Посвящается Рэю
Никки Каллен
Гель-Грин,
центр земли
С-Петербург
«КОМИЛЬФО»
2010
«Гель-Грин, центр земли» — это долгожданный цикл рассказов, в котором девушка-загадка Никки Каллен делится с читателями новой порцией сочной и ароматной, как апельсин, прозы.
Гель-Грин — это тысячи километров от дома; это место, полное открытий и запахов; «Гель-Грин… — будто это имя Бога». «Гель-Грин, центр земли» — это четыре абсолютно непохожие друг на друга истории, которые перенесут Вас в далёкий и сказочный город на берегу бухты Анива, где живут обычные люди с необыкновенно красивыми именами: Свет, Цвет, Лютеция, Река, Анри-Поль — герои, в которых нельзя не влюбиться. Настоящие, живые и такие неземные.
Мастерски сочетая простоту и богатство мысли, используя особое композиционное построение и нестандартную форму изложения, Никки создает свой неповторимый мир — рассказы-настроения с волшебной атмосферой. Рассказы, которые нельзя забыть, которые ворвутся в вашу жизнь, — и кто знает, возможно, через несколько лет на карте появится новый, невыдуманный, город-порт… Гель-Грин.
Книга адресована широкому кругу мечтателей.
Посвящается Рэю
ВОСПОМИНАНИЯ О КОРАБЛЯХ
Когда Стефану ван Марвесу исполнилось пятнадцать, в ясный, как синий цвет, осенний день у него родился первый сын — от его одноклассницы Капельки Рафаэль, которой всё еще было четырнадцать. За восемь месяцев до этого дня был собран семейный совет: папа, мама, дядя, который так и не женился, и старший брат Стефана — Эдвард, который собирался жениться через полгода на девушке с глазами цвета ранних яблок; у папы — сеть гостиниц по стране; в общем, хорошая партия; теперь же, из-за этого маленького мальчика с одиноким узким семейным лицом, будто он думает о древнем Риме, могло расстроиться всё — скандал, да и только; подали кофе: папе венский — со сливками и сахаром, маме — глясе, дяде — черный, по-турецки, в крошечной чашечке; а брат не пил кофе, из-за погоды и мигрени. Стефану даже никто не предложил; он стоял у окна, в шторах из зеленого бархата, заплетал бахрому в косички и смотрел, как медленно падает снег; и ни о чем не думал. Даже о Капельке; в отличие от него, она ничего не боялась в этом мире: ни пауков, ни своей семьи; Рафаэли были хиппи, и дети для них были чем-то насущным, как хлеб; в детях настоящая радость, а не в карьере; и ребенка она гранитно решила оставить. Они занимались «этим» всего раз; на диване её старшего брата Реки; он был в отъезде — автостопил до моря; и она жила временно в его комнате; все стены обклеены морем; и книги на полках из ясеня — сам делал, видно даже следы рубанка — только про море; она их читала; и под диван упал «Тайный Меридиан» Перес-Реверте; они долго и старательно целовались, потом Стефан стянул с неё замшевую кофту с бахромой; она всегда носила замшевые вещи с бахромой и много-много бус — из дерева и бисера; амулетики с выпученными глазами, крыльями и тысячей ног; и коса до пола — словно Рапунцель; только мама их всей семьи захотела с ней познакомиться; и сказала: «Рапунцель». Стефану было больно, Капельке — нет; и через две недели, когда закончились зимние каникулы, она села за парту, молчаливая и сосредоточенная, хотя первым была не математика, её любимая, а история — отечества; они сидели за одной партой с первого класса, после того как познакомились на линейке; семейный совет собирался по поводу Стефана до этого раза еще два: когда мама объявила, что беременна, ей было сорок, и на совет пришел семейный врач, доктор Роберт — он-то и смотрел потом Капельку; ему она тоже понравилась, «такая чистая и начитанная девочка»; и когда думали, в какую школу его отдать: военную, где учился Эдвард, частную или просто простую; за простую был дядя; он сказал: «во-первых, вырастет демократом, а во-вторых, научится разговаривать с девочками; ну, и, в-третьих, драться; а значит, будет настоящий человек», — и это прозвучало мудростью; обычно он думал только о деньгах и сигарах; и мама согласилась; купила Стефану форму цвета бирюзы, рюкзак из настоящей кожи, набила его бутербродами, села в «Тойоту-Камри» серебристую и привезла сына на праздничную линейку. И Стефан сразу ужасно всех испугался: он никогда еще не видел столько народу за раз; сжал до треска в стеблях букет белых астр и закрыл глаза; и открыл, когда девочка, стоявшая рядом, спросила:
— А почему ты глаза закрыл — боишься?
Он сразу же открыл их и увидел её; рядом с ним стояло еще несколько девочек, но их он так и не увидел — до конца школы; а вот она сразу выделялась — тоже маленькая-маленькая, как и он; и в очень странном наряде — ни белых бантов, ни передничка кружевного; в длинной замшевой юбке, бусах из дерева, она была похожа на колдунью.
— Я ничего не боюсь, — сказал он, — я просто очень спать хочу…
В тот же день он первый раз подрался — за неё; она назвала свое имя и получила прозвище Капля-сопля; и дернули за косу, тогда до пояса едва; Стефан сказал: «Эй, не смейте!» — и получил в глаз; и весь следующий урок — рисование — они просидели вдвоем в девчачьем туалете: прикладывали к его распухающему, как гриб, глазу мокрые носовые платки; но синяк всё-таки выплыл; настоящий мальчишеский фингал; а вечером был семейный ужин в честь первого сентября; и дядя, закуривая очередную сигару, повернулся поздравить Стефана и обомлел; «так скоро», — и даже спичкой ожегся… Все последующие дни Капельку после уроков встречал брат Река; он был красивый, словно снежная ночь; «мама сказала, что они сделали его на очень красивом пляже, под звездами», — ответила маленькая Капелька на кокетливый вопрос молоденькой учительницы; темные волосы до плеч, карие глаза с ресницами, словно черные бабочки; курил без конца и брал Капельку за руку, и они шли; она — подпрыгивая, он — подволакивая ноги; застенчивые юноши часто так ходят, словно тащат груз; покупал ей мягкое мороженое и выслушивал всю детскую ерунду с чувством глубочайшего интереса; Стефан потом прочитает его рассказики о Капельке в тетрадке с парусным кораблем на обложке; и ему было непонятно и тоскливо — Эдвард никогда не заговаривал с ним, с рождения; и даже за столом просил маму: «скажи ему, пусть передаст сливочник». Он шел за ними каждый вечер; прятался за тумбами в пестрых афишах; пока однажды Капелька всё-таки не заметила его в отражении витрины и закричала: «ой, Стефан! иди к нам!» — и он вышел, ожидая насмешек, как грязи, когда машина проезжает стремительно, нарочно; но Река молчал и улыбался своей неземной улыбкой; а потом они пошли к ним в гости — в огромный деревянный дом, в котором всё разваливалось и лежало не на своем месте: зубные щетки вместо гвоздей, рубашки на дверях, цветы росли из пианино; и познакомился с остальными братьями и сестрами — всех назвали, словно открытки с видами: Облачко, Осень, Снежок, Лепесток, Ромашка, Луг, Калина; мама их всех приготовила огромный торт в честь Стефана, а папа зажег свечи в саду; и Стефану казалось, что он герой какой-то необыкновенно красивой книжки — про море, про далекие города, про детей, которым можно быть такими, какие они есть — странными и ясновидящими; и пропустил свою маму на «Тойоте-Камри»; она испугалась — похитили; подняла школьный двор, милицию, директрису; и так все узнали, что Марвес не простой…
Но, оказалось, что он боится так много, словно ему уже не пятнадцать, когда можно водить корабли, а совсем мало; нужно сидеть в детской и играть в шахматы с медведем из плюша и бархата; он сначала не понял, что значит «беременна»; он смотрел, как Капелька раскладывает карандаши по пеналу, и слушал разговоры за спиной; а потом сказал маме — она уже вышла из ванной, в пижаме из блестящего атласа, и, если бы не накладывала крем, могла бы сойти за фею из «Питер Пэна»; мама вскрикнула и разбила крем, ночной от морщин; на звук прибежал папа — с биржевой газетой; и смотрел на них, как на заговорщиков в Сенате — император; а через день собрали совет, и вот Стефан стоит и крутит бахрому; мама ездила в больницу к Капельке с мандаринами и персиками; но больше никто из семьи не захотел её видеть; и когда родился ребенок, он один поехал на автобусе на край города, где была больница; и увидел там опять Реку, не менявшегося с возрастом, только проступила щетина, и её родителей; с цветами; и ему было стыдно-стыдно; оказалось, мальчик. Его забрали Рафаэли; ван Марвесы предложили свою помощь: памперсы, питание, элитный детский сад; ван Марвесы были богаты — одни из самых богатых в стране; но Рафаэли отказались не потому что гордые, а потому что самое главное, что нужно, — это любовь; а её ван Марвесы дать не могли — странной девочке с ребенком, тоже оказавшимся странным; он никогда не плакал и только смотрел — огромными глазами цвета северного ветра; серыми, как затянувшийся на неделю дождь; его назвали Светом; потому что он был беленький, будто сиял, будто родился не из плоти, а был принесен феей, и родился в ясный день. Стефан часто приходил к Рафаэлям, играл с ребенком; но Свет так и не привык к нему; и «папой» назвал Реку; он рано очень заговорил и пошел, держась за руки всей семьи Рафаэлей; доктор Роберт приезжал его смотреть по просьбе мамы ван Марвес и нашел его необыкновенным. Стефан боялся, что Капелька не будет с ним разговаривать, но она рассмеялась только на его робкую просьбу — «иногда видеться»; «что с тобой, Стефан? кого ты боишься? приходи по-прежнему, когда захочешь; ведь мы еще за партой вместе сидеть будем два года». В одиннадцатом классе у них родился второй ребенок; тоже мальчик; только в этот раз крикливый на редкость, сразу с золотыми волосами и глазами, как море и небо — сливаются в одно — головокружительно синими; его назвали за яркость Цвет и дали подержать Свету. Семейный совет уже не собирался; дядя проклял тот день, когда посоветовал отдать Стефана в простую школу; у мамы случилась истерика, и её увезли в больницу; а всё опять из-за одного раза — он остался ночевать и впервые прикоснулся с рождения Света к Капельке; узнав, что опять беременна, она хохотала: «снайпер!»; и второго ребенка приняли Рафаэли; «может, вам пожениться?» — робко предложил папа; «она не хочет»; Капелька и вправду не хотела; «мы еще молодые»; они протанцевали вместе выпускной; Стефан поступил в университет на международную журналистику; богатством его родителей и дяди были СМИ: два мужских журнала, три женских, альманахи по цветоводству и вязанию; наука и медицина; автомобили и международная политика; экономика и бухгалтерия; два телеканала с новостями; утренние и вечерние газеты. Капелька еще не придумала, чем ей заняться; ей очень хотелось путешествовать: Река присылал ей открытки с разных красивых, как он, мест; и она собралась вслед за Рекой; но в самое сердце лета её сбила машина; она умерла легко и незаметно; словно улетела; и на её похороны приехали все ван Марвесы; привезли огромный белый венок; оплатили похороны, не слушая в этот раз Рафаэлей; и попросили детей. В доме снова обустроили детские, накупили Цвету всё, что ему приглядывалось; он носился по дому, играя в пиратов и разбойников; не знал слова «нельзя», пролазил везде: в кабинеты папы, Эдварда; мешал бумаги, рисовал на них цветы и лица; Эдварда это раздражало, и он купил квартиру в городе; а папа смеялся и расслаблялся; любил садить Цвета себе на колени и рассказывать ему страшные истории; Цвет был похож на Капельку — ничего не боялся, обо всём мечтал. А Свет пошел в ван Марвесов — узкое невзрачное лицо; темные волосы на уши, глаза с поволокой. Он любил смотреть в окно и читать; был любимцем мамы; она красилась, одевалась на банкет, а он сидел тихо на кровати рядом и любовался ею, как стеклышком. От него всегда пахло чем-то тонким — свежим, прохладным, горьковатым, будто полная деревьев улица после дождя. Однажды ночью Стефану позвонил Река — откуда-то издалека; в трубке таинственно щелкало; и сказал странную фразу после всех «привет — привет — как дела?»: «осторожнее, Стефан; Свет ясновидящий…» — и их разъединили; за окном лил дождь, был поздний вечер, и Стефан смотрел на телефон, как спектакль «Гамлет»; необъяснимое; и стал наблюдать за Светом. И понял, что с Капелькой в его жизнь вошла не только любовь, но и загадка — откуда любовь берет силы; и откуда берутся дети. Свет всегда знал, какая погода будет завтра; и у кого что болит; а однажды к ним в гости пришла старая мамина школьная подруга: она забыла за разговором, клала ли сахар в чай, а не любила сильно сладкий; мешала, мешала ложечкой, и вдруг Свет сказал поверх стола, он читал всё это время «Денискины рассказы», Стефан дал её со словами: «она смешная», но Свет не смеялся — смотрел будто сквозь неё, будто читал другую книгу — Маркеса, Джойса; Стефан расстроился: почему он вообще не читает детских книг; и вдруг Свет сказал: «там три ложки сахара; слишком сладко, по-моему, попросите лимон» — так внезапно; он никогда не вмешивался в разговоры взрослых, но тетенька будто достала его своей нерешительностью. Мама опрокинула свою чашку, ойкнула, хотя чай был уже негорячим; все поняли, что случилось — будто прозрели, сравнили все свои совпадения; дядя потом в кабинете стал задавать Свету вопросы из выпуска новостей, исторические, даже процитировал что-то из Нострадамуса, пока Свет не встал и не ушел тихо в свою комнату; дядя крякнул, застыдился: «ну что? Я просто… интересно же…»; все решили не концентрировать на этом внимания; ясновидящий в семье медиамагнатов — просто заголовок для желтой прессы; мама лишь купила Свету всего Набокова — единственный каприз…
Иногда Стефан приводил Света и Цвета с собой в университет; когда не находили няни; Стефана очень любили в группе; за ненадменность и улыбку; словно старый фонарщик пошел зажигать фонари на улице имени Андерсена; тяжелые, закопченные, из чугуна; на лесенке, маленьким факелом; цивилизация в средние века; и с мальчиками сидела вся группа. Девчонки кормили их шоколадом; восхищались шумно ресницами Цвета; а Свет опирался на колени Стефана и боялся отойти; «стесняется», — с чувством распробованной булочки с корицей говорил Паултье — одногруппник; он готовился быть фотографом в горячих точках; темно-темно-рыжие волосы, почти бордо; серьга в левом ухе; он был любимцем Цвета; таскал его на плечах; разрешал трогать фотоаппарат; а Света все оставляли в покое, и он шел по коридорам, держа Стефана за руку и прижав к груди какую-нибудь мягкую игрушку; говорил он мало, только: «пап, а можно в туалет?»; но Стефан только в эти минуты чувствовал, что он — его; дух от духа; плоть от плоти; словно читал красивую книгу или смотрел из окна с высоты…
А когда пятый курс подходил к концу, на доске кафедры появилось странное, как модель парусника в горном краю, объявление:
Администрация города-порта Гель-Грин, строящегося в бухте Анива, приглашает на постоянную работу журналиста; для написания материалов в международные СМИ о строительстве порта. Жилье и северные гарантируются. Обращаться на кафедру международной журналистики.
Университет был крупный, как Моби Дик; рядом с другими: «Дойлю и Пересу из группы сто восьмой явиться к декану седьмого числа в одиннадцать часов — для выяснения обстоятельств драки, произошедшей между ними в общежитии номер два пятого числа»; «первому и второму курсу пройти срочно флюорографию»; «экскурсия в Музей современного искусства — быть всем»; и подобные — суета сует, пена дней; обрывки жизни; по объявлению скользили глазами, не находили ничего важного; кто-то вечером посмотрел новости; «Пап, бухта Анива — это где?»; пока объявление не сдуло сквозняком — в окна пришла весна. Всё капало, на улицах разливались чернилами лужи; на объявление наступили грязным ботинком — тот самый Паултье, волосы темно-темно-рыжие, почти бордо; в левом ухе серьга — потомок пиратов; кожаная куртка. Вслед за Паултье шел Стефан; он смотрел под ноги и поднял листок; медленно, словно еле умея, прочитал.
