Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Этот опыт в отцовской фирме очень мне пригодился, когда я перешла к наброскам моделей. В манекенщицах — живое одно только платье. Саму девочку не видно за нарядом, ее убили. Вы когда-нибудь наблюдали за выражением лиц этих девушек? В них не движется ни один мускул. Кутюрье стирают лицо, чтобы было лучше видно материю. В семидесятые годы дошло до того, что их вообще превратили в скелеты. Все — невесты Франкенштейна, они движутся механической поступью к цели, которая им неведома. Когда я рисовала платья, я всегда начинала с лица этих юных жертв. Удивительно, до какой степени оживает в ваших глазах любая тряпка на этих мертвых манекенах!

Она еще довольно долго распространялась на эту тему. По ее мнению, в нашем обществе росла тенденция производить эффект жизни в ущерб по-настоящему живому существу, во всех мыслимых областях. Ее собственные внуки были тому «умирающим подтверждением», юные трупы, занятые собственным разложением перед экранами, на которых «это» жило вместо них.

— Никто больше не осмеливается вытащить их из комнат, чтобы усадить за семейный стол или хотя бы уложить в кровать с подружкой.

В течение некоторого времени я слушал ее импровизации, а затем, воспользовавшись паузой, которую она сделала для вдоха, мягко спросил:

— А что отчет судебного медика, Соня?



Я будто пробудил ее ото сна.

— Ах да.

Хемингуэй

— …

РАЙСКИЙ САД

— Как я раздобыла отчет судебного медика?

КНИГА ПЕРВАЯ

Она спокойно улыбнулась, не спеша раскрыть мне свой секрет.

Глава первая

— Вопрос романиста…

Весной они жили в Ле-Гро-дю-Руа, и гостиница стояла на канале, протянувшемся от окруженного крепостной стеной городка Эг-Морт до самого моря. За болотистой долиной Камарг можно было видеть башни Эг-Морта, и почти каждый день в разное время они отправлялись туда на велосипедах по белой, идущей вдоль канала дороге. Утром и по вечерам, во время прилива, когда к берегу подходили морские окуни, они смотрели, как прыгала, спасаясь от окуней, кефаль и как вспучивалась поверхность воды, когда окуни нападали.

Она глядела вдаль.

— Вы торопитесь?

От берега в синее спокойное море вклинивался мол, и они удили с него рыбу, плавали и помогали рыбакам вытаскивать на покатый берег длинную сеть. В угловом кафе с видом на море, сидя за аперитивом, они смотрели на рыбацкие парусники, промышлявшие макрель в Лионском заливе. Стояла поздняя весна, сезон ловли макрели заканчивался, и рыбаки очень спешили. Городок был приветливый и дружелюбный, и молодой паре нравился их отель, в котором было всего четыре комнаты наверху, ресторанчик и бильярдная с видом на канал и маяк. Их комната напоминала рисунок, сделанный Ван Гогом в его доме в Арле, если не считать двуспальной кровати и двух больших окон, из которых были видны канал и болота, прибрежные луга, белокаменный городок и светлая полоса пляжа.

Не больше, чем солнце торопилось закатиться туда, за массив Военного училища.

— Тогда расскажите мне, что это вас понесло в Бразилию, вы об этом нигде не говорите.

Они всегда были голодны, хотя ели хорошо. С нетерпением ждали завтрака в кафе, где заказывали brioche, cafe аu lait,1 яйца и еще варенье по выбору, и им очень нравилось, что яйца готовили всякий раз по-новому. По утрам им так хотелось есть, что у женщины в ожидании завтрака начинала болеть голова. Но после кофе боль проходила. Женщина пила кофе без сахара, и молодой человек старался это запомнить.

4.

В то утро на завтрак они заказали brioche, красное малиновое варенье, яйца с кружочками масла, которое таяло, когда они подсаливали и посыпали их молотым перцем. Яйца были крупные и свежие, и женщина заказала себе всмятку. Он запомнил это без труда и с удовольствием ел яйцо, лишь чуть-чуть добавляя ложечкой масло, стараясь сохранить в памяти ощущение свежести раннего утра, вкус грубо помолотых зерен перца и горячего черного кофе и легкий аромат цикория в cafe au lait.

Рыбачьи суденышки были далеко в море. Они вышли в темноте с предрассветным бризом, и молодой человек и женщина, услышав их, проснулись, покрепче прижались друг к другу под простыней и снова заснули. На рассвете, еще полусонные, они любили друг друга. В комнате было темно, и они лежали вместе, счастливые, утомленные, а потом снова любили друг друга. Под утро они так проголодались, что едва дождались, когда откроют кафе, и теперь не спеша завтракали, любуясь морем и белыми парусами. Начался новый день.

Я никогда и не задумывался, что. Это была первая работа Ирен; в университете Форталезы освободилось место, мы воспользовались случаем, вот и все. Однако это объяснение не давало ответа на вопрос «что?» в нашем случае. Ирен была парижанкой до кончиков ногтей, а я — законченным домоседом в домашних тапочках (из разряда тепленьких, с двойной стелькой). Детство, проведенное в метаниях по всему свету, выработало у меня сильный иммунитет к путешествиям. На самом деле я должен был бы упираться, цепляясь за свой бельвильский якорь. Вместо этого я тут же собрался в дорогу, даже уволившись с работы. Если перечитать сегодня мою переписку с другом, я думаю, что решиться на это нас с Ирен заставил тот факт, что мы ничего не знали о Бразилии, ни слова не понимали по-португальски и не имели ни малейшего представления о том, что нас ожидало в Форталезе, столице Сеары — городе и государстве, которые, кажется, возникли в ту самую секунду, когда мы услышали о них в первый раз; случай предоставлял нам новые слуховые и зрительные впечатления, жаль было бы не использовать такую возможность. И еще одно: было жизненно необходимо сбежать от всех этих кретинов, которые всячески старались нас удержать, полагая, что покинуть Париж означает по меньшей мере социальное самоубийство. Перерезать разом пуповину и напустить целый океан между нами и этим так называемым пупом земли — этого требовали элементарные правила чистоплотности. Прочь! Прочь отсюда! Отдать швартовы, уехать далеко-далеко, чтобы посмотреть, каково там и на что похожа Франция Жискара издалека.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

– Ни о чем.



– Должен же ты о чем-нибудь думать.

— И?

– Я не думаю, я просто чувствую.

спросила Соня, которую не удовлетворили эти общие замечания.

– Что?

— И, кроме того, я только что сдал очередной роман, и не было лучшего повода сняться с якоря.

— …

– Счастье.

— …

– А я – голод, – сказала она. – Как, по-твоему, это нормально? Ты тоже хочешь есть после любви?

— И?

– Если любишь по-настоящему.

