Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мария Эрнестам

Под розой

То божество намерения наши довершает, Хотя бы ум наметил и не так. У. Шекспир «Гамлет»[1]
Я рассказывал тебе о китах? Нет? Тогда я расскажу тебе о китах в Ледовитом океане. О том, как они занимаются любовью.

Мы, люди, встаем и идем вперед. Мы выпрямляем спину, насколько это возможно, и устремляем взгляд в синее небо над нами. Мы поднимаем одну ногу и опускаем ее на землю, потом — вторую, и снова первую, и так снова и снова. Это наш способ достичь задуманной цели, если она у нас есть и мы не просто слоняемся ради удовольствия. Хотя на самом деле это не имеет такого уж большого значения. Ведь движения остаются прежними: одна нога перед другой, держать спину прямо. Не забудь.

Огромные киты в океане делают не так. Они борются с волнами, наваливаясь на них всем телом, и плывут в ледяной воде, которая омывает их со всех сторон. Им не нужно ставить одну ногу перед другой, они могут плавными красивыми движениями огромного тела двигаться, куда захотят. Когда китам нужно вперед, они не думают о паре жалких маленьких ног, они плывут головой вперед. Они плывут вперед лежа. Не забудь.

Когда люди занимаются любовью, они тоже предпочитают делать это лежа. Так они могут смотреть в глаза любимому, угадывать его самые сокровенные мысли и желания и воплощать их в реальность. Люди касаются друг друга руками, созданными не только для движения к цели, но и для ласк. Если все идет хорошо, люди могут соединиться в нечто большее, чем они были, когда ложились, чтобы заняться любовью. Это очень важно. Не забудь.

Когда киты занимаются любовью, они не ложатся. Нам, людям, их видно за несколько километров. Два огромных существа поднимаются из воды. Влажное дыхание вырывается наружу фонтаном брызг, выражая их чувства в этот момент. Тела плотно прижаты друг к другу. Киты в океане занимаются любовью стоя, они не могут видеть друг друга, потому что глаза у них расположены по бокам огромной скользкой головы и смотрят назад. Они не могут видеть звезд на небе и читать в глазах любимого. Киты не могут обнять друг друга плавниками, но от страсти вибрирует каждый грамм их многотонного тела. Нам, людям, которые весят всего каких-то несколько десятков килограммов, трудно представить всю мощь их акта любви, настолько огромна, всеобъемлюща, бесконечна их страсть.

Оторвавшись друг от друга, киты погружаются обратно в ледяную воду. Победившие и проигравшие, они возвращаются туда, откуда пришли. Опускаясь на глубину, они возрождаются к новой жизни.

ИЮНЬ

13 июня

Мне было семь лет, когда я решила убить свою маму. Но успело исполниться семнадцать, прежде чем я это сделала.

По одной только этой фразе видно, что на сей раз я решила написать правду. Я давно уже ничего не писала, и тем более правду. Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз отправляла кому-то открытку или письмо. Дневник я тоже не вела. Меня никогда не прельщала эта идея. Слова и мысли, что вертелись у меня в голове и казались такими важными и оригинальными, бледнели и умирали, стоило им оказаться написанными. Словно успевали завянуть за время короткого пути от головы до бумаги.

Разница между мыслью и ее письменным выражением в тех редких случаях, когда я пыталась вести дневник, была столь весомой, что в конце концов я решила ограничиться констатацией фактов. «Яйца и масло, помидоры и редис». «Позвонить зубному». Вам может показаться смешным, что человек заводит дневник в пятьдесят шесть лет, но что есть, то есть. Не случайно же он попал мне в руки, этот дневник. Мне дала его Анна-Клара. Такой подарок обязывает. Немало лет прошло с тех пор, как у меня были перед кем-то обязательства. С этим чувством я рассталась задолго до того, как перестала писать письма. Но я отклоняюсь от темы.

Я получила дневник в подарок на день рождения. От Анны-Клары, моей младшей внучки. Самой странной из всех. За это я и люблю ее больше других внуков. Ее старшие брат и сестра, Пер и Мари — милые, послушные дети с добрым открытым взглядом и доверчивой душой. В Анне-Кларе же есть что-то темное, что-то опасное. Она редко раскрывает рот, только если ей что-то нужно: «Можно мне хлеба? Можно мне сока? Можно, я пойду почитаю?»

Сколько я ее помню, Анна-Клара спрашивает, можно ли ей пойти почитать. Когда я киваю, а киваю я всегда, она отправляется в мою спальню, где прикроватная тумбочка завалена книгами и старыми газетами. Пока все общаются за чашкой чая и бутербродами или ужинают и пьют вино, она сидит там одна и сосредоточенно читает. Это меня удивляет и восхищает. Я никогда не говорила ей об этом, но она знает, что мое неизменное «да» означает одобрение. Это еще одна причина, почему Анна-Клара моя любимая внучка. Ей не нужны слова.

Даже в праздничный день она сидела в спальне и читала. Забралась на мою постель, подложила под спину подушку, укрыла желтым пледом ноги, поставила тарелку с куском торта и стакан морса на тумбочку и погрузилась в чтение. Она методично перелистывала одну газету за другой. Сообщения с мест боевых действий в серьезных газетах, расследования преступлений и сплетни из жизни звезд в бульварной прессе. Сколько ей сейчас? Восемь, девять? В таком возрасте не всякий ребенок умеет бегло читать сложные тексты, поэтому родители не устают отмечать ее редкий талант, тем более что больше о ней сказать нечего. «Пер забил три гола на футбольном матче в пятницу. Мари играла на флейте на выпускном вечере. А Анна-Клара… это поразительно, сколько она читает. Скоро она прочтет все книги дома и отправится в библиотеку, опустошая полку за полкой». Так она и поступает. Полка за полкой. Книга за книгой. Предложение за предложением. Слово за словом. «Да, она много читает, Анна-Клара». И все.

Празднование моего дня рождения шло без сюрпризов. Около двух соседи и родственники ввалились в дом со словами «С днем рождения тебя!», стараясь как можно быстрее оказаться в гостиной и захлопнуть дверь на улицу, где хлестал дождь. Он гнал их от машин к порогу, портя прически и туфли. Свен радушно принимал гостей, и скоро весь оказался увешан плащами и зонтиками, которые, я уверена, потом, когда никто не видел, просто свалил в кучу в углу прихожей. С профессионализмом метрдотеля Свен провел пришедших в гостиную, куда перенес все столы и стулья, что нашлись в доме, образовав маленькие островки, где могли расположиться гости. Сюзанна, моя старшая дочь, рассаживала их, но, стоило ей отвернуться, как они тут же начинали пересаживаться. Мало кому хотелось оказаться за одним столом с людьми, с которыми нет общих интересов или расходятся взгляды на жизнь.

А вот Эрик, мой младшенький, незаметно прокрался меж столов и уселся в коричневое кожаное кресло, откуда мог видеть все и всех. Вид у него был растерянный, даже расстроенный, потому что он, как и я, только что заметил, как его подружка Иса скрылась в кухне, чтобы стащить чего-нибудь вкусненького. Другими словами, все было как обычно, ничего другого я и не ждала. В пятьдесят шесть лет тебя уже трудно чем-то удивить. Не припомню, когда со мной такое в последний раз случалось. С годами все становится предсказуемым. Вкус притупляется, зрение слабеет. Только запахи, запахи остаются.

Свен накупил печенья, пирожных и торт «Принцесса», который я вообще-то не люблю, но в принципе могу есть, если он свежий. Все угощались без стеснения. Гудрун и Сикстен наверняка не обедали, рассчитывая поесть у меня в гостях. Я отметила, что Гудрун положила себе в тарелку три куска торта, рассказывая, что сама сшила себе платье из покрывала в доме престарелых, где иногда подрабатывала.

— Да уж, на него в свое время немало помочились, — сообщила она Свену, любовно поглаживая ткань.

Я сделала глоток чая, чтобы меня не стошнило. С Гудрун мы дружим с детства. Она верная подруга, что искупает ее недостатки, к коим относятся не только подобные платья, но и аппетит, который с годами только рос, так что она становилась все больше похожа на пончик.

Свен суетился, подливая всем вина, подавая пирожные и унося грязную посуду на кухню. Сюзанна помогала ему, рассказывая гостям, что еще несколько лет назад я сама пекла торты на свой день рождения, а теперь вообще не подхожу к плите. Я подавила желание резко возразить и только намекнула, что теперь все, что угодно, можно купить в магазине, и нет никакой нужды торчать целый день в кухне. К тому же, надо дать шанс заработать молодежи, которая печет пироги и ходит по домам, продавая их.

Я не сказала, что масло, пристающее к пальцам, и склизкий желток с годами стали внушать мне такое отвращение, что теперь я вынуждена делать глубокий вдох, прежде чем войти в кухню. Словно вся та пища, которую я готовила и ела все эти годы, скопилась во мне, и не осталось места для новой. «Ты должна больше есть, мама», — говорит мне Сюзанна и укоризненно качает головой. «Занимайся своими делами», — вот что она слышит в ответ. Пока я здорова, я ем, сколько хочу.