— А, ван Марвес, проходите, — сказал и.о. зав. кафедрой; сам зав уехал в Америку — за архивом 11-го сентября, писал докторскую; Стефан прошел — он был такой тонкий, узколицый, молодой, что и.о. всегда хотелось его усыновить, накормить, почитать Диккенса, — чай, кофе? Кофе «Максим» растворимый; чай в пакетиках, «Ахмад» с корицей…
— Нет, спасибо, — сказал мальчик; он всё стоял с объявлением в руках, мятым, грязным, и думал: судьба это или так, просто; знак свыше; можно забыть, — у вас тут объявление упало…
Лаборантка обернулась; «а, положите на стол, потом приклею»; она поливала цветы и была влюблена; Стефан ван Марвес положил и спросил, как о времени:
— А бухта Анива — это где?
— Далеко, — ответил и.о., — зачем вам, Марвес? у вас отличные перспективы на будущее; слышал, вы проходили практику в посольстве Великобритании; по ней и будете писать диплом?
— Нет, по Индонезии, скорее всего; экзотичней; я с братом ездил, у нас там киностудия. А как далеко? — Стефан понял, что это то, что нужно; будто угадал, что хочет на завтрак: яйцо всмятку, два тоста со сливовым джемом и яблоко белый налив.
— Лететь на самолете до столицы, потом до севера, где ничего не ходит уже; и там будет вертолет; никто не хочет — безумие; слишком холодно, много ветра и снега, и еще море — брр…
— Дайте телефон.
И.о. посмотрел на мальчика внимательно, словно тот спросил его о смысле жизни; лаборантка перестала поливать цветы и прислушалась, а Стефан думал — это не дети; просто я хочу уехать, понять, жив ли я; а и.о. сказал:
— Вы что хотите доказать этим, Марвес? Вы прекрасный журналист и без влияния родителей; смелый, стремительный, даже дерзкий; а в Гель-Грине талант не нужен — там нужно здоровье и ремесло, понимаете меня?
— Да, — ответил Стефан; он ответил «да» грязному листку бумаги в его тонких, девичьих пальцах, ногти с маникюром; Капелька всегда завидовала — свои она изгрызала до корней; и пошел сквозь наступающую весну домой — пешком, через парк, наполненный лучами, водой и птицами, как рай; дома была одна прислуга; Свет и Цвет были в детском саду; и набрал номер; опять что-то неземно звякало, как в разговоре с Рекой; «где ты, Река, вечный бродяга, — подумал Стефан, словно позвал, — ты бы поехал… если уже не там…» — и ответил мужской голос, темный и хриплый от расстояния:
— Да; Гель-Грин; Расмус Роулинг слушает…
— Кто вы, Расмус Роулинг? — прокричал Стефан; слышно было ужасно; как из-под подушки.
— Начальник порта, а вы?
— Я журналист, звоню по объявлению…
— Вы студент или как?
— Да; заканчиваю…
— Хотите у нас работать?
— Да.
— Здесь тяжело…
— Рассказали.
Повисло молчание, будто Расмус Роулинг накрыл трубку рукой и советуется с кем-то в комнате; Стефан представил огромного бородача в галстуке и кирзовых сапогах; рассмеялся тихо; в окно врывалось солнце; «интересно, там есть весна?»
— Эй, а как вас зовут? — снова в ухе возник голос издалека.
— Стефан ван Марвес.
— Голландец, что ли?
— Предки…
— А-а… Это хорошо. Значит, море в генах есть… Ну, приезжайте. Знаете, как до нас лететь? До столицы, потом на север — до полюса; там через полюс вас заберет вертолет. Скажите ваш адрес; мы вам деньги вышлем…
— Мне не нужны деньги, — но Расмус уже не слышал; проорал обратно адрес; «правильно?» — и отключился; словно убежал. Стефан смотрел на телефон, и радость наполнила его, как кувшин наполнился бы водой; для цветов с полей; Река приносил такие Капельке, и они стояли долго-долго; «они стоят так долго, потому что кувшин глиняный, это особая магия», — повторяла весело Капелька…
— Прощай, Капелька, — прошептал он; а назавтра вечером был опять семейный совет; «я думал, ты будешь у меня в журнале работать», — повторял дядя, мама морщилась от дыма его сигар; сухой и тяжелый, словно камин плохо разгорался; папа молчал, сложив перед собой узкие, как и лицо, руки; Эдвард кривился: для него Стефан был черной овцой; и еще — он женился два года назад, а детей всё не было; и только одна мама поняла — «оставьте его в покое; всё за него уже сделали, жизнь расчертили, график; а он сам хочет пожить».
— Мы видели, как он сам умеет жить, — Эдвард кинул взгляд, будто чиркнул спичкой об коробку, — двое детишек незаконных к двадцати…
— Помолчи, — оборвал его отец и повернулся к Стефану: — А ты не молчи — отвечай, что за безумие? Ты хоть знаешь, что это — Гель-Грин?
— Порт, — пожал плечами Стефан; он опять стоял у окна; те же самые зеленые занавески.
— Огромный порт, — сказал отец, — мирового значения… Но его только строят; там нет даже домов. Бухту только открыли; это было сенсацией; два молодых брата; но ты даже для них слишком молод… Это очень ответственно, понимаешь? У тебя — дети; ты их с собой туда возьмешь?
— Да, — и дядя застонал; он тоже привык к Свету и Цвету; всегда приезжал с подарками: в этот раз была железная дорога на дистанционном управлении; потом все молчали и пили кофе — каждому свой; и Стефану опять не принесли; он стоял и смотрел в окно, как гаснет день, и думал: «хочу уехать; увидеть мир»; он не знал, почему подобрал это объявление; он просто чувствовал, что где-то далеко он есть совсем другой — настоящий Стефан, который ничего не боится; и учит этому своих странных детей…
— Как хочешь, — был папин вердикт; «подумай, Стефан» — дядя и Эдвард; через три дня пришли деньги с точным указанием рейсов — время и место; и Стефан сложил вещи; и когда он закрывал чемодан, вошла мама; с толстой черной курткой из сверкающей болоньи с меховым капюшоном; «зачем это, мам? я взял пальто» «возьми»; и густо покраснела, словно призналась, что любит не отца, а другого мужчину; «я смотрела новости — там все в таких ходят; там холодно и влажно»…
Цвету было четыре года, Свету шесть; скоро в школу; и Стефан думал, есть ли там школа; купил на всякий случай учебники, новые ботинки, кучу разноцветных свитеров; и всё боялся, что они не захотят поехать вместе с ним; будут плакать, прощаясь; в аэропорту; но они шли спокойно, держась за руки, в голубой — Свет и оранжевой — Цвет — кепочках; Цвет крутил головой: ему всё было любопытно; он был из первооткрывателей; и Стефан с облегчением понял, что, может, наоборот, к лучшему; с папой и мамой Цвет превратился бы в обыкновенного избалованного подростка, каким был Эдвард; а Свет был для него загадкой; как Река; как река. Они спали, обнявшись, в самолете; «какие милые, — сказала стюардесса в синей форме, — ваши братики?»; и принесла им по куриной отбивной с оливкой внутри и фигурного шоколада. Стефан смотрел на облака внизу; везде у него спрашивали паспорт — выглядел он на пятнадцать; застрял во времени, Марти МакФлай; когда его жизнь началась и закончилась; рассеянно целовал детей в макушки и покупал им мороженое и орешки по первому требованию. «Мы не упадем?» — спросил шутливо толстяк по соседству, пристегиваясь, у Света; мальчик посмотрел на него огромными серыми глазами; и, как потом толстяк рассказывал своим друзьям за пивом, «они у него словно засветились изнутри; словно корабль с призраками начал подниматься со дна моря»; и Свет ответил: «нет; вы умрете от сердца, через много лет, в больнице с синими стенами; мой папа — во сне, дома; а Цвета убьют люди с черной кожей; он будет великий путешественник; а я… еще не знаю» — и погрузился в созерцание ночных огней внизу. «Свет», — шикнул на него Стефан; люди вблизи оглянулись; а толстяк попросил через час стюардессу пересадить его в соседний салон; «там экономкласс, сэр» «ничего, я доплачу» «наоборот, он стоит дешевле»; и все оглядываются; «вот видишь, что ты натворил; напугал человека», — сказал Стефан; а Свет покраснел от обиды; «он сам спросил», — и отвернулся к иллюминатору опять; «только этого еще не хватало»; так они поссорились…
А потом был большой город, в который Стефан всегда мечтал попасть; брат был там, и Река тоже; рассказывали разное — цветные книжки с картинками, альбомы с фотографиями; огромные дома на горизонте сквозь огни полосы; но их сразу пересадили в маленький странный самолетик — словно игрушечный, Цвету быть пилотом; с ними сел еще один человек — огромный, как медведь, в унтах с синим бисером, шапке-ушанке; почитал немного книжку, автобиографию Хэрриота, и заснул; под ногами плыло ночное небо; Стефан смотрел, как исчезает город; Свет тоже уснул, под храп; и привалился к нему на плечо; легкий, как белый цветок; ему снилось что-то быстрое, потому что веки двигались; Цвет играл в винтажный тетрис, подаренный на прощание бабушкой; странно, вроде мама, а вроде бабушка; не возраст, а состояние; как деньги; больше денег; а потом самолетик ухнулся в воздушную яму, посыпались в багажном отделении коробки с фруктами, которыми уже пропах салон — виноградом и яблоками; и Свет проснулся; и человек в унтах тоже; увидел отца и отстранился, будто совсем чужой…
В три часа ночи они прилетели. Самолетик сел мягко, будто на постель кошка прыгнула; человек в унтах помог вытащить вещи. «Вы куда?» «В Гель-Грин; интересно, нас кто-нибудь встречает?» «Антуан, должно быть; он людей возит; Гель-Грин — боже, как это здорово; вы верите в Бога? а он в вас, значит, верит»; человек в унтах оказался полярником, летел из отпуска обратно на льдину; «идите на вокзал, погреетесь; кофе попьете; а их — с собою?» — кивнул на мальчиков; они натянули капюшоны, в которые свистел ветер, словно хотел унести в свою страну, полную иголок; Цвет прижался к Свету, будто в мультфильме увидел что-то страшное: великана с дубинкой, Снежную Королеву…
В зале аэропорта было тепло, как от камина; в углу журчал фонтанчик; и никого не было; горело табло с рейсами; Стефан поставил сумки у кресел, купил в автомате два какао и велел вести себя тихо; и пошел искать администратора, дежурного, кассира — кого-нибудь живого и в форме; в коридоре и туалете тоже было пусто, и Стефану показалось, что он в каком-то заколдованном мире; что Цвет прав, всегда играя в пиратов и путешественников; реальность порвалась, как старый батист при стирке, и можно выбрать мир, в который хочешь пойти, посмотреть на дороги и башни; и вернулся в зал ожидания, а там с детьми разговаривал человек в теплой, как у него в сумке, куртке; сидел на корточках, меховой капюшон свалился на спину; светлые волосы блестели в свете плафонов, словно парчовые.
— Здравствуйте, — сказал Стефан, усталый, заблудившийся. — Вы кто?
Парень встал, и Стефан увидел, какой он красивый; молодой и яркий; как рыцарь с картины прерафаэлита; губы с цветок; глаза карие. Парень улыбнулся. Он выше его на голову; и Стефан вспомнил кинохроники Первой мировой войны; в университете на парах истории им приносили из музея бобины, ставили в древний кинопроектор; они шуршали и щелкали; и изображение подрагивало, как ресницы Света от сна; и лица в них были вот такие — смелые и странные; думаешь, их давно нет на свете, а они этого не знают, они вечные и прекрасные; герои, у которых за спиной были крылья, а не смерть…
— Привет, я Антуан Экзюпери, а вы, надеюсь, Стефан ван Марвес?
— Да.
— Все думали, вы старше… Малыши ваши?
— Мои.
— Хорошие, — парень словно говорил о породе, — я ваш пилот; вертолет до Гель-Грина — еще не передумали? — и засмеялся; будто мог быть отрицательный ответ; а Цвет смотрел на него снизу влюбленно, как на фейерверк; Антуан подхватил их вещи, словно они не весили ничего; всех лет одиночества; и пошел к выходу; где взлетные полосы; там были люди, все живые, все в форме; «привет, Антуан, как летается?» «высоко, Энди»; и они снова попали под снег, колючий, как осы; вертолет казался огромным, как гора; и в него загружали эти самые сладкие коробки с фруктами; Антуан постелил сверху пледы; «неудобно немного, но можно поспать»; и они снова взлетели; Стефан в жизни так много не летал; но словно брал с собой землю, так страшно было и тяжело. Он уже жалел, что поднял объявление, прочитал; лучше бы дома с дядей спорить об Америке, её самоуверенности и скором конце; зарабатывать деньги; деньги, деньги… Он смотрел вниз, на маленький и нестерпимо красивый городок; он лежал внизу спящий, так и оставшийся неизведанным; как множество больших; как множество чувств и блюд; «что это за городок?» «край земли» «странное название» «это не название, это смысл»; и Антуан опять засмеялся; и Стефан подумал — хорошо быть Антуаном; видеть честные, смелые сны про облака; любить девушку далеко-далеко от Гель-Грина; в голубом платье, а любимые цветы — нарциссы; иногда ей говорят, что ты умер, что ты больше не вернешься, что нашел другую, если не умер; но она умеет ждать; и однажды прилететь к ней, сесть на городскую площадь, засыпать её перед этим с неба цветами — голубыми и желтыми нарциссами; и всё у вас будет хорошо… Стефану казалось, что они летели тысячу лет; он сказал Антуану; тот отогнул наушник, в который бормоталась погода; «что?» «долго нам еще лететь?» «не очень; еще половина пути; вам невтерпеж или уже не нравится? жалеете?» «я понимаю, трусам и старикам там не место…» «и всё такое…» — продолжил за него Антуан, нырнул в облако и поднялся над; будто с женщиной танцевал; и Цвет вскрикнул от восторга — на востоке небо сияло — серебристым и оранжевым; изумрудным и розовым; словно кто-то красил и не мог выбрать.
— Северное сияние; не видели никогда?
— Только белые ночи.
— Тоже диковина, — согласился Антуан; будто они сидели в зеленом казино, пили кофе, играли по маленькой; будто знал Стефана сто лет; не боялся совсем; одни синяки и воспоминания. — А о Гель-Грине что-нибудь знаете?
— Тоже диковина?
— Ага, — Антуан опять нырнул в облако и опять вынырнул; «вальс, раз-два-три», — подумал Стефан, посмотрел на детей; Цвет размазался по окну, а Свет притулился на одной из коробок, закутался в плед, словно гнездо свил, и спал, пропуская всю красоту; но Стефан не боялся: всё равно Свет видит это во сне… — Гель-Грин… — будто это имя Бога, — Гель-Грин открыли два брата; Жан-Жюль чуть старше вас; двадцать? ему двадцать два; он инженер водного транспорта; а Анри-Поль — геолог; братья де Фуатены; на этом же вертолете летели; и увидели бухту; назвали Анива — в честь своего виноградника в Провансе; кстати, их отец по сей день там делает вино; присылает им ящик на Рождество; Гель-Грин — это горы, лес сосновый; море и недалеко — лесная река — Лилиан; это в честь мамы; предполагается там чинить корабли…
— Корабли? Они уже есть?
