Джон Диксон Карр
Бесноватые
Посвящается Рене и Уильяму Линдсею Грэхэм
Я хотел изобразить на холсте картины, подобные образам, создаваемым на сцене.
Уильям Хогарт. «Анекдоты»
Тут они узрели маленькое существо, одиноко сидящее в углу и горько плакавшее. «Эту девушку, – сказал мистер Робинсон, – поместили сюда потому, что ее свекор, офицер Гвардейского гренадерского полка, показал под присягой, что она намеревалась посягнуть на его жизнь и здоровье. Она же не смогла представить никаких доказательств своей невиновности, по каковой причине судья Трэшер и отправил ее в тюрьму». Генри Филдинг. «Амелия»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Лондонский крушится мост, старый мост…
[1]
Они въезжали в город через Саутуорк и уже приближались к Темзе. Порывистый сентябрьский ветер приносил с собой запах дождя. Ночная тьма готовилась сменить вечерние сумерки, когда почтовая карета, запряженная парой лошадей, пронеслась на всем скаку (так могут нестись только экипажи, за большие деньги нанимаемые в Дувре), вылетела на Боро-Хай-стрит и загрохотала, подпрыгивая по булыжной мостовой, в направлении Лондонского моста.
В карете сидели двое: модно одетая молодая дама и также по моде одетый молодой человек; они сидели в разных углах, стараясь держаться как можно дальше друг от друга. Пассажиры подскакивали вместе с каретой. В те дни экипажи уже ездили на рессорах, но трясло их от этого не меньше. Пытаясь удержаться, дама схватилась за ременную петлю у окна кареты и тихонечко, но от души выругалась своим нежным голоском.
В тот же миг ее спутник, державшийся весьма надменно, превратился в светского хлыща и произнес, лениво растягивая слова:
– Прошу вас, сударыня, умерьте свои восторги. Не надо столь явно выражать свою радость.
– Радость!
– За всю эту роскошь платил я. Даже если кучер загонит лошадей, деньги мне вернут.
Дама была в ярости; она едва сдерживала слезы.
– Нет на вас погибели! Нет на вас оспы! О Господи, я не знаю, чего я готова вам пожелать! Мало того, что вы силой увезли меня…
– Увез вас силой, сударыня? Я везу вас в дом вашего дядюшки – вот и все. Вы хоть отдаете себе отчет, что это за заведение, в котором вы пребывали во Франции?
– Благодарю вас, но я в состоянии сама о себе позаботиться. Это внезапное опасение за мою добродетель…
– Перестаньте, сударыня. Добродетель ваша или какой другой женщины нимало меня не заботит.
Девушка стукнула кулаком по оконному стеклу.
– Естественно, – вскричала она в ярости, несколько противореча себе же. – Таким, как вы, ни до кого нет дела. Но, я полагаю, дядюшка неплохо заплатил вам?
– В этом можете не сомневаться. Чего бы ради стал я рисковать жизнью? А все же признайтесь, Пег, вы перепугались!
– Мне не в чем признаваться. Это ужасная ложь! Заплатили! Заплатили! Есть ли что-нибудь в этом мире такое, чего бы вы не согласились сделать за деньги?!
– Конечно, сударыня. Хоть это и несовременно и противоречит моим собственным принципам, но ни за какие деньги я не согласился бы полюбить Пег Ролстон.
– Ах! – воскликнула девушка, отзывавшаяся на имя Пег.
Молодые люди обменялись взглядами.
Здесь, в Саутуорке, ветер чуть изменил направление, принеся с другого берега Темзы запах дыма, крупное облако которого повисло над Сити. Здесь, в Саутуорке, все жители уже спали, и ничто не нарушало тишину ночи; только подбитые железом колеса кареты, направляющейся в сторону Лондонского моста, грохотали по булыжникам. Из фонарей, которые должны были зажигаться перед каждым седьмым домом, горели лишь немногие, и огоньки от фитиля, плавающего в ворвани, отражались в сточных канавах и отбрасывали тусклые блики на лица пассажиров кареты.
Мисс Мэри Маргарет Ролстон, высокая, прекрасно сложенная девушка, снова ухватилась за ременную петлю, видимо, для того, чтобы приподняться. Слезы, выступившие у нее на глазах, объяснялись причинами более глубокими, нежели просто ярость. Несмотря на всю ее манерность, она была, в сущности, девушкой мягкой, добросердечной и бесхитростной, хотя сама она, конечно же, стала бы отрицать это, полагая себя мастерицей всяческих интриг.
У мисс Ролстон были удивительные черные глаза, редкий агатовый оттенок которых подчеркивался окружающим зрачки сиянием и розоватой кожей ее прелестного лица. Она сидела, закутавшись в дорожный плащ с откинутым капюшоном; на ней была соломенная шляпка с ленточкой вишневого цвета. Голову девушки не уродовал парик, а гладкие светло-русые волосы – пудра: в 1757 году только мужчины украшали себя таким образом. Однако на лице ее были – по тогдашнему обыкновению – и румяна, и помада, и пудра, а на левой щеке – еще и маленькая черная мушка. На мужчин столь обильная косметика в сочетании с ярко выраженным природным очарованием действовала по-разному.
Когда мистер Гаррик
[2], человек весьма почтенный и к тому же искушенный в делах, предложил ей то, о чем она всегда мечтала, – место в театре «Друри-Лейн», он имел на то свои причины. Но и сэр Мортимер Ролстон совсем не без причин впал в такую ярость, услышав об этом предложении, что пришлось даже прибегнуть к кровопусканию. Наиболее понятными были все же чувства, которые испытывал сейчас мистер Джеффри Уинн, задумчиво сидящий рядом с девушкой в карете.
«Черти бы ее взяли», – думал он.
Но сердце выдало его. И совсем иным тоном Джеффри Уинн произнес:
– Пег…
– Оставьте меня!
– Как вам будет угодно, сударыня.
– Если бы действительно была хоть малейшая опасность. Но то заведение в Версале, куда вы ворвались, словно заурядный грабитель, – не что иное, как актерская школа при личном театре короля Франции.
– Прошу прощения, сударыня, но это заведение – не что иное, как школа при личном борделе короля Франции. И мадам де Помпадур управляется с ней не хуже какой-нибудь бандерши с Лестер-филдз.
– Мистер Уинн, вы заставляете меня краснеть!
– Именно, сударыня. Мне понятна истинная причина вашего теперешнего уныния и ваших слез. Когда меня застигли в этом окаянном месте, когда слуги вдесятером набросились на меня, – что еще мне оставалось делать, кроме как взвалить вас на плечи и бежать без оглядки? И разве моя вина, что во время бегства юбки задрались вам на голову, что несколько повредило вашему достоинству?
– Ради Бога, мистер Уинн!..
– Ради истины, сударыня!
– А вы, вы-то не смешно ли выглядели? Я ведь не ниже вас ростом, и не спорьте. И гораздо отважнее вас. Фу! Так стушеваться! Бежать от кучки французов. Да к тому же половина из них – женщины!
– Я обращусь в бегство, сударыня, даже если окажусь один против троих. И уж подавно побегу – можете не сомневаться, – если против меня будет десять человек. Пег! Ну, Пег! Имейте же благоразумие!
– Благоразумие! – вскричала мисс Ролстон. Надо отдать должное ее романтической натуре, она презирала благоразумие в других ничуть не более, чем в себе самой.
