но в то же время стыд этот не разрастался до таких размеров, чтобы нам захотелось свернуть палатку и поплестись вниз на поляну, участвовать в кочевом нацистском орднунге. Этот стыд был и оставался ненавязчивым, для внутреннего потребления, и проявлялся он в том, что если кто-то спрашивал, где стоит наша палатка, мы следовали рекомендациям Ханса и отвечали туманно.
— Да там, — говорили мы, или просто-напросто — не знаю. Мамка придумала и того лучше, она, мол, тут плохо ориентируется, говорила она, да у нее и палатки своей нет, ха-ха... А вот теперь она уехала и все не возвращалась.
По делам? На несколько дней? Линда вспомнила о ней три раза. Сильнее всего когда ее не оказалось с нами, чтобы посмотреть, как Линда в первый раз плывет, держа голову над водой; от этого зрелища у самого Господа Бога слезы бы навернулись на глаза. А в остальном ей вполне хватало Марлене, надевавшей на нее летнее платьице, потом снимавшей его, чтобы натянуть на нее следующее платьице, как на подарок, который нужно упаковывать и распаковывать и дарить и принимать, все снова и снова. У Линды тоже появились две подружки, того же плотного сложения, что и соседская Анне-Берит дома, противные девчонки постарше, видевшие в Линде занятного домашнего питомца, чему она, однако, начала противиться: что-то происходило и в Линде тоже, или уже произошло, да так незаметно, что невозможно было это обнаружить, пока не оказалось уже слишком поздно и это что-то не могло теперь никуда деться. А однажды еще и Борис пропал.
Без предупреждения.
Я встал как всегда рано, умылся под ведром, почистил зубы и ушел несолоно хлебавши — завтрака все равно не дадут, пока не проснется Ян, а Ян любил “проспаться” после вечерних посиделок в других палатках, населенных подозрительными типами, с которыми Марлене только сухо здоровалась, когда они при дневном свете заговаривали с ней на пляже.
Я спустился на общественную поляну и пошел к заливу, где, как я знал, “дядя” застолбил территорию в последний раз. Но там я обнаружил только светлое, болезненно-зеленого цвета пятно примятой травы. Я пошел дальше, на поляну возле бухты Драгевика, не нашел Бориса и там, и в течение ближайшего часа обошел весь остров — безрезультатно, и вернулся к Зорьке, где проснувшиеся Марлене с Линдой сидели на пледе и завтракали.
— А мамка где? — спросил я.