Наш дом обставлен в эклектичном стиле, который теперь считается очень модным. На светлом деревянном полу лежат яркие ковры, стоит старинная, отреставрированная мебель. На раздвижном диване мягкие подушки и покрывала, там уютно сидеть. Больше всего мне нравится старинный секретер из золотистого дерева с маленькими ящиками и откидной крышкой. Именно там Свен сложил все подарки и поставил вазы с букетами цветов, которые гости срезали в своих садах и наспех перевязали желто-синими лентами. Еще мне подарили пару бутылок вина. Надеюсь, хоть какое-то из них можно пить.

Я не скрываю, что люблю пропустить стаканчик-другой вместо того, чтобы поесть. Но с годами у всех появляются слабости. Я дожила до пятидесяти шести лет — не многие фанаты здорового образа жизни могут этим похвастаться. Если я и сокращу себе жизнь на пару лет, выпив лишнего, это мое дело и никого больше не касается. Это звучит так, как будто я оправдываюсь — что ж, может, оно и так. Но я сама знаю, что мне можно, а что нет. В мои годы гораздо приятнее полагаться на чувства, чем на разум. Разум вообще вещь спорная.

Подарки не были ни оригинальными, ни продуманными, но ничего другого я и не ждала. Разве можно подарить пятидесятишестилетней женщине то, что ей на самом деле нужно и чего она не могла бы купить сама? Пер и Мари нарисовали мне картинки, очень неплохие. Кроме того, Мари подарила мне ароматическое мыло, которым я вряд ли буду пользоваться. Анна-Клара принесла сверток из розовой бумаги. Когда я достала из него дневник с изображением куста роз на обложке и кошкой, которая нюхает цветы, у меня задрожали руки. Она знает. Я подняла взгляд и встретилась с внучкиными зелеными, как у меня, глазами.

— Спасибо, Анна-Клара. Дневник — это очень мило. Как ты догадалась?

Я не ждала ответа, но Анна-Клара сказала:

— Ты давно его хотела. Можно мне пойти почитать?

Я кивнула, и она исчезла, оставив меня листать чистые страницы дневника. Они ждут от меня признаний, поняла я. Словно сквозь туман, до меня доносились слова Сюзанны о том, что когда Анне-Кларе пришла в голову эта идея, она все магазины перерыла в поисках дневника с розами на обложке, и что я могу поступить с ним, как хочу, — использовать в качестве блокнота или как-нибудь еще. Я не стала отвечать, просто положила его на стол рядом с другими подарками. Этот был сделан от чистого сердца и поэтому очень мне дорог.

Гвоздем программы в тот день, без сомнения, была Ирен Сёренсон. Ее привезли Фредрикссоны. Ирен выглядела намного моложе своих восьмидесяти лет, так она всегда выглядит на праздниках, где не надо платить. Сегодня на ней была блестящая бирюзовая блузка, которая ей очень шла, темно-синяя юбка, золотистое ожерелье и сине-зеленые серьги. Она смотрелась намного элегантнее других женщин. За десертом она вдруг заявила, что муж номер два всегда хватал ее за грудь, прежде чем налить кофе.

Мужчины расхохотались, женщины неловко прыснули, услышав эту фривольную историю. Кто-то отметил, что это забавно, когда люди решаются рассказывать такие подробности своей личной жизни. Ирен только покачала головой: «Главное — мне есть, что вспомнить в старости».

Часа через два гости уже были навеселе. Свен расщедрился и выставил на стол коньяк и портвейн. Потом все начали прощаться, и вскоре остались только члены семьи, наслаждаясь в тишине последней чашкой чая и остатками торта. Я вытащила Ису и Эрика из кухни, они неохотно вернулись в гостиную, отведали торта, устроились на диване и начали без стеснения обниматься. Пер и Мари достали старую «Монополию». Перу удалось заполучить несколько отелей, и он намеревался обанкротить сестру.

Сюзанна рассказала, что у нее по-прежнему полно дел на работе в адвокатской конторе, которой она отдала большую часть жизни, и ее собираются отправить в командировку, причем не куда-нибудь, а в Рио-де-Жанейро. К сожалению, ей не удастся задержаться там на пару дней, чтобы посмотреть город, потому что Йенс, отец ее детей, не готов сидеть с ними так долго.

Она произнесла это с таким негодованием, что даже Мари вздрогнула, оторвавшись от игры. Я поспешно спросила Свена, не хочет ли он еще чая, чтобы избавить детей от необходимости выслушивать все это. Им и так досталось за время развода родителей, который длился, казалось, целую вечность.

Потом Сюзанна минут пятнадцать уговаривала Анну-Клару отложить газету. Этот конфликт всегда заканчивался одинаково: я разрешала девочке взять газету с собой. Погруженная в чтение, она последней вышла на улицу. Свен захлопнул дверь, повернулся ко мне и сказал, как всегда: «Ну, кажется, праздник удался».

Теперь он спит, довольный прошедшим днем. Нам удалось собрать всех друзей и родственников вместе, мы отпраздновали мой день рождения. А я сижу за столом и пишу. На часах два ночи. Или, правильнее сказать — утра. Я убрала подарки, отодвинула букеты, и теперь здесь достаточно места для дневника и моих сбивчивых мыслей. За окном дует ветер, как всегда в июне, лето только вступило в свои права, и ночи еще светлые. Я родилась тринадцатого июня, и сколько себя помню, в этот день всегда идет дождь. И сегодня тоже.



14 июня

Я снова сижу за столом. На часах почти три ночи или утра, но сон покинул меня вместе с усталостью. Словно возможность писать всего за один день стала потребностью. Подарок на день рождения, розы на дневнике… Наверное, это прорвало плотину воспоминаний. Жизнь не может быть удивительнее, чем она есть.

До меня доносится похрапывание Свена, и я не могу не улыбнуться. Там в спальне, всего в нескольких метрах от меня, лежит мужчина, с которым я прожила целую вечность, и все равно мне приятно, что он рядом, хотя это уже и не будит мыслей о безудержной страсти. Он обнимает меня, желает мне спокойной ночи, иногда целует или гладит по руке, но это все равно что ветер, который гладит тебя по спине, или море, которое охлаждает разгоряченное вспотевшее тело. Куда подевались воспоминания? Не могла же я забыть, что такое заниматься любовью? Конечно, нет, такое не забывается, но эти воспоминания причиняют мне боль, и я заставляю себя забыть. Забыть, как его руки касались моего тела, как я отвечала на эти прикосновения. Я помню, что чувствовала тогда, но не позволяю воспоминаниям нахлынуть на меня, как не позволяют себе расчесывать комариный укус. Мы рано проснулись вчера и разговаривали в постели, прежде чем Свен пошел ставить чайник. Я осталась лежать и читала, поэтому он застал меня врасплох, когда появился в спальне с подносом, на котором были завтрак и вчерашний букет цветов, уже немного увядший. Там же был кусок вчерашнего торта, уже утративший свежесть, со слипшимся кремом. Гниение — быстрый процесс, подумала я. Кому, как не мне, это хорошо известно. Свен принес поднос и себе тоже. Мы сидели в постели, завтракали и разговаривали.

Я смотрела на него и видела мужчину в годах, с седыми волосами, все еще сильными руками и лукавым выражением глаз. Он что-то прокомментировал, я засмеялась и подумала, что ради таких минут стоит провести вместе всю жизнь. Не ради праздников, не ради ночей любви или примирений после ссор, а ради разговора за чашечкой чая, совместного обсуждения проблем, обмена мнениями, тишины при зажженных свечах. Мы поговорили о вчерашнем дне, о гостях, о детях, о молчаливой Анне-Кларе и напряженной Сюзанне, вспомнили, какой моя дочь была раньше — открытой, непосредственной.

— Помнишь, как я ездил вокруг роддома, чтобы в машине было тепло, когда мы повезем ее? — спросил Свен.

Конечно, я помнила.

Сюзанна. Она родилась такой веселой. Наверно, ангелы пели в тот день, потому что все в роддоме смеялись, и смех заглушал мои крики. Мной занимались две акушерки — ошибка в расписании дежурств оказалась мне на руку. Они стояли по обе стороны кресла и держали меня за руки. Слезы текли у Свена по щекам. А потом она появилась на свет — маленький красный комочек с темными волосами и шоколадными глазами, который вопил так, словно наступил конец света. Радостная Сюзанна, поющая Сюзанна, она словно порхала по жизни и вносила хаос повсюду, где появлялась. При виде ее личика все вокруг светлело. Она лежала и ворковала в нашем стареньком «Фольксвагене», когда мы с гордостью везли ее из роддома холодным и дождливым июньским днем.

Куда она подевалась? И откуда взялась эта неприступная, жесткая Сюзанна, которая прячет чувства за маской вежливости и никогда не признается, что у нее на душе? Сюзанна, которая кратко отвечает: «Хорошо», когда мы спрашиваем, как дела у нее и у детей. А они, ее дети, не готовы к тому, что эта новая Сюзанна должна заменить им полноценную семью.

Ветер рвет ветки деревьев, нет и намека на лето. Если б не светлая ночь, можно подумать, что на дворе октябрь или ноябрь. Дождь лил весь день, превратив лужайку в мокрое черно-зеленое месиво. Но розовые кусты стоят прямо. У них такие сильные корни: ничто не заставит их сдаться. Лепестки роз опадают, но я знаю, что скоро раскроются новые бутоны. Я это знаю.