– Наконец-то я поняла, мистер Джеффри Уинн, почему вы отказались от военной карьеры. Вернее будет сказать, вас не стали держать в армии. Вас попросту выгнали! Боже милосердный! И я еще могла вообразить, что влюблена в такого низкого типа! Перепугаться, задрожать, словно глупая барышня. Пуститься наутек от каких-то лягушатников!
Мистер Уинн протянул руку в направлении мисс Ролстон и несколько негалантно покрутил указательным пальцем у нее перед носом.
– Слушайте, Пег, – произнес он, и в голосе его зазвучали свирепые нотки. – Конечно, тот, кто отсиживается по домам, может смотреть на «лягушатников» сверху вниз. Не вам воевать.
– К сожалению!
– Сегодня мы ликуем, мы, глупые англичане. И когда бедолага адмирал просто одерживает победу над французским флотом, но не уничтожает его, лордам Адмиралтейства, конечно же, не остается иного выхода, кроме как расстрелять его за трусость на палубе собственного корабля. Но ведь это идиотизм, Пег. И то, что многие возмущались, вряд ли могло утешить близких адмирала Бинга
[3]. Можно только всю жизнь потом сожалеть о таких подвигах.
– Мой дорогой сэр! – Она подернула плечиком. – Прошу вас, избавьте меня от этого философствования и ваших бесконечных речей. Поберегите их для моего дядюшки Мортимера. У меня – увы! – не хватает терпения.
– Где уж вам терпеть! Вы так ветрены и соблазнительны. В общем, мне даже нравится, что время от времени вы думаете и рассуждаете, как полная дура…
– О Боже, дай мне сил!..
– Хотя, когда нужно, вы очень даже хорошо соображаете. Но из меня вам идиота не сделать. Так что не пытайтесь, сударыня.
– Убирайтесь прочь! – вскричала мисс Ролстон, дрожа всем телом. – Какой на вас отвратительный парик! И сами вы – мерзкий и глупый человек. Я ненавижу вас! Убирайтесь!
– Пег…
Карету тряхнуло, и молодых людей бросило друг на друга. В следующее мгновение они уже сидели каждый в своем углу: мистер Уинн – сложив руки на груди и закутавшись в плащ, мисс Ролстон – вздернув свой очаровательный носик. Они обидели друг друга и понимали это; обоим было неловко. Но Джеффри Уинн не привык отказываться от своих слов, а девушка просто не знала, как это делается.
Оба старались вести себя так, как им представлялось подобающим, то есть так, как ведут себя в подобных обстоятельствах люди светские и обладающие чувством собственного достоинства. Мистеру Уинну это удавалось лучше: несколько насмешливое выражение его продолговатого лица с зелеными пронзительно умными глазами как нельзя лучше соответствовало и словам его, и образу мыслей.
Тем не менее он не сумел довести игру до конца. Он схватился рукой за свой напудренный парик с косичкой, завязанной на затылке темной ленточкой, потом нахлобучил поглубже треугольную шляпу. Поймав же на себе взгляд девушки, Джеффри Уинн опустил окно со своей стороны кареты и высунул голову, как будто желая, чтобы ее срезала надвигающаяся на них арка Лондонского моста.
И мгновенно настроение мистера Уинна совершенно переменилось, и причиной послужило то, что он увидел и услышал, высунувшись из кареты. Судя по всему, то же самое ощутили и кучер с форейтором: раздался щелчок длинного хлыста; форейтор выругался.
Мо Янь
– Джеффри! – позвала мисс Ролстон, ерзая от любопытства. – Что там такое? Что случилось?
Тетушкин чудо-нож
Ответа не последовало.
Прямо перед ними, там, где Боро-Хай-стрит переходит в площадь, ограниченную с правой стороны стоящими полукругом лавками с закрытыми ставнями и двумя домами, на которых видны были вывески таверн, зияло темное отверстие ведущих на мост ворот, проделанных в приземистой башне с зубцами наверху. Сначала карета с грохотом въехала в ворота, а потом покатилась по деревянному настилу моста, сложенному из десятидюймовых досок, накрепко соединенных друг с другом. Еще со времен короля Иоанна, то есть вот уже пять веков, этот самый каменный мост с девятнадцатью каменными пролетами соединял берега Темзы, перекинувшись из Саутуорка к подножию Фиш-стрит-хилл на стороне Сити.
Шаткий в свои преклонные годы, неоднократно опаленный пожарами, приходящими сюда со стороны Сити, этот мост ремонтировался время от времени, на что уходили огромные деньги. По обе стороны моста стояли довольно высокие нелепого вида дома, крыши которых почти касались друг друга. Фасады были укреплены вертикальными балками, которые не давали домам упасть и погрести под собой экипажи, непрерывной вереницей двигавшиеся по мосту в дневное время. Приливы и наводнения клокотали в узких пролетах, оставляя всего шесть футов между уровнем воды и аркой моста, так что «пронестись» в лодке под мостом было просто невозможно или, по крайней мере, небезопасно. И стоял этот мост на шестьдесят футов вверх по течению от порога, который каждый год губил десятки жизней.
Матушка, милая матушка! Матушка! Выдай меня, за кого пожелаешь, Но не выдавай за кузнеца: У него под ногтями сажа, На глазах — слезы. Народная песня
Но сейчас…
– Джеффри, миленький, ну что там такое? Ну скажите, а то я, ей-Богу, просто умру от любопытства!
Голова мистера Уинна вновь появилась в карете.
До сих пор не могу понять, какой смысл таится в этой народной песне. «Выдай меня, за кого пожелаешь» — и за землероба, нищего-попрошайку, разбойника, убивающего людей и грабящего торговцев, — тоже можно выдать? Видимо, да. А вот за кузнеца нельзя. Дела у кузнецов в мелком производстве села, должно быть, идут получше, чем у обычных деревенских жителей: их ремесло не только позволяет получать более высокий экономический доход, чем у земледельцев, но и вызывает уважение со стороны последних. Если серьёзно смотреть на реальное положение в деревне, неизбежно возникает вопрос, почему та девица, которая пела эту песню, могла так страшиться кузнеца? Конечно, ниоткуда не следует, что она его боялась. «У него под ногтями сажа», — как будто, выйдя замуж за кузнеца, она перестала бы следить за гигиеной. «На глазах — слезы» — эта строка совсем непонятна. Вообще говоря, на глазах у мужчины — на глазах у любого мужчины, имеющего дело с металлом, — слезы выглядят очень даже лирично: они рождают игру воображения. Прослезившийся мужчина может вызвать у женщины жалость и даже любовь. Возможно, самая первая девица, затянувшая эту песню, именно потому и не желала связывать судьбу с кузнецом. С учетом всего сказанного, я и подумал, что за этой песенкой обязательно кроется какая-нибудь необыкновенная история с закрученным сюжетом.
– Пег, – произнес он, – сейчас я услышал то, чего совсем не ожидал услышать здесь.
И я, вооружившись методом дедукции, совершенно неожиданно для себя сочинил рассказ.
Хотелось бы верить, что у меня получилось всего лишь изначально лишенное смысла, написанное экспромтом, хоть сколько-нибудь складное произведение, предназначенное для детей.
– Так что же это?
– Я услышал, как тихо на Лондонском мосту.