— Ну что: наше прибытие в Форталезу, отель «Саванна», представлявший собой бетонную глыбу, на задворках которой прогуливались беззубые шлюхи, парясь в этой тропической бане. Прибавьте к этому наше безмолвное удивление перед пропастью, отделявшей португальский от испанского и бразильский от португальского… Наше краткое пребывание в изолированном квартале Альдеоты, где цепочки вооруженных охранников и когорты прислуги, прибывшей из глубинки, помогли нам получить первые представления о том, чем, вероятно, являлось автономное колониальное общество: «Empregadas sem escola» — гласили объявления по найму, что можно было перевести приблизительно так: «Требуются неграмотные слуги или такие, которые и не собираются учиться». Наш побег из Альдеоты в Марапонгу, пригород Форталезы, в этот белый дом, который, казалось, был спланирован специально для Корто Мальтеза и который вот уже много лет никто не снимал, потому что по другую сторону дороги росла и ширилась фавела, а средние классы предпочитали сторониться пустых животов. Это была ситио — покинутая тропическая ферма; корни манговых деревьев раскололи стену надвое, крыша сотрясалась под постоянным обстрелом кокосовых орехов, пауки-птицееды, поселившиеся внутри, не поддавались выселению, тараканы шныряли туда-сюда, как торпеды, наши тапочки, пролежав ночью под кроватью, наутро становились пристанищем для прозрачных скорпионов, змеи, которых наша кошка Габриэла гордо приносила в зубах показать Ирен, были на редкость ядовитыми, обезьяны, обитавшие на манговых деревьях, смотрели на нас как на захватчиков, вода в колодце была железистая, фараонские пирамиды муравейников стояли по углам сада, а вечером, после скоропостижного окончания дня, три жирные жабы составляли нам компанию, сидя у веранды, в то время как над головами у нас кружили летучие мыши, а тучи ночных бабочек гудели, как линии высокого напряжения. «211, авенида Годофредо Масьель, Марапонга» — по такому адресу находился этот дом, которого сегодня уже не существует и который мы любили, как живое существо.



– Ты слишком опытен.

— Ну и?

– Нет.

спросила Соня, которой недостаточно было туристических зарисовок.

– Не важно. Я люблю, и нам не о чем беспокоиться, правда?

И настал черед знакомства с людьми, с языком, с землей: ректор и преподаватели университета, которым светские приличия (страх, облаченный в безупречный костюм) не позволяли навестить нас в Марапонге, сотрудники-французы — все либо испытывают ностальгию, либо подвержены стадному чувству, либо гордецы, либо фольклористы, словом, с большинством из них лучше вообще не встречаться, но зато были Серхио, Экспедито, Бете и Рикардо, Арлетта и Жан, или Соледад, Нене, Назаре, Жуан, бесчисленные отпрыски племени Мартинсов, жизнь которых мы разделяли, ребятишки, называвшие меня вот (бабуля), когда я курил трубку (как делают старые женщины в сертане всякий раз, когда лечат больного), первые курсы Ирен, которая разговаривала языком жестов со своими студентами, очарованными этим семафором, Соледад, учившаяся читать, писать, считать, принимать, не без некоторой растерянности, то, что вот уже восемнадцать лет она жила на круглой планете, которая вместе со своими подружками гонялась вокруг Солнца, но упорно отказывавшаяся верить, что американцы отправили двух человек на Луну: Tá brincando, rapaz! Acredita mesmo? («Ты, парень, шутишь! Ты сам-то в это веришь?»), увлекательное открытие этого языка, слова которого как-то улетучились у меня из головы, оставив только свою музыку, почти так же, как мы помним одну улыбку на лице, проникновенный взгляд, жизненную энергию существа: sertão, sertanejo, caatinga, saudade — о слабость письма, не умеющего передать мелодию иностранных слов, звуковые переливы языков, распространенных за нашими границами! Потом появление Жеральдо Маркана, хранителя волшебных вещей, его грация, его усы и его гребешок, его амулеты, его макумба[49] и его кандомбле, первые вылазки в сертан, встреча с Мишелем, нагруженным мешками с овощами, опустошенным бесконечными дизентериями, изъедаемым фурункулами, но упорно стремящимся лечить и понимать, фраза, произнесенная Маэ Мартинс над мертвой девушкой: «Я хорошо поспала, благодарю тебя, беспокойный сон — это сон богатых, мне же ничего не страшно; смотри…»: ее малышка, которая лежала бездыханно (с зажженными свечами в руках, которые должны были указать ей верную дорогу, ведущую к небу), подхватила какую-то дрянь, продаваясь в Форталезе, и сверхдоза антибиотика прикончила ее; в отсутствие столяра нам пришлось хоронить ее в гамаке, что еще прибавляло стыда бедности к печали семьи. Что еще, Соня? Тропическая зелень, осекающаяся ровно по краю побережья, и потрескавшаяся земля, как только направляешься внутрь континента, скрипучие голоса бульварных дуэтистов, веселая задиристость их выпадов, этот контраст между суевериями сертанехос и их политическим терпением, моя переписка с другом, которому я рассказывал все вперемешку, добрая тысяча страниц, представляющих собой редкий момент счастья в моей писательской практике, ибо, когда пишешь кому-нибудь, кого любишь, уже не думаешь о том, как пишешь…

— …

Я продержался еще с добрых полчаса, собирая по крохам то, что знал о Байи, Сан-Луис да Маранхао, Белеме, португальской архитектуре XVI века, бразильской литературе, поэзии Дрюммонда де Андраде, романах Мачадо де Ассиса, музыке во всех ее формах, об этом невозможно возвышенном Неи Матогроссо, о бразильском лингвистическом чуде (как столь малое количество людей смогло за такое короткое время распространить португальский по всему этому необъятному и разнообразному континенту?), о теленовелас, длинных, как амазонские реки, о табако натураль, о рецептах утки тукупи, о ватапа[50] и фейжоада[51], конечно же, о неизбежной кайпиринха (качаса, зеленый лимон, лед, тростниковый сахар) и кодорнос, этих малюсеньких перепелках, зажаренных на заправке «Тексако» («Вот видишь, — говорила мне Ирен, когда мы вместе с Габриэлой уплетали своих кодорнос, — я чувствую, что нас разделяют миллионы лет, и что это — ничто».), о пронзительном гоготании обезьян на манговых деревьях, о зебу, которого я приручил и принес в дом к ужасу Габриэлы (зверю приходилось поворачивать голову, чтобы протиснуться в дверь, настолько большие у него были рога), о его, зебу, ужасе, когда он впервые увидел свое отражение в зеркале (хотя у него так кокетливо были подведены глазки!), о бродячей собаке, которая приютилась у меня под гамаком (хороший был пес, но его челюсть выглядела так устрашающе, что никто уже больше не осмеливался приблизиться ко мне), о парадоксах угасающей военной диктатуры, при которой комики на телевидении открыто смеялись над генералом Фигуэрейдо, о красной церкви дона Эльдера Камары («Да здравствует папа и рабочий класс!» — кричали манифестанты в Сан-Паулу.), о первых появлениях Лулы на телевидении, о надежде, которую сертанехос (и мы вместе с ними) возлагали на этого северо-восточного парня, которого они выбрали на прошлой неделе в президенты, двадцать три года спустя, Соня, представляете! Я откупорил по этому поводу огромную бутылку шампанского, чтобы компенсировать молчание нашего правительства, которое не сочло нужным побеспокоиться и поздравить этого ветерана, ставшего главой государства…

– Не о чем.