— Нет, что вы; только сваи заколачиваем; по уши в грязи; Анри-Поль уходит в экспедиции в горы; нашли уже уголь и малахит; а Жан-Жюль — что-то типа мэра; еще есть Расмус Роулинг — начальник порта; собственно, всё начальство; сумасшедший парень, очень классный; мы с ним вместе католическую школу закончили; и оба пошли в механики…
— А парня по имени Река у вас нету? — и Стефан понял: нет; Река по сути своей — бродяга; не мастер; Антуан вопроса не расслышал, потому что опять пошел вниз, под облака, которые уплотнились, словно пена в ванне; ночь же под ними напоминала темноволосую женщину в черном бархатном платье — Тоску; Стефан смотрел и смотрел сквозь темноту; потом к нему на руки пришел Цвет и тоже заснул; похрапывал тихонько; будто щенок крупный; пустил слюнку; Антуан же улыбнулся, словно прочел хорошее — о звездах, розах, маленьких принцах; истину; он и не подумал, что Стефан — их отец; подумал, что братья без родителей…
«Подъем!» — разбудил он их через час; снизу надвигались огни — редкие, как капельки начинающегося дождя; пахло остро и холодно, и Стефан понял, что под ногами — вода, бездна; «это море?» — спросил Свет, и Антуан кивнул, прочитав по губам; Свет поразил его темнотой взгляда; он вспомнил: есть легенда о том, что море — это мальчик с глазами цвета погоды, — и Свет, казалось, знает этого мальчика; гуляли вместе по пляжу; весь мир — это мальчики; они как цветы: погибают — великая печаль; растут — не жалко; море дышало у них под ногами, вертолет чуть не касался лыжами; Цвет схватил за руку Света, Свет прижал его к себе — и Стефан понял: люди им не нужны; они сами по себе; не разлей — разные; луна и солнце; а потом из темноты надвинулся берег, словно тело спящего дракона; из него — два огонька, крошечных, как сахаринки; красный и желтый; и Антуан пошел вниз, теперь совсем, и у Стефана не стало сердца. Он начал искать его по свитеру, а вертолет шел вниз и вниз, и огни становились подвижнее — кто-то махал двумя факелами на земле. Вертолет стукнулся об землю, и Антуан выпрыгнул в дождь; Стефан сполз следом; под ногами кружилось.
— Привез? — раздался голос из темноты и дождя, расплавленного серебра.
— А как же, — и на Стефана вышел из серебра человек; протянул руку; факелы он держал в другой.
— Не передумали-таки? нам чертовски нужен журналист; а то про нас всякий бред на Большой земле пишут; будто мы тут нефть добываем, или отмываем топазы, или никакого Гель-Грина нет вообще, — рука оказалась крепкой, как коньяк десятилетней выдержки на голодный желудок; а сам человек — молодым, черноволосым и небритым, длинноногим, в кожаной одежде, куртке теплой из болоньи — точь-в-точь как у Стефана в сумке; и лицо его, острое, со скулами как лезвия, глазами огромными и карими, как два колодца, было не отсюда, не из этого столетия — такое стремительное, страстное, сосредоточенное; будто с рисунков средневековых — рыцарь из свиты Жанны д’Арк, — Расмус Роулинг, начальник порта, к вашим услугам; а это кто?
Его изумление, будто что-то выскользнуло из рук вдруг драгоценное и не разбилось — только разлилось, относилось к сонным мальчикам в пледах; дождь будил их, как звонок; Цвет в руках держал оранжевого плюшевого медведя, вытащенного за путешествие из сумки; Свет же смотрел на небо, огромное, как сосны.
— Это мои дети, — и Стефан подумал: вот, сейчас скажут: нет; дети нам не нужны; уезжайте — и опять быть не собой; а ван Марвесом; ну что ж, впрочем, может, и к лучшему; Свету в этом году нужно в школу; допишу диплом, пойду в магистратуру; дождь перемешался со снегом, и Стефану показалось, будто это — морская пена; ветер её сбрасывает на плечи; он подставил ладонь и лизнул — снег оказался соленым; нарушение всех законов.
— Это от моря, — сказал совсем другое Расмус, — оно повсюду; вы через час пропахнете им, как селедка… А дети — это хорошо; у нас детей немного; но детский садик есть и первый класс; только вы не сказали, что у вас дети есть; мы бы вам вагончик побольше поставили…
И сердце Стефана нашлось — словно вышло проветриться, погулять; вернулось легкое и веселое; он принял сумки от Антуана, пожал руку и ему; «увидимся!» «еще бы; напишешь про меня»; Расмус стал вырывать сумки; «у меня родители тоже решили, что здесь нет ничего; даже посуду дали», — оправдал Стефан тяжесть; они шли через поселок: несколько вагончиков, блестящих от дождя; дома из дерева, легкие, как шатры; детская площадка, настоящая, с мокрыми качелями и горками, — Цвет сразу побежал, и пришлось бежать следом, брать на руки, ругать, выслушивать в ответ; а Расмус смотрел с открытым ртом и ухмылялся в рукав; Свет шел по-прежнему молча, словно мир не казался ему новым; Стефан промок весь, замерз в пальто; его вагончик оказался на самой окраине, если вообще были центр и край; тонкая дорожка из светлых досок, прогибающаяся под весом шагов; он устал так, что готов был умереть. Расмус открыл вагончик и отдал Стефану ключ; «хотелось бы, конечно, пороскошнее; но они удобные, правда; печка с тремя режимами — сушитесь; и кровать; завтра принесем две детских; радио; берет весь мир; чистое белье в шкафу; и полотенца; вода в душе негорячая, правда, но стабильно тёплая; холодильник; у нас магазин и кафе; подвоз продуктов лучший в мире; не «Хилтон», конечно, но вполне для простых ребят; располагайтесь, отсыпайтесь и привыкайте к мысли, что это ваш дом; стены раскрашивать, заклеивать плакатами с Заком Эфроном и «Звездными войнами» — разрешается», — взъерошил на прощание макушку Цвета и ушел; длинные ноги его запоминались, как женские. Стефан раздел детей, повесил одежду на печку — длинную белую батарею с духовкой и конфоркой; градусники Фаренгейта и Цельсия; затолкал в душ; Цвет в душе заснул, Свет вынес его на руках; а Стефан стелил постель, путаясь в пододеяльниках; он впервые что-то делал сам; белье пахло лавандой — словно не край земли, а бабушкино имение; пруд, полный кувшинок и золотых монет — чтоб вернуться. Нашел в сумке пижамы; Цвет ни в коем случае не хотел расставаться с медведем; и когда Стефан из душа пришел ложиться, места на кровати ему осталось на одну ногу. Они заснули уже; и разбудить — как наказывать; он долго смотрел на них, полный нежности; розовой, как сирень; и тихо постелил себе на полу; запах моря бурлил в нём, как имя композитора, очень известного, забытое случайно, мучительно, или художника, чья картина всегда нравится; два слога; лежать и вспоминать, как смысл жизни; и он долго не спал, смотрел, как сквозь дождь серый свет вползает в вагончик; «я на краю земли»; и только когда стало совсем светло, он уснул; без снов, как упал; и проснулся от стука в дверь…
«Где я?» — подумал он, пытаясь найти ответ быстро, как документы; он научился думать об этом, путешествуя с дядей, просыпаясь в комнатах, полных портьер и цветов; сел на полу, пропахший постелью; слабый серый свет, словно сквозь ветки, заросли, пробивался в жалюзи; «Гель-Грин, тысячи километров от дома»; Стефану стало тоскливо и страшно, будто он выпил яд; стук повторился; в вагончике была двойная дверь: прозрачная сетчатая открывалась внутрь комнаты, а белая металлическая — на улицу; судя по свету, вновь дождь. Мальчики спали обнявшись; волосы их перепутались, как у влюбленных на старинных картинах; Тристан и Изольда, Джиневра и Ланселот; от них шло тепло большее, чем от печки; Стефан завернулся в одеяло и открыл обе двери. С металлической на него с грохотом обвалилось ведро холодной, как удар кинжалом, воды; стукнуло по голове и со звоном откатилось по земле; раздался хохот, и его опять облили — чем-то сладким; запах — яблоки с карамелью.
— Доброе утро, Стефан, — услышал он сквозь воду в ушах Расмуса, — посвящение в гель-гриновцы; выпей-ка…
И ему сунули граненый стакан с этим вторым, сладким; белое вино; Стефан выпил, и мир стал круглым; не удержался и сел на порог. Вино было теплым и тягучим; золотым, как янтарь.
— Грей выпьет его, когда будет в раю, — сказал он наконец; вода затекла под одеяло, и он стал искать в нём сухие места, — Расмус, я отомщу, не бойтесь; выставлю вас в первой же статье героем…
— Только попробуйте, ван Марвес, и Жан-Жюль тотчас же введет цензуру; знакомьтесь, Стефан ван Марвес, наш журналист, а это наш мэр — Жан-Жюль де Фуатен, — и второй парень подал ему руку; посмотрел как на друга; красив он был до необычайности; Мальчик-звезда; лицо овальное, как медальон; темные волосы; вьются, как гиацинт; глаза синие, с черным блеском внутри; словно смотришь в глубокую воду с корабля и видишь сквозь прозрачность что-то на дне; большое и темное; бежишь к капитану: «Остановите, остановите!» — вдруг другой корабль, столетиями раньше, серебро, оружие; но уже прошли, пролетели; координаты не запомнили; вот и мучайся полжизни… Он тоже был в темно-синей куртке из болоньи, джинсах цвета индиго; пожал руку Стефана, как женскую, едва коснулся — предпочел обнять бы; и спросил: «ты не обиделся?»; голос у него был мягкий и славный; тоже темно-синий; будто он разговаривал с тобой о душе и Ницше; что-то важное…
На шум проснулись Свет и Цвет; вышли, заспанные; будто проспали сто лет в окружении роз; Цвет по-прежнему волок за собой оранжевого медведя; и засмеялся сразу, увидев мокрого Стефана; однажды он проделал такую шутку с дядей — не тем добрым и толстым, с игрушками, а Эдвардом; с таким тонким лицом, будто его и не было вовсе; и дядя этот после орал долго на папу и переехал в другой мир, хотя ведро упало мимо, затопило ковер; Стефан схватил Цвета в охапку; намочил; а Свет стоял на пороге и смотрел на людей — как издалека.
— Привет, — сказал Жан-Жюль; Расмус сказал ему о детях; но всё равно было странно — тонкий, как невзрачная девочка, Стефан; никакой затаённой грусти в лице; как клада под яблоней; а уже двое детей, — отличная пижамка; я — Жан-Жюль, мэр этого города; а ты кто?
— Свет, — голос тихий и ясный, словно стихотворение о комнате с открытым на море окном; в три строки.
— Славное имя; или это прозвище?
— Имя, — Свет удивился; обычно никто не сомневался и не переспрашивал, зная об их бредовом происхождении.
— А брат? — и Цвет высунул яркую мордочку из-под одеяла.
— Цвет, — крикнул он сам, — четыре лет.
— Года, — поправил Стефан, и его стукнули по голове, — вы извините, он «Шторм» Вивальди; и эти фильмы страшные про детей — кнопки на стуле, чернила в белье, тараканы в супе — все про него; ночью, Расмус, вы говорили что-то про детский сад…
— Ну, нужно сначала кому-то просохнуть; а? и позавтракайте — в шкафу полно псевдоеды; а потом мы с Жан-Жюлем зайдем опять и как в школе — покажем вам город, порт; место работы; компьютеры у нас все эппловские, вы на «Эппле» работаете?
— У меня их ноутбук с собой…
— Отлично. Детишек по пути закинем… — Расмус будто порядок на столе наводил; допили вино; «это от моих родителей; семейный виноградник…» — Жан-Жюль покраснел, будто стеснялся, будто это был невесть что за неловкий секрет: ну что за родители, виноградник какой-то, нет бы в городе жить, юристами работать; потом Расмус и Жан-Жюль ушли; Стефан затолкал детей под душ; открыл шкаф; еда и вправду была в пакетах: сухое молоко, рафинад, йогурты; «Ахмад» липовый и с корицей; пакеты с кофе и сливками; смесь для приготовления омлета; сушеные овощи; бульонные кубики и специи. На столике стоял бледно-голубой тефалевский чайник; Стефан, путаясь в одеяле, заварил чай; навел, алхимича, омлет; «кажется, съедобно»; Цвет засмеялся опять; он учился любить отца, но как младшего; болтал ногами и обо всём; Гель-Грин ему нравился; место, полное открытий и запахов. Свет же ел молча; он был неприхотлив; как все первые дети; к тому же рос первые годы у Рафаэлей; мир казался ему книгой, которую нужно перевести на свой язык; а отец в ней — примечания; можно не читать, но многое объясняет. Сам Стефан не заметил вкуса; натянул свитер потеплее и увидел на дне сумки куртку; услышал голос мамы; её руки; улыбку; задохнулся; и вообразил голоса Жан-Жюля, Расмуса: «о, почти как мы»; и застегнул стремительно, будто что-то порвал; не надену; не моё; надел уже потяжелевшее, отсыревшее пальто; оно пахло ночью, солью, пылью, слабостью; и в дверь застучали; Расмус в своих черных кожаных штанах; худой, длинноногий; рыцарь Розы; и Жан-Жюль; он нестерпимо нравился Стефану; как похожий; если в Расмусе была сила, что остро заточенный нож, оттого было страшно — не оправдать доверия, ожиданий, больших надежд, то Жан-Жюль улыбался твоим шуткам и говорил — как вел за руку; а не скакал через темы и камни; напоминал себя — молодого и нашедшего в жизни прекрасное; но это прекрасное может раздавить: не по размеру…
Цвет опять взял медведя; Свет — учебники и пенал; они вышли на землю, и опять полетел снег. «Почему он соленый? — спросил Стефан у Жан-Жюля, — ведь, по школе, соль не испаряется…» тот пожал плечами: «есть вещи, которых не угадать: почему в одних горах есть золото, а в других — нет; и корабли затонувшие; и любовь…» «физика — не любовь…» «вы еще про смысл жизни поговорите!» — подошел Расмус; он нес Цвета на шее, оттого вынужден был постоянно отвлекаться — на все интересные булыжники, пучки водорослей, вынесенных в бурю, ракушки со сколотыми краями; карманы и его, и Цвета уже были набиты под завязку; Свет же шел тихо, прислушиваясь ко всем звукам: прибою, словам, стуку сердца, крикам птиц, ударам и грохоту машин из порта; подволакивая ноги — он чуть косолапил, как и Стефан; походка внимательных и задумчивых; не сознающих себя красивыми; Жан-Жюль засмеялся в ответ, как на анекдот про альпинистов; «ну, ладно, я направо, детей отведу; а вы посмотрите порт; в обед встретимся у Лютеции», — и взял Света за руку; тот удивился и посмотрел вверх на него, как на небо, с которого падал снег; Расмус спустил Цвета; Стефан попытался поцеловать детей — Свет отвернул щеку, и Стефан вздохнул; будь дома, мама помирила бы их; сам он не умел с ними общаться; и Расмус повел его в порт.
— Начальник порта, — повторил Стефан, — звучит гордо; почти как человек…
— Ага, — ответил Расмус, — видели бы вы этот порт — три сваи и огромная лужа.
«Сначала ничего не видно — особенного; ни величия; ни моря; просто огромная серая вода, гладкая, как атлас для подкладки шикарного пальто; весь берег изрыт бульдозерами, как изгрызен; почва твердая; вечная; горная; груды щебня, привезенного песка, расколотых в мелкое камней; среди всего этого стоит Расмус Роулинг и матерится: не хватает машин, подвоз материалов вечно задерживается из-за погоды; странное место для порта…» — Стефан подумал и убрал; стало смешно, словно книжку с картинками смотрел, и там у кого-то мохнатые брови, и в них брусника растет; он сидел за стойкой и писал в блокнот — синяя клетка; пружины; корабль в сто парусов на обложке; он всегда пользовался блокнотами для очерков, никогда диктофоном; Жан-Жюль пришел минуту назад, они с Расмусом сели за постоянный свой столик — у окна; а Стефана послали за заказом; «три кофе, пожалуйста: один по-венски, один с вишневым ликером и капучино».