Я надела дождевик и резиновые сапоги, чтобы сделать традиционный утренний обход. Как обычно, сперва я подошла к розовым кустам, поздоровалась с ними и вдохнула медовый запах буйно цветущего шиповника. Это ритуал: я должна убедиться, что с моими розами все в порядке. Я намочила лицо, прислонившись щекой к розе сорта «Peace» — на ее желто-розовых бутонах сверкали капельки воды. Щеку оцарапало шипом, но это ничего. Никто не заметит маленькой царапины среди морщин. Кровь смыло со щеки дождем, но боль осталась и сопровождала меня всю прогулку, напоминая о том, что было и никуда не денется. Шипы колются, но этот риск предсказуем, и я иду на него сознательно.

Я дошла до моря, не встретив по дороге ни души. Никому и в голову не придет выйти на улицу в такую мерзкую погоду. Дождь хлестал по белым гребешкам волн, временами сквозь пелену проглядывала синеватая вода. Каменная стела устремлялась в серое небо, как дань памяти первым шведским баптистам, крестившимся здесь, в Фриллесосе, возможно, в такую же погоду. На горизонте виднелись острова, на которых я бываю все реже, потому что Свену больше не хочется плавать на лодке. Я, конечно, могла бы съездить туда одна, но мне уже трудно залезать в лодку и выбираться из нее. Из-за больной спины ноги плохо слушаются меня, и легко поскользнуться на мокрых камнях. А песчаные пляжи я презираю — они слишком доступны.

Меня влекут скалы — нагретые солнцем, ласкающие кожу, на которых так сложно удержаться, когда они мокрые. Острые и гладкие, большие и маленькие, обломки скал меня завораживают. Эрик никогда не разделял мою страсть к морю и избегает поездок на лодке. Сюзанна иногда соглашается со мной съездить. Это лучшие мгновения в моей жизни. Термос, пара чашек, крики чаек, солнечный закат… Только тогда я вижу в женщине, сидящей рядом со мной, прежнюю Сюзанну. И себя.

Теперь же я стою на берегу и смотрю на очертания островов на горизонте. И тоскую. Раньше мы нередко добирались даже до Нидингарна, Свен и я. Ловили там рыбу. Нам удавалось добыть много крабов, и потом мы приглашали соседей на простой, но очень вкусный ужин. В гавани стоит наша старая лодка, в ней можно выходить в море в самый сильный ветер. Мы поставили ее там в мае, хорошенько просмолив и заново покрасив, но она все равно выглядит брошенной и забытой.

Хотя это было совершенно бессмысленно, я залезла в нее и начала вычерпывать воду. Я знала, что скоро она снова заполнится водой, но не смогла удержаться. Лодка должна знать, что я существую. То, что мы с ней пережили вместе, наши ночные прогулки — тайна из тех, что связывают навеки.

Я пошла обратно к дому мимо кемпинга, где первые туристы проклинают себя за выбор места отдыха. Церковь на холме тоже выглядела заброшенной. Никто не искал прощения грехов или спасения души посреди недели, и никого нельзя в том упрекнуть. Это в воскресенье люди вспоминают о душе и посещают церковь. Иногда я думаю, что церковные скамьи слишком удобные. Они должны быть жесткими, чтобы боль в спине постоянно напоминала о грехах. Я не ищу ни прощения, ни благословения. Не знаю, кто может простить меня, и можно ли вообще простить то, что я сделала.

Пансионат рядом с церковью давно уже не место отдыха. Теперь это дневной центр досуга для детей. Раньше тут останавливались пожилые пары, сидели под зонтиками от солнца, ходили на обед, совершали прогулки и посещали церковь. Теперь же те, у кого есть деньги, отправляются в южные страны и играют в гольф, пока их не хватит удар, и это куда лучше, чем медленно умирать в доме престарелых, потому что в нашей стране за пожилыми ухаживают из рук вон плохо: об этом я читала в газетах и слышала от друзей.

Надеюсь, когда придет время, у меня хватит сил доплыть до островов и спрыгнуть со скалы, чтобы никогда не вынырнуть. Больше всего мне хотелось бы сброситься с самых острых скал в Нурдстен, потому что это самое красивое место для того, чтобы там умереть. Но я не могу не думать о тех, кто придет туда искупаться и узнает, что какая-то сумасшедшая покончила с собой в их любимом местечке. «Не могла, что ли, броситься под поезд — они теперь такие быстрые», — возмутятся они. Но я никогда не забуду девушку, которая бросилась под поезд, и не смогу это повторить. Предпочитаю, чтобы меня поглотила вода, хотя знаю, что и таких немало.

Сегодня мысли у меня мрачные. Или, может, они всегда были мрачными, а я заметила это только сейчас, когда увидела их на бумаге, написанные маминым почерком. Маминым и моим. А может, виноват дождь, что так и продолжал лить, когда я подошла к дому, насквозь промокнув. Свен догадался разжечь камин, благо, у нас всегда заготовлены дрова. Заготовка дров была моей обязанностью в детстве, и я охотно продолжаю этим заниматься. Кладу полено, заношу топор, чувствую, как лезвие вонзается в древесину, и полено с треском раскалывается на две половинки. Одна плохая, другая хорошая, думаю я, потому что одна всегда получается ровнее и красивее другой. Но только вместе они создают гармонию целого.

Мы провели весь день с зажженным камином, пока дом и я не просохли и согрелись. На камине, как всегда, стояла мраморная статуэтка Девы Марии и наблюдала за нами. При свете камина она словно оживала и благословляла меня по старой привычке. Мраморную статуэтку Девы Марии в полметра высотой я получила в подарок от бабушки с дедушкой, и когда-то она казалась мне необычайно красивой. Я и сейчас чувствую себя рядом с ней в безопасности, но даже она не может избавить от ощущения, что это лето будет печальным. Пиковый Король стоял у меня за спиной и заглядывал через плечо. Я чувствовала затылком его дыхание. Я должна писать. У меня нет выбора. Я всегда помнила, что киты пробуждаются к новой жизни, опускаясь под воду.



15 июня

Дождь шел весь вечер, и когда я выглянула в окно, молния рассекла небо надвое. Через секунду раздался удар грома. Но я не боюсь грозы, она мне всегда нравилась, особенно в детстве, когда я лежала ночью без сна и рассматривала тени на потолке, представляя, кем они могут быть. Я видела то собак, то ангелов, и всегда — таинственную фигуру Пикового Короля. Он появляется в моих снах и фантазиях, сколько я себя помню, и иногда придает мне сил, а иногда пугает до смерти.

Пиковый Король часто рассказывает мне о китах в Ледовитом океане, о том, как они живут, думают, любят друг друга, о том, что они могут проглотить грешника и выплюнуть его потом далеко от родного дома. Я прошу обнять меня и убаюкать. Иногда Пиковый Король соглашается. Временами я скучаю по нему, порой прошу совета. А бывает, умоляю исчезнуть, оставить меня в покое, потому что он никогда не показывает мне свое настоящее лицо. Но всегда возвращается, чтобы присесть на край постели, и убежать от него невозможно, как от собственной тени.

Несмотря на ужасную погоду, мы со Свеном провели чудесный день — читали, разговаривали, даже разобрали кое-какие бумаги. Теперь он спит. На часах за полночь. Он спокойно похрапывает, не подозревая, что я сижу и пишу по ночам. Я зажгла свечи и откупорила одну из бутылок, подаренных на день рождения. Скромное бургундское, но пить можно. Трудно определить, сколько ему лет. Время остановилось, утратив значение — для старого человека каждая минута может стать последней.

Ветер бил в окно. Я подняла глаза и увидела, что в стекло ударилась птица, наверное, потеряв ориентацию в такую погоду. Она осталась лежать на террасе. Надеюсь, с ней все в порядке, потому что не могу выйти на улицу и помочь ей. Я знаю, природа справится сама, если это имеет какой-то смысл.

Природа может быть жестокой, но когда она предает, то делает это неосознанно. Никто не управляет движением ветра, никто не прячет солнце за облаками. С людьми все по-другому. Мне было семь лет, когда запах предательства стал настолько удушающим, что я решила убить свою мать. Что было до того, я помню смутно и не стану излагать на этих страницах. Говорят, что я рождалась трудно, словно не желала выбираться из чрева матери.

«Она как будто не хотела вылезать», — объясняла акушерка, как мне потом рассказывали. Я же ничего не помню, только смутное ощущение, словно цепляюсь за что-то в темноте, не желая приходить в мир, сулящий мне одни неприятности.

Мама часто говорила, что нет ничего ужаснее, чем роды. Мое рождение навсегда отбило у нее желание снова забеременеть, поэтому у меня нет братьев и сестер. Может, все сложилось бы по-другому, если бы я была спокойным младенцем, но это было не так. Я отказывалась брать грудь, а если и сосала несколько секунд, то соски у матери болели. Это она мне рассказала. Тяжелее всего, по ее словам, было по утрам, когда она, содрогаясь от боли в набухших грудях, была вынуждена сцеживать молоко в раковину. А папа давал мне бутылочку, чтобы я наконец успокоилась. Только у него на руках я засыпала.

В результате у матери произошел застой молока, и она оставила попытки меня кормить. В этом была и положительная сторона: теперь она могла есть и пить все, что хотела, не опасаясь повредить мне. Она говорила, что старалась кормить меня грудью до последнего, потому что умела добиваться своего, но ведь нужно думать прежде всего о себе, особенно в опасных ситуациях. Это как в самолете: «Сначала наденьте маску на себя, а потом на ребенка».