— …

– Что будем делать?

— И?

– Не знаю, – сказал он. – Чего тебе хочется?

— …

– Все равно. Если ты пойдешь ловить рыбу, я напишу письмо, а может, и два, а потом мы могли бы поплавать перед обедом.

— …

– Чтобы проголодаться?

— И еще гамак, Соня. Гамак на веранде в Марапонге. Обычно пишут за неимением лучшего, лучшим в моем случае был гамак. Гамак, должно быть, был выдуман каким-нибудь мудрецом против соблазна стать. Даже наш род отказывается воспроизводиться в нем. Он внушает вам все, какие только возможно, планы и в то же время расхолаживает приняться хоть за один. В моем гамаке я был самым плодовитым и одновременно самым непродуктивным романистом на свете. Это был прямоугольник времени, подвешенный между небом и землей.

– Ни слова о еде. Я снова хочу есть, а мы даже завтрак не закончили.

— …

— …

– Но позаботиться об обеде мы можем.

— Но что же еще?

– А после обеда?

— Больше ничего. Теперь ваша очередь. Как вам удалось раздобыть отчет этого судебного медика? Как подобная мысль могла закрасться в голову той маленькой девчонке, которой вы тогда были?

– Вздремнем, как подобает хорошим детям.

– Удивительно свежая мысль, – сказала она. – И как нам это раньше не приходило в голову?

5.

– Время от времени меня осеняет, – сказал он. – Я очень изобретателен.

– А я – вредная, – сказала она. – Я тебя доконаю. И у двери нашей комнаты повесят мемориальную доску. Проснусь среди ночи и сотворю с тобой что-нибудь невероятное. Я бы сделала это еще вчера, но очень хотелось спать.

– Ты – большая соня и совсем неопасна.

Сначала ей захотелось узнать имя двойника. Ничего больше. «Это не то, что вы можете себе вообразить, — сказала она, — я вовсе не искала себе приемного отца. Что касается отцовства, с меня было достаточно, уж поверьте, мне достался лучший и худший одновременно. Аладдин, выскочивший из проектора «Мотиограф»? Мифический клошар? Да, если хотите, было немного, но не больше. В свои шестнадцать лет, представьте себе, я была уже большой девочкой, я уже прекрасно могла обойтись без подобного рода костылей. И потом, он вовсе не был тем возвышенным критиком, как вы полагаете. Кроме работ Чаплина он ничего больше не любил в кино. Но это был интригующий персонаж. Знаете, он был довольно красив и держался так прямо, вытянутый в струнку между пятками и… затылком. Как нерв, как сухожилие. Нужно было быть ирландским быком или дохлой клячей, чтобы видеть в нем только алкоголика. Он что-то скрывал. Вернее, кого-то. Двойник южноамериканского диктатора, вы говорите? Мануэля Перейры да Понте Мартинса? Возможно. Это ваше право романиста. Он никогда при мне не произносил этого имени. Хотя он говорил обо всем: о своих скитаниях оператором по глубинке, о «Кливленде», о Валентино, о Чаплине, обо всем этом, но ни словом не обмолвился о том, что этому предшествовало, ничего о своем детстве, юности, молчал как рыба обо всем, что касалось Терезины. А это было как раз то, что меня интересовало, «прежде»! Кем он был? Вы правы, его пьяное словесное недержание было как чернила сепии. И еще он должен был остерегаться агентов службы иммиграции. Но — и это вовсе не отражено в вашей книге — большую часть времени он молчал. На мой взгляд, он был одинокий и молчаливый человек, который методично разрушал себя, находясь среди таких, как мой отец. Смотрите-ка, да, все тот же парадокс: читая вас, я подумала, что двойниками были остальные, вся эта свора подходящих копий, которые провоцировали его за стойкой; по-моему, он один являлся кем-то стоящим. Это, по крайней мере, хорошо мне запомнилось! Об этой исключительной личности я знала совсем мало: то, что он почитал Валентино как человека (кстати, с чего это вы взяли, что Валентино хотел перейти к режиссуре? вот так новость!) и бесконечно обожал искусство Чарли Чаплина. Здесь вы также ошибаетесь, говоря, что после своего приезда в Нью-Йорк он больше не осмеливался посмотреть ни один фильм Чаплина. Он прекрасно знал все три, вышедшие на экраны между тысяча девятьсот двадцать шестым и сороковым годами: «Цирк», «Огни большого города» и «Новые времена». Он интересно отзывался о них. На его взгляд, Чаплин был единственным свободным человеком кино: об этом, например, свидетельствовала необычайная продолжительность его съемок. То, что Чарли мог купить себе эту свободу в искусстве, по-настоящему эпатировало его. Именно размышляя о Чарли как об артисте, он позволял себе немного увлечься. Я тогда подумала, что, будучи под впечатлением после просмотра «Диктатора», он расскажет мне что-нибудь о себе. Только вот он умер во время сеанса. Нет, я не стала бы серьезно думать, что это я его убила. Отвечая на один из ваших вопросов, скажу, что «Диктатор» вышел в октябре, тогда уже был декабрь и, естественно, все знали, о чем этот фильм, и он в том числе. То, что сюжет напоминал рассказанный им за столом бортового комиссара, казалось, нисколько его не трогало. Может быть, в конце концов он превратился в настоящего американца? У нас идея принадлежит тому, кто ее реализует, точка. Нет, правда. Я нисколько не чувствовала себя виноватой. Мне, правда, было очень жаль… этот рисунок на коробке из-под обуви, правда… Но мне кажется, что я очень разозлилась. Невероятно. Стоя над его телом, я подумала, что ничего уже больше не узнаю о нем, и именно это я не желала принимать. Когда полицейские его унесли, я потребовала, чтобы мне сказали его имя. Чтобы надавить на них, я назвала им имя своего отца, которое распахивало двери и открывало чековые книжки. Ответ компетентных властей был краток: нет имени. У него не было имени. Он никогда нигде не был зарегистрирован. Ни в службе иммиграции, ни в Голливуде, ни где бы то ни было еще. Вне всякого легального существования до самой своей смерти. Он вдруг стал никем. Тогда я решила докопаться до истины во что бы то ни стало. Отчет судебного медика мне, конечно же, достал отец. Он никогда не принимал мое упрямство за простой каприз. С ним достаточно было хотеть того, чего хочешь, но горе тому, кто не желал доводить до конца исполнения своего желания, каким бы абсурдным оно ни казалось! Я потребовала этот отчет, я его получила. К сожалению, сухой сло– Не обольщайся. Ой, милый, давай поторопим время, и пусть побыстрее будет обед.

г отчета судебного медика не открыл мне ничего нового. Приступ тропической лихорадки… Вероятно, латиноамериканец… все это я уже знала. На этой стадии я оказалась в тупике и ничего не могла поделать. Ни я, ни полиция Чикаго, ни ФБР, ни все их святые угодники. Этот человек был одним из безымянных трупов подпольной Америки. Таких случаев были тысячи в год по всей стране, только в одном штате Иллинойс, пожалуй, сотни. Я не могла с этим смириться. Что же, теперь его в общую могилу? Не может быть и речи! Если у него не было имени, я ему его дам. Окончательное! Смысл прожитого.