— Это ты — журналист? — спросил бармен вдруг; у стойки сидело еще несколько человек — видно, рабочих; все в куртках и пахли солью и табаком; кто-то пил кофе, кто-то чай; спиртного днем не подавали; это сказал Расмус; он только и делал, что говорил; а Стефан записывал, и Расмуса это смешило, он пытался разобраться в каракулях: у Стефана с первого класса был странный почерк — как восточная вязь — длинные хвосты и неправильные соединения; только Капелька его читала; Река писал еще хуже — придуманным ими с детства шифром, превратившимся в привычку. Когда Стефан зарисовал примерно буровую вышку, записал последние данные о породах: «это лучше к Анри-Полю; он завтра из леса вернется с бригадой; и будут уже новые замеры», Расмус объявил по радио перерыв; и они пошли в кафе — легкая конструкция из дерева, на сваях из сосны, еще пахла свежим; пронзительно, как после дождя; «Счастливчик Джек» — прочитал Стефан и опять записал; ему казалось, что он не пишет, как раньше, а рисует; «это так хозяина зовут?» «нет, его любимого моряка — Джека Обри; какой-то английский капитан, воевал с Наполеоном; книжка Патрика О’Брайана». Стефан расстроился: Наполеон был одним из его кумиров; Черчилль, Честертон, Чосер и Наполеон. Подниматься нужно было по легкой лестнице, винтовой, из металла; наверху была декоративная башенка — дозорная; стекла на дверях разноцветные; внутри неожиданно тепло, маленькие столики на троих — идеальная компания; стойка из той же корабельной сосны; Стефан сел рядом на высокий металлический стул и почувствовал запах смолы; здешний воздух так был полон запахов, что хотелось набрать его в бутылки, не флаконы, а такие большие, квадратные, из-под виски; дарить друзьям на Рождество; пахло солью; рыбой; ветром; землей; влагой; зал был полон; на стенах висели корабли, все — английские парусники времен Наполеоновских войн: «Каллоден», «Голиаф», «Зэлэ», «Орион», «Одасье», «Тезей», «Вангард», «Минотавр», «Беллерофонт», «Дефанс», «Мажестье», «Леандр», «Мютин», «Александр», «Суифтшюр»; и над стойкой, в самой большой и красивой раме, с резьбой и позолотой, — «Сюрприз». Видимо, того самого Джека Обри.
— Так ты журналист? — повторил бармен; был он ог-ромный, будто по ночам перекидывается в вервольфа; темноволосый и молодой, загорелый до грубого; в рубашке из байки в синюю, зеленую и белую клетку; с северным акцентом; вытирал руки таким же полотенцем; и все скатерти и салфетки на столах были той же расцветки. — Расмус о тебе очень беспокоился; сказал, что ты, кажись, столичная штучка; и можешь нос задрать…
— Ну, и я задираю нос? Я уже полчаса жду кофе, чтобы оттаранить его не абы кому, а начальнику порта, мэру и лучшему журналисту округи, потому как пока других нет и сравнивать не с кем, — и о жалобной книге даже не заикнулся!
Бармен засмеялся; смех у него был густой, как повидло; рабочие начали оглядываться, и Стефан почувствовал себя в центре мира; залился краской и чиркнул в блокноте загогулину, побег плюща; «он мне нравится, Расмус!» — проревел бармен, Расмус махнул ему из-за стола; на салфетках они что-то чертили с Жан-Жюлем; «вот твой кофе; меня зовут Тонин, как сахалинский маяк; главное блюдо сегодня — пирог с грибами»; и Стефан двинулся сквозь толпу с горячими чашками; «это хорошо, что ты понравился Тонину, — встретил его Расмус, — он у нас как лакмусовая бумага; оценивает до шнурков на ботинках; еще у него бывают видения; всерьез; он необыкновенный — жил десять лет в тайге; охотился на бурых медведей; наизусть знает биографии всех английских капитанов; готовит, правда, ужасно»; Жан-Жюль прыснул в чашку; «да ладно, всё равно все едят; ты можешь и ужинать здесь, если захочешь, и взять еду с собой; «Джек» работает с шести утра до двух ночи»; капучино заказал Жан-Жюль, с вишневым ликером — Расмус, кофе по-венски любил Стефан; но здешнее кофе по-венски выглядело так, будто его готовили в котелке на костре, а шоколад настрогали охотничьим ножом.
— Как Свет и Цвет; никого не замучили? — Жан-Жюль мотнул головой; по дороге он увидел, как один из бульдозеров ушел под воду; парня еле спасли из холодной воды; просто поехала насыпь для железной дороги; и теперь нужно было вытаскивать тягачом этот бульдозер; удалять насыпь; всё время что-то случалось. Подошел единственный официант — подросток, который еще не имел права на вождение грузового транспорта; тонкий, высокий, стройный, как модель, — рабочие дразнили его переодетой девочкой; глаза яркие, как пламя; он сбежал из детского дома в Гель-Грин; упросил Антуана довезти, согласен был на любую работу; а в кафе ему нравилось; он любил разговоры, смех, готовить кофе; и клетчатую одежду; ему казалось, что море и мир — это одно. В меню была куча рыбы, каких-то ракушек, морской капусты; тушеные овощи и пельмени; цена шла в трех валютах; и еще был пункт — «в счет зарплаты»; Стефан заказал себе пирог с грибами; оказалось, круглый, закрытый, очень горячий; внутри еще курица и лук; и Тонин был прав — единственное съедобное блюдо; пришлось делиться с Жан-Жюлем и Расмусом, заказавшими рыбу в желе; холодную и клубничную…
После «Джека Обри» они пошли в мэрию; одноэтажное здание, тоже на сваях; тоже сосна; «сейчас Лютеция покажет тебе план города; можешь отксерокопировать его» «а кто такая Лютеция?» «Лютеция Жаннере-Гри — главный архитектор Гель-Грина; и… — Расмус посмотрел на Стефана строго, как воспитатель, — моя девушка… Поймаю за шашнями — убью обоих» «Его любимая опера — “Кармен”, — сказал Жан-Жюль. — Он преувеличивает: Лютеция даже не знает, что она ему нравится; она думает, у него только работа и маяк…» «Маяк?» — но они уже вошли по легкой лесенке, дрожавшей под ногами, как веревочная; внутри тоже пахло деревом и солью; и Стефан понял, что и сам уже так пахнет; будто изменилась кровь; вся химия; сверхъестественное: соленый снег, люди — ясновидящие; его сын, бармен Тонин; леса вокруг, как первобытные; играла настоящая виниловая старая пластинка — Франко Корелли; ария Каравадосси из первого акта «Тоски»; от стола оторвала взгляд и вправду восхитительно красивая девушка: смуглая; волосы цвета красного дерева — некрашеные, настоящие, струями, как в мультфильмах Диснея, до пояса; яркие брови, ресницы, губы; только розы ей не хватало в зубах; в них она держала карандаш; и еще один — за ухом; была в джинсах и темном толстом свитере; в сапогах под колено без каблуков.
— Здравствуй, Лютеция, ты хоть обедала? — спросил Жан-Жюль; на ватмане стояла коробочка из-под йогурта; Расмус смотрел в пол, будто потерял там страшно нужное, — знакомься, это наш журналист, Стефан ван Марвес; ему нужен план города. И вообще — поболтайте; а мы почешем; у нас насыпь съехала, — девушка кивнула непонятно на какой из пунктов — про обед или про Стефана; даже карандаш из зубов не вытащила, подумал Стефан, — не любит говорить или не любит отвлекаться.
— Насыпь — это интересно, — сказал Стефан; парни ему нравились в деле больше девушек; да и план города ему представлялся вещью, которая не убежит, как редкая книга.
— Нам нужно рассказать о плане города срочно, в «Таймс» и в «Монд»; они ждут уже месяц; и для ТВ всех мыслимых; к тому же это не так скучно, как думаешь, — план нового города; а скучно — это насыпь; мы с ней дня три провозимся, еще напишешь репортаж, — и Стефан просидел с Лютецией до вечера; он думал — влюбится; но она пахла сандалом, иланг-илангом и черной смородиной; «“Emotion” от Laura Biagiotti? — спросил Стефан, — у меня мама его покупала весной; в депрессию; говорила, повышает уровень счастья, как сахар»; так они стали приятелями; в углу на столике стоял еще один «тефаль», пили чай — «Ахмад» с бергамотом; Лютеция любила запахи; с собой в Гель-Грин она привезла только ватман, карандаши, немного одежды, любимую кружку и аромалампу; и только когда за окнами стемнело, они заахали, свернули чертежи и рисунки, и Стефан проводил её до дома — легкого, деревянного, уже обсаженного кустами рододендрона; и пошел искать свой вагончик. Свет в окнах горел, и Свет готовил что-то на плите; настроили радио — музыкальная станция в стиле ретро; оркестр Гленна Миллера; Цвет играл на полу в пиратов; кубики изображали вражеские корабли, а фрегат «Секрет» палил изо всех своих пушек; красное дерево, паруса из китайского шелка — ручная работа; одна из последних слабостей дяди; пахло теплом и уютом; «о, папа пришел!» — и Цвет направил на него пушки левого борта; Свет налил чаю; «как вам день?»; Цвет пустился в описания драки с каким-то Ежи; а Свет молчал; глаза у него слипались; «вы ели что-нибудь?» «да, нас в детском садике покормили и с собой пирога дали»; Стефан узнал грибной пирог из «Счастливчика Джека»; они попили чаю и легли спать; мальчики и оранжевый медведь на кровати; Стефан на полу…
Сначала Стефану снилось немного моря; потом сон ус-кользнул, словно чужой; и стал сниться дом в городе: мама, портьеры с бахромой, рыжая кошка; Стефан у себя в комнате, где всё еще висят плакаты «Мулен Ружа» База Лурмана; на французском, английском и русском; а потом раздался крик — и он вынырнул из сна, как из ванны; Свет сидел на постели, подушка свалилась на пол, к Стефану; Цвет плачет и обнимает брата; «не бойся, Свет, я с тобой…»; словно что-то давно происходит; кто-то болен, а Стефан занят и не знает; а все думают — ему всё равно.
— Что случилось? — спросил он, нащупал лампу, которую они привезли из дома, включил свет; оранжевый шар на вьющейся стеклянной ножке, три уровня яркости. — Свет, плохой сон?
Свет замотал головой; лоб у него был мокрый; и волосы — у ушей они длиннее, почти бачки — тоже мокрые. Стефан выпутался из своего одеяла, сел на кровать, обнял сыновей вместе с мишкой.
— Ну что случилось, скажи?
Свет молчал, словно не помнил; Стефан тоже умолк и просто сидел так с ними; теплыми и маленькими. Цвет заснул; Стефан уложил его осторожно к стене; нашел в шкафу апельсиновый сок и налил Свету полный стакан; тот выпил и лег на край поднятой подушки; поморгал немного на лампу, как котенок, золотящимися глазами; и тоже задремал. Стефан посидел на краю, подождал, пока он не задышит глубоко; на часах была половина четвертого; тела не чувствовалось, как после сильной боли. Он выключил лампу и лег на пол; слушал, как дышат дети; потом встал, включил на самый тусклый режим лампу и снова посмотрел на время: было пять. Он опустился обратно на постель и просто сидел; перебирал мысли; как вещи; увидел, как светлеет; бледно-бледно; перламутрово; отодвинул штору — опять снег…
Белый-белый; бархатный; он покрыл землю Гель-Грина; как нечаянно заснувшую девушку пледом; «я думал, у вас весна», — сказал Стефан днем Жан-Жюлю; они шли вместе между легкими, как кружево, домиками, вагончиками, превратившимися под снегом в загадочные избушки эльфов, гномов; Томас Кинкейд такой; вели мальчиков в детсад; один из домиков, с детской площадкой; той самой, которую видел Стефан в ночь приезда; Цвет побежал к другим детям, лепившим снежную бабу; они приветствовали его индейским кличем и закидали снежками; Свет побрел к площадке, как еще чужой, медленно, подволакивая ноги, — и Стефан впервые посмотрел ему вслед, увидел: Свет шел, как Река; и как Жан-Жюль; красиво и неуверенно; словно знал, что ему смотрят вслед; Стефан испуганно обернулся на Жан-Жюля; «что?» «ты говоришь: у вас… ты еще не чувствуешь себя гель-гриновцем…» Стефан спрятал нос в сырой соленый воротник; «я написал материал про план города; кому его нужно показывать?» «про город — мне; про порт — Расмусу; про другие работы — раскопки, пласты, лес — Анри-Полю» «а где он?» «в горах; с бригадой; ищут остатки пропавших цивилизаций; ну и полезные ископаемые от случая к случаю», — и засмеялся; толкнул Стефана в бок, показал на снег; «покидаемся?» — и Стефан не успел сообразить, о чем это он, как снежок влетел ему в лоб…
Мокрые, они ввалились в мэрию; Лютеция подняла темные глаза от чертежа: «о бог мой», вытаращила, как в мультиках; поставила сразу чайник; вытащила из ящика стола гречишный мед; он пах, как она, — ночью, травой; Жан-Жюль разулся, поставил ноги в синих с Пиноккио носочках на батарею; закурил — суперлегкие; стал читать статью, медленно шевеля губами, словно заучивая наизусть; Стефан молча балдел — Жан-Жюль нравился ему, как вещь на витрине. «Хорошо», — и перекинул Лютеции через стол для уточнений; она почиркала термины карандашом, вынутым из-за уха; налила всем чаю и вернулась к работе. Так застал их Расмус, мокрый, заснеженный, волосы в сосульки: Стефан исправляет старательно, язык набок; Лютеция чертит; в черном свитере, волосы темные в пучок; элегантная, как роза; Жан-Жюль греется у батареи с сигаретой.
— Ничего себе! Я там в порту по уши в грязи, вытаскиваю чуть ли не зубами трактора из моря; думаю, где мэр — поддержать морально; где журналист — описать всё в пестрых красках; а они сидят у самой красивой девушки города в тепле и уюте, попивают чай, покуривают свои суперлегкие; паршивцы; я тоже хочу чаю! — и тоже скинул сапоги, высокие, тонкие, из черной кожи, скрипящие при ходьбе, как старая дверь; закатал штаны и поставил ноги на батарею, потеснив жан-жюлевские; его носки были совсем безумными — полосатые, черно-красно-желтые, под колено, почти гольфы, и вязаные; «бабушка с Антуаном присылает», — пояснил он, набивая трубку; Стефан представил себе бабушку Расмуса — такую же худую, с узким и выразительным лицом; с богатым прошлым; до сих пор красное нижнее белье — и сжал губы; смеяться хотелось, как в туалет. Но Лютецию произошедшее не шокировало ничуть; она налила чаю с бергамотом и медом в третью чашку — все они были из синего стекла — и вернулась к работе.
— Как дети? — начал светский разговор Расмус. — Не жалуются?
— На что?
— На воспитательницу…
Жан-Жюль опять прыснул в чашку; как чихнул; обрызгал себя и Стефана; извинился; видимо, шутка была для посвященных. Стефан опять почувствовал себя чужим; никому не нужным; странным и невысоким; он поставил свой чай на столик и сказал: «нет; я не разговаривал с ними никогда»; и стал смотреть в пол, деревянный, некрашеный, со следами грязных ботинок; кто здесь убирает? неужели стройная, как экзотичная статуэтка, Лютеция; набирает полное ведро воды, шлепает тряпку на швабру из этой же сосны…
— Ты что надулся, ван Марвес; я не хотел тебя обидеть; просто воспитательница в детском саду — моя младшая сестра; девочка с причудами; потому и спросил; а ты сразу в бутылек лезть, как сувенирный кораблик, — Расмус поставил свою чашку рядом, надел аккуратно сапоги; штаны он вправлял внутрь; оттого казалось, что сапоги и штаны — целое; длинные черные ноги, — спасибо, Лютеция; прости, что очередной раз вваливаемся к тебе, ведем себя как мужланы без высшего образования; а ты, обида, пойдешь со мной, на бульдозер посмотришь; и вообще — творческие планы на будущее…
Лютеция коснулась на прощание его руки, легко, как птица; «хорошо написано; правда это будет самый прекрасный город на свете?»; и весь оставшийся день он провел с Расмусом; человеком-ножом; средние века; века рыцарства; смотрел на море; к обеду опять пошел снег; полетел с моря в лицо, мешал смотреть; бульдозер втащили на насыпь, превратившуюся в месиво. «Непогода», — сказал в обед Тонин; пирог с брусникой — из лесов вокруг; печенные с сахаром яблоки, куриная отбивная; два кофе, с вишневым ликером и по-венски, — шоколад теперь словно нарубили топором; «он знает», — сказал Расмус и объявил в порту штормовое предупреждение, конец работ; позвонил по черному сотовому величиной с кусок пирога брусничного Жан-Жюлю; «здесь есть связь?» — у него значок связи всегда был перечеркнут; «да когда как: хотят — работают, не хотят — не работают; только у Анри-Поля всегда всё хорошо; его Гель-Грин любит; и еще иногда слышатся чьи-то чужие разговоры — на всех языках; даже совсем странные — будто из прошлого века; первые телефоны; как патефоны; приглашают друг друга в оперу… на что, правда, не слышно…» Стефан так и не понял: шутил Расмус или рассказывал историю; «пойдем лучше заберем твоих детей; и засядете дома с чаем, как весь Гель-Грин; и еще — заберем из садика кроватки; Тонин сказал, что сделал их и оставил там» «Тонин?» «Да; он делает здесь все, что из дерева; первый плотник на деревне; весь поселок строил»… Они шли сквозь снег, густой уже, как ткань; занавески из тюля на бабушкиной кухне; на детской площадке стояла большая снежная баба: настоящая морковка вместо носа, как на открытках рождественских, и глаза из пуговиц — синяя и красная; на верхнем шаре шляпа из соломки, полная искусственных розочек за лентой; Расмус улыбнулся незнакомо, ласково и одновременно остро — все из-за этих своих скул и губ тонких; постучал в дверь домика. Она открыла дверь и сказала: «о, привет; опять штормовое предупреждение; или это я что-нибудь натворила?» — и Стефан понял, что ни о чем не думает; Расмус вошел; он следом; комната с камином, ковер пушистый на полу, белый, в разбросанных игрушках: медведи, зайцы, собаки с разноцветными ушами и лапами, юлы, кубики, пазлы — иезуитская «Деи Глория», классическая бригантина, конструкторы, пара кукол с длинными волосами, в платьях из шелка со шлейфами и кружевами; в камине трещал настоящий огонь, рядом на полу лежали аккуратно в башенке дрова; одно огромное кресло, тоже белое, как та снежная баба; в нём — книги и коробка конфет; фантики тоже повсюду; и книги — большие, с картинками, и маленькие, со стихами; и много-много картин — кто-то баловался акварелью. Посреди всего стояла эта девушка — она была как зима; наступившая в жизни Стефана, Гель-Грина; хрустальный бокал; маленькая, тонкая, хрупкая; в белом свитере и белых велюровых бриджах; босиком; накрашенные ноготки, как у белки, — крошечные; в серебристый; тонкое-тонкое, словно карандашом рисованное лицо; серые глаза с орех; и много-много волос — целая шапка; белокурых, с золотом, до узеньких плеч. Это была сестра Расмуса — Гилти; они были совсем не похожи; как Свет и Цвет. У камина сидел и читал Свет; ноги лотосом; своего Набокова; «Дар»; Цвет буйствовал с игрушками: плюшевые изображали солдатиков своей стороны, а пластмассовые — враждебной.