Эту народную песню я слышал из уст нашей соседки, тетушки Сунь. Конечно, ее вполне можно было бы назвать детской песенкой. Тетушка Сунь запомнилась мне шапкой седых волос на голове. Мои родители звали ее «тетей», но мне она, на самом деле, по возрасту годилась в бабки. Мне непонятно, какая родственная связь существовала между нашими семьями несколько поколений назад, но тетушка Сунь в воспоминаниях о детстве всегда представлялась лицом значимым.
Это было не совсем верно. Вода по-прежнему ревела в пролетах моста, так же, как и пятьсот лет назад. Но не об этом говорил Джеффри Уинн, и девушка сразу поняла его. Он говорил об улье, об общине, о коловращении людей, которые жили, трудились и умирали здесь начиная с времен короля Иоанна
[4].
Я никогда не видел ее мужа. Но он, без всякого сомнения, когда-то у нее был, потому что она имела двоих сыновей. Мне не доводилось встречаться с ними, я лишь сталкивался с двумя дочками ее старшего сына и дочкой младшего. Все трое почти не отличались по возрасту и дружили со мной и моей старшей сестрой.
– По-моему, – неожиданно произнес Джеффри таким голосом, что девушка взглянула на него в недоумении, – по-моему, на мосту нет ни души. И ни огонька, разве что…
Семья тетушки Сунь жила в камышовой хижине из трех комнат, вокруг которой стояла низкая стена с цоколем, покрытым дикой травой; ворота отсутствовали. Позади хижины росла дюжина белых софор, в пору цветения их благоухание достигало нашего дома; а когда осыпались цветы, крыша тетушкина дома становилась белой. Бывало, я ел бутоны с этих софор — сладкие-сладкие, а если съесть много, то чуть терпкие. Однажды тетушка даже угостила нас кукурузной лапшой, сваренной на пару вперемежку с этими бутонами, — она получилась клейкой-клейкой и скользкой. Во дворе у тетушки стояло гранатовое дерево.
– Стой! – донеслось снаружи. – Стой!
Когда оно расцветало, делалось огненно-красным и производило на меня яркое впечатление. На том гранате плоды почти не завязывались. Еще у основания ограды росло несколько десятков кустиков ириса — многолетнего травянистого растения с тонкими длинными листьями и сиреневыми или белыми цветочками. Пластичные листья их часто срезали, сушили и продавали мясникам на веревки для мяса.
– Тпру-у! – раздался голос кучера.
Заскрипели тормозные колодки, карету качнуло, стук останавливающихся колес соединился с носящейся в воздухе бранью; карету еще немного протянуло по земле, и она замерла на месте.
Тетушка Сунь любила покурить, и курила она трубку. Чаша ее трубки была сделана из латуни
[1], чубук — из пятнистого бамбука, а загубник — из нефрита
[2]. По ее словам, тот нефритовый загубник стоил дорого. Она говорила, что нефрит может спасать людей: например, если кто-то по неосторожности упадет с высоты и с ним случайно окажется нефрит, человек нисколько не поранится, только на камне появятся трещинки. Нефрит может сберечь своего подопечного только один раз. Когда тетушка Сунь разговаривала, она задними коренными зубами покусывала загубник. Так от нее узнал я еще об одной особенности нефрита.
Девушку подбросило, так что она едва не коснулась головой крыши кареты; нежное лицо ее вспыхнуло, отразив одновременно тревогу и любопытство, и она тут же высунула голову в окно справа, тогда как мистер Уинн не замедлил высунуться с левой стороны.
Троих внучек тетушки звали Старшая Орхидея, Вторая Орхидея и Третья Орхидея — все они давно уже мамы.
В то время мы с сестрой нередко звали трех Орхидей в соседнюю деревню на спектакль. Их бабушка — тетушка Сунь — никогда не противилась и всегда охотно отпускала внучек с нами.
У въезда на мост маячил размахивающий фонарем пехотинец в остроконечной гренадерской шапке с королевским вензелем. Для Пег это был всего лишь военный – один из многих. Джеффри же, взглянув на выцветший красный мундир, голубую перевязь, жилет – не из чего-нибудь, а из буйволовой кожи! – бриджи и длинные гетры, определил, что он из Первого пехотного гвардейского полка, который часто квартировал поблизости, в Тауэре. Осторожно, как бы раздумывая, но в то же время твердым шагом, как будто в атаку, часовой двинулся к карете.
– Сэр, – произнес он, обращаясь к Джеффри, – откуда вы следуете?
Я помню, в ее домике вечно царила темнота, на лежанке и полу обосновались черные ящики, что в них лежало — до сих пор не знаю. Вернее, тогда меня даже не интересовало содержимое этих ящиков. Однажды мы ходили в соседнюю деревню смотреть пьесу — называлась она то ли «Ло шань цзи», то ли «Лун фэн мянь»
[3] — точно не помню. Когда мы вернулись, тетушка попросила нас рассказать ей о представлении. Мы наперебой бросились излагать увиденное, но у нас получалось как-то нескладно.
– Из Дувра. А в чем дело?
Тетушка Сунь выслушала наш рассказ, спокойно сжимая трубку в зубах, потом для нас, а может быть, и для себя, тихо пропела ту самую песню, героиня которой боялась выходить замуж за кузнеца. Когда она закончила петь, все мы засмеялись. Помню, моя сестра еще сказала: «Какой у тетушки красивый голос!»
– Вы проживаете на Лондонском мосту, сэр?
Тетушка тоже смеялась.
– В этакой крысиной норе? Что, разве похоже? Но в чем все-таки дело?
Мне вспомнилась частушка, распространенная тогда среди деревенских ребятишек:
– Сегодня пятница, сэр. А в понедельник начинается снос этих домов.
Из севера на юг пришли
Три Орхидеи Сунь:
Старшая Орхидея любит поплакать,
Вторая — покушать,
Третья — помолчать.
– Снос… – начал мистер Уинн и осекся.
– С вашего позволения, сэр, я позову начальника.
Частушка звучала типично по-детски. Но трудно сказать, детьми ли она слагалась, поскольку в ней точно подмечались особенности трех Орхидей. Разве могут дети иметь способности к такому обобщению? Одна из трех Орхидей по гороскопу была Лошадью, вторая — Козой, а третья — Обезьяной. Когда им стукнуло по десять с лишним лет, стало совершенно непонятно, кто из них старше, а кто младше. Все они выглядели привлекательно. Третья Орхидея казалась чуть красивее, но от природы не могла говорить. Вторая много ела и кончиком языка постоянно облизывала губы. Старшую Орхидею, несмотря на возрастное первенство, младшие сестры часто доводили до слез: она вела себя, как ребенок.
Этого, однако, не понадобилось. Открылась дверь караульного помещения, и в луче света появился офицер в мундире с одним эполетом, что указывало на чин капитана. Это был приземистый человек с испитым лицом, но на вид вполне приветливый, хотя его и оторвали от ужина: в одной руке у него была недоеденная баранья отбивная, в другой—недопитый стакан кларета.
Из трех сестер мне больше всех нравилась плакса Старшая Орхидея. Вероятно, потому, что я тоже любил похныкать. Никаких симпатий я не испытывал лишь к Третьей Орхидее, но вовсе не из-за ее немоты, а оттого, что взрослые в шутку надо мной прочили ее мне в жены. Скажу честно, не по сердцу была она мне! Зачем мне немая?! Поначалу она приглянулась мне, но тогда я думал, что женитьба — дело в высшей степени дрянное. А может быть, возымел действие страх перед будущей взрослой жизнью.