На них были полосатые рыбацкие блузы и шорты, купленные в магазине рыболовных принадлежностей, они сильно загорели, а пряди волос посветлели от солнца и морской воды. Окружающие принимали их за брата и сестру, пока они сами не сказали всем, что женаты. Им часто не верили, и женщине это нравилось.

— Как?

— Здесь я опять, должно быть, напомню вам вашу подругу Фаншон.

В те годы очень немногие приезжали на средиземноморское побережье летом, а в Ле-Гро-дю-Руа вообще не было приезжих, если не считать нескольких отдыхающих из Нима. Здесь не было ни казино, ни прочих развлечений, и только в самые жаркие месяцы в гостинице останавливались любители морского купания. В те годы мало кто носил рыбацкие блузы, и его жена была первой женщиной, отважившейся на это. Она сама выбирала их и, чтобы они стали мягче, выстирала в тазу. Это была рабочая одежда рыбаков, но после стирки ткань действительно стала мягче и красиво облегала ее грудь.

— …

— Я решила похоронить его сама.

— …

В городке также не принято было носить шорты, и, когда они отправлялись туда на велосипедах, ей приходилось надевать что-нибудь другое. Жители поселка были очень приветливы и не обращали на них внимания, и только местный священник не одобрял ее наряд. Но на воскресную мессу она надевала юбку и кашемировый свитер с длинными рукавами, а голову повязывала шарфом. В церкви молодой человек стоял позади вместе со всеми мужчинами. Они всегда жертвовали двадцать франков, что по тем временам было больше доллара, а поскольку священник принимал пожертвования сам, то это было должным образом оценено, и шорты стали объяснять эксцентричностью иностранцев и не считали посягательством на моральные устои жителей побережья Камарг. Когда они надевали шорты, священник старался не замечать их, но вечерами они носили брюки, и тогда при встрече все трое почтительно раскланивались.

— В Голливуде.

– Я поднимусь к себе писать письма, – сказала женщина. Она встала, улыбнулась официанту и вышла из кафе.

6.

– Месье собирается на рыбалку? – спросил официант, когда Дэвид Берн, так звали молодого человека, окликнул его, чтобы расплатиться.

– Пожалуй. Какой сегодня прилив?

Раз он не представлял собой ничего больше того, что он о себе рассказал, Соня и собиралась похоронить его в самом сердце его рассказа. Он должен был стать тем, на что претендовал, — тенью Валентино. Он проведет свою вечность на кладбище Голливуда. Замысел этих похорон позабавил отца Сони, в глазах которого все актеры являлись «пропащими фантомами», так что было вполне оправданно похоронить фантом на кладбище актеров: Hollywood Forever Cemetery[52], 6000, бульвар Санта-Моника, Голливуд, Калифорния.

– Прилив отменный, – сказал официант. – Если хотите, я дам вам наживу.

— Ваш батюшка дал вам свое благословение?

– Я раздобуду по дороге.

— Да, благословение, как вы говорите, но ничего больше, ни гроша. Что его больше всего интересовало, так это то, как я выпутаюсь в финансовом плане, чтобы перетащить труп из штата Иллинойс в Калифорнию, которые, скажем прямо, вовсе не на соседних улицах. Он готов был уладить законную сторону вопроса перевозки, при условии, что я оплачу гроб, саму перевозку и погребение, все до последнего доллара.

– Нет. Возьмите мою. Это песчаные черви, и у меня их много.

— И что?

– Пойдете со мной?

На этот раз она протянула мне пустой стакан с многообещающей улыбкой:

– Я на работе. Попозже выйду взглянуть, как у вас получается. Снасти-то у вас есть?

— Что, что…

– В гостинице.

— …

– Не забудьте зайти за червями.

— …

Молодой человек хотел было подняться в комнату к жене, но его длинная складная удочка из бамбука и корзина со снастями оказались внизу за стойкой, где висели ключи, и он, не заходя к себе, вышел на залитую солнцем улицу, спустился к кафе и пошел на мол к ослепительно сверкавшей воде. Солнце было жарким, но с моря дул свежий бриз. Начался отлив. Он пожалел, что не захватил спиннинг и блесну, чтобы забросить приманку наперерез течению, за валуны у противоположного берега. Он забросил удочку с пробковым поплавком, и песчаный червяк свободно плавал на той глубине, где должна была клевать рыба.

— …

Какое-то время ему не везло, и он удил, поглядывая на маневрировавшие в поисках макрели рыбачьи лодки и плывшие по воде тени от облаков. Но вот поплавок резко нырнул, леса сильно натянулась, и он потянул удочку на себя, ощутив отчаянное сопротивление рыбы, и леса напряженно зашипела в воде. Он старался держать удочку как можно свободнее, и длинное удилище согнулось так, что, казалось, вот-вот переломится, пока он вел рыбу, рвавшуюся в открытое море. Чтобы ослабить натяжение, молодой человек попытался идти по молу вслед за рыбой, но она продолжала рваться с такой силой, что удилище на четверть длины ушло под воду.

— А вот что, дорогой мой, я превратилась в вашего друга Фаншон или саму Жанну д’Арк, если хотите. На следующий день ровно в восемнадцать часов (запомните хорошенько время, это важно) я вернулась в бар, где двойники моего отца споили до смерти неповторимую личность, и решилась высечь маленькую искорку в их мозгах, превратившихся в известку от изгнания, работы, бахвальства, семьи и бесконечных пьянок. На первый взгляд, это казалось невыполнимым, но у меня был один козырь: представьте себе, им не хватало смерти! Они сами этого еще не знали, но им этого ужасно не хватало! В конце концов, это был их чемпион. Он всех их укладывал под лавку гораздо чаще, чем кому-либо из них удавалось свалить его самого. Что до выносливости, никто не мог с ним соперничать, вы сами об этом написали, и это правда. После его смерти им уже не хотелось провоцировать неизвестно кого. На ринг не вызывают первого попавшегося, когда только что сделали чемпиона мира. Вот я и толкнула им речь в этом роде: «Кто вы теперь, когда его нет больше среди вас?» Сначала они посматривали на меня свысока. Что это еще за little slit[53], которая решила их поучать? Только я ведь пришла не за тем, чтобы читать им нотации, я пришла сказать им, что без него они потеряли смысл жизни. Во всяком случае, смысл именно той жизни, которая была у них здесь. Они же приходили сюда каждый вечер, это было их пристанищем, почти их семейным очагом. Я всех их знала по именам, и я стала обращаться лично к каждому из них. В то время я была росточком не больше, чем сейчас. Только не такая сутулая. Представьте себе спичку, досаждающую менгирам. Только спичку зажженную, да! «Что, Феликс, кого ты сегодня будешь подначивать? А ты, Брайан, как ты собираешься повышать ставки? Хорц, приятель, кто-нибудь может набраться до точки, до которой ты набрался позавчера, когда его уже нет здесь? И на какую высоту? Ты принимаешь ставки, Джерзи? (Джерзи был хозяином лавочки, поляк, длинный, как неделя до получки, с этими своими лапищами, в любой момент готовыми загрести денежки.) Он умер, парни. Его больше нет. Это был ваш чемпион, вот что. Сколько ночей вы провели вместе с ним? И вы допустите, чтобы его сбросили в общую могилу? Такого человека? Как дохлого пса?» Ну и так далее. Когда я говорила вам, что единственный международный союз, способный продержаться дольше остальных, это пьяницы, я не шутила. К тому же это единственный союз, который чего-то стоит. Между пьяницами существует братство нужды, которое сближает сильнее всех прочих. По крайней мере здесь теоретики хоть изредка просыпаются. Тогда как идеолог или верующий никогда не протрезвеют. Короче, до них быстро дошло, что этот доходяга был одним из них. «Девчонка правильно говорит. Такому парню не место в общей яме. Да, ему следовало устроить похороны, оплатить ему похороны! Да! Да, но где? Он был из Чикаго? Нет. Да, кстати, а откуда он вообще, этот парень, может, мексиканец? Итальяшка?» Я сказала им, что он был из Голливуда. «Все, что он рассказывал вам про Валентино, это правда; он был американцем из Голливуда». Естественно, они тут же просекли, что это влетит в копеечку. Черт, Голливуд! «И все же придется похоронить его именно там», — заметила я. «На какие шиши?» — «Да на ставки, конечно же! Джерзи, до скольки он поднимался, ваш приятель, в такие денежные вечера, как этот, по субботам?» — «Высоко, ничего не скажешь, только мы все спустили!» — «Вы же еще не успели спустить сегодняшние?..» — «Сегодня? Но на кого же сегодня ставить, раз его, как ты говоришь, уже нет?»