— Всех остальных уже забрали, — сказала она, переминаясь с пальцев на пятку, словно готовясь к сложному па. — Тонин поставил кровати в кухне; только в его вагончик они не влезут: Тон их на вырост делал; лет где-то до двадцати включительно…
— Очень смешно; Стефан, это Гилти, моя сестра и воспитательница ваших детей; не поверите, но у неё на самом деле высшее педагогическое, начальные классы, — и Расмус подхватил на плечи Цвета, примчавшегося в восторге узнавания: дядя, у которого карманы полны ключей и ракушек.
— У меня в детстве была книжка скандинавских сказок; там так одну великаншу звали — Гилти, — отомстил Стефан за «его»; вокруг была комната, игрушки, дерево, за окном хлестал ледяной соленый дождь и ветер рвал с корнями корабельные сосны — на мачты, по приказу моря; Расмус говорил что-то еще — Цвету, похожему на стопку гладиолусов; но всё как сквозь воду — Стефан стоял и смотрел, как она улыбается; еле-еле; так начинает падать снег; «я тебя знаю сто лет; помнишь? Бузинная Матушка благословила нас в весну, а осенью тебя заколдовали в лебедя; и я шла сквозь миры и болота, искала тебя; помнишь? я сплела тебе рубашку из ивовых прутьев, и ты опять стал маленьким юношей с серыми глазами и с крылом вместо левой руки; помнишь? мы были с тобой сто лет; и умерли в один день, в один час, на большой постели из атласа; и розы разрослись из палисадника в большой сад вокруг нашего дома; и никому не добраться до наших могил; помнишь?» — вот такая это была улыбка — сказка в сто томов; она летала вокруг лица Стефана, как стая белых бабочек; и пахло стеклянным, прозрачным, жасмином и прохладой, как возле ручья.
— Очень смешно, — передразнила она Расмуса — точь-в-точь, словно отразилась в зеркале; Расмус обернулся и нахмурился, и Стефан подумал — вот она, обратная сторона Луны; Расмус чертовски боится своей сестры, что она что-нибудь выкинет; знакомый страх; для своей семьи он то же самое; словно постоянно за тобой подглядывают. За окном всё темнело и темнело, словно Гель-Грин неродившийся накрывали куполом; «надо быстрее идти», — сказал Расмус; а она всё стояла и раскачивалась на ступнях, с носочков на пятки, и Стефана завораживали эти движения, как серебряный маятник; они были белые и тонкие, эти ступни, невероятно гибкие, словно ива; потом спросила: «вы их сейчас заберете или после шторма?» «Что?» — отозвался Стефан, как из сна про туман.
— Кроватки вы сейчас заберете? после шторма лучше; вдруг попадете под дождь, а они и вправду тяжелые; Расмусу-то что, он обожает испытания; а вы хрупкий… как… я, — и улыбнулась, словно поняла, какую власть приобрела над бледным юношей с серыми глазами; как сивилла, предсказывающая будущее неуверенному императору; паутина слов и запахов; заглянула в душу, как за портьеру, — но сходите, посмотрите, они из сосны; еще пахнут; Тонин делал их всю ночь; очень хотел, чтобы понравилось… — Стефан покраснел и прошел на кухню, в стеклянную дверь, где виднелась плита. Там тоже всё было белое-белое, словно зимой равнина; ковер на полу; «это потому что она любит ходить босиком», — и ему захотелось прикоснуться к этим ступням, похожим на иву; болезненно в желудке и сердце; будто гриппом заболел; на столе стояли искусственные бело-серебристые цветы, посуда тоже вся белая, французская, для микроволновки; и пахло сладко-сладко; «ты пекла пирожные?» — спросил Расмус сзади, принюхиваясь, как кот; Цвет выворачивал ему карманы, свесившись с плеч вниз головой; «если бы ты знал, ван Марвес, её пирожные — восьмое чудо света: белые крем и сливки с орехами, шоколадная нуга, розовое пралине; средневековая алхимия; она печет потрясающе; но только раз в год; точный день установить не удалось, как и причины, к этому побуждающие; может, Фрейд, а может, циклон… шучу!» — он увернулся от белого плюшевого медведя с голубым бантом.
— Кстати, — произнесла она голосом «секрет» и потянула с полочки сверток; белая атласная бумага для подарков; Стефан такую в детстве у мамы таскал из стола, чтобы рисовать: грифель ложился на неё сочно, как чернила; «что вы», — забормотал Стефан, но она всё улыбалась и улыбалась, белая бабочка летала вокруг, и у него закружилась голова.
— А мне? — проканючил Расмус. — Это несправедливо, я твой старший брат, в конце концов, берег тебя на жизненном пути, когда ты собиралась в постдетсадовском возрасте сорвать кувшинку в озере, где до дна было пять тебя…
— Но всё равно ты меня не любишь, — и она засмеялась тихонько, словно ветер толкнул стеклянные китайские колокольчики; кровати стояли у окна, от них пахло лесом, крепко, как луком, до слез; «да, мы сейчас не упрем»; Расмус потягал одну на вес; «если они у тебя еще день простоят, простишь Стефану?» «Стефану?» — пробуя имя на вкус, словно что-то очень горячее; «приходите завтра», — и опять улыбнулась; Стефан повернулся и обнаружил рядом Света, уже одетого: курточка, капюшон, шарфик; книга в руках, в рюкзаке — альбом для акварели, карандаши, краски и кисти; когда Свет не хотел ни с кем разговаривать, он рисовал; странные картинки; девушек без лица, с длинными волосами, танцующих на огромных ладонях, словно вырастающих из пламени и цветов; маленькая игрушка — стеклянный шар со снегом и домиком-шале внутри; Свету привезли его из Швейцарии бабушка и дедушка; и он раньше даже спал с шариком под подушкой. Стефану он всегда казался кристаллом колдуна; ловцом снов. Он потянул было и Цвета с Расмуса — тоже в куртку; да тот разорался, даже укусил отца за палец; Расмус хохотал, уворачивался, прыгал по мягким медвежатам на полу; и они с Цветом стали играть в Идальго. Стефан стоял и думал — я ничего не умею, не понимаю; а в комнате становилось всё темнее и темнее; Гилти выглянула за окно; «шторм, — напомнила она мальчишкам, — унесет вас в море — и поминай как звали; четыре “Летучих Голландца”». Расмус поцеловал её в нос, покорно подставленный, и вынес Цвета без куртки; и на них упало небо, открывшееся огромной пропастью над головой, страшное, как в полнолуние, серебристо-черное, дышавшее холодом и влагой; Стефан почувствовал воздух, плотный, словно кусок натянутой ткани, мокрый атлас, настолько полный влаги и соли, что хрустел на зубах; соль мгновенно осела на плечи инеем; а море стало совершенно бесцветным, и только клубилось что-то на горизонте, будто армада парусных кораблей.
— Надо быстрее, мне еще до себя добираться, — и Расмус зашагал с Цветом на плечах широко, словно сказочный великан; Стефан еле-еле поспевал за его длинными, как сосны, ногами. Свет тихонько семенил рядом; книга по-прежнему была у него в руках; маленьких и тонких; запястья как из стекла; не пыхтел, не жаловался на быстроту; и Стефан расстроился, что невысокий, несильный, не умеет, не может; «помочь?» — но Свет мотнул головой.
В вагончике было темно; «свет отключили, — сказал Расмус, — не пугайтесь; так всегда во время предупреждения; на улицу не выходите, естественно; свечи в шкафу над плитой»; спустил Цвета, взлохматил макушку и ушел, словно его не было никогда; приснился; Стефан закрыл плотно дверь, раздел мальчиков; в чайнике вода была горячая, будто кто-то согрел и спрятался; Свет распечатал пакет — три круглых пирожных: бисквит, посыпанный кокосовой крошкой, — ежики; внутри — сливочный крем; тертый шоколад и орехи. Попили чаю при свече, за окном громыхало, потом сказал: «спать»; они покорно залезли на кровать. Свет при свете свечи читал своего Набокова, Цвет играл в солдатиков; бугры и складки на одеяле превратились в редуты и окопы; потом заснул с открытым ртом; Стефан правил статью по пометкам Лютеции и Жан-Жюля; иногда в стену ударяло — и вагончик вздрагивал как живой; Свет и Стефан поднимали глаза, смотрели за окно; бил дождь, и по черному стеклу стекала пена. Свет вылез из-под одеяла, сходил в туалет и попросил сока; и Стефан пошел к шкафу, открыл бутылку, сполоснул стакан с прошлой ночи, а когда повернулся, увидел, что Свет стоит у стола и читает с ноутбука его материал.
— Здесь неправильно, — сказал Свет, — вот здесь… — и тронул серебрящийся, как дождливое окно, экран, — «на востоке будут рабочие кварталы». Они будут у самого порта; а на востоке будет вокзал — Бундок, — и глаза его потемнели, а рот приоткрылся, бледно-розовый, узкий, как лезвие; Стефан поставил стакан на стол, сел перед сыном, прикоснулся к его лбу; «заболел»; горячий; взял на руки и отнес в постель; Свет вздохнул, повернулся на бок и заснул через секунду. Стефан посидел рядом еще минут пять, слушая рев моря в нескольких метрах от его нового дома, и подумал: «я не жалею? не жалею?..» — повторяя, словно переводя неточность; потом вернулся к ноутбуку, долго смотрел, сверял; зевнул; выпил сок, исправил «от самого порта, на востоке планируется построить вокзал» и понял, что устал, как смерть; откинул одеяло и завалился прямо в домашних джинсах и свитере…
«Надену утром куртку; пальто промокло невыносимо», — и казалось ему, что он только коснулся лицом подушки, такой желанной, как женщина в средние века; как стук в дверь и голос Жан-Жюля, звонкий, словно он увидел землю.
— Проснись, проснись, Стефан! Анри-Поль вернулся! — Стефан застонал, нашарил носки, сапоги, надел опять, забыв, сырое, тяжелое, как собрание сочинений Диккенса, пальто и вышел из вагончика. Шторм завалил на детской площадке один «грибок», закрутил качели; на песке было полно водорослей и незнакомого цвета камней; ракушек; Цвет уже, вереща, скакал и собирал их; в пижамке и одеяле. В Гель-Грине было одновременно и ясно, и пасмурно; так бывает после долгой ссоры в отношениях, когда люди долго кричали, разбили что-то дорогое, а потом помирились благодаря мудрости одного, благоразумию другого; но еще не привыкли к миру; чувство вины и чуть было не потерянной нежности. Над сопками висел туман, прозрачный у краев, как красивое нижнее белье; открывая розовое и зеленое; небо, несмотря на туман, уходило глубоко ввысь, и казалось, там кто-то летает; Антуан, не пропавший без вести, потому что его ждут… Море было серым, но не как вчера, а серебристым, и огромное количество пены у берега будто кружевные капитанские манжеты. Свет сидел на пороге вагончика в куртке, тоже поверх пижамы; ноги — в смешных шерстяных носках — в лучших традициях Гель-Грина — желтых, с черными носочками и пятками; читал своего Набокова; стеклянный шар лежал у его ног, будто ждал приказаний; «ты в порядке?» — спросил Стефан. Свет поглядел на него удивленно, как на незнакомца, огромными глазами, и Стефан увидел, что они цвета вчерашнего неба. Жан-Жюль уже тянул его за рукав; «о боже, Стефан, у тебя пальто насквозь мокрое; через пару дней пойдет плесенью; хочешь, Антуан привезет тебе куртку…» — а сам совсем не здесь, не со Стефаном, маленьким юношей; вперед, вперед, словно у кого-то день рождения или он узрел чудо; и боится, что не поверят; пока там еще следы на траве… Доски-тротуары не скрипели, даже не прогибались под Жан-Жюлем, так быстро он бежал, летел, будто одуванчик; Стефан не поспевал следом; с недосыпа кружилась голова; и все эти перепады давления; хотелось есть; пересохло горло; а Жан-Жюль бежал, так отчаянно, как подросток или от чего-то страшного — от лавины или обвала камней; Стефану даже передался этот ужас — он оглядывался, нет ли там чего сзади; и возле порта, у самых голых свай, они врезались в толпу рабочих; Стефан подумал, что никогда не поедет с Жан-Жюлем на машине; на здоровом булыжнике поодаль сидел Расмус, куривший трубку.
— О, привет, ван Марвес, — протянул руку, — не выспался, не просох, бедняга, — пожал и выпустил дым. — Что-то случилось?
— А где Анри-Поль? — Жан-Жюль раскраснелся от бега, выкрикнул, будто своя жизнь для него уже потеряла смысл.
— Анри-Поль? — переспросил Расмус, будто время. — Ты что, Жан-Жюль? У вас дома; моется, ест, курит; где ему еще быть? — Жан-Жюль посмотрел на него дико, как зверь, потом остановился, прикоснулся ко лбу, засмеялся тихо, «о боже, прости, Расмус»; и побежал обратно по деревянным тротуарам. — Садись, Марвес, раз никуда не торопишься больше; табаку?.. а, ты ж не куришь… — и продолжил дальше слушать спор рабочих со стороны, как на сцене. Оказывается, во время шторма снесло все наметки из дерева для верфей; теперь решают — делать их по-старому или вообще убрать из порта и сделать в реке Лилиан: туда не доходит шторм; и лес для деталей рядом…
— А твое решающее слово?
— Как начальника порта? Мне кажется, я приношу порту одни несчастья. Уже полгода, а дальше наметок и свай я не продвинулся; сезон весны здесь — не любовь, а штормы и снег; в прошлый раз унесло в открытое море кран стоимостью миллион евро… Скоро меня, глядишь, окрестят Ионой и отправят следом… — он докурил и спрятал трубку в карман куртки, уткнул острый подбородок в воротник, но несчастным не выглядел; скоро рабочие подошли, сели на песок рядом; верфи решено было передвинуть к реке Лилиан — так просто, голосованием рабочих, будто этот город игрушечный. — Есть хочешь?.. конечно, тебя, беднягу, выдернули, небось, из постели, века невинности; ребята, это Стефан ван Марвес, наш журналист; он будет к вам приставать с вопросами и фотоаппаратом, но вы не пугайтесь — говорите, что думаете, даже обо мне, разрешаю, Дэвис, — и широкой толпой, растянувшись по тротуарам, они пошли к «Счастливчику Джеку»; табачный дым там стоял как пороховой после битвы с Наполеоном; все обсуждали шторм, у кого что пострадало; Расмус сел, как обычно, у окна, теперь Стефан догадался почему — оно выходило на домик Лютеции; «возьмешь мне кофе, а? и спроси, что сегодня съедобно; ты Тонину нравишься»; а когда вернулся, увидел, что за столиком их трое — Жан-Жюль и еще какой-то парень, высокий, темноволосый, с носом как бушприт; в красном свитере и сине-лиловых джинсах; «привет», — сказал неуверенно Стефан; кофе жгло пальцы, а незнакомый парень сидел на его месте и не думал двигаться; еле обернулся на приветствие и сквозь трубку в зубах кинул: «капучино и черный с лимоном».