И все же я думаю, она прекратила кормить меня грудью, чтобы не испортить свой бюст. Разумеется, она говорила, что пожертвовала им ради меня, но я видела его — мало кто из ее ровесниц мог похвастаться таким красивым и упругим бюстом. Трудно было поверить, что мама вообще кормила ребенка.

В детстве со мной было не меньше проблем, чем в младенчестве. Кормить меня было настоящим мучением: ела я крайне медленно. Зато могла сама себя занимать, часами играя в игрушки и мячики, и только по ночам с трудом засыпала: я постоянно видела черную фигуру, которая рассказывала мне о рыбах. Позднее я окрестила ее Пиковым Королем. У мамы не хватало на меня терпения. Моим воспитанием пришлось заниматься папе, и у него это получалось куда лучше. Во всяком случае, он никогда не жаловался и говорил мне, что я была спокойным и милым ребенком.

Мама мне этого так и не простила. В детстве я постоянно слышала, что хуже меня — младенца могу быть только я — ребенок. Это были пятидесятые годы. Повсюду прогуливались аккуратные мамочки в джемперах, юбках с широкими поясами и перманентом на головах с такими же аккуратными детьми в матросских костюмчиках. У меня тоже была «матроска», но я была серьезна и молчалива. И этого мне не прощали. Ребенок моей матери должен был быть таким же удобным и красивым, как сумка «Kelly».

Я и сейчас не знаю, правду она говорила или нет. У меня остались лишь смутные воспоминания, а еще слова отца о том, что я была наимилейшим ребенком, и утверждения матери, что я была упрямой и злой. Последнее подтверждали фотографии, на которых она всегда улыбается, а рыжеволосая зеленоглазая девочка рядом с ней угрюмо смотрит в объектив. Анна-Клара унаследовала мои глаза. Я рано поняла, что матери на меня наплевать, она никогда меня не полюбит, и только одной из нас удастся целой и невредимой выйти из этого темного туннеля. В семь лет я решила, что это буду я.

За несколько месяцев до того в моей жизни появилась Бритта. Мама вскоре после моего рождения вышла на работу, мотивируя это тем, что семье нужны деньги, но я знаю: она просто не желала торчать дома с маленьким ребенком. Это отличало ее от большинства мамаш в нашем квартале. В аккуратных домах по соседству нарядные женщины с макияжем в туго завязанных на талии фартуках по утрам махали на прощание своим мужьям и принимались за превращение своих жилищ в «совершенный дом», благо современные бытовые средства сделали это занятие легче и приятнее. А моя мать отправлялась на фирму, торгующую модной одеждой, где отвечала за закупку коллекций. Другие женщины убирали и стирали сами. У нас была домработница фру Линдстрём.

Но, несмотря на профессионализм фру Линдстрём, у нас дома никогда не было уютно. Я помню, как меняли мебель, вносили и выносили диваны, вешали картины, а гостиная превращалась в «салон». Туда даже купили пианино, к которому никто не прикасался. Мама с папой не умели играть, а мои робкие попытки подняли на смех, отбив всякое желание учиться. Когда мебель была расставлена, ее тут же словно затянуло невидимой липкой паутиной. Все предметы, казалось, были подобраны бессистемно, не создавая цельного образа. Однако никого, кроме меня, это не волновало. Главное, что в холодильнике была еда, а в баре — спиртное. Остальное значения не имело.

У нас постоянно жили чужие люди, и раскладные кровати, сумки и разбросанная повсюду одежда не позволяли навести порядок. Поток маминых родственников с севера, приезжавших погостить или живших у нас, пока искали работу, не иссякал. А еще кто-то всегда оставался ночевать после вечеринок, затянувшихся почти до утра, так что мы с отцом и матерью редко оказывались в доме одни. В нем почти никогда не было тихо.

В детстве я недоумевала, почему моя мама не заботится о доме, как мамы соседских детей. Теперь я понимаю: по тем временам она совершила довольно мужественный поступок. Ужасно было не то, что я сидела одна, когда ее не было дома, а то, что и с ней я чувствовала себя одинокой. Я вообще не помню, чтобы она проводила со мной время — качала колыбель или помогала рисовать, лепила для меня снеговика, даже просто обнимала… Как ни стараюсь припомнить, перед глазами — пустота.

Но я хорошо помню, что стоило ей меня увидеть, как голос у нее становился сердитым и раздраженным. Она всячески показывала, что я — ошибка. В свете молний у меня перед глазами вспыхивают сцены из детства. Я и не думала, что все еще это помню. Я бегу к маме, раскинув руки, а она отшатывается от меня, выплевывая: «Ты испортишь мне платье!». Я подхожу к ней с книгой в руках и спрашиваю: «Почитаешь мне?», а в ответ слышу: «Может, позже…». Это «позже» означало «никогда». Я помню, как одновременно хочу и не хочу ее видеть, как приближаюсь и убегаю, как люблю и ненавижу. Я подкрадываюсь и обнимаю ее колени, а она отпихивает меня ногой. Я падаю на спину и кричу. Этот детский крик заставляет меня вздрогнуть.

Мамы для меня не существовало. Папа уделял мне время, но только когда ему позволяли, в редкие минуты вечерами или в выходные, когда не работал и не нужен был матери. Обо мне заботились няни. Это были молодые девушки, которые, работая у нас, надеялись получить опыт, который потом пригодился бы им на должности учителя или медсестры. Они оставались на год, а потом исчезали. Иногда приезжали девушки с севера, из Норланда, их присылала бабушка. От каждой я узнавала что-то новое. Была Тильда, которой нравилось шить. Она делала одежду для моих кукол. Мод превосходно пекла пирожки. Сейчас мне трудно представить, как эти юные создания могли обслуживать весь дом: убирать, стирать, гладить, готовить, да еще и заниматься мной, но тогда это казалось вполне естественным.

Я принимала их, не раскрываясь перед ними. Они были милые, но недостаточно милые, чтобы я могла довериться им, не рискуя быть отвергнутой. Скрывать свои чувства вошло у меня в привычку. Поэтому меня продолжали считать странным и трудным ребенком: я охотно сидела одна и играла сама с собой.

Вечерами я стремилась оказаться рядом с папой, чувствовать его особый запах, означавший для меня надежность. Я крепко прижималась к нему и быстро засыпала, а мама на другой стороне постели злилась, что я никогда не прихожу к ней. Я старалась не попадаться ей на глаза, потому что знала: стоит мне приблизиться, она меня оттолкнет.

Сегодня я сама справляюсь со своими проблемами. Свен многого не знает. Да и чем он мог бы помочь? Каждый стареет сам по себе. Говорят, у семейных пар есть духовная связь. Я в это не верю. Глубоко внутри мы все одиноки. Приходим в этот мир в одиночку и уходим тоже, даже если в течение жизни окружены любовью и заботой. Наступает время, когда мы напоминаем насекомое на песке: чем больше оно старается выбраться, тем глубже его засасывает. Я всегда могла занести топор, когда требовалось.

Бутылка наполовину пуста, я подавляю желание подлить в бокал. Птица все еще лежит на полу террасы. Боюсь, она серьезно покалечилась. Интересно, ей было больше семи лет?..



17 июня

Свен понял наконец, что по ночам я веду дневник, и смеется надо мной, сумасшедшей женщиной, которая, словно девчонка, выводит каракули на бумаге.

— Ты что, мемуары пишешь? — интересуется он. — Тогда я должен их отредактировать, чтобы ты не написала чего-нибудь непристойного, — говорит он, похлопывая меня по руке. На самом деле он встревожен. Боится, что я изображу его в невыгодном свете. Бедный Свен, он расстроился бы, если б узнал, что я почти не упоминаю о нем в дневнике.

Свен. Почему именно он? Наверное, потому что я всегда чувствовала себя рядом с ним защищенной и потому что он принимал меня такой, какая я есть. Благодаря ему с годами я тоже начала себя принимать. Когда-то я верила, что Свен таит в себе загадки и спрятанные сокровища. Словно сосуд, на дне которого я найду драгоценные камни, стоит только потрудиться и заглянуть поглубже. Теперь я знаю, что он хороший человек, но ничего подобного в нем нет. То, что в него кидают, опускается на дно и остается лежать там без единого шанса снова оказаться на свободе.

Вот почему наш союз всегда держался на том, что Свен соглашался отдать обратно, как кит, который выбрасывает струю воды в воздух. У нас все не лучше и не хуже, чем у других. На самом деле, нам хорошо вместе в привычной обыденной жизни. И мы бережно храним наши тайны.

Сегодня я для разнообразия села за дневник после обеда. Стол теперь чистый. Бутылки унесены в подвал, цветы, оставшиеся с дня рождения, выброшены, остались только мои розы, сорт «Maiden’s Blush». Раскрытые бутоны нежно-розового цвета пережили дождь и остались такими же пышными и свежими. Этот сорт, «Maiden’s blush», «Румянец Девственницы», я посадила одним из первых и благодарна ему за стойкость и свежий чувственный аромат, из-за которого во Франции его называют «Бедра нимфы» или что-то в таком духе. Подходящее название, но слишком смелое для викторианской Англии. Там они превратились в «Румянец девственницы», и мы, суровые северяне, последовали примеру чопорных англичан, о чем я сожалею каждый раз, когда вижу эти пышные, сочные бутоны.