Подоспел официант из кафе. Он шел рядом и возбужденно приговаривал:

«На меня».

– Держи ее, держи. Веди осторожно. Она должна устать. Не дай ей сорваться. Веди нежно. Нежнее. Нежнее!

И я поставила им символическое условие нашего пари: они пьют бурбон, я — чистую воду. Битва до shot glass[54], до тех пор пока они не рухнут или не лопнет мой мочевой пузырь. Кто начинает? Джерзи первым выстроил в ряд стаканы и вытащил первую купюру на стойку, не произнося ни слова. И если он это сделал — ставил на соплячку, которая пьет воду, — поверьте, он делал это в память об умершем! Остальные не только последовали его примеру, но они выложили еще больше, чем раньше, и той ночью состоялся финал финалов. Мой мочевой пузырь вздувался, как монгольфьер, они же падали, как созревшие плоды, трупы устилали бар, целые недельные заработки уплывали в тот вечер, жены, должно быть, безбожно проклинали меня, а в конце недели инкассаторам пришлось бить гораздо сильнее, чтобы вытрясти свое; зато, когда я подвела итог, оказалось, что денег было достаточно, чтобы похоронить в Голливуде целое семейство.

Нежнее не получалось. Оставалось разве что спрыгнуть в воду, но канал был слишком глубокий, и это не имело смысла. «Если бы можно было идти за ней вдоль берега», – подумал он. Но мол кончился, и удилище ушло под воду почти наполовину.

— …

– Только не дергай, – умолял официант. – Удилище выдержит.

— …

Рыба то резко уходила вглубь, то рвалась вперед, то металась из стороны в сторону, и длинный бамбуковый шест гнулся под тяжестью ее рывков. Время от времени рыба с всплеском показывалась на поверхности, потом снова скрывалась, и молодой человек чувствовал, что, хотя она еще сильна, ее трагически неистовый напор слабеет и теперь можно вести ее вокруг мола и вверх по каналу.

— Ну и?

– Веди мягко, – говорил официант. – О, еще мягче. Нежнее, ради всего святого.

— Ну и остаток ночи я провела над унитазом, а на следующий день вместе с шестью из них, которые должны были нести гроб, мы поднялись на борт «Юнион пасифик чэлленджер», направлявшегося в Риверсайд, штат Калифорния. Я забронировала bedroom[55], где мы с моими спутниками три дня и три ночи напролет наматывали круги вокруг гроба. Это было мое самое длинное похоронное бдение! У меня было достаточно времени нарисовать портреты всех моих товарищей. Я вам покажу их при случае, вот увидите, они хорошенькие, дальше некуда, за время всего переезда они так и не протрезвели. На каждой остановке, в Омахе в штате Небраска, в Огдоне в Юте, и даже в Окленде меня ожидала телеграмма с отцовскими поздравлениями и достаточное количество льда, чтобы сохранить труп. Поскольку покойник был сухой, как мочало, он бы продержался до самого конца, но вот лед оказался хорошим поводом, чтобы истратить запасы моих плакальщиков. Оплетенные бутылки виски представляли собой единственное материальное участие моего отца в этом деле. Он тоже провел эти три дня, не давая просохнуть своей глотке, он гордился своей девочкой. Совершенно простые люди, я же вам говорила.

Дважды еще рыба пыталась уйти в море, и оба раза он возвращал ее, а потом повел вдоль мола в сторону кафе:

— А сами похороны?

– Как она там? – спросил официант.

— Не настолько захватывающие, как вы могли бы подумать. Ночью, естественно, и втихаря. Пришлось, конечно, подмазать кое-кого. Но у меня были на руках все карты: имена, деньги, это оказалось не так уж сложно. С той самой ночи четвертого декабря тысяча девятьсот сорокового года ваш сертанехо покоится на Hollywood Forever Cemetery, в тени Родольфо Гульельми ди Валентина, его святого покровителя.

– Еще держится, но мы победили.

— …

– Не говори так, – сказал официант. – Ничего не говори. Мы должны измотать ее. Пусть устанет. Устанет.

Уже давно стемнело. Мы сидели, освещаемые огнями города.

– Пока что устала моя рука, – сказал молодой человек.

— Что же до меня, — заключила Соня, — то я так больше и не вернулась в Чикаго.

– Хочешь, я поведу? – с надеждой спросил официант.

— Да?

– Ну уж нет.

— …

— …

– Только не спеши, не спеши. Нежно, нежненько, нежненько, – повторял официант.

— Нет. Но я расскажу вам об этом, только если вы пригласите меня посмотреть «Диктатора» в хорошем зале. Например, в «МК 2» на набережной Сены и с заказанным столиком после сеанса, идет?

Молодой человек провел рыбу вдоль террасы кафе в устье канала. Рыба плыла почти по поверхности воды, но сил у нее было еще много, и он опасался, что им придется вести ее по каналу через весь город. На берегу уже собралась толпа, и, когда они шли вдоль гостиницы, жена, увидев их из окна, закричала:

7.

– Ой, какая великолепная рыбина! Подождите меня! Подождите!

По окончании сеанса Соня сказала мне, что «и здесь опять» я был неправ.