— Я не официант, — сказал Стефан отчетливо, что обернулись соседи, — кофе сука горячий, сейчас пролью; прямо на голову…
— Ты что, Анри-Поль, это же Стефан, наш журналист, — Жан-Жюль покраснел, как вечернее небо, и вскочил со скамьи, выхватил у Стефана чашки; незнакомец наконец обернулся — оказался ярким, как фламандский натюрморт: темные брови, губы вишневые, глаза темно-карие, шоколад горький с апельсином; и густые, черные, бархатные, поглощающие свет солнца ресницы; словно комната в старинном замке — богато убранная, с мебелью красного дерева, вышитыми золотом гобеленами, и в глубине мерцает камин; тоже густо покраснел и вытащил трубку изо рта, встал неловко, задрожали чашки; «совсем не похожи, — подумал Стефан, — как Свет и Цвет; где истина?»; а парень протянул ему руку, как мост, через стол; «простите меня, ради бога, просто вы такой маленький, тонкий, я подумал — Альберт, садитесь, пожалуйста»; и Стефан сел рядом.
— Всё начальство собралось, — зевнул Расмус, — только Рири Тулуза не хватает, — «это наш второй геолог, — объяснил Жан-Жюль, — он сейчас в экспедиции, он тоже очень классный; они с Анри-Полем учились вместе — и в школе, и в университете; здесь все братья»; да, здесь все братья, повторил про себя Стефан и подумал — что-то изменилось, Расмуса словно поменяли; пришли чужие, нашептали в ухо; он выглядел усталым, будто всю ночь смотрел телевизор. Подошел Альберт — вербная веточка; принял заказ на два кофе, четыре пирога с капустой и брусникой; четыре яичницы с беконом и перцем; салат из кальмаров — Расмусу, из морской капусты — Стефану; за соседними столиками поворачивались, орали: «Здравствуйте, Анри-Поль, вернулись? как горы?» — и Анри-Поль улыбался и отвечал: «стоят…»; подходили к столику, пахли рыбой, жали ему руку жесткими, как жесть, ладонями; стоял шум и гам; Расмус задремал, опершись на окно, сполз лбом по запотевшему стеклу.
— Расмус…
— А-а, — он подскочил, побледневший, и Стефан подумал — а что снится Расмусу, начальнику порта, средневековому рыцарю, — сражения со святой Жанной или же пустая вода; «тебя Луи спрашивает»; Луи — бригадир, огромная роба, в соли, как в блестках; кирзачи; Расмус завернул пирог в салфетку, ушел; «что с ним?» «маяк чинил» «маяк?..»; дежавю; Жан-Жюль улыбнулся; капучинные усы.
— Когда у Расмуса депрессия, он уходит и чинит маяк… Ты не знал про маяк? Это же герб Гель-Грина — старый маяк на каменистой косе у сопок… Расскажи, Анри-Поль, — Жан-Жюль выглядел как фокусник.
— Вас, наверное, сразу работой закидали, — трубка перестала выглядеть невежливостью, потому что Анри-Поль курил всегда, как старые моряки с черными от моря руками, — даже на экскурсию не сводили. Мы когда летели на вертолете, искали место для порта — на карте вычисленное, первое, что заметили, — маяк. Он не просто старый — он древний; остался от другой цивилизации; Древний Рим или викинги, век второй предположительно. Из камня, серого, белого; замыкает бухту с севера. Механизм сломан безнадежно, половина деталей отсутствует — и непонятно, как должна выглядеть; но Расмус азартен — хочет его починить, говорит, что Гель-Грин начнется только тогда, когда загорится этот маяк, позовет корабли со дна моря…
— Жуть, — Стефан стряхнул мурашки, — и в это верят?
— Как знать, — сказал Анри-Поль и выдохнул дым, тоже пахнущий деревом, и глаза его таинственно мерцали сквозь этот дым, как елка рождественская в темной гостиной, — но сходить посмотреть всё-таки стоит…
И улыбнулся; как Гилти; словно знал Стефана в прошлой жизни; и Стефан опять очутился на изломе миров; Анри-Поль сидел за столом, и курил, и вырастал до размеров горы; Гель-Грин вставал за его спиной как войско; а потом пришел Расмус, мокрый от моря, прокричал: «ван Марвес, за мной, сенсация для первых полос!» — и увел в туман, опустившийся на воду; на реку Лилиан; Стефан стоял и дышал соснами — настоящие корабельные, в каждой из них — грот-мачта как призвание; рабочие перевозили доски и конструкции для верфей. «В Гель-Грине будут строить корабли» называлась статья; назавтра приехали американцы с камерами; Жан-Жюль шага им не разрешил ступить без Стефана; «у нас есть свой журналист, все вопросы к нему и все вопросы только от него»; и Стефан думал — я капитан, про маяк и про Гилти… Среди дней, пока снимали фильм, он увидел её в «Счастливчике Джеке», она тоже увидела, помахала рукой; вспыхнул, как костер с сухим топливом, оглянулся — не увидел ли кто; захотелось унести приветствие, как щенка подобранного, на груди; спрятать и жить, никому не рассказывать; оказалось, она иногда помогает Альберту, в дни выходных, когда все рабочие идут пить в «Счастливчика Джека»; в клетчатом сине-зелено-белом фартуке она была похожа на переодетую принцессу; разносила пиво, квас, пироги, вытирала столы, слушала шутки «как там мой сын, Гилти?» — «весь в отца»; но никто не обижал её, как боялся Стефан, зажавшись в углу с Жан-Жюлем и кофе по-венски, готовый вскочить при первом же махе ресниц; сестра Расмуса Роулинга, передавали через плечо новичкам, воспитательница; «она еще иногда торты печет, когда у кого-то из рабочих день рождения», — сказал Жан-Жюль и подмигнул, прочитал всё на лице Стефана, удлиненном, как перо; «она красивая», — пробормотал Стефан и уткнулся в свой блокнот; «ничего», — согласился Жан-Жюль и опять улыбнулся, будто вспомнив что-то смешное не отсюда; из глубины…
До трех ночи американцы монтировали фильм; шумно спрашивали совета, пили кофе в каких-то невообразимых количествах, и Стефан пошел домой по самой кромке берега, чтобы рассеять головную боль. Ночь была туманная, такая здесь весна — сезон туманов, густая, темная, как в средневековом городе, Венеции или Праге; даже пахло приглушенно духами — сливой, жасмином; сквозь соль; Стефан закрывал порой глаза и представлял себя в бальной зале; море шелестело, как шлейф; и звякали стеклянным ксилофоном в прибое льдинки. По краю деревянных тротуаров тянулись фонари — маленькие, тусклые от тумана, расплывающиеся, словно от близорукого взгляда, очки забыл в книжном; и Стефан подумал — до чего странное, волшебное место… И вспомнил про маяк. На севере бухты; дома спят Свет и Цвет, заняв всю кровать; у Света под подушкой — шар; у Цвета — камни; а он уже и забыл, как надо спать нормально; его удел — два пледа; и побрел, слушая шелест и звон. Море светилось в темноте, над светом стелился туман, тонкий, белый, как пелерина; и Стефану показалось, что за ним и вправду наблюдает какая-то огромная прекрасная вселенская женщина; одетая как на бал, горничные её — звезды и рыбы; шел и улыбался, спотыкался об камушки, собирал необычные в карман — для Цвета; и внезапно вышел прямо на косу, прямо на маяк…
Он был высокий и широкий, юноша подумал — там когда-то был целый дом; с очагом и собакой; подошел ближе, как к святыне; под ногой стрельнул камушек; море здесь было совсем рядом — глубокое, дышало и рассказывало; Стефан опять вспомнил о Трэвисе, которым его пугала мама в детстве: «не будешь спать — придет Трэвис и утащит тебя в пучину»; повелитель морей, хотя в их огромном городе не было даже крупной реки; сказал Капельке, когда вредничала, а она спросила: «кто такой Трэвис?»; только Река понял, о чём он: «хозяин морей, а?» — уже путешествовал по миру; услышал где-то у моря; взрослый, незнакомый, красивый, с походкой как на корабле; и Капелька повисла на нём — «расскажи», хотя Стефан знал не хуже; «Трэвис, я не сплю», — и прикоснулся к маяку. Камень был теплым, как батарея центрального отопления, и бархатисто-шероховатым, как шляпка гриба. Стефан скользнул рукой вниз и сел, оперся спиной, стал слушать море; спину пригревало как летом; в лесу; и заснул так…
— Стефан, ты жив, о боже мой, — его кто-то будил, был уже поздний день, а от долгого сна всё свело, как в дороге; «ммм», — и его голова свалилась на чей-то локоть в болоньевой куртке; «ну, Стефан, миленький, проснись же, тебя все потеряли, а ты вот где, спишь…»; он открыл глаза, а это оказалась Лютеция; ослепительно красивая, волосы рассыпались по плечам как мантия красная, белая куртка, синий свитер; а позади неё стоял тенью ворона Расмус и курил трубку; ноги расставив, руки в карман.
— Ой, — сказал Стефан, попытался встать, тело словно украли ночью и подложили из дерева, — где я?
— В моем любимом месте, — вынул трубку изо рта Расмус, — только искать тебя здесь мы подумали как о последнем. Американцы уехали, передавали тебе большой привет, оставили свой флаг с автографом президента для будущего музея Гель-Грина; кофе хочешь?
Они подняли его с Лютецией с земли, посадили на крупный, как сенбернар, камень, тяжело, как на коня; Расмус достал из рюкзака термос, налил в крышку кофе, страшного, черного, только луны утопленной в нём не хватало. Стефан выпил отчаянно, как водку; попросил еще; потом пришел в себя и побрел домой — переодеться; Свет и Цвет были уже в садике, о чём гласила записка, написанная каракулями; если какого-то слова Цвет еще не знал, то рисовал его цветными карандашами. Стефан скинул пальто и понял, что оно отслужило — как то, что происходит каждый день: маршрут, отражение в зеркале, еда; он скинул всю одежду, блаженно завалился в душ; а потом вытащил из-под кровати сумку, еще даже не всю распакованную, и нашел там подарок мамы… «Зайду вечером за кроватками»…
Она открыла, опять вся в белом, только на бриджах блед-но-голубой узор с блестками; как лед из чистой воды; подняла вопросительно брови.
— Привет, — сказал он и закашлялся: соль вдруг попала в горло; полез за носовым платком, а она стояла босиком, раскачиваясь с пятки на носок, и смотрела, потом сказала: «постучать по спине?» — он замотал головой, чихнул; всё, что могло испортить впечатление, случилось.
— Вы за Светом и Цветом? Они уже ушли сами…
— Я за кроватями, — она приоткрыла дверь, и он прошел в белый дом; как в чертог колдовской; игрушки по-прежнему были раскиданы по ковру, на стене Стефан заметил северный пейзаж: озеро и в нём — отражение гор, полных снега; три оттенка синего; а из кухни внезапно выскочил клубок белой пряжи; за ним — пушистый белый котенок с золотыми глазами.
— Ой, Битлз, правда прелесть, — Гилти подхватила котенка с разъехавшихся лап, расцеловала, зарыла нос в пушистый затылок, — я назвала его Битлз, обожаю их «Белый альбом», — котенок был похож на круг адыгейского сыра, крутился и пищал; а потом вышел с ниткой, заматывая обратно клубок, Антуан; высокий, стройный, летчик Первой мировой; золотистый, будто от близости неба; непривычный без куртки и тяжелых ботинок; свитер из серой шерсти и теплые синие джинсы.
— Здравствуйте, Стефан, отличная куртка, значит, уже прижились, — Стефан смотрел на него, сбитый с толку, как в ссору попал. — Гилти, не тряси кота, у него еще морская болезнь после перелета; мы в такую болтанку попали над горами — антициклон; представляете, первый кот в Гель-Грине; жуткая ответственность; дай ему подушку, пусть спит, — Гилти еще раз расцеловала и отнесла маленького в кресло, наложила подушек, взбила плед как крем, — будете с нами чай пить? — будто дома…
— Ну, — Стефан не знал, что сказать, ревность жгла его, как несварение; заморгал и повторил: — Я за кроватями.
— Я вам помогу, — Антуан положил моток на кресло, из-под пледа высунулась лапа и опять уронила на ковер, — вы один не дотащите.
— Ты вернешься? — спросила Гилти; кровати по-преж-нему стояли на кухне, возле окна; белые шторы как сугробы; на столе: две чашки, пирожные, кусок пирога с грибами и печенью — из «Счастливчика Джека»; «да» хотел ответить Стефан.
— Да, — ответил Антуан, — кстати, вы не ходили в мэрию? Я почту привез; там вам письмо…
Они несли кровати через город, опять наполнившийся туманом, как курениями — храм незнакомых богов; Стефан постоянно уставал, но Антуан ни разу не сказал ничего против; останавливались, отдыхали, под деревянными настилами-тротуарами чавкала вода — днем прошел дождь; странный это был город, его начало и конец земли: нет дорог, но уже есть фонари, стилизованные под старину, под Вену; нет порта, но есть маяк, который говорит, что он был; и дети — их привезли с собой, но они будто родились здесь — всё знают о море и видят во сне корабли…
— У вас с Гилти любовь? — не выдержал Стефан; кровать была тяжеленная, а над левым глазом зависала ножка с клеймом — крошечный маяк — сделано в Гель-Грине… Антуан улыбнулся — будто смешное место в фильме; крупнее Стефана на жизнь, как все в этом городе. — Что смешного?
— Не представляю человека, влюбленного в Гилти; я её знаю с пяти лет; мы с Расмусом же учились вместе, и я к ним часто приезжал на дни рождения и Рождество; она вечно мне под одеяло подбрасывала что-нибудь — фольгу или кактус; называла это — «постель с начинкой»; или в рождественский пудинг запекала фамильную драгоценность; все с ног собьются, полицию вызовут; а потом за столом кто-нибудь подавится сапфиром… — у Стефана словно в сердце открыли форточку, запустили свежесть; и он засмеялся, представив Гилти маленькой — совсем крошечной, прозрачной, в каких-нибудь пестрых гольфах, бантах; промелькнула — и думай: солнечный луч или показалось… — Она мне как сестра; как и Расмус — брат.
— А почему он её боится? — спросил Стефан; Антуан посмотрел на него удивленно; «католическая школа, — подумал юноша, — как это странно — узнавать, как жили другие; словно пролистывать незнакомые книги на полках».