Совершенство роз напоминает, что в детстве мне постоянно указывали на недостатки. Когда мне исполнилось семь, мама решила, что со мной что-то не так. «Моя дочь со странностями», — так она выразилась. Я уже тогда знала, что такое предательство, и это заставило меня измениться.

Как раз тогда уволилась очередная няня. Не помню почему, но в один прекрасный день она просто исчезла, и некоторое время мы не могли найти новую. Папа служил инженером, мама тоже была занята на службе. Дела у ее фирмы шли хорошо, и работы все прибывало. Подумывали даже о том, чтобы пригласить бабушку, но в последнюю минуту она сама позвонила и сообщила, что нашла нам подходящую домработницу.

Ее звали Бритта. Ей не исполнилось и пятнадцати, но приходилось работать, потому что она была из бедной многодетной семьи. Отец Бритты умер, когда ей было девять лет, и, по словам бабушки, она привыкла помогать по хозяйству. Мама и папа согласились. Комната прежней няни была готова принять новую. Через неделю Бритта позвонила в нашу дверь.

Я немного нервничала, ожидая встречи с новой служанкой. Меня уже отругали за то, что я надела не ту одежду. Мама с папой постарались навести порядок после вчерашнего приема гостей, прокуривших всю квартиру, и теперь мы сидели за ужином. Когда в дверь позвонили и папа пошел открывать, я испугалась и убежала в свою комнату. Оттуда я слышала папин голос и мелодичный голос новой няни. Я слышала, как они поздоровались, как он провел Бритту в кухню, представил матери, как двигали стулья и как папа спросил, не хочет ли девушка чего-нибудь выпить. Я прокралась в прихожую, чтобы слышать лучше. Мама предложила Бритте сесть.

— Ева обычно сидит за столом с нами, но, имей в виду, она ест крайне медленно, — добавила она и усмехнулась.

— Наверно, она тщательно пережевывает пищу, — ответила новая девушка спокойно, и тут они увидели меня, стоящую в дверях.

— Подойди, поздоровайся, — сказал папа, и я сделала шаг вперед.

Я подняла глаза и увидела круглое открытое лицо и ослепительную улыбку. Девушка была больше похожа на старшую сестру, чем на няню. У нее были густые каштановые волосы, заплетенные в косу, смеющиеся синие глаза и большой рот. Нос был широкий, кончик его покраснел. Она была плотной, но не толстой, а скорее мускулистой, словно много работала в поле, — самой настоящей деревенской девушкой. Я влюбилась в нее с первого взгляда.

Почему? Потому что она мне улыбалась, и в этой улыбке было столько доброты, тепла и любви, по которым я истосковалась. Она не просто смотрела на меня, она меня видела. Так, словно я была не чем-то, что вечно путается под ногами, а что-то из себя представляла.

— Привет, меня зовут Бритта. А тебя Ева, мне уже сказали. Какое красивое имя! Мне мое никогда не нравилось. Такое простецкое, — рассмеялась она. У нее был не такой грубый выговор, как у наших родственников с севера.

— Мне нравится имя Бритта, — ответила я.

Она меня обняла, и я позволила это сделать. Она пахла потом и свежеиспеченным хлебом, чему было объяснение: отпустив меня, она достала из сумки сверток.

— Смотри, что я тебе привезла, — сказала она, доставая булочку в виде кролика. Он был большой, золотистый, и я подумала, что не смогу съесть его целиком.

Мама, улыбаясь, посмотрела на Бритту, потом достала сигарету из золотого портсигара и предложила ей. Та отказалась. Мама закурила, откинула со лба светлые волосы и поставила локти на стол. Я не могла прочитать ее мысли по лицу, хотя в семь лет уже научилась угадывать ее настроение и выбирать соответствующую линию поведения.

Но ни взрыва, ни едкого комментария не последовало. Мы ели молча и слушали маму, которая объясняла Бритте, что и как следует делать. Та должна была иногда помогать фру Линдстрём с уборкой. А еще стирать, шить и готовить. И присматривать за мной.

— Еву уже не перевоспитаешь. Она неуклюжая, так что неплохо бы водить ее на прогулку каждый день, чтобы она побольше двигалась.

Я слышала, что неуклюжа, уже в течение двух недель, с тех пор, как мы с мамой танцевали твист. Она показала мне несколько движений. Я попробовала повторить их, и это вызвало у нее просто истерический смех. Сначала я думала, что ей просто весело, но быстро поняла, что смеется она надо мной. Теперь при одном упоминании об этом танце меня начинало тошнить. Я уставилась в тарелку и, когда все доели, попросила разрешения уйти в свою комнату. Оттуда я слышала, как папа с мамой обсуждали с Бриттой жизнь на севере и в столице. Бритта рассказала, что восхищается Мерилин Монро и что на первую зарплату собирается купить себе тонкие капроновые чулки.

Ложась спать, я долго гадала, кто такая Мерилин Монро. Из кухни до меня донесся мамин голос:

— Она простовата, но если будет хорошо работать…

Я не слышала, что ответил папа, да и не хотела слышать. Я заснула с мыслью, что скоро все будет просто чудесно, потому что у меня появилась подруга.

Так оно и было. Правда, всего шесть месяцев, но эти шесть месяцев я была счастлива. Мы с Бриттой понимали друг друга, как никто другой, и нам было хорошо вместе. В первый же день, стоило маме и папе уйти на работу, как она начала приучать меня к любви. Я спряталась за шторой и отказывалась выходить.

— Иди сюда, я тебя обниму. Тебе это просто необходимо. Иди ко мне, говорю. Я тебя крепко-крепко обниму, — приговаривала она, снимая фартук.

И когда я вышла из-за шторы, она бросилась ко мне, подхватила на руки, отнесла на кровать и легла рядом со мной. Я целый час не решалась обнять ее в ответ, но потом мы смеялись и играли весь день. Бритта задавала мне вопросы, а когда я не отвечала, рассказывала о жизни в Норланде, о своих братьях и сестрах, маме, доме, о том, как холодно там бывает зимой, и о том, что негде купить тонкие чулки.

— Есть чулки такие тонкие, что их даже не видно. Вот такие я хочу купить. В них я буду просто красавицей!

Она спрыгнула с кровати и начала важно прохаживаться по комнате, изображая, что курит сигарету и выпускает колечки дыма. Я смеялась до истерики, и Бритта бросила в меня подушкой.

— Не смейся надо мной! Когда-нибудь я стану кинозвездой. Как Грета Гарбо. Она была простой продавщицей, пока ее не заметили!

— А что такое кинозвезда?

Бритта присела на край постели и посмотрела на меня:

— Кинозвезды — это те, кто носят красивую одежду, и поздно встают по утрам, и не мерзнут.

— Не мерзнут? Даже зимой?

— Глупышка!

Я обожала Бритту — за то, что она рассказывала мне о своих мечтах, за то, что ей так нравилось меня обнимать и гладить. С ней я начала раскрываться, как бутон, мне были приятны ее объятия.

Бритта уделяла мне так много времени, что его не оставалось на другие дела. Мы рисовали картинки и украшали ими мою комнату, мы пекли пироги, перепачкав всю кухню, мы выходили в сад и играли в снегу, и делали ангелов из снега, мы совершали прогулки, а иногда заходили в кондитерскую и пили там горячее какао. Была зима, но не такая холодная, как на севере, и Бритте она не нравилась. Ей, привыкшей к морозам под минус сорок, наша зима казалась ей ненастоящей. Одевалась она легко, чтобы выглядеть более элегантной, и иногда даже распускала волосы. Ей хотелось, чтобы ее «заметили», а я просто думала, как это чудесно — сидеть в кафе и пить какао, отставив в сторону мизинчик, будто ты важная дама.

Однажды мы пошли в лес и долго гуляли там. Мы играли в прятки, пугали друг друга и опрокидывали в снег. Когда я нечаянно толкнула Бритту слишком сильно, и она упала, поцарапав нос ледышкой, я не на шутку испугалась. Я думала, она наорет на меня, но Бритта только рассмеялась:

— У меня слишком большой нос. Если я хочу стать кинозвездой, придется его уменьшить. Так что можно начинать прямо сейчас. Спасибо тебе, малышка, — сказала она, хотя видно было, что ей больно.

Она обратила все в шутку, и я испытала такое облегчение, что бросилась к ней и обняла за талию. Она тоже обняла меня, и какое-то время мы просто стояли в снегу, прижавшись друг к другу. Вокруг нас были только ели. Я слышала, как бьется ее сердце под пальто. Она подняла мое лицо и заставила посмотреть на нее, и в ее добрых синих глазах я прочитала тревогу:

— Ты самая лучшая на свете, не забывай, — прошептала она серьезно и поцеловала меня в кончик носа.

Я ей почти поверила.

Когда я бежала к ней, Бритта раскрывала объятия мне навстречу, и через несколько недель мне начало казаться, что я действительно такая, как она говорит. Больше не нужно было идти к маме, просить о чем-то и слышать в ответ резкое: «У меня нет времени!». Бритта всегда находила для меня время. Она научила меня, что такое быть любимой и позволять себя любить. С ней я была такой, какая есть, хотя тогда, конечно, еще не умела выразить свои ощущения словами. Я не знала тогда, что такое безусловная любовь, но чувствовала ее вкус. Она была похожа на горячее какао со взбитыми сливками, сладкое и нежное. Конечно, я испытывала то же самое с папой. Но его время было строго дозировано. У него были работа и мама. А у Бритты была я.