Сверху она отчетливо видела у самой поверхности воды длинную искрящуюся рыбу, мужа с согнутой почти пополам бамбуковой удочкой и толпу следовавших за ними людей. Пока она спустилась к каналу и догнала толпу, все уже остановились. Официант стоял в воде, а муж медленно подтягивал рыбу к берегу, туда, где темнели водоросли. Рыба скользила по поверхности, и официант, нагнувшись, обхватил ее с двух сторон руками, подцепил большими пальцами под жабры и вместе с ней медленно пошел к берегу. Рыба была тяжелая, и официант держал ее высоко на уровне груди, так что голова рыбы касалась его подбородка, а хвост хлестал по бедрам.

— Если вы считаете, что в части с четырнадцатой по восемнадцатую Чаплин не говорит, вы ошибаетесь. Он говорит! Он даже произносит несколько законченных фраз.

Несколько рыбаков похлопывали молодого человека по спине, обнимали, какая-то женщина с рыбного базара подошла и поцеловала его. Жена обняла его и тоже поцеловала, а он спросил:

— Но это не оттого, что мы несколько раз смотрели и пересматривали DVD, — заметила Минна.

– Ты видела, какая она?

— Даже если бы вы просмотрели этот фильм тысячу раз, вы все равно не услышали бы Чарли, — ответила Соня. — Вы здесь ни при чем; у Чаплина пантомима лишает слуха, вот и все. Даже когда он говорит, он говорит своим телом. Ни на одного актера не смотрели столько, сколько на него. Отсюда и сила его знаменитой финальной речи, которая совершенно рушит все правила его игры; вдруг тело пропадает, остается одна голова, этот взгляд, эти волосы на фоне облаков, и неожиданно — его голос, его, Чарли Чаплина, собственные слова, в самый первый раз! И тогда, точно, вы его слышите…

Потом они подошли взглянуть на лежавшую у обочины дороги серебристую, похожую на лосося рыбину, и спина ее отливала темным блеском, как ружейный ствол. Это была красивая, крепкая рыба с большими, не погасшими еще глазами, и дышала она медленно и прерывисто.

Мы шли, поддерживая Соню под локоток, направляясь к ресторану. Мы двигались мелкими шажками. В конечном счете, ее лодыжка еще давала о себе знать.

– Что это за рыба? – спросила жена.

— Я слышала, как вы смеялись, совершенно спонтанно и много раз, как если бы для вас это было неожиданностью, — обратилась она к Минне. (Я, впрочем, тоже не сдерживался.) — Как в сороковом! — загоготала она. — Нет, этот Чаплин неисчерпаем…

– Loup,2 – сказал он. – Морской окунь. Их еще называют bar. Отличная рыба. Такая крупная мне еще не попадалась.

Вися у нас на руках, она казалась нам почти невесомой. Легенькая, как птичка.

Официант, которого звали Андре, подошел, обнял Дэвида и поцеловал его и жену.

— Неисчерпаем, — повторила она, провожая глазами двух гребцов, скользивших по водной глади к причалу.

– Вот так, мадам, – сказал он. – Поверьте, он заслужил. Никому еще не удавалось поймать такую рыбу простой удочкой.

— …

– Давай ее взвесим, – сказал Дэвид.

Когда заказ был сделан, Минна спросила ее, почему же она осталась в Голливуде.

Они вернулись в кафе. Рыбу взвесили, и молодой человек убрал снасти и умылся. Рыба лежала на глыбе льда, который привозили в грузовике из Нима для замораживания макрели. Она весила больше пятнадцати фунтов. На льду рыба выглядела по-прежнему серебристой и красивой, глаза ее еще не потухли, и только спина стала тускло-серого цвета. Рыбачьи суденышки возвращались в гавань, и женщины наваливали в корзины искрящуюся голубую, зеленую, серебристую макрель и несли тяжелые корзины на голове к зданию рыбзавода. Улов был очень хороший, и городок ожил и повеселел.

— На кладбище пахло шалфеем, — ответила Соня.

– Что будем делать с нашей рыбой? – спросила жена.

И принялась за еду.

Потом, пригубив вина, продолжила:

– Ее отвезут в город и продадут, – сказал молодой человек. – Она слишком большая, чтобы готовить ее на этой кухне, а рубить такую рыбину на куски жалко. Возможно, ее доставят прямо в Париж, и она закончит свой путь в роскошном ресторане. Или ее купит какой-нибудь богач.

— Вы ведь ждете истории любви, не так ли?

– Она была такой красивой в воде. Особенно когда Андре поднял ее. Я не поверила своим глазам, когда увидела из окна ее, тебя и эту толпу.

Хороший игрок, она призналась в своей маленькой слабости. Не следовало забывать, что Голливуд был розовой мечтой и ее юности тоже. Так что она немедля «проникла в киношные круги», с подачи ученика оператора, которого она встретила на Палм-Спрингс и который стал ее «мимолетным увлечением». Собственно, это был ее первый любовник. Он помог ей получить возможность делать наброски съемочной площадки, схемы маркировки, эскизы декораций, рисунки костюмов, эпизоды story boards, что-то в этом роде.

– Мы поймаем себе на обед окунька поменьше. Они очень вкусные. Их запекают в масле с пряными травами. На вкус они напоминают наших полосатых окуней.

— Но единственный интерес всех этих любовных историй, — сказала она в заключение, — это понять, куда откроется дверь, которую любовники якобы закрывают своими шалостями.

– Интересно, что с ней будет? Как хорошо и просто мы живем!

Эта дверь открылась не на колыбельку и гуление младенца, а на пять лет войны, которые эта юная девушка провела в рядах секретных служб Британии.

Они едва дождались обеда. Им принесли бутылку холодного белого вина, которым они запивали острый соус из сельдерея, мелкую редиску и маринованные по-домашнему грибы, поданные в большом стеклянном салатнике. Окуня зажарили на рашпере, и следы от металла краснели на серебристой кожице, а кусочки мяса таяли на горячей тарелке. К рыбе подали нарезанный лимон и свежий хлеб из пекарни, а вино холодило обожженные горячим картофелем кончики языков. Вино, неизвестной им марки, было отличное – легкое, сухое, бодрящее, и хозяева ресторанчика очень гордились им.

– Мы не слишком-то разговорчивы за едой, – сказала жена. – Тебе скучно со мной, милый?

— Мой маленький оператор входил в окружение Корды; вы знаете Александра Корду? Это он подкинул Чаплину мысль сыграть одновременно и диктатора, и цирюльника. Так вот, Корда сотрудничал с Intelligence Service[56]. Начиная с тридцать четвертого года он со своими помощниками снимал тысячи километров средиземноморского побережья под предлогом съемок фильмов на античные сюжеты. На самом деле они снимали и заносили в архив все места возможной высадки десанта в случае войны, которую Черчилль считал неизбежной.

Молодой человек рассмеялся.

Здесь Соня сделала паузу, а потом с ленивым спокойствием обратилась ко мне:

– Не смейся надо мной, Дэвид.

— Кстати, достаточно ли я вас отблагодарила за ваш курс истории, который вы мне преподали по поводу выхода на экраны «Диктатора»? Как там у вас, реакция американских нацистов, протесты посольств, Бриджес с его докерами и прочее…

– И не думал. Мне вовсе не скучно. Я буду счастлив с тобой, даже если ты не проронишь ни единого словечка.