Не поворачивая головы, Джеффри Уинн протянул руку и коснулся плеча девушки.
– Пег, – прошептал он, – я знаю этого офицера. Он не должен вас видеть. Пригнитесь! Закройтесь плащом и пригнитесь. Не спрашивайте ни о чем. Делайте, что я говорю!
Когда нам исполнилось лет по семнадцать-восемнадцать, мы вдруг начали отдаляться друг от друга; сестра иногда еще ходила к ним поиграть, а я — нет. Однажды я увидел, как тетушка Сунь разговаривала с отцом у нас во дворе, сердце мое запрыгало, и я подумал: уж точно тетушка Сунь сватает за меня одну из трех Орхидей. Каждая из них выглядела милашкой, но Третья Орхидея не могла говорить, а это как-никак серьезный недостаток, поэтому она мне не годилась. Вторая Орхидея отличалась острым язычком: когда начинала ругать кого-нибудь — словно отменно заточенным ножом споро резала овощи. В ней я тоже не усматривал великой ценности. А вот на Старшей Орхидее я бы женился. С длинной косой, с кротким и мягким характером она подходила мне больше других. В тот день отец пилил дрова и одновременно беседовал с тетушкой. Погода стояла теплая, опилки сияли желтизной, по лицу отца тек пот. Тетушка говорила с ним достаточно долго, а затем удалилась. И едва я вышел из дома, сразу почувствовал на себе какой-то особенный взгляд родителя.
Дыхание девушки участилось, но она воздержалась от расспросов, так как никогда не спорила с Джеффри, если речь шла о чем-то важном, пусть даже зачастую непонятном для нее. Она несколько переиграла (актриса!): натягивая на голову капюшон, она сломала свою соломенную шляпку, а на подушки откинулась, словно пьяная или покойница.
На следующий день, когда я изучал выскочившие на лице алые прыщики, отец сказал мне: «Ты херней голову не забивай!»
Мгновение спустя в свете, отбрасываемом фонарем часового и огнями кареты, возник молодой капитан. Подойдя ближе, он остановился и взглянул на пассажира.
Его слова будто обдали меня холодной водой изнутри, мне стало стыдно и неловко.
– Джефф Уинн, клянусь всеми святыми, – радостно воскликнул он. – Вот так встреча! Что у тебя стряслось?
Прошло еще несколько лет, Старшая Орхидея выскочила замуж, а следом за ней и Вторая, и Третья тоже перебрались в чужие семьи.
– К твоим услугам, Табби! Все в порядке. Я просто поинтересовался, отчего это на Лондонском мосту охрана. Что, сбывается песенка? Неужели он, наконец, рушится?
– Может, вполне, разорви мне задницу! – ответил капитан Тобайас Бересфорд, смачно рыгая. – Когда уберут дома, расширится проезжая часть, так что движение рассосется. Другого выхода нет.
А теперь в моей памяти всплыла история о кузнецах.
Он указал в направлении верховьев Темзы.
Канун уборки пшеницы — прекраснейший сезон в нашей Дунбэйской волости уезда Гаоми-сянь
[4]. Он приходится на конец весны и начало лета: тогда в воздухе перемешиваются сильный аромат цветов софор со слабым благоуханием цветущей пшеницы, теплый южный ветерок и приятные лучи солнца, кваканье лягушек и пение птиц. Это период течки у животных и время, когда ребятня высыпает из домов и резвится. Каждый год в эту пору на улицах нашей деревни появлялись три кузнеца.
– Вестминстерский мост слишком далеко. Мост Блэк-фрайарз еще только собираются строить. Даже не начали. И он тоже будет далеко отсюда. А этот, хоть и старый, но без домов и с расширенной проезжей частью, может простоять еще долго.
Кузнецы приходили из уезда Чжанцю-сянь
[5], принося с собой нездешний акцент. Хотя их выговор отличался от нашего, мы могли понимать друг друга, не прилагая усилий. Горнило ставили у забора Лаованя: там находился пустырь, где собирались члены первой производственной бригады в ожидании распоряжений. На пустыре еще торчал каменный каток, никогда не остававшийся без работы: «вшик-вшик-вшук-вшук» — днями напролет мололся сушеный сладкий картофель, основной продукт питания крестьян. У забора росла ива, на ветке которой висел колокол, — маленький чугунный колокол — под его звон собирали участников первой производственной бригады. Для установки кузнечного горна это место подходило лучше всего.
Неожиданно он задумался:
– Слушай, Джеффри, ты что, ничего не знал? Это ведь тянется уже несколько месяцев. Где ты был все это время?
Среди троих кузнецов главным считался старый мастер по фамилии Хань, и величали его не иначе как Старый Хань. Молотобоец тоже носил фамилию Хань; он приходился мастеру племянником, называли его, соответственно, Младший Хань. Третий — приземистый толстячок по прозвищу Лаосань с неизвестно какой фамилией — выполнял обязанности раздувателя мехов и, по совместительству, помощника молотобойца. Старый Хань был рослым и худощавым, с длинной шеей и лицом, усеянным глубокими и многочисленными морщинами, с плешиной на голове и вечно слезящимися глазами. Младший Хань тоже отличался высоким ростом, но сложение имел гораздо более крепкое, чем дядя. Когда я создавал свой рассказ о кователях железа, в моем сознании много раз всплывал образ Младшего Ханя, и можно сказать, что прототипом молодого кузнеца — героя упомянутого рассказа — являлся именно он.
– Во Франции.
Если говорить по чести, тогда на селе жили довольно бедно. Хотя, помнится мне, в то время я ощущал больший оптимизм, чем сейчас. Не ел досыта, одевался плохо, но в жизни находил порядочно интереса и перспектив. Теперь же, сытый и разодетый, я и вправду сделался мертвецом, человеком, разочарованным в обстоятельствах и вечно стонущим. Между тем в прошлом любая занимательная работа могла стать для меня средством от ожирения.
– Быть не может! У нас же с ними война
[5].
– Это мне известно, Табби. Но у нас с ними всегда война. Тем не менее я туда ездил.
– Вот как! Тайно, конечно.
– Конечно, тайно, Табби. Я искал там кое-кого, что было нелегко.
– Ну да, ну да! – В голосе капитана Бересфорда чувствовалось облегчение. – Твои старые дела, я понимаю; снова полицейский суд Боу-стрит. Ну что ж, удачи тебе. Твоя жизнь интереснее моей.