Папа и мама заметили, что я изменилась: ем быстрее, чаще смеюсь и лучше сплю, но отреагировали на это по-разному. Папа хвалил Бритту за ужином, и чем чаще он это делал, тем больше недостатков находила в ней мама. Что-то было не убрано, что-то плохо сшито, что-то приготовлено не так, как надо. Папа защищал Бритту, ведь ей пришлось нелегко: она потеряла отца, когда ей было всего семь лет. Мама в ответ только фыркала:

— Детям только кажется, что они много работают. К тому же ей было не семь, а девять, когда ее отец умер. Так что не было у нее никакого трудного детства.

С годами я привыкла к подобным комментариям, но тогда мамины слова показались мне жестокими. Даже у отца на лице отразилось удивление. Но в глазах матери уже загорелся огонек, свидетельствовавший о том, что в любую минуту можно ожидать взрыва, одного из тех, в которых не было ни логики, ни меры. Папа испуганно отвернулся и обратился ко мне:

— Тебе же нравится Бритта?

— Однажды мы играли в прятки в лесу, и она сказала, что я — самая лучшая на свете.



Уже в раннем детстве я приобрела привычку входить в спальню родителей, когда мама одевалась, и наблюдать за ней. Особенно мне нравилось смотреть, как она выбирает белье — дорогое, все в кружевах. Мама считалась красавицей — с длинными ногами, плоским животом и светлыми волосами, которые свободно распускала. Она очень за собой следила: тратила кучу времени на ноги и волосы, занималась гимнастикой и плаванием, втирала в кожу разные кремы и безжалостно удаляла все лишние волоски. И поскольку родила меня рано, в двадцать один год, продолжала считать себя молодой.

Поначалу она терпела мое присутствие и даже иногда советовалась со мной:

— Как ты думаешь, что мне надеть сегодня, Ева? — спрашивала она, разглядывая наряды.

Но я всегда давала плохой совет (не по погоде), и она начинала раздражаться. Больше всего ее выводило из себя, когда я подбиралась поближе, чтобы посмотреть, как она красит ресницы. Иногда у нее даже тряслись руки, и тушь размазывалась. Я видела, каких усилий ей стоило удержаться, чтобы не послать меня ко всем чертям.

Как-то раз в пятницу вечером я сидела у нее в спальне, наблюдая, как она наряжается перед походом в ресторан с отцом и друзьями. Юбки и платья были раскиданы на кровати, я рассеянно перебирала их, размышляя, рада ли, что родители уходят. С одной стороны, тогда мы останемся с Бриттой одни, будем лакомиться сладостями, и я лягу спать, когда захочу. Но мне почему-то было грустно оттого, что мама идет в ресторан, я догадывалась, что она рада сбежать от меня хоть на пару часов. Я вспоминала события прошедшего дня: как шел снег, как мы с Бриттой сидели в ванной и красили друг друга акварельными красками, как потом смыли краску, вытерлись, надели халаты и устроились на диване, чтобы почитать газету о кинозвездах. Бритта обнимала меня, я прижималась к ее мягкой, теплой груди.

Мама примеряла ожерелье. Я посмотрела на нее, и у меня вдруг само собой вырвалось:

— Я думаю, Бритта добрая.

Мамино лицо в зеркале скривилось, словно она съела лимон. Она бросила на меня ледяной взгляд:

— Интересно… И почему же ты так думаешь? Потому что она печет тебе пирожки?

— Нет, но…

— Тогда чем она лучше меня? Тем, что крестьянка? Скучные серые домохозяйки, не зарабатывающие ни гроша, добрее и лучше меня? Ты хотела бы, чтобы Бритта была твоей матерью?!

— Но, мама…

— Почему ты считаешь, что она добрая, а я нет?!

Слезы покатились у меня по щекам. То, что один человек добрый, не означало, что другой — злой. Но я уже не могла взять свои слова обратно. А маме невыносима была мысль, что кто-то может быть хоть в чем-то лучше нее. Я спряталась в своей комнате и даже не вышла попрощаться с родителями. Папа заглянул ко мне, чтобы обнять, а мама сразу пошла к такси.

Тем вечером мы с Бриттой сделали то, что было запрещено делать. Она снова начала говорить о чулках, и я вспомнила, что такие есть у мамы и где они лежат. Я предложила пойти посмотреть на мамину одежду, и после некоторого колебания Бритта согласилась. Мы зашли в спальню и начали открывать дверцы шкафов и выдвигать ящики, и скоро Бритта уже радостно натягивала чулок на ногу. Мы достали мамины наряды и разложили на кровати. Бритта, широко раскрыв глаза, смотрела на бальные платья без бретелек, на корсеты, на деловые костюмы с узкими юбками, на приталенные жакеты и туфли на высоких каблуках.

Не помню, кто из нас это предложил, но мы начали примерять одежду — раньше я на такое не осмеливалась. Бритта надела черное платье и шляпку с вуалью и попыталась втиснуть ноги в золотистые туфли. Я выбрала сиреневое платье. Мы смеялись, разглядывая себя в зеркало, и тут Бритта предложила потанцевать.

— Пойдем, — сказала она и потянула меня в гостиную, где был граммофон. Она поставила пластинку, и мы начали танцевать. Бритта раскраснелась.

— Я Бриджит Бардо! — кричала она, кружа меня в танце.

В конце концов мы свалились на пол и начали бороться. Только поздно вечером мы спрятали все на место и пошли спать. Бритта легла рядом со мной, и мы заснули, обнимая друг друга.

— Бритта, ты останешься со мной? — спросила я, засыпая.

— Конечно, останусь, — сонно ответила она.

На другой день она исчезла. Когда меня утром разбудил звонок будильника, на пороге стояла не Бритта, а соседская девочка. Я вопросительно посмотрела на маму, которая собиралась на работу. Папы уже не было.

— Бритты не будет, — сказала мама.

— Она заболела?

— Нет. Она больше не придет. Никогда.

Я ничего не понимала. Бритта была здесь вчера, значит, должна прийти и сегодня. Я смотрела, как мама надевает элегантное пальто и направляется к двери.

— Где Бритта? Почему она не придет?

Мама обернулась:

— Она никогда больше не придет. Из-за тебя. И ты это прекрасно понимаешь.

С этими словами она вышла из дома.

Я до сих пор не могу понять, как она могла быть так жестока. Но от ее слов что-то сломалось у меня внутри, что-то, что уже давно барахлило, но продолжало работать, а теперь сломалось окончательно. Весь день я провела постели, обнимая фартук, который хранил запах Бритты, а соседская девочка уговаривала меня подняться. Я говорила себе, что мама солгала, что я ничего плохого не сделала. Бритта не могла вчера играть со мной, если собиралась утром меня покинуть. Я знала, что у мамы в доли секунды меняется настроение с хорошего на отвратительное… Я боялась, что сделала что-то не так, и Бритта поэтому ушла, бросила меня. Она не хотела оставаться со мной навсегда и только ждала подходящего момента, чтобы уйти.

Несколько недель я оплакивала Бритту. Булочку в виде кролика я так и не съела и спрятала в шкафу. Теперь я время от времени доставала ее оттуда и плакала. Папа спросил меня, знаю ли я, что случилось с Бриттой, но я только кивнула, не в силах ответить. Надо было бы поговорить с ним, но я утратила веру в людей. Я осталась одна, и в одиночку несла свое наказание. Я стала еще более молчаливой и скрытной, и маму это ужасно раздражало.

Папа рассказал мне правду об исчезновении Бритты. Однажды он вошел ко мне в комнату, присел на край постели.

— Ева, скажи мне, почему ты такая грустная, — попросил он, погладив меня по щеке.

Я больше не могла сдерживаться. Слезы хлынули из глаз.

— Это я виновата в том, что Бритта ушла, — всхлипнула я.

— Почему ты так думаешь? — Папа выглядел удивленным.

— Мама так сказала. Что она ушла из-за меня.

Папа молчал. В темноте я не видела его лица и не могла прочитать мысли.

— Мы обнаружили, что Бритта брала мамину одежду, — проговорил он наконец.

И рассказал, что, вернувшись вечером, они застали Бритту в одном из маминых вечерних платьев. Она не слышала, как они вошли, — стояла в гостиной и разглядывала себя в зеркало. Видимо, Бритта продолжила нашу игру, когда я заснула. Она просила прощения, но мама была в ярости и велела ей убираться в ту же минуту и никогда больше не показываться на глаза, иначе она заявит в полицию о краже. Папа пытался успокоить маму, но безрезультатно. Бритта уехала домой автостопом на следующее утро. Теперь она работает в ресторане в Умео.

Через много лет бабушка рассказала мне, чем закончилась эта история. Прежде чем уехать домой, Бритта решила осуществить свою мечту — купить прозрачные чулки. В них она и поехала домой, чтобы доказать, что чего-то добилась в городе, но поездка автостопом заняла почти сутки, и ей приходилось часами стоять на морозе. Когда девушка наконец добралась до дома, чулки примерзли к коже. Эта история возмутила всех в деревне. Я не знаю, как это больно — отдирать примерзшие чулки, и какие раны остаются потом на ногах. Я даже спрашивала у врачей, но никто не мог себе такое представить.