И, обернувшись к Минне, добавила:

Он налил ей еще вина и наполнил свой стакан.

— Это, должно быть, чертовски ободряет — разделять жизнь педагога?

– У меня для тебя есть сюрприз. Я тебе еще не рассказала? – спросила она.

Минна ответила ей, что я порой с большой изобретательностью уверял своих учеников, будто они превосходили меня на несколько голов.

– Сюрприз?

— Это подарок, который он сделал вам, Соня, и это замечательно поднимает настроение.

– Так, пустяк, но сразу не объяснишь.

Они обменялись одним из тех взглядов, в которых необычайно быстро проскальзывает неуловимая альтернатива между холодной войной и веселым уважением. Через секунду его уже не было. Соня поцеловала руку моей жене, прежде чем вернуться к главному предмету нашего разговора.

– Скажи мне.

Дело в том, что она знала несколько больше меня насчет той амниотической жидкости, в которой мариновался «Диктатор» в дородовый период. По ее мнению, это был отлично продуманный фильм о войне, антинацистская армия, прекрасно подготовленная СИС, голливудским агентом которых с 1937 года был Корда, именно тогда он примкнул к Чаплину и его Ассоциации актеров.

– Нет. А вдруг он тебе не понравится?

— Чаплину тем более можно поставить в заслугу то, что он сделал из «Диктатора» шедевр настолько личного свойства. Вот что называется гений!

– Звучит угрожающе.

Последовали имена, даты, заглавные буквы и аббревиатуры, свежайший продукт исторической памяти, у которой даже самое отдаленное прошлое всегда оказывается под рукой.

– Так и есть, – сказала она. – Только ни о чем не спрашивай. Я поднимусь к себе, если ты не против.

Молодой человек заплатил за обед, допил оставшееся вино и пошел наверх. Одежда жены лежала на одном из вангоговских стульев, а сама она ждала его в постели, накрывшись простыней. Волосы ее рассыпались по подушке, а глаза смеялись. Он отбросил простыню, и она сказала:

— Корда также был другом Клода Дансея, который, в свою очередь, был приближенным Черчилля с начала войны буров. Дансей создал автономную сеть в рамках СИС, сеть Z, которую в Голливуде представлял Корда. Надо будет как-нибудь написать о роли кино в службе разведки во время Второй мировой войны. Потому что здесь были не только съемки пляжей для высадки десанта. Были, например, фиктивные армии в пустынях Ливии, чтобы обмануть Роммеля: огромный военный лагерь, представлявший собой всего-навсего камуфляж, искусственные пушки, танки из картона, самолеты из фанеры, чучельные полки, развертывание устрашающих сил, пускание пыли в глаза немцам, которая остановила целые дивизии…

– Привет, милый. Ты хорошо пообедал?

Она прервала себя, чтобы спросить:

Позже, счастливые, утомленные, они лежали рядом, ее голова – на его руке, и, когда она поворачивала голову, волосы ласкали его щеку. Волосы у нее были шелковистые, но море и солнце сделали их чуть-чуть жесткими.

— Вы помните тот эпизод, когда Гинкель, проходя по коридору своего дворца, врезается в знак двойного креста, который Чаплин превратил в символ нацистской Томании.

Она тряхнула головой так, что волосы закрыли лицо; повернулась к нему и сказала:

Да, мы помнили эту сцену.

– Ты меня любишь, да?

— А вам не показалось странным, что можно споткнуться на ровном месте, на плоской мозаике?

Он кивнул и поцеловал ее в темя, а потом привлек к себе и поцеловал в губы.

— Символически, — сказал я наугад. — Знак Гитлера скоро должен был вырасти из свастики…

Потом они отдыхали, крепко обняв друг друга, и она спросила:

Я был прав, но ирония этого эпизода оказалась убийственнее, чем я мог подумать.

– Ты любишь меня такой, какая я есть? Ты уверен?

— Двойной крест, — объяснила нам Соня (the double cross — надувательство, обман, дезинформация), — это было название самой секретной, самой извращенной, самой опасной службы контрразведки, которую когда-либо организовывали англичане и официальным главой которой был человек по имени Мастерман. Причем этого Мастермана вряд ли можно было бы назвать мягким человеком. С этой точки зрения, сцена представляла собой прямое послание (прямое, как удар в челюсть, честное слово), отправленное Черчиллем Гитлеру: «Тебе каюк, моя прелесть, считай, что ты уже лежишь в могиле. Мы с моими товарищами лично этим занимаемся».

– Да, – сказал он. – Даже очень.

– А я хочу стать другой.

8.

– Нет, – сказал он. – Нет. Другой не надо.

В ресторане нам вежливо указали на дверь, погасив свет. Дело в том, что Соня полночи рассказывала нам продолжение.

– А я хочу, – сказала она. – Это нужно тебе. По правде говоря, мне тоже. Но тебе наверняка. Я в этом уверена, но пока ничего не скажу.

Поддавшись чувствам, она не замедлила поведать историю тайных похорон своему юному любовнику. «В конце концов, это был прекрасный сюжет для фильма!» В самом деле, сюжет оказался настолько хорошим, что мгновенно достиг ушей Корды, может быть, даже ушей его шефа Дансея или, того больше, самого Черчилля, который любил веселые истории, и особенно хорошо выдержанные характеры. Короче, СИС завербовали героиню, и год спустя Соня высадилась в Париже в качестве модистки в салоне у Коко Шанель, где с оккупантами держались на короткой ноге.

– Я люблю сюрпризы, но мне нравится все, как есть.

— На самом деле это был лучший трамплин, чтобы нырнуть с головой в самую нацистскую гущу!

– Тогда, наверное, мне не следует этого делать, – сказала она. – А жаль. Был бы такой чудесный сюрприз. Я думала о нем давно, но до сегодняшнего утра не могла решиться.

Вот так, шпионка в семнадцать лет, которая к тому же «выполняла то, что ей следовало выполнить», до тех пор пока некий Адольф Гитлер не попался на удочку double cross.

– Очень хочется?

Мы, затаив дыхание, слушали ее, не смея прерывать. Ресторан потихоньку пустел, а мы слушали ее рассказ про четыре года ее юности, которые могли бы наполнить целые четыре жизни.

– Да, – сказала она. – И я это сделаю. Тебе же нравилось все, что мы делали до сих пор?

Мы давно уже опоздали на метро. В такси, которое везло нас домой, Соня после долгой паузы наклонилась ко мне:

– Нравилось.

— Я прекрасно знаю, о чем вы сейчас думаете.

– Вот и хорошо.

Честно говоря, я сам этого точно не знал. Я переваривал рассказ этой жизни в состоянии ошеломления среднего удава, который только что увидел брюхо, гораздо большее, чем его собственное.