Тогда мы съедали по несколько сладких картофелин, сгрызали по паре соленых редисок и бежали к сигнальному колоколу первой бригады смотреть, как кузнецы куют железо. Кузнецы вставали поздно утром; мы наблюдали за их работой, как правило, в середине дня, впрочем, иногда и вечером. В ту пору полдень радовал теплом, на солнце мы снимали ватинные подкладки курток и расслаблялись. В переулке собаки устраивали свадьбы, а мы сидели у земляной ограды и грелись на солнце. Пчелы из улика семьи Чжана Третьего хлопотливо собирали с цветков софор пыльцу, превращали ее в мед. Жена Чжана Третьего болела проказой, много лет она пряталась дома и не показывалась наружу — это выглядело загадочным и вызывало страх. Чжан Третий — скотник первой производственной бригады — был худеньким старичком, любившим вычурно изъясняться и шутками заставлять собеседников хвататься за бока. Его сын Чжан Дали дружил с моим старшим братом. Высокий и коренастый, со смуглой кожей, он походил на эдакую темную ходячую пагоду. Я благоговел перед ним. Я и представить себе не мог, как прокаженная женщина могла родить такого силача-сына. Чжан Дали унаследовал от отца манеру шутить. Большинство мальчишек деревни охотно ходили с ним пасти коров или косить траву. Под его началом мы воровали бахчу и китайские финики, ловили рыбу, купались, дрались и творили еще кое-какие пакостные делишки. Например, копали на дорогах волчьи ямы, разбрасывали по хлопковому полю чуть присыпанные землей мины-какашки, срывали уроки в начальной школе, вытаскивая учительницу на улицу и стягивая с нее штаны… И это лишь малая часть наших подвигов. Отец сурово наставлял меня и брата, запрещая нам водиться с Чжан Дали. Он говорил: «Если вас не пугает опасность заразиться проказой, то как же вы не убоитесь случая совершить с ним преступление и попасть в тюрьму?» Слова отца наводили на нас панический страх, но мы все равно продолжали общаться с Дали. Когда Чжан брал нас с собой косить траву, он всегда давал нам «питательные вещества». Мы жарили и ели зерна пшеницы: молодые колосья опаляли на огне, счищали шелуху и ели полусырую, богатую белым соком и приятную на вкус мякину. Если пшеницы не находилось, то лакомились жареной кукурузой, печеным сладким картофелем, бобами — все равно они принадлежали производственной бригаде, и не есть их мог только глупец; налопавшись же, мы существенно экономили семейный продпаек
[6]. В ту пору, когда на полях и в самом деле тырить было нечего, мы ловили саранчу либо рыбу, жарили и ели — в любом случае, собираясь на поле косить траву с Чжан Дали, мы всегда могли придумать, как заглушить урчание в наших маленьких желудках. На поясе Дали всегда висела коробочка с обернутыми в промасленную бумагу спичками. Однажды спички отсырели, тогда он добыл огонь трением соломы о подошву туфли и приготовил еду из соевых бобов. Мне кажется, относительно неплохой физической формой в отрочестве мы, как ни крути, обязаны тем многочисленным «пикникам», которые организовывал Чжан. Каждый день Дали рассказывал нам занимательные истории про нечисть, про разбойников и про святых. Рассказывал он с такой силой убеждения, будто собственными глазами наблюдал придуманное. Чжан Дали всегда с радостью помогал другим. В детстве был хиловат, иногда даже накошенной травы на спину взвалить не мог, сжимал зубы от натуги. Вот Чжан Дали однажды мне и брякнул: «Не пойдет, не пойдет! Этой травки даже курице на подстилку в гнезде не хватит, я могу ее на письке домой отнести». Пацаны постарше тут же принялись его подзуживать, ввертывать: «Не верим! Не верим! Чжан выпендривается!» Раззадоренному Дали идти на попятную явно не хотелось, и он изрек: «Мальчики! Сегодня папаша Чжан блеснет умением, расширит вам кругозор!» Высказавшись, он и в самом деле снял штаны, возбудил своего темного товарища, сделав его прямым, как металлический стержень, напрягся и повесил на него мою корзину с травой. Очень жаль, но у Дали ничего не получилось. Он сжал кулаки и завопил от позора, а мы покатились со смеху. Однако Дали, не собираясь признавать поражения, мигом заявил: «Вчера ночью я обкончался, поэтому запалу не хватило. Через пару деньков попробую еще разок». Тогда я еще не понимал, что значит «обкончался», и сразу же пристал к Чжану с вопросом. Дали усмехнулся и начал было: «Это…» Но брат прикрикнул на меня: «Не спрашивай, о чем попало!» Я возмутился: «Хотел узнать побольше, чего тут страшного?» А Чжан сказал: «Не спрашивай, не спрашивай. Пройдет несколько лет, и сам докопаешься».
– Но люди, Табби! Люди, что живут на мосту. Что будет с ними?
– А что с ними будет? – изумился капитан Бересфорд. – Для того мы и здесь. Их предупредили еще месяц назад, чтобы они собирали свое добро и выметались. Почти все уже уехали. Ты бы слышал, какие стенания стояли; особенно старики плакались, что они-де бедные, что ехать им некуда. Если к понедельнику кто останется, придется выгонять силой.
Как-то Чжан Дали поведал нам историю о чудо-ноже, которая произвела на меня глубочайшее впечатление. По его словам, настоящий чудо-нож мягок, как длинная макаронина, его можно обернуть вокруг пояса, будто ремень для брюк. Также он вещал, что тем ножом человека можно убить, не пролив крови, режет он, как бритва, лезвие его округлое, словно перышко лука.
– Неужели?
– Да, уж не сомневайся. Правда, некоторые пару раз сюда пробирались; думали залезть в дома. Уверяют, что могут их занимать по праву владения. Мы еще и поэтому здесь, чтобы их не пускать, – такая, знаешь, морока! Но тебя-то этот тип не должен был останавливать. Он, впрочем, болван. (Слышишь, ты – болван!) Боже правый, Джефф, что случилось?
Мокрый ветер вновь изменил направление, принеся с собой сажу и запах дыма. Мистер Уинн поправил плащ и приоткрыл дверцу кареты, как будто намереваясь выйти из нее. Свет фонаря упал на его длинный камзол из темно-фиолетового бархата. Камзол был великолепного покроя, хотя и далеко не новый. На левом бедре, под камзолом, виднелась короткая шпага в отделанных серебром сафьяновых ножнах.
Пиком славы Дали стали состязания по физкультуре, проводившиеся на первомайских праздниках того года, когда я уже пошел в школу. В нашей деревне была полная начальная школа — в ней преподавали несколько замечательных физруков. Каждый год на Первомай они устраивали спортивные мероприятия. Учителя и ученики школ из окрестных деревень с удовольствием принимали в них участие. В программу состязаний входило много пунктов: баскетбол, настольный теннис, бег, прыжки в длину, в высоту. В день соревнований по прыжкам в высоту жители деревни собрались вокруг школьной спортивной площадки позевать. Без Чжана Дали тоже не обошлось: он стоял рядом с моим старшим братом, непрерывно шумел и зубоскалил. Брат к тому времени уже очутился вне стен школы. Несколько мужчин-преподавателей одолели полутораметровую планку, а более высокую взять не могли. Вот прыгнул учитель Чжан, налетел на бамбуковую перекладину и ухнул в яму с песком. Следом бросился учитель Чэнь — зацепил планку бедром и тоже оказался в яме. Учитель Ли сказал: «Хватит! Это предел. Рекорд нашей школы побит». Но учитель Чэнь не смирился, укрепил планку на отметке сто шестьдесят сантиметров и попросил позволения прыгнуть еще раз. Он принялся с усердием разминать поясницу и ноги. В этот момент из толпы зрителей выбрался Чжан Дали, прошелся размашистым шагом, высоко задирая длинные ноги, с криком «Э-эх!» ринулся к перекладине, небрежно прыгнул и, легко перемахнув через нее, мягко сел на песок. Вскочил, отряхнул зад, глянул на педагогов и ехидно заметил: «Вы даром свои пампушки жрали. Прыгаете хуже меня, хоть я и сижу на картошке». Крестьяне вокруг громко заржали, ученики тоже прыснули. Наши преподаватели сильно смутились, лица их пошли красными пятнами. Мой классный руководитель Чжан Дагэ, обучавшийся у-шу в уездной секции и каждый будний день ходивший на берег реки тренироваться, со сжатыми кулаками приблизился к Дали. Сельчане вдруг сообразили, что ситуация сложилась критическая, и тут же несколько стариков поспешно принялись удерживать и отговаривать преподавателя: «Учитель Чжан! Учитель Чжан! Не подражайте этому неотесанному мальчишке». Учитель Чжан, размахивая руками, растолкал дедов по сторонам. Мне и впрямь стало страшно за Дали, за брата — тоже, поскольку именно учитель Чжан потурил его из школы, а брат стоял около приятеля, словно они заварили эту кашу вместе. Видимо, Дали слегка заволновался, поскольку лицо его цветом стало похоже на заходящее солнце. Учитель Чжан саданул забияку кулаком в грудь — тот охнул и опустил голову. Однако, не успел педагог нанести удар вторым кулаком, как Дали врезал ему в пах, согнул дугой, подхватил снизу, развернулся и бросил назад через плечо. Учитель грохнулся на землю лицом вверх: посадка, очевидно, случилась не мягкой. Сельчане тут же окружили их и оттащили Дали в сторону. Этот случай всколыхнул всю деревню. Наш заводила завоевал большой авторитет у жителей, и с той поры его включили в ряды взрослых работников, а с нами, пацанами, он водиться перестал. Но мое уважение к нему с каждым днем продолжало расти — так остается и по сей день. Много еще забавных историй о Чжан Дали хотелось бы помянуть в рассказе: например, о том, как он возглавлял звено в бригаде, или как он женился, или нечто иное в том же духе…
– Табби, – обратился он к офицеру, – тут в конце квартала, на дальней стороне, если не ошибаюсь, рядом с Нонсач-хаус есть лавка гравюр, она называется «Волшебное перо». Над ней то ли живет, то ли раньше жила старуха, – она такая старая, что ты ее запомнил бы, если б увидел. Она все еще там, Табби?