Зато я знаю, что такое запах предательства. Он словно законсервирован у меня внутри. В тот день, когда папа рассказал мне про Бритту, я поняла, что в нашей с матерью борьбе выживет только одна из нас. Потому что как бы я ни старалась, никогда не стану достойной ее внимания. Я странная. Я нехорошая. «Моя дочь со странностями». Когда папа ушел, я убила кролика, доев его.

Именно тогда я решила убить маму. Это требовало тщательной подготовки, но я была готова ждать. Потому что должна была сделать выбор: или она — или я. Пока была жива, она не давала жить мне. Она высасывала из меня жизнь, оставляя лишь хрупкую скорлупу, на которую потом собиралась наступить и раздавить. Мне было семь лет, но я хорошо знала, на что она способна. И решила бороться за свою жизнь.



Из кухни вкусно пахнет. Наверное, Свен приготовил свой фирменный омлет, у него хорошо получается, и мы часто едим омлет на ужин. Теперь его можно приправить петрушкой, которую я посадила рядом с розами, потому что считается, что от этого они лучше растут. Мне так странно собирать урожай, выращенный своими руками. Картошки и свеклы хватает надолго. Только я редко собираю урожай сама. Свен занимается огородом, я — розами.



19 июня

Я начала вести этот дневник два дня назад. Поднеся ручку к бумаге, я словно сорвала крышку с колодца, выпустив все спрятанные там чувства наружу. Я хожу по дому и вижу сцены из детства, и ощущаю запахи, словно меня заперли в музее на всю ночь. Но просматривая свои записи, я замечаю, что воспоминания мои обрывочны и бессистемны. На самом деле я не помню, что именно говорила мне Бритта и что я ей отвечала. Мои записи, наверно, также далеки от реальности, как сказки, которые рассказывают детям. Но запахи, которые я помню до сих пор, говорят: все это происходило на самом деле. Я помню, как пахла Бритта, и это помогает мне вспомнить ее слова. Я просто вижу ее перед собой: она сидит в красном бархатном кресле в кондитерской, над ней — хрустальная люстра, на столе — чашка горячего шоколада с шапкой из белоснежных взбитых сливок. И я слышу наш разговор. Я чувствую, как пахнет снег в лесу, где мы играли; там тихо, и наши слова щебечут, словно птицы, у меня в голове. И я понимаю: все, что я описала, было на самом деле. По крайней мере, мне хочется в это верить.

В отличие от прошлого, настоящее не вызывает у меня никаких эмоций. Я не радуюсь тому, что наконец началось лето. Мне безразличен тот факт, что Эрик с Исой, по всей вероятности, ждут прибавления в семействе. Меня не раздражают разговоры Свена о том, что надо поменять трубы в саду. Он хочет купить новые и проложить их там, где до них не доберется мороз. Тогда у нас не будет проблем с водой в доме.

— Как будто они у нас когда-нибудь были, — говорю я.

— Могут возникнуть, если мы и дальше будем тянуть с заменой труб, — возражает Свен.

— Да, но стоит подождать немного, и мы оба умрем, и нам уже не нужна будет вода, — парирую я.

Свен не удостаивает меня ответом. Он не хочет думать о смерти, и я перестала досаждать ему этими разговорами. Смерть — это одна из тех вещей, которые, когда их бросаешь в колодец, опускаются так глубоко, что на поверхность их не вытянуть даже силой.

Отсутствие эмоций я решила компенсировать заботой о моих розовых кустах. Каждый раз, приходя сюда, я поражаюсь, сколько радости мне доставляет работа в саду. Хотя о какой работе в саду может идти речь, если я ухаживаю только за розами. Это Свен выращивает картошку и помидоры. В молодости я читала о британских офицерах, которые начинали на пенсии выращивать розы, и меня поражал этот переход — от войны к розам. Кажется, со мной происходит то же самое.

Мои розы уже старые. Первую я посадила почти сорок лет назад. Молодым розам пришлось подлаживаться под старые, и вместе они образовали плотные заросли кустов посреди нашего сада. Разумеется, я в курсе, что розы нельзя сажать так тесно, но меня это никогда не волновало, и на все замечания по этому поводу я возражала, что так земля под ними не пересыхает в жару. Хотя в наших краях больше проблем создает влажность, а не жара. Шиповник у меня растет рядом с другими дикими сортами роз: чайной и английской садовой. А в центре композиции — мой самый первый розовый куст «Peace» с прекрасными желтовато-розовыми, нежными, ароматными цветками. Шипы у моих роз не слишком острые, и я могу ухаживать за ними без перчаток, когда хочу почувствовать прикосновение нежных, влажных от росы лепестков. Аромат у них такой сильный, что пчелы все лето летают от одного раскрывшегося медового бутона к другому, не в силах выбрать.

Почему я решила выращивать именно розы? Может, меня привлекла их история, уходящая корнями на тысячу лет назад: розы вызывали восхищение у греков, римлян, персов и китайцев. Конечно, истории о розовых оргиях Клеопатры и о тайнах, сказанных «под розой»[2] (надо же, какое доверие к этому переменчивому цветку), поражают воображение. Наверное, именно поэтому я так люблю мои розы — потому что им все известно, а еще потому, что они прекрасны и недоступны. Они колючие, но к ним можно прикоснуться, и я знаю, что они никогда меня не предадут, потому что я не предам их. Розы умеют защищаться, поэтому они всегда выживают. У них нежные бутоны и острые шипы, но эти шипы на виду, и их не нужно бояться.

А может, моя любовь к розам связана с вопросом, который мне однажды задали: о красоте, которая расцвела и стала совершенством. Ухаживая за розами, я слышу эхо тех слов, таких красивых слов на английском, которые я никогда не переводила, наслаждаясь их звучанием. Последние два дня я только тем и занималась, что срезала увядшие бутоны и поломанные бурей ветки. Несколько цветков я поставила в вазы на столике у кровати и на подоконнике, чтобы дом наполнился ароматом роз. Может быть, благодаря этому я смогла хоть немного поспать, не просыпаясь от кошмаров.

Почти сорок лет я живу в этом доме на Западном побережье у самой воды. И это поразительно — ведь я никогда не любила подолгу оставаться на одном месте и всю жизнь проработала в туристическом бюро, что давало мне возможность побывать во многих странах. Но жить я осталась здесь, в доме, куда мы когда-то приезжали на лето. Я обожала его, потому что папа его любил и потому что мама ненавидела. Моя любовь к этому дому отражала одновременно любовь к отцу и ненависть к матери.

Странно, что родители купили этот дом. У них не было родных на Западном побережье, а моря сколько угодно и в Стокгольме. Но почему-то папа привязался к этому месту. Ему нравились первозданная природа, скудная растительность на побережье, суровые скалы.

А мама возненавидела это место с первого взгляда. Она отрицала саму идею проводить лето на даче. Для нее отпуск ассоциировался с безжалостным солнцем, ресторанами и ночными клубами, а не с сидением в доме, пока за окном бушует непогода. Она ненавидела местный климат: этот дождь, из-за которого приходилось надевать резиновые сапоги, а еще то, что единственным развлечением в этом Богом забытом месте были воскресные церковные службы. Она не выносила запах водорослей, ненавидела морские прогулки и отказывалась знакомиться с соседями.

Но папа просто влюбился в этот дом, и она ничего не могла поделать. Это был один из тех редких случаев, когда никакие истерики не помогали. Дом был в плохом состоянии, зато его окружал великолепный, запущенный сад, который мы с папой не стали облагораживать. Кусты росли там, где попало. А камни оставались такими же, какими их когда-то приволокло сюда ледником. Конечно, я посадила розы, но гораздо позже, а в те времена еще не я управляла событиями, а они мной.

Сегодня солнце стояло низко и было очень жарко. Я села на траву, прислонилась спиной к камню и закрыла глаза. Аромат роз опьянял и пробуждал воспоминания. И перед моими глазами вспыхнула картинка: я бегаю по траве и играю в мяч с соседским мальчишкой, а папа в одних шортах стрижет лужайку. У него загорелая спина и выгоревшие на солнце волосы. Мама в летнем платье сидит в шезлонге и читает модный журнал с бокалом сока или чего-то покрепче в руке.

— Ева, ты такая бодрая и загорелая. Лето пошло тебе на пользу. Но у тебя по-прежнему живот торчит, словно его накачали насосом.

Внезапный стыд и злость охватывают меня. Я бросаюсь в дом за другой футболкой, чтобы приятель не заметил моего выпирающего живота. Невидимые шипы ранят кожу до крови. Шипы, прячущиеся за яркими бутонами.

Постепенно мы подновили дом, в нем появились душ и туалет, и больше не нужно было бегать на двор. Впрочем, в туалете на улице можно было спрятаться от мамы и в тишине и покое листать старые газеты. Мне отвели отдельную комнату с деревянным потолком, узоры на котором пробуждали фантазии. Мамины рассказы об идеальном отпуске бледнели по сравнению с поездками сюда, и скоро мы стали приезжать вдвоем с папой. Мы плавали на лодке к островам, ловили крабов, собирали мидии, купались среди скал, бросали друг в друга медузами. Наши ступни грубели от лазанья по скалам, руки были исцарапаны в кровь ракушками. А мамины руки годились только на то, чтобы подпилить ногти или натереть цедры для изысканного десерта.