— Боится? пожалуй, да; в свое время Гилти прибавила седины бабушке и деду; они с Расмусом без родителей росли; те погибли; умерли в один день; я их уже не застал; однажды, еще в школе, она сбежала с каким-то парнем, хиппи, по фамилии Рафаэль, и ни слуху ни духу о ней не было целых два года; только однажды позвонила ночью бабушке — я живая; и всё… — Антуан смотрел на море и словно искал там огонек — будто шел домой или ждал; а Стефан боялся дышать; смерть Капельки настигла его; он понял наконец, что она умерла; её нет и не будет больше, такой живой, такой светлой и сладкой, как теплые нектарины — нагрелись на солнечном прилавке… — Расмус вытащил её из какого-то городишки — она там официанткой работала, прислала открытку на Пасху; с тех пор за ней приглядывает, она называет его «иезуитом» — ну да, не самая красивая обязанность на свете… Пойдем, Стефан, мне тоже еще в мэрию нужно…
Они затащили кровати в дом; Свет и Цвет сидели на полу и играли в Ватерлоо; «Здравствуйте, дядя Антуан», вспомнили; Антуан их обнял, будто знал с рождения, они не сопротивлялись; все игрушки сгребли с пола на большую кровать; для Цвета кровать поставили у окна: просыпаясь, он сразу смотрел погоду — что надевать, во что играть; а кровать Света — возле стола; он по-прежнему видел страшные сны, о чем — не рассказывал; корабли, думал сам Стефан; на столе рядом — книга, стакан сока, оранжевый ночник; иногда Свет будил Стефана, тот брал его на руки и ходил по комнате, рассказывая глупости — про Солнечную систему, строение уха, «Тайный меридиан» Перес-Реверте. В вагончике стало совсем тесно — не повернуться, в проходах между кроватями — солдатики и книги; «пап, мы сами застелем»; «самостоятельные», — сказал Антуан, когда они шли к мэрии; «о, я вообще не знаю, как и чем они живут», — рассеянно ответил Стефан; Антуан молча закурил, и Стефан поправился: «но это не значит, что я ими не интересуюсь, просто…» «просто ты еще сам растешь»; Стефан испугался, что убежит сейчас, прямо в море; утопится от упреков; но Антуан добавил: «но ты хороший отец; ты не боишься, что они станут необыкновенными»…
Так они вошли в мэрию — задумчивые, будто ругались; «привет, Стефан, Антуан» «привет, ребята» «Антуан, вот, передашь нашей маме»; над столом с бумагами Лютеции висел плетеный из тростника абажур; под ним Жан-Жюль читает журнал; на батарею задрали ноги Анри-Поль и Расмус, дымя трубками, как два старинных парохода на Миссисипи; «Дон» и «Магдалена»; пахло их табаком, горелой бумагой суперлегких Жан-Жюля и чаем с бергамотом; Стефан выпивал его порой столько над ноутбуком, что казалось, это и есть запах Гель-Грина — зеленый с черным бархат. Стефан подумал — они — большая семья, братья и сестра; в джинсах, в черных свитерах, кроме Анри-Поля — цвета красного вина: вишневый, малиновый, бордовый; носки его не разочаровали — в шотландскую клетку. «Чаю?» — спросила Лютеция; а Стефан уже понял: что-то случилось; журнал, который читал Жан-Жюль, «Монд» с его первой статьей, про план города, — вверх ногами.
— Ну, что не так? — нахорохорился он, как петух.
— Объясни, как за одну ночь ты перетасовал весь город? Ты вообще понимаешь, что ты сделал? Это же не увольнение и не избиение… это… уму невообразимо… Почему вокзал на востоке? он же по плану — у порта, — и Жан-Жюль открыл разворот, показал сигаретой. — Ты что нам карты путаешь? Чай, не в покер играем…
— А я говорю — хорошо, — снял носки с батареи Расмус, и Стефан подумал — жаркая тут была за меня битва, — отличный план — автономная портовая ветка; мы же не на острове живем, а на материке, и планируется, что по железной дороге пассажиров и грузов будет двигаться не меньше; и еще мне надоело отвечать за половину построек в этом городе, относящихся якобы к порту.
— На меня проблемы свои сваливаешь, долговязый, — начал было вставать Жан-Жюль, Анри-Поль перебил:
— Заткнитесь; Стефан ошибся, но, слава богу, всё еще на такой стадии, что решать Лютеции. Всё равно город только на бумаге — и в «Монд» в том числе; не бойся их, Стефан, пока еще ничего не существует. Просто план утвержден на высших инстанциях, и, знаешь, неожиданно, что вдруг половина города…
У Стефана подогнулись ноги, он ухватился за спинку стула.
— Простите, — сдавленно сказал он. — Я объясню… — что я скажу, промелькнуло в голове вместе со всеми кадрами из жизни, будто летел с одиннадцатого этажа, что это мне сказал Свет? Шестилетний мальчик играет в город, как в Лего? Это у него месть такая… а я тоже… хорош… это всё от недосыпа…
— Исправить, замеры… Честно, это пять дней работы — всего лишь, не волнуйся, и то с перерывами на еду, сон и разглядывание журналов, — и она улыбнулась Стефану как ангел Боттичелли; хотя он испортил ей жизнь.
— Ну и всё, налейте ему чаю, — и он сел, не веря своему счастью; Жан-Жюль смотрел как на выигравшего в казино миллион после почти полного разорения; отвернулся; «когда рядом брат, Жан-Жюль не прощает несовершенства; и тем более когда прощает его брат»; а Антуан протянул конверт с сине-красной каймой, миллионом марок, коллекционируй — это было от мамы; Стефан развернул: «здравствуй, мой милый сын; у нас всё по-прежнему, Эдвард вернулся домой; расходится с женой; очень скучаем по детям; Свету и Цвету; отец порой даже плачет; как они — напиши; Свету скоро в школу— позаботься об этом, пожалуйста… смотрели американский репортаж, записали на видео; и все знакомые говорят, что ты очень изменился; я знала, что у тебя всё получится… я очень горжусь тобой — тем, что ты сделал сам…»; он поднял глаза: все что-то читали, пили чай, бродили, разговаривали, словно чей-то день рождения, семейный, тихий; Расмус смотрел поверх книги на Лютецию — Антуан привез ей целую кипу «Вестников архитектуры» и ELLE; «она для него — как темная ночная бабочка, влетевшая в светлую комнату смелого человека — в сердце; он не знает, что делать, — убить или налить молока — ночные бабочки похожи на горгулий с Собора Парижской Богоматери: страшные и черные, гипнотизирующие тем, что видели за века…» — а «я горжусь тобой — тем, что ты сделал сам», — без семьи ван Марвесов за спиной, росло словно крылья; а потом увидел, что Анри-Поль смотрит на него; трубка из красного дерева, темно-бордовые вельветовые брюки; и кивком предлагает сесть рядом.
— Родители?
— Мама, — от батареи было тепло, как у камина; Стефан понадеялся, что ботинки снимать не надо: носки у него были заурядные — темно-темно-коричневые. — Пишет, что гордится мной…
— Это правильно; надо то самое засмеянное мужество, чтобы здесь работать.
— Я думал, достаточно быть романтиком.
— А что романтичного в неродившемся городе?
— Ну-у… порт, море, лес… Здесь очень красиво.
— Да уж, — Анри-Поль улыбался еле-еле, словно шел по комнате, в которой кто-то спит; «на что он меня проверяет?» — но скорее — странно, не правда ли? Как огромный дом с привидениями. Кто сказал тебе о вокзале? Тонин?
— Нет, мой сын, — Стефан почувствовал себя в лабиринте. Анри-Поль перестал курить, и Стефан понял, что о его детях Анри-Полю никто не сказал. — Я понимаю, что не выгляжу как отец двоих сыновей, но они у меня есть, и оба здесь; Свету — скоро шесть, Цвету — четыре, но он очень хорошо разговаривает и даже умеет считать до ста — это главное — выстраивать солдатиков для боя. Свет — он… да, немного… странный… как Тонин — предсказывает погоду, чувствует мысли…
— А корабли ему не снятся? — Анри-Поль стал опять курить; «де Фуатены, наверное, из тех старых семей, что в родстве с королями; Анри-Поль — настоящий некоронованный дофин Гель-Грина, как Карл до Жанны».
— Снятся, наверное; по ночам кричит, — и стали смотреть, как поднимается к абажуру дым от трубки; поразмышляли о Шьямалане и Пико дела Мирандоле, верящих в сверхъестественное; потом Анри-Поль сказал, и Стефан понял, что мир открылся ему во всей своей красоте, как ночью — звездное небо:
— Когда-то здесь уже был порт; тот маяк, что чинит Расмус по ночам, — его след; когда наши водолазы изучали дно Анивы, нашли абсолютно целые верфи, пристани, доки — всё из камня, всё под морем; просто уровень воды поднимается со временем — уцелел только маяк. Я думаю, поэтому здесь так много чудного: ясновидящие, сны, люди, похожие на розы, которым что-то нужно большее, чем деньги, хотя денег здесь много… Любовь, быть может… Однажды корабли вновь придут в Гель-Грин, и однажды он опять уйдет под воду — круговорот, на котором мир держится… Мы не стали рассказывать это прессе до тебя — это секрет Гель-Грина; и ты не говори — это секрет гель-гриновцев. Ты и хочешь им стать, и боишься, маленький Стефан, я прав?
Подошел Жан-Жюль; «не сердись, Стефан, что я злюсь; это не значит, что не люблю больше, — и протянул пачку журналов, — мы не знали, кто ты и что читаешь; выписали универсальное — “Журналиста” и “Плейбой”»; за спиной веселились, как у фонтана в жару; Расмус в своих розово-сине-красных носках; Антуан с золотыми волосами — Мальчик-звезда; Стефан взял, не поморщившись; «а его можно увидеть?» Анри-Поль уже уходил; высокие, на шнурках, ботинки, как у альпинистов, куртка из темно-вишневого вельвета, в тысяче молний, с клетчатым подкладом; трубка в зубах, как у кого-то усы — особые приметы; темные волосы-ореол, капюшон — корона; бледное красивое лицо; безупречное, как Колизей; но истонченное, источенное, рожденное веком позже, чем нужно; «кого?» «тот порт…» «у Лютеции есть подводные снимки; попроси; она сама их делала; прекрасно плавает; и пишет рассказ», — и ушел; на улице был дождь; темнота казалась прошитой люрексом. Стефан тоже засобирался — а то завтра не встанет; в спину окликнул Расмус: «ван Марвес, завтра в семь здесь»; «а что стряслось?» «идешь с Анри-Полем» «куда?» «в горы; о чём вы сплетничали иначе; о футболе? рюкзак получишь тоже здесь» «а дети?» — вырастут без меня, как у рыбаков, или птенцы больших птиц, погибших на охоте, которые сразу умеют летать — по ветру; «ты что, ван Марвес, боишься, что научим их курить? поживут у Гилти; ступай, вассал; кстати, отличная куртка»; будто наконец окрестили…
Здесь уже был порт; и след — его маяк; это казалось сказкой — как про Трэвиса; и Анри-Поль — конечно, император; Траян из Древнего Рима; мудрец и провидец; его талант — не погода, не будущее, а люди — читать их, как другие читают Бальзака; и целая неделя в горах, а то и полмесяца; костры, тушенка, научусь курить трубку, вырежу из сосны, пропахну, закопчусь; стану как рыцарь — рыцари Гель-Грина, — Стефан засмеялся, как пьяный, — напишу дневник, назову — «Золотое; хроники Гель-Грина, самого прекрасного места на земле…» Он вошел тихо в вагончик, зажег маленькую лампу — свет регулировался и тихо звенел, когда слабый; на полу раскиданы все солдатики — видно, Наполеон опять проиграл; надо Цвету уже купить энциклопедию с панорамными картинками — «Все сражения Наполеона»; Стефан видел такую в Франкфурте-на-Майне, на международной книжной ярмарке; попросить маму выписать; перешагнул: попробуй поднять что-нибудь — устроят рев и закидают кубиками; а потом увидел, что Цвет спит в своей новой кроватке, а вот Света нет — и даже покрывало свежезастеленное не помято. В туалете, на кухне — заснул с книгой — такое бывало; он легкий, как снег; перенести, раздеть; но Света не было нигде. Стефан поцеловал тихо Цвета, ослепительного во сне, как фреска Рафаэля; и побежал через город. «Маленький мой, где же?..» Стефан и представить не мог, как боялся — что не справится, что случится: шиповник, стекло, глубина, высота, ступени, лужи; упал на дверь, позвонил; пусть даже любовью с Антуаном занимается, только знает; заколотил, забарабанил ногами; она распахнула сразу, будто собралась выходить, примеряла перчатки. В пижаме из байки, с рисунком созвездий, сверху — халат до пола, белый, как свечка; на плече пищал котенок, цеплялся коготками; с моря дул ветер, холодный, с кусочками снега; а она — босиком; «эй, ну вы что, заходите!» Включила слабо свет — он тоже тихо звенел под потолком, будто комар; «Свет исчез».
— Вы уверены?
— Его нет в постели, нет в вагончике… Если только он не у вас, я не знаю, что делать, — повеситься или уезжать…
Она смотрела на него внимательно, словно разгадывала кроссворд.
— Я, по-вашему, краду детей, как серебряные ложки? Он не у меня; будете вешаться? Какая безответственность — уезжать или вешаться, ничего не знать о своем сыне; может, он гулять пошел, посмотреть на море; к старому маяку; знаете, как красиво там ночью: вода мерцает на камнях, словно серебряная; вряд ли вы знаете… Подождите, я оденусь… — ушла вглубь; зашуршала одеждой, уронила что-то; Стефан понял — одна; котенок крутился у ног, напоминая лужицу молока; Стефан механически погладил его по макушке, полной пуха, тополиной; понял, что она знает, где Свет; круг посвященных; масоны, шифры, перстни…
— Он у Тонина, наверное, — вышла через полторы минуты, яйца всмятку, белый свитер, пушистый, лохматый, джинсы линялые, надела сапоги и стала похожа на Лютецию — младшую бледную сестру. Все одного рода — из викингов, которые здесь уже жили… — Он часто уходит к Тонину, или Тонин за ним заходит; им интересно вместе.
— И что они делают вместе, на гуще кофейной гадают? — или после шторма — на берегу: ракушки колючие, камни, мусор, янтарь — узор… Она издала смешок, нежный и звонкий; птица заснула в клетке, пестрые перья, и ей снится, что поймала капустницу.
— Разговаривают, Свет рисует под стойкой, а вы даже не подозреваете, что он там, можете сидеть и писать у него над головой статьи, заказываете кофе; он вас любит, но вас нет никогда рядом; а Тонин рядом, ему несложно, — тихонько клеит модели… Вот такие они друзья.
— Я не виноват, — она взяла его за руку, и он испуганно взглянул: так близко оказалась — теплой, как нагретая чаем фарфоровая кружка; вода под солнцем; лето, здесь бывает лето, лето наступит тогда, когда зацветут ягоды морошки, мы будем печь пироги и варить варенье; ты научишь меня; да, научу… Они шли по ветру и снегу, заговорили о хороших фильмах про море — не сопливых и не брутальных, романтичных, но без преувеличений, без псевдоистории, без открытий, корсаров; о том, что их нет вообще; потом вспомнили «Корабельные Новости», «Хозяина морей на краю земли»; ну, «Титаник»; да, да, «Титаник»; а потом она спросила о Капельке: «кто их мама?» Он усмехнулся, словно был готов оклеветать; положите свою правую руку на Священное Писание…
— Я знаю Реку Рафаэля.
Она вздрогнула еле слышно под рукой, будто от хлопка, потом улыбнулась той странной улыбкой Бузинной Матушки.
— Я тоже знаю.
— Я не хотел тебя оскорбить, просто сестра Реки — их мама…
«Ах, вот как», — и остановилась, подвела его под фонарь, села на лавочку, вытащила сигарету — длинную, тонкую, как стручок; «не знал, что ты куришь; не есть хорошо» «это не моя — у Лютеции выпросила; курю раз в год; от разговоров о прошлом; ты любил её?» «что?»
— Ты любил её?
— Капельку? она умерла.
— Ну и что; Река вообще ни одного дня не прожил на этой бренной земле; просто — ответь на вопрос…
— Не знаю; всегда думал, что да; она была совсем не такая, как все вокруг; даже солнце, кажется, вращалось в её системе по-иному — по спирали или скачками; но мы никогда не разговаривали; и её семья — они всегда были важнее для неё, чем мои откровения; когда она была беременна, они садились вокруг неё в кружок и пели мантры на древнеиндийском; а я стоял с букетом цветов в дверях, и никто не предлагал мне сесть рядом… Просто Стефан — как метель или акация во дворе.
— А я была ужасно влюблена в Реку Рафаэля; как кошка; как в голливудского актера. Расмус — он же как рыцарь средних веков; честь, истина, красота, умереть за идеалы; а мне хотелось увидеть Рим…
— Увидела? — он хотел убить её.
— Нет; мы поругались на границе Чехии; он сел в один грузовик, я — в другой; и застряла там в Карвине; работала официанткой, няней на дому… Дивная жизнь была…
— Гель-Грин тебе не нравится; дыра?
— Гель-Грин — это город моего брата; Жан-Жюль — как еще один Расмус; и Рири Тулуз, ты еще с ним не знаком; они все на одно лицо; только Анри-Поля я по-настоящему не выношу, гель-гриновское божество; бегают вокруг него, как щенки; так и разговариваю только с Тонином…
— О будущем? — он возненавидел её такую — вдруг открывшуюся комнату, полную мусора, заплесневевшей еды, разбросанных чулок и переполненных пепельниц в форме голых женщин.