Мы нередко сидели под чугунным колоколом первой бригады, глазели, как кузнецы куют железо и слушали байки Чжана Третьего. Помню, однажды тот побранил женку Лаованя за скупердяйство и, глядя ей в лицо, бросил: «Хорошенько промой говно вашей семейки — может, зерна риса увидишь или что еще». Жена Лаованя обругала его в ответ: «Чжан Третий, чтоб ты подох дурной смертью!» Задира парировал: «Я помру, кто тебя лапать будет?» Чжан Третий часто повторял, что народ нынче слабенький пошел. Несколько десятков лет назад, заявил как-то раз наш острослов, он своими глазами видел: один человек на плече переносил каток для обрушки зерна весом в несколько сот цзиней
[7] и пристраивал его на разветвление дерева.
– Ну откуда, черт возьми, мне знать? Я ее не видел. А тебе-то какое дело до старухи с Лондонского моста?
Тогда начальником первой бригады значился гнусавый Ван Кэ — по его собственным словам, бывший солдат-доброволец — чуть что, он стягивал с себя кожаный ремень и не на шутку лупил кого-нибудь. Однажды он отодрал Вторую Орхидею за то, что она стянула у бригады редиску. Тетушка Сунь, семеня ножками, подошла к Ван Кэ вплотную и выдала: «Бригадир Ван, осторожнее! Руку вывихнешь!»
– Абсолютно никакого, – ответил мистер Уинн и, поколебавшись, добавил: – В сущности, никакого, если уж серьезно говорить. Но наша семья ей кое-чем обязана. Еще со времен дедушки, когда дела семьи обстояли благополучно. Кроме того, мне представляется варварством выгонять людей из домов.
– Так она ваша старая служанка?
Но все же вернемся к кузнецам. Огонь в горниле пылал ярко, спины Лаосаня и Младшего Ханя блестели, а выпуклые груди их украшали защитные фартуки из промасленной ткани
[8] со множеством черных дырочек, прожженных искрами. Руки Лаосаня и Младшего Ханя играли мускулами — сила в глаза бросалась сразу. Старый же Хань носил халат из древней грубой ткани; он сутулился и временами покашливал. Пшеница на полях уже созревала; крестьяне на ковку присылали главным образом серпы, мотыги и лопаты. Если требовалось сделать новый инструмент, приходилось нести из дома свой металл; впрочем, если инвентарь просили всего лишь подновить — железо в равной степени перекочевывало из рук заказчика в руки мастера. Я помню лишь один случай, когда некий местный старик пришел с просьбой добавить к древнему топору небольшую толику железа. Старый Хань вынул светлый брусок и произнес: «Уважаемый брат, я наращу тебе стали лучшей закалки, чтобы топор твой служил долго!»
– В известном смысле.
Чжан Третий раздобыл у снабженца немного железа и попросил выковать ему двуручный нож для нарезки бобового жмыха. Жмых разделывают длинными полосками, хорошенько кипятят, затем поят его отваром лошадей и мулов, чтобы они набирали вес. Круглые лепешки жмыха удерживают между ногами и, схватившись обеими руками за нож, с тихим характерным звуком разрезают на части.
– Ну что ж, чувство, достойное похвалы. Я и сам человек чувствительный, раздери мою задницу. Белошвейки – они люди нужные, я так полагаю. Некоторые дамы приходят сюда аж из самого Сент-Джеймсского дворца: здесь можно купить хорошо и недорого. Что до остальных – фи! Если кого и стоит пожалеть в этой связи, так это Управление домов на Мосту: у них из кармана уходит девятьсот фунтов квартплаты в год.
– Это все, что ты можешь мне сказать?
По вечерам смотреть на ковку было интереснее, чем днем. Алый огонь отражался на лицах кузнецов, как на золотых ликах святых в буддийском храме. Старый Хань держал клещи и непрерывно переворачивал в печи железо — оно накалялось, делалось мягким, сверкающим ослепительно на огненном фоне. Лаосань с шумным звуком «пах-пах-пах» раздувал мехи. Когда железо накалялось достаточно, Старый Хань вынимал его, клал на наковальню и сначала обстукивал молоточком, высекая снопы белых искр. Младший Хань уже стоял сбоку, опираясь на огромный восемнадцатифунтовый молот. Тот молот я не раз пытался приподнять — безуспешно, слишком тяжел. Рукоятка молота была сделана из гибкого дерева, и, когда молот поднимали, он покачивался. Чтобы замахнуться молотом с такой рукояткой, нужно приобрести определенную сноровку. Младший Хань ловил сигнал дяди, расставлял ноги, заносил молот и ухал по железу. Молот он поднимал выше головы, затем с силой и свистом опускал, издавая не слишком громкий вскрик. Металл, словно комок теста, удлинялся и плющился. Младший Хань работал молотом ловко, будто с закрытыми глазами — «дин-дин-дан-дан». Зрелище завораживало. Когда куешь железо, необходимо, чтобы тело было крепким; работа у кузнецов утомительная. Но они мало потеют. Знающий абсолютно все Чжан Третий говаривал: «Кузнец, который потеет, — неважный кузнец». Лаосань изредка бросал ручку мехов и тоже стучал, но мастерство его не отличалось высоким классом, особенно если сравнивать с Младшим Ханем.
– Это все, что я знаю, – ответил капитан Бересфорд с раздражением. – Ну, если тебе нужно ехать, езжай, а если хочешь, оставайся, раздавим бутылочку вина.