Соня объяснилась:

Она соскользнула с постели и встала. Ноги у нее были длинные и коричневые. На дальнем пляже они плавали без купальных костюмов, и все тело ее покрыл ровный загар. Она выпрямила плечи, подняла подбородок, тряхнула головой, и густые рыжевато-коричневые волосы хлестнули ее по щекам. Потом наклонилась вперед, так что волосы закрыли лицо. Натянув через голову полосатую блузу, она села в кресло у туалетного столика, откинула волосы с лица, зачесала их назад и стала критически разглядывать себя в зеркале. Волосы снова рассыпались по плечам. Глядя в зеркало, она покачала головой. Потом натянула брюки, подпоясалась и надела выцветшие голубые туфли на веревочной подошве.

— Вы думаете, что вам попался в руки прекрасный сюжет для романа.

– Мне нужно в Эг-Морт, – сказала она.

Продолжение не заставило себя ждать.

– Отлично, – сказал он. – Я тоже поеду.

— Так вот, даже не думайте написать об этом хоть словечко, я вам запрещаю.

– Нет. Я должна поехать одна. Речь идет о сюрпризе.

В ее голосе чувствовалась почти ярость:

Она поцеловала его на прощание, спустилась вниз, и он видел, как она села на велосипед и легко и плавно покатила вверх по дороге и волосы ее развевались на ветру.

— Со всем вашим пристрастием к агиографии, я уже вижу, что из этого выйдет…

Потом она взяла меня за запястье. Она дрожала.

Полуденное солнце светило прямо в окно, и в комнате стало жарко. Молодой человек умылся, оделся и пошел на берег. Надо было бы искупаться, но он слишком устал и, пройдясь немного по пляжу и ведущей от берега, протоптанной в солончаковой траве тропинке, вернулся той же дорогой в порт и поднялся по крутому берегу к кафе. Там его ждала газета, и он заказал fine a l\'eau.3

— Даниэль… (это был первый и последний раз, когда она назвала меня по имени), попытайтесь представить себе все в реальности: естественно, нам было двадцать лет, мы горели энтузиазмом, наше дело было захватывающим, мы защищали его с сумасшедшим рвением, смелостью, подпитывающейся слепым ясновидением, бдительной несознательностью, мы вели себя как герои, это не обсуждается, и все же об этих пяти годах у меня сохранилось несколько жуткое воспоминание, страх каждой минуты, страх разрушающий, у которого нет названия. Пожалуйста… оставьте меня с этим в покое.

Прошло три недели, как они поженились и отправились поездом из Парижа в Авиньон с велосипедами, чемоданом нарядов, рюкзаком и вещевым мешком. В Авиньоне они жили в дорогом отеле, потом, бросив там чемодан, решили поехать на велосипедах к Пон-дю-Гар. Но подул мистраль, они повернули с попутным ветром в сторону Нима и там остановились в отеле «Император», а затем, гонимые все тем же ветром, поехали в сторону побережья в Эг-Морт и уже оттуда в Ле-Гро-дю-Руа и с того дня жили здесь.

Но когда такси подкатило к двери ее дома, она игриво предложила нам:

— Не хотите зайти на чашечку горячей воды?

Это было чудесное время, и они были по-настоящему счастливы. Раньше он даже не подозревал, что можно любить так сильно, что все остальное становится безразличным, просто не существует. Когда он женился, у него было много проблем, но здесь он совершенно забыл о них и не думал ни о работе, ни о чем другом, кроме этой женщины, которую любил, на которой был женат и с которой никогда не испытывал той отрезвляющей, невыносимой ясности мысли, какая бывает сразу после близости. Ничего подобного не было. Теперь они любили друг друга, ели и пили, а потом снова любили друг друга. Это был очень незатейливый мирок, но другого счастья он по-настоящему никогда не знал. Он надеялся, что и ей так же хорошо, по крайней мере внешне он ничего не замечал, и вот сегодня вдруг этот разговор о какой-то перемене, каком-то сюрпризе. Но возможно, перемена будет к лучшему, а сюрприз удачным. Читая местную газету, он потягивал бренди, и постепенно предстоящие перемены перестали его беспокоить.

Во время чайной церемонии она спросила меня:

— А что у вас, чем заканчивается ваша история?

Сегодня он впервые за время свадебного путешествия заказал себе крепкие напитки в ее отсутствие. Впрочем, сейчас он не работал, а по его правилам пить нельзя было только до или во время работы. Хорошо было бы снова начать писать, но это время придет очень скоро, и нужно постараться не быть эгоистом и сделать так, чтобы было очевидно, как сожалеет он о своем вынужденном затворничестве, оставляя ее одну. Конечно же, она отнесется к этому спокойно, ей тоже есть чем заняться, но все же нехорошо думать о работе теперь, когда они так опьянены друг другом. Правда, для работы нужна ясная голова. Интересно, подумал он, не догадывается ли она об этом и не потому ли стремится к чему-то новому, чего еще не было между ними и что невозможно разорвать. Но что это может быть? Невозможно привязаться друг к другу сильнее, чем теперь, когда даже после близости между ними нет фальши. Только счастье и любовь, а потом голод, пополнение сил и снова любовь.

— Моя история?

Он и не заметил, как выпил fine a l\'eau до дна и время перевалило за полдень. Он заказал еще порцию и попробовал углубиться в чтение. Но газета его не занимала, как прежде, и он стал смотреть на море, залитое тяжелым полуденным солнцем, как вдруг услышал ее шаги и гортанный голос:

– Привет, милый!

— Ваша история двойников! Как заканчивают подобный роман? Я хочу это знать! Вы же не собираетесь оставить нас в подвешенном состоянии после смерти первого двойника? А второй? Quid второй? А остальные? Кстати, сколько их было всего?

Она быстро подошла к столу, села напротив, вздернула подбородок и посмотрела на него смеющимися глазами. Кожа у нее на лице была золотистого цвета, с еле заметными веснушками. Она коротко, «под мальчика», подстригла волосы. Их безжалостно срезали. Они были густые, как и прежде, но гладко зачесаны назад и по бокам совсем короткие, так что стали видны уши. Старательно приглаженные рыжевато-коричневые волосы точно повторяли контур головы. Она повернулась к нему, выпрямилась и сказала:

Уткнувшись носом в чашку, Минна тихонечко посмеивалась. Вот уже три года я доставал ее с этой книженцией, написанной в условном наклонении. Она доставила себе радость этого маленького предательства:

– Поцелуй меня, пожалуйста.

— Да, это могла бы быть история чего, на самом-то деле?

Он поцеловал ее, посмотрел в лицо, на волосы и поцеловал еще раз.

— Мы хотим знать! — воскликнула Соня.

– Тебе нравится? Попробуй, как гладко. Вот здесь, на затылке.

И одна и другая смотрели на меня так, будто с незапамятных времен разыгрывали этот дуэт.

Он провел рукой по затылку.

— Ну что ж… — начал я.

– Попробуй у виска, около уха. Проведи пальцами по вискам. Вот, – сказала она. – Это и есть сюрприз. Я – девочка. Но теперь я как мальчишка и могу делать все, что мне вздумается, все, все, все!

— Нет, нет, — прервала меня Соня, мы не хотим, чтобы вы нам рассказывали, мы хотим сами прочитать!

– Сядь ко мне, – сказал он. – Что будешь пить, братишка?