— О рецептах, — и она выбросила окурок прицельно в море — как монетку; «здорово, — думал он, — вот и поговорили»; шли и шли молча; а потом она у самого «Счастливчика Джека» поднялась на цыпочки, вздохнула и поцеловала в щеку — словно подарок вручила, за который страшно волнуется; «не сердись, — говорила улыбка Бузинной Матушки, — прошло столько лет; а ты тоже делал ошибки»; и ошибки — это не Свет и Цвет; и он ляпнул неуклюже:
— А ты знаешь, что Расмус влюблен в Лютецию?
— Ой, бедняга, — словно и не родной брат вовсе страдает, — у неё же парень есть; в Коста-Рике, переводчик с испанского; они письма пишут слезливые, обмениваются сушеными цветами.
— Что же делать?
— Пить много чая, — и они поднялись по лесенке к «Счастливчику Джеку»; было уже три часа ночи; «а что, Тонин здесь и живет?» «конечно; в маленькой подсобке»; она позвонила в колокольчик, снятый, как узнает позже Стефан, с того самого «Сюрприза» Джека Обри; и Тонин открыл дверь, заполнив проём сразу как-то целиком, как кринолин.
— А, за мальчишкой пришли; ну, проходите; и не спится же всем в эту ночь; Расмус Роулинг опять маяк чинит; забрал инструменты мои старинные, — Стефан прошел мимо него с трепетом, Тонин и вправду походил на тот маяк на косе, — вон, в окне видать, — но увидел сначала Света, тихо сидевшего на полу на подушечке и рисовавшего; нос в акварели, губы — он всегда совал кисточку в рот; он поднял голову, узнал отца в свете маленькой лампы, стилизованной под керосинку; «Свет, ты так напугал меня»; сел рядом, просто на пол; а Гилти подошла к окну и стала смотреть, грызя ногти; не всё так просто с её братом — люблю не люблю; сложность соответствовать; сложность бытия; Река и Расмус — грани существования; Тонин вернулся к своей модели — сорокапушечному фрегату с красными парусами; капроновые нити для такелажа.
— А «Титаник» не пробовали делать? — спросил Стефан с пола; заглянул краем глаза в альбом Света — корабль уходит от огромной волны, светящейся изнутри как факел; а на палубе стоит девушка в белом и простерла к волне руки с исходящими от пальцев лучами…
— «Титаник» — простая модель; три трубы, одна — декоративная; она тоже всё время просит «Титаник»; как фильм вышел, все просто на нём помешались. А я люблю паруса: скорости меньше, зато как изящно; это как ноги у женщин; видели, сейчас у всех ужасные щиколотки — из-за скорости, кроссовки, сапоги грубые; а раньше носили каблуки — и щиколотки были как китайский фарфор, тонкая работа…
Стефан засмеялся; голова у него кружилась: Тонин тоже курил трубку, маленькая комната была как флакон — не вздохнуть; раскладная кровать с синим покрывалом, опять фотографии кораблей — современных парусников и реконструкций; красивые часы из руля, пришедшего в негодность; не сувенир — настоящая вещь, как у Платона, праотец-праобраз; Свет заснул тихо, облокотившись на его плечо; «мы пойдем, Тонин».
— Не сердитесь на мальчишку; мне с ним хорошо, а он вроде странный такой же, как я, — «нет, что вы, Тонин, спасибо, что дружите с ним»; Стефан подхватил привычно Света на руки, Гилти открыла дверь; «спокойной ночи, Тонин»; бармен стоял и смотрел им вслед, кисточка в клею в руке, окликнул: «Ван Марвес…» Стефан обернулся, Свет спал на руках, как в гнезде; «не бойтесь его, он видит только свет»; и закрыл дверь…
«Вас проводить?» «нет, я сам; всё сам, буду учиться ходить; завтра уеду с вашим нелюбимым, как овсянка, Анри-Полем; присмотрите за моими?..» «конечно; возвращайтесь; и не позволяйте себя менять»; как будто он ей нравился таким, какой есть; а он дошел до вагончика, открыл дверь локтем — не закрыл, убегая; и положил Света прямо в одежде. «Спи, — коснулся высокого лба, — пусть тебя снятся цветы, а не корабли; корабли — это не вечность; они тонут, гибнут, гниют; а цветы… в Гель-Грине не растут»; Свет был очень похож на него, Стефан смотрел будто в озеро — мысли как мальки, рисунки как кувшинки; сын — как это возможно; не выдержал одиночества и пошел опять к морю; на косу. У маяка светился огонь — переносной противоштормовой фонарь, сочно-желтый, как апельсин; на камне сидел Расмус, курил и смотрел чертежи. Маяк закрывал его от ветра; «привет, Роулинг, не помешаю?..»; так они провели всю ночь, до бледно-голубого, как шелковый шарф, рассвета; Расмус ковырялся в маяке, звенел там железяками, смазывал, матерился чуть слышно; Стефан подавал ему нужные ключи, выныривая из дремы; внутри маяк уходил ввысь, как башня, полная воинов в старину; винтовая лестница, звенящая под ногами, как оружие; к площадке, полной хлама — старого кресла без ножки, разбитых ламп, обрывков бумаги, обломков рам и перил; в маяке и вправду можно было жить когда-то; завести непромокаемый плащ и собаку, пару томов Толкина — но не всего, чтобы не знать, чем дело кончилось; потом Стефан вспоминал ночь, как первый рассвет в своей жизни…
…В походе Стефан не спал еще три дня; а потом свалился у костра, на привале, накануне переправы через одну из горных речек — вода словно коричневое стекло, песок блестит — в нём золото прямо крупицами; Анри-Поль брал такую ледяную горсть в ладонь и показывал Стефану; «вторая Аляска, но писать про это нельзя: понаедут охотники и Гель-Грин перестанет им быть; все наши отчеты о залежах хранятся под грифом “секретно”»; и Стефан писал о соснах, напоминающих ему кардиналов, — в золоте и зелени; слюде в камнях, поросших странным голубоватым мхом; о видах с гор — оглянуться и посмотреть вниз, потерять сознание; Анри-Поль читал у костра и говорил: «похоже»; а когда Стефан наконец заснул, внезапно, на середине фразы, будто его убили в спину, Анри-Поль наклонился над ним, как луна над Колизеем, геолог Руди, самый старый, с бородой и глазами синими, сказал: «пусть спит; трепыхался, как веточка, а то сердце откажет»; и привал продлили; пели песни под гитару тихонечко, варили походной борщ из щавеля; а Стефан всё спал и спал, и звезды меняли над ним свои узоры…
Проснулся он в рассвет, туман обволок всех паутиной; Стефан не понял сначала, где он; ему снился старый дом в городе, где нет моря; гор, леса — только равнины, полные высокой травы — для скота; фермерская область; как-то Стефан ездил в гости на автобусе к своему одногруппнику — Паултье с темно-темно-рыжими, почти бордо, волосами; при всём своём экзотизме Паултье был сыном фермеров и спокойно на выходные ездил махать к ним лопатой; Стефан гордился, что учился с ним; и Паултье любил его. Геологи спали, котелок висел над угольками с остатками ночного чая — черного-черного, сладкого, как мармелад. Стефан прошел немного дальше в лес, за кусты, отлить; застегнулся и вдруг услышал серебряный звук, протянувшийся над лесом, как провод; Стефан вышел из-за деревьев к виду на море: спуск с горы, обрыв, внизу — камни и глубина сразу метра три. Из тумана шел по Лилиан корабль — туман вокруг него отливал всполохами розового и золотого, будто горел; и кто-то на палубе, выйдя, как Стефан, потянуться, проснуться, пробовал флейту. Стефан протер глаза — корабль с красными парусами исчез; и не было его никогда; «красиво как, — подумал Стефан, — море со мной играет»; вернулся к костру. На брезентовом плаще сидел Анри-Поль, небритый, заспанный, похожий на романтичного разбойника из сказки Гауфа, набивал трубку табаком и сосновыми иголками.
— Ты слышал? — спросил Стефан. — На флейте играли…
Анри-Поль не слышал, но поверил; Стефан понял об Анри-Поле самое главное — он всё понимает. Для гель-гриновцев богом был строящийся город; а Анри-Поль — его пророк. Стефан записал это в блокнот с кораблем; но потерял при очередной переправе: уронил рюкзак в воду, упал в воду спасать и блокнот уплыл из кармана; ничего, кроме этой мысли, там не было… И еще когда-то Анри-Поль был женат; развелись; Стефан пытался представить самую красивую на свете женщину, но Анри-Поль не рассказал дальше; потом Стефан спросил о Расмусе: «он влюблен в Лютецию или я сплетничаю?» «знаю; Жан-Жюль тоже любит говорить о других» «у неё есть парень в Коста-Рике; уедет однажды, а Расмус умрет»; «не умрет; у него есть маяк», — и стал выбивать трубку о бревно, на котором сидел…
«Вернусь — опубликую, назову “Золотое”…» — как рефрен из популярной песенки с радио; еще Стефан постоянно стал напевать за одним геологом: «с неба падала вода, тра-ла-ла»; геолог рассказывал, что песенка длинная, про море, про розы; он услышал, как её пел какой-то молодой монах в самолете — летел на Мальту, а геолог — в Гель-Грин; разговорились. Гель-Грин ломал тело Стефана, как военная служба; благоуханным туманом, соснами, сопками, полными багульника, — в Гель-Грин приходила весна; Стефан находил морошку, ел её горстями, пахнущую шелком, и думал иногда о Гилти; как о чем-то привидевшемся…
…Он вырос, изменился; городская бледность сменилась яркостью Боттичелли; под ногти забился песок, полный золота; «вернемся в шторм», — сказал старый Руди; небо было так низко, что, казалось, касалось макушек; Стефан нес коробки с образцами, внутри стекло и вата; ужасно боялся споткнуться; они спали внутри, эти камни, как яйца редких птиц; и пока с горы Гель-Грин — только крошечный белый поселок.
«На город надвигается страшный шторм», — пробормотал Стефан; Анри-Поль, шедший рядом, улыбнулся еле-еле — обветрил губы; «Корабельные Новости» он тоже любил; пахло пронзительно солью и морскими водорослями, шторм пришел с запада; Стефан вспомнил свой первый шторм-лунную ночь. «Дети, — подумал он, — у Гилти…»; чем ближе к городу, тем труднее было дышать: воздух был словно кожа. «Сначала в мэрию, оставь там образцы». Дали ключ; Стефан возился, искал свободное место в шкафу, и вдруг ударило в стену; Стефан замер, потом выглянул — море шло на Гель-Грин. «О боже, Свет, Цвет», — он захлопнул шкафы, зазвенело стекло, Стефан выбежал на улицу. Дождь хлестал с такой силой, будто бил, сражался; Стефан натянул капюшон — за неделю он сжился с курткой, как с женщиной; побежал через улицы; открыл свой вагончик — никого не было; темно и тепло; на столе — стакан сока и книга; Стефан нашел телефон в рюкзаке — Анри-Поль одолжил.
— Да?
— Расмус!
— А, вернулись… Ты где?
— У себя; где Свет и Цвет?
— У Гилти; но сиди лучше дома; слышишь, как хлещет.
— А сам?! Я слышу, ты чинишь маяк!
— Не могу уйти, мне кажется, я угадал…
И тут прервалось; словно разбилась тарелка. Стефан открыл дверь — ветром её захлопнуло; шторм, его назовут позже «Ивейн», порвал все провода в округе, унес двенадцать лодок; Стефан снова открыл и побежал, как на крик. Ничего не было видно, кроме снега — уже снега; вдоль тротуаров были протянуты леера, как на кораблях в старину; Стефан цеплялся за них, как за ветки; «Анри-Поль, остальные — добрались?»; а потом ударился лицом о её дверь.
— Гилти!..
Она открыла, услышав, ждала всю эту неделю в окно, как суженая; втащила — избитого ветром; из носа текла кровь; «о боже, Стефан», — побежала за ватой; он отвел руку, не спросил, где дети; поцеловал крепко, как не умел до того; повалил на ковер, теплую, нежную, полную звезд; становясь мужчиной, как вырастая из земли; а в маяке стоял Расмус и смотрел в верх темной башни, темнота что безответная любовь; «неудачник, Лютеция уедет к другому; а порт так и будет разваливаться, будто карточный домик»; и стукнул ключом по починенному безупречно механизму, уронил внутрь, зазвенело; Расмус шагнул со ступеней во мрак, матерясь, и вдруг что-то загудело внутри, словно нужно было только попросить; шар с зеркалами закрутился, наполнив светом старый маяк, и колокол ударил, призывая корабли…
Маяк на косе работал, и люди выходили из домов, в шторм, и смотрели на луч света, ставший в Гель-Грине солнцем; а затем уходивший в море, полное волн; открывая дорогу; маяк увидели сразу пять кораблей; «что это?» «Гель-Грин, — на карте, — новый порт»; а Свет и Цвет стояли на чердаке, где играли и заснули; Цвет разбудил Света, стряхнул с него паука; «Свет, смотри, шторм и маяк»; ночь раскалывалась маяком, как молотом; и Свет увидел их — те пять кораблей, что смотрели в подзорные трубы, и еще тысячи, отовсюду: огромные и крошечные, с двумя треугольными и двумя сотнями парусов; резные, из дерева, с пушками, гребцами, трубами, винтами; матросы кричали на разных языках и всё понимали; перебрасывали друг другу канаты; римляне в легких сандалиях из теплого дерева, викинги в коже, смуглые греки и турки, европейцы в костюмах всех эпох; Свет смотрел на них, идущих в Гель-Грин, и дрожал от такой красоты, заполнившей небо; а Цвет спрашивал брата, чувствуя чудо: «Свет, что ты видишь, скажи, что это значит?» — и Свет ответил, сжав его пальцы: «Это значит, что мы бессмертны».
ДИКИЙ САД
Хоакин дежурил в ночь; с двадцать седьмого октября на двадцать восьмое; газеты назвали её наутро «страшной», потому что от ветра рухнуло столетнее дерево на трансформаторную будку в микрорайоне — во всех домах, как в рекламном ролике, погас свет. Кроме областной больницы, которая имела автономное электропитание; Хоакин проходил здесь практику, сидел на корточках в курилке, тонкой металлической площадке между лифтами; вместо стены — стеклянный коридор; и тихо-тихо, будто подкрадываясь, курил; темно-коричневые сигареты; он сам их делал — из темно-коричневой, тонкой, как волосы, и промасленной, как куртки портовиков, бумаги, набивая табаком «Капитан Блэк-Роял», пахнущим сливой и корой темных деревьев. Дождя не было, хотя тучи в полную луну серебряные неслись, как стая птиц; юноша увидел, как взметнулась в небо свечка пожара от трансформаторной будки, понеслись, разбрасывая синие снопы искр, алые пожарные машины; всё это был только цвет, как смотреть на аквариумных рыбок, — до пятого этажа не доносилось ни звука; а потом вышла из родильного отделения женщина и вытащила вонючую, как рыба, беломорину.
— Не могу, — сказала, села рядом, пахла потом и кровью, как звери в цирке, — уйду я отсюда… Умерла, молодая такая, красивая, из журналов за сто долларов…
— А ребенок? — Хоакин работал здесь месяц и наслушался как священник.
— Живой, такая лапочка… мальчик…
— В приют?
— А куда еще, если ты не возьмешь, — больница была построена в здании монастыря шестнадцатого века; медсестры носили форму, стилизованную под монашескую, — белое покрывало и синие платья ниже колен; выражались как сапожники; самыми известными отделениями были хирургическое, куда взяли Хоакина по протекции дяди, и родильное: с молчаливого согласия еще монастыря с шестнадцатого века сюда приходили женщины, рожали анонимно и оставляли детей — в приют для младенцев; в соседнем здании — красный кирпич, витраж с Мадонной — необыкновенная красота, в расписании всех туристических буклетов. Судьба детей принадлежала далее католическому приходу. — Странные у тебя сигареты, покажи; сам делаешь?
— Отец научил; разве можно усыновить ребенка до приюта?
— Нет, конечно, но я сегодня одна дежурю и никому не скажу.