Процесс закаливания окутан тайной — я уже описывал его в своем рассказе «Красная редька». По мнению критика Ли То, проработавшего, если верить ему на слово, полжизни термообработчиком, изображение закалки в моем рассказе неточно. Я писал, что при закаливании важна температура воды, и это является одним из главных секретов. Молодой кузнец, дабы тайком перенять искусство учителя, опускает ладонь в приготовленную для действа воду, за что наставник обжигает его руки о горячую наковальню. После такой экзекуции молодой кузнец отделяется от учителя, но умение его уже столь велико, что старому мастеру приходится собирать пожитки и перебираться в другие края. «Не было такой мистики», — говорил Ли То.
– Весьма сожалею, Табби, но я не могу задерживаться. Кучер, трогай!
– Задержись еще на минутку, Джефф.
Чжан Третий рассказывал нам не менее загадочную историю. Когда-то, втолковывал он, один китайский подмастерье научился у старого японского кузнеца ковать офицерские сабли, но не выведал способа закаливания. И сабли у него получались не такие острые, как у японца. Однажды, когда учитель проводил закалку, подмастерье сунул руку в бадью с водой, чтобы определить температуру. Так тот старый японский черт отсек ему руку прямо в воде. Эту историю я и рассказал Ли То, но он посчитал ее народным вымыслом.
Капитан Бересфорд повел плечами. По-прежнему держа в одной руке баранью отбивную, а в другой – стакан с вином, он неожиданно оглянулся, потом стал медленно поворачиваться всем туловищем. В выражении его лица появилось нечто, отразившееся и во взгляде часового с фонарем.
В момент закаливания вода сильно нагревается и издает шипение. Если делают нож для овощей, после закалки необходимо обточить его лезвие на камне. За эту работу отвечал Младший Хань. Он укладывал большой продолговатый точильный камень на высокую добротную скамью из дерева, крепил нож к деревянной скобе, затем, широко расставив ноги, наклонял корпус и поливал камень водой. Следом — «вжик-вжик» — и наточенный нож сверкал подобно драгоценному камню. Если кто спрашивал: «А он острый?» — Младший Хань, не говоря ни слова, доставал палку толщиной с запястье, помещал ее на скамейку и с одного маха разрубал на две части. «Ну что, острый?» — задавал он встречный вопрос.
– Если ты так торопишься, Джефф, – проговорил офицер, – то, наверное, и на мосту не станешь задерживаться.
– А это что, запрещено?
Дедушка объяснял, что ножи наши кузнецы изготавливали все ж таки не очень острые, с обычной закалкой, а палки разрубались потому, что силы у Младшего Ханя было не занимать.
– Не то чтобы запрещено. Только не нравятся мне эти звуки здесь по ночам. И мне, и офицеру на той стороне моста, и солдатам. Будь я таким впечатлительным, как ты (я, слава Богу, не такой!), я бы решил, что здесь разгуливают призраки. Понял?
В тот день мы смотрели, как Младший Хань у горна месил тесто для пампушек из кукурузной муки. Ковал он отлично, а вот пампушки делал ужасно: громадными ручищами вылепливал похожие на коровий помет лепешки и приклеивал их к черной сковороде с плоским дном. Кузнецы питались дважды в день, за раз они втроем съедали пампушек на пять цзиней муки. Аппетит немалый! Иногда они покупали по несколько цзиней мяса с салом, варили и ели: бело-красное мясо после варки на черном угле казалось особенно нежным, издавало приятнейший аромат, заставляя наблюдателей глотать слюнки.
– Здесь полно скелетов, Табби. Ничего удивительного, если окажутся и призраки. Спокойной тебе ночи. Кучер, поехали!
Вторая Орхидея говорила, что, когда вырастет, обязательно станет женой кузнеца, будет есть желтые кукурузные пампушки и жирное мясо. Мы спрашивали: «А разве твоя бабка не поет: „Выдай меня, за кого пожелаешь, // Но не выдавай за кузнеца“?» Вторая Орхидея отвечала: «Песня — это одно, а замужество — совсем другое».
Щелкнул длинный кнут. Копыта лошадей и колеса кареты загрохотали по крепко сбитому настилу моста под аркой караульного помещения, затем лошади пустились в галоп и понеслись под деревянными арками, между домами; арок было так много, что эхо звучало, словно в туннеле.
Какое-то время Старшая и Вторая Орхидеи тоже пристрастились наблюдать за работой кузнецов: приходили даже тогда, когда мы с сестрой не появлялись. Впоследствии я слышал, как Старшая Орхидея сочинила, будто это тетушка Сунь велела им выяснить, каково мастерство пришлых кузнецов. Орхидеи, едва возвращались, тут же начинали расхваливать особые вкусовые качества кукурузных пампушек. Их всегда клянчила Вторая Орхидея. Люди вокруг называли эту девчушку обжорой, но Младший Хань великодушно улыбался, обжигаясь, клал большую пампушку на лист подсолнуха и подавал Второй Орхидее. Вторая Орхидея еще болтала, что у него на груди черные волосы, — болтала и хихикала.
Молодой человек сидел задумавшись. Пег мгновенно встрепенулась и подскакивала в своем углу кареты с видом оскорбленного достоинства, который так ей не шел.
Восьмого апреля произошел забавный случай. В тот день была ярмарка — прямо на нашей улице, — народу собралось много, вокруг горна царило небывалое оживление.
– Если прежде мне и случалось презирать вас, мистер Уинн, – сказала она, – то это ничто в сравнении с чувством, которое я питаю к вам сейчас. Отчего, скажите на милость, я должна была скрывать свое лицо от этого офицера?
Пришла, согнув спину, и тетушка Сунь — в застиранном и накрахмаленном белом халате с косыми полами, с гладко расчесанными седыми волосами, собранными в узел на затылке, где красовался еще и цветок астры. Она походила на старую обольстительницу или колдунью. Глядя на нее, народ улыбался. А она — нет; лицо ее сохраняло серьезность и строгость. Три Орхидеи в новых халатах, словно три телохранителя, ступали за ней следом. Чжан Третий тут же поинтересовался: «Тетушка Сунь! Что с тобой сегодня? Уж не бес ли в тебя вселился?» А я спросил трех Орхидей: «Чего это вы так?..» Но они безмолвствовали. Третья Орхидея, немая и глухая, молчала по природе своей; Вторая не ладила со мной — ее неразговорчивость тоже понятна; но Старшая отчего не ответила? Да угости я ее в тот вечер куском сахара — она мне и попку пощупать дала бы. Естественно, я рассердился.
– От Табби Бересфорда? А можете ли вы поклясться, Пег, что не знакомы с ним? Или что, по крайней мере, не встречались с ним ни разу?
Они подошли к горну — и кузнецы сразу же оставили работу. Подача воздуха, раздувавшего пламя, прекратилась, огонь ослаб, пошел густой черный дым.
– Я… я… честно говоря, не припомню. Но я подумала…
Тетушка Сунь холодно задала вопрос:
– Я тоже подумал. Табби часто бывает в свете. И очень любит трепать языком. Впрочем, хватит о нем. Есть вещи посерьезнее, и о них нужно подумать прежде, чем я доставлю вас к вашему дядюшке в «Золотой Крест».
— Мастер, можешь сделать нож?
– В «Золотой Крест»?
Старый Хань спросил:
– Вы, конечно, знаете таверну «Золотой Крест». Рядом с Нортумберленд-хаус на Чаринг-Кросс?
— А какой тебе нужен?
– Вы же говорили, что везете меня домой.
Тетушка Сунь достала из-за пазухи длинный четырехгранный брусок серого железа и вручила ему. Старый Хань принял брусок, повертел, внимательно изучая, повторил хмуро:
– Да, скоро вы будете дома. Но прежде ваш дядюшка желает побеседовать с вами вдали от любопытных слуг и соседей по Сент-Джеймсской площади.
— Так какой же тебе выковать нож?
– О чем это он хочет со мной беседовать? Я желаю знать! И не отстану от вас, пока вы не объясните.
Тетушка Сунь, будто полоску шелковой ткани, извлекла из- за пояса сверкающий клинок и протянула Старому Ханю, но тот не посмел принять. Кузнец почтительно вернул Сунь ее железный брусок и, кланяясь, заговорил:
– Ну что ж, выражаясь попросту, вы стали порченым товаром. После вашего последнего приключения устроить вам соответствующий брак будет нелегко, даже при том состоянии, которое вы унаследуете.
— Старая госпожа, ведь я всего лишь простой кузнец. Зарабатываю на пампушки изготовлением лопат да крюков. Пожалуйста, простите меня…
Тетушка Сунь ободом согнула нож, обвила им талию, взяла железо, сунула за пазуху и промолвила:
– Была ли когда-нибудь в целом свете женщина несчастнее меня!
— Неужто хорошие кузнецы все извелись?
Сказав так, она развернулась и пошла прочь. Три Орхидеи поплелись за ней следом.
– Кто же сделал вас такой несчастной, сударыня? Я понимаю, по мере приближения к «пещере людоеда» страх ваш увеличивается. И я вас за это не осуждаю: у сэра Мортимера Ролстона характер не из самых легких.
Тетушка Сунь ковыляла по дороге, низко наклонившись и покачиваясь на маленьких ножках, — казалось, ее могло сбить одним порывом ветра. Три же внучки ее в лучах полуденного солнца действительно напоминали три цветка орхидеи — высокие, стройные, источающие нежный аромат.
– Он простит меня. Он всегда меня прощает.
А кузнецы в тот же вечер собрали вещи и уехали. Больше они не появлялись.
– Верно. Успокойтесь. По-своему он любит вас. Поэтому он и хочет только расспросить вас кое о чем. Другой бы на его месте пригласил врача или созвал консилиум почтенных матрон и подверг вас обследованию более интимному.
Прошло несколько лет. Тетушка Сунь скончалась, три Орхидеи повыскакивали замуж. На Третьей Орхидее — немой — женился Чжан Дали, хотя в возрасте они не совпадали прилично. Куда делся тот чудо-нож, долго не знал никто. Чжан Третий утверждал, что тетушке принадлежал бирманский нож, убивающий людей, не проливая крови, и режущий остро, как бритва, — обыкновенные кузнецы такой сделать никак не могли.
– Гадость! – Из глаз несчастной девушки вновь брызнули слезы. – Как вы меня оскорбляете! Как вы отвратительны мне! Я не желаю больше слушать ваши грубости, черт вас побери! Я вынуждена напомнить вам о своем благородном происхождении.
Я как-то прослышал, что нож стал приданым Третьей Орхидеи. Она забрала его с собой, несколько лет хранила как драгоценность, но потом его извлекли на свет божий и стали использовать на кухне: им то мясо рубили, то овощи резали. По словам сына Чжан Дали и Третьей Орхидеи, нож этот хотя и был острым, но обладал исключительной легкостью и пластичностью, и для работы почти не годился, не то что самый обычный кухонный нож за две монетки.
Таким диким галопом им удалось проехать всего несколько ярдов; потом кучер был вынужден осадить лошадей. Нелепые ветхие строения на мосту стояли так близко друг к другу, что издали казалось, будто они образуют единое здание. Лишь изредка между домами виднелись просветы, позволяющие пешеходам приблизиться к перилам моста. В некоторых местах проезжая часть достигала двадцати футов, а кое-где ширина ее составляла не больше двенадцати. Выступающие вторые этажи домов со скрипящими под ветром вывесками магазинов располагались так низко, что груженая подвода легко могла бы застрять под ними.
Сейчас даже обычный тусклый свет не пробивался из окон верхних этажей. Повсюду, за исключением отдельных освещенных светом восходящей луны островков, царила кромешная тьма, и все вокруг источало зловоние, правда, благодаря ветерку, дующему с реки, – не столь отвратительное, как на улицах Лондона. Если бы не стук колес их собственной кареты, не шум реки и не чавканье и бряцание металлических частей колес на водокачке близ Фиш-стрит-хилл, могло бы показаться, что все вокруг вымерло.
Шумы эти просто не доходили до пассажиров кареты. Пег Ролстон, страдая отчаянно и абсолютно искренне (может быть, впервые в жизни), рыдала, заламывая руки и прикрывшись поломанной соломенной шляпкой.
– И чтобы вы, именно вы, сказали мне, что я уже не девица! Но ведь вы, и только вы…
– Перестаньте, Пег!
– Признайтесь хотя бы, что вам стыдно!
– Да, радости я не испытываю.
– Джеффри, ну почему вы так жестоки ко мне?
– Ну, конечно, теперь уже я во всем виноват.
– Этого я не сказала и даже не подумала. Нелепо и глупо было убегать из дома – это я готова признать. Я была в такой ярости, я сама не понимала, что делаю. Вы заявили, что я побывала в постели у дюжины мужчин в Лондоне. Теперь, смею утверждать, вы полагаете, что то же самое было у меня в Париже. И это вы скажете моему дядюшке.
– Нужно ли повторять, сударыня, что широта ваших взглядов мало меня заботит? Дядюшке вашему я скажу лишь, где отыскал вас. Впрочем, это ему уже известно.
– Уже известно? Но откуда?
– Из письма, которое я ему написал и которое переправил ему тайно – тем же путем, каким переправили через Ла-Манш нас с вами. Вам это может показаться невероятным, но поведение ваше его обеспокоило.
– Какая досада! Какая жалость!
– Теперь уже не скроешь, даже если бы я и захотел, что вы провели несколько месяцев в школе при Оленьем парке короля Людовика.
– Несколько месяцев? – в изумлении воскликнула Пег и даже перестала плакать, услышав такую несправедливость. – Да я была там не более двух-трех часов.
– Двух-трех часов! Перестаньте, сударыня.
– Клянусь вам…
– При том, что на поиски ушли месяцы? Замечу, что такие поиски требуют времени, особенно в стране, где тебя могут принять за шпиона и отправить в тюрьму или на виселицу. Вас, однако, не оказалось ни у друзей, ни у просто знакомых во Франции. Как же вы жили все это время? Или кто-то оказывал вам свое бескорыстное покровительство?
– Я не приняла бы ничьего покровительства. Да его и не требовалось. Не стану отрицать, что прежде, чем покинуть дом, я… я взяла толику денег из дядюшкиного несгораемого шкафа.
– Боже праведный! Еще того лучше! Остается лишь удивляться долготерпению сэра Мортимера Ролстона!
– Ну, это ведь было не совсем воровство… Разве он мне не дядя? А там, в Версале, – клянусь вам – я была всего несколько часов. Я так перепугалась – это вы правильно догадались. Я поклялась вам отомстить; но я так перепугалась. Джеффри, о Джеффри, неужели у вас совсем не осталось ко мне жалости? Да нет… Я…
– Вы меня совсем не любите?