Лимонный торт — на десерт, цыпленок — как основное блюдо, а закуски — не помню. Мы ждали гостей к обеду. Они были в наших краях проездом и собирались к нам заглянуть. Я со страхом ждала их появления, потому что у них были дети — две девочки старше меня. Они не захотели играть на улице и предпочли торчать у меня в комнате, примеряя мою одежду и украшения. Сколько мне было, восемь? Я помню их фамилию: Сунделин. Мама подмела под коврами и приготовила еду, все время шипя, что я путаюсь у нее под ногами. Щеки у нее порозовели от волнения, она до блеска расчесала волосы. Я не понимала, почему она так радуется приезду друзей из Стокгольма, которых мы видели уже миллион раз. Но оказывается, отец девочек был маминым коллегой и очень ей нравился. Она всегда слишком громко смеялась, когда он бывал у нас в гостях, и краснела.

Меня заставили надеть нарядную одежду. Я стояла перед мамой, которая пыталась расчесать мне спутанные и просоленные морской водой и ветром волосы. Она буквально драла их щеткой, причиняя мне боль. Хотя я не хотела переодеваться, в глубине души мне было приятно, что ей не все равно, как я выгляжу. Настолько приятно, что я готова была выдержать эту пытку щеткой. На маме было платье без рукавов и сандалии, она тщательно накрасилась. Ее страшно раздражали мои непослушные волосы. В этот момент в дверь позвонили.

Мама выругалась, завязала мне волосы в хвост и крикнула, чтобы я шла вместе с ней встречать гостей. Это были Сунделины с детьми и охапкой цветов, и мама с преувеличенной радостью их поприветствовала, а потом сказала:

— Представляете, Ева отказывалась мыться и переодеваться. Эта замарашка не считает нужным выглядеть прилично, когда в доме гости. Но она вообще у нас со странностями, да, Ева?

Я так и вижу ее перед собой. Красивая, потная, опасная, кровожадная. Ей нужен агнец для заклания, и она выбрала меня. Я смутно помню, что господин и госпожа Сунделин ответили что-то вежливое и сняли куртки. Голову словно сжимает стальным обручем. Когда-нибудь я… Когда-нибудь я… Время придет. Мое время придет…



Я открываю глаза и вижу, что Свен приготовил на лужайке все для пикника: сок, кофе, бутерброды. Он знает, как мне нравится есть на свежем воздухе. Мы сидим и едим, пока Свен не спрашивает, откуда у меня взялось желание писать:

— Что-то случилось? Тебя что-то тревожит? Ты беспокоишься за Сюзанну? С ней будет все в порядке. Она всегда была такой: внешне сильной и хрупкой внутри. Как пралине.

Я сказала ему все, как есть: забытое прошлое снова всколыхнулось, я пишу о том, что было, воспоминания сами льются на бумагу, и я ничего не могу с собой поделать: мама напоминает мне о себе. Камень плюхнулся в море, кит ответил струей воды.

— Хватит о ней думать, — отвечает Свен.

Он повторяет то, что говорил уже тысячу раз. Что дети живут не ради того, чтобы сделать своих родителей счастливыми, что некоторые люди не совсем здоровы и что с этим просто нужно смириться и продолжать жить. Что я должна забыть обо всем и наслаждаться жизнью, потому что не так уж много мне осталось.

Я видела нас двоих, сидящих на траве, с разбитыми надеждами и не осуществившимися мечтами. Я видела наш дом, выкрашенный в сине-серый цвет, поношенные брюки Свена, его упрямые брови. Видела его глаза, когда-то голубые, как небо, вдыхала аромат роз и думала: я сделала то, что должна была сделать. Не больше и не меньше. Я убила свою мать, и я выжила.



20 июня

На часах три. Лунный свет струится в окно и наполняет комнату шизофреническим светом, освещая и затемняя одновременно. Раньше я не верила во всю эту чушь о Луне и ее влиянии на нас, людей. Теперь я уже не так категорична. Мне удалось убедить свой разум, но не чувства. Разум говорит мне, что если Луна способна перемещать огромные массы воды, то легко может управлять и нами, людьми, ведь мы большей части состоим из воды. Ребенком я представляла, как она, словно магнит, притягивает к себе младенцев или кошек через весь космос и как они плюхаются на лунный грунт; сперва барахтаются, пытаясь побороть силу притяжения, но вскоре сдаются и остаются там навсегда. Так я объясняла себе таинственные исчезновения. Может, поэтому и настояла, чтобы из моей комнаты в летнем домике на Западном побережье, который позже стал для меня постоянным местом жительства, было видно по ночам Луну. Так я могла следить за ней: а вдруг она выберет меня своей следующей жертвой.

Странно, но мне было совсем не страшно лежать одной в постели и следить за нарастающей Луной. Во время полнолуния в комнате становилось светло как днем. Но я была настороже. Мне казалось, что мы с Луной заключили соглашение: я обязана была восхищаться ее красотой и переменчивостью, а она взамен оставляла меня в покое и не забирала в космос.

Теперь, даже сидя за импровизированным столом, я могу видеть Луну. В который раз я поражаюсь тому, сколько поколений людей она приводила в восхищение. Я думаю о бедных китайцах, которые боготворили ее, пока американцы не построили космический корабль, чтобы слетать туда и прогуляться по ней. Мне было скучно смотреть по телевизору на Нила Армстронга, расхаживающего по ее поверхности, которая при ближайшем рассмотрении оказалась грубой и неровной, хотя дикторы без конца повторяли, какой великий момент в истории человечества нам довелось наблюдать. А ведь этот полет разрушил все иллюзии китайцев, потому что Луна оказалась совсем не такой красивой, какой казалась издалека. Теперь она была осквернена наукой и технологией и утратила свою божественность. Вот так обычно и бывает со всем, что выглядит гладким и красивым снаружи. А подойдешь ближе — и увидишь кратеры.

Снаружи мое детство, наверно, тоже выглядело на зависть благополучным. Все считали моих родителей приятными людьми, и хотя у нас дома частенько царил полный бардак, для знакомых мы были «современной», «открытой» и «душевной» семьей, символом нового общества, в котором женщины работают, а мужчины помогают им по хозяйству. Когда к нам приходили гости, за кухонным столом нередко разгорались жаркие дискуссии по этому поводу. До моей спальни доносился истерический смех. После нескольких бутылок спиртного дискуссии перерастали в споры, но к тому времени меня уже успевали отослать из кухни.

Когда маме скучно или что-то не по ней, достаточно заглянуть в ее потемневшие от гнева глаза, чтобы понять — пора уносить ноги. Иначе сыпался град обвинений, она кричала, как ее достали. Больше всего доставалось нам с папой: с маминой точки зрения, на свете не было существ бесполезнее и никчемнее. Папа пытался защищаться, я же молчала, вынашивая планы мести. Пришлось ждать, пока мне исполнится семнадцать лет, но дело того стоило.

Вспоминая при свете луны мамины припадки гнева, я снова и снова прокручиваю в голове ход событий. После скандала она вылетала из дома, крича, что никогда больше не вернется. Иногда отсутствовала пару часов, иногда — пару дней. Я боялась, что мама сдержит слово и не вернется. И в то же время злилась, что она снова и снова заставляет меня испытывать этот унизительный страх. Вернувшись, она не позволяла вспоминать о том, что произошло. Об извинениях не могло быть и речи, подразумевалось, что это мы с папой во всем виноваты.

После случая с Бриттой во мне что-то изменилось. Я начала видеть на Луне кратеры. Мама испытывала мое терпение. Во мне словно образовались два «я»: одно светлое, которое хотело быть хорошей девочкой, и другое — темное, которое мечтало только об одном: отомстить. Светлое «я» пыталось вести себя хорошо, молчать, все понимать, помогать мыть посуду, убирать в доме, делать покупки и ничего не требовать. Темное «я» отказывалось причесываться и умываться, оно высмеивало светлое «я», мечтало уехать в Африку и строило планы мести.

Мое светлое «я» рыдало в подушку из-за маминой жестокости и неспособности любить. Часть меня по-прежнему надеялась, что мама войдет, увидит мои слезы, поймет меня, утешит, и все изменится к лучшему. Но мое темное «я» уже продумывало, как ей отомстить. Пиковый Король навещал меня все чаще, убеждая, что задуманное мною убийство освободит меня раз и навсегда и что он поможет мне его совершить. Иногда он намекал, что мама мне не родная и что мне не должно быть совестно за то, что я собираюсь сделать. Этот поступок должен был избавить меня от страданий. И не только меня — всем будет лучше без мамы.

Он подбадривал меня. Благодаря ему я чувствовала, что смогу совершить то, после чего у меня начнется настоящая жизнь. Я начала с почерка. Я с самого начала чувствовала, что в будущем мне пригодится, если мой почерк будет похож на мамин. Я заставляла пальцы выводить не буквы из прописей, а копировать мамин летящий почерк с элегантной завитушкой вокруг «у», резким «с», размашистым «ш». Нужно ли говорить, что мне это удалось? Я научилась виртуозно подделывать мамин почерк. Наши стили письма были столь похожи, что даже сама мама не могла угадать, где чей.

— Только это и подтверждает, что ты действительно моя дочь, — сказала она как-то раз. А я подумала, что силой воли можно добиться сходства, которого просто не может быть.



Сегодня мне позвонила Ирен Сёренсон. Она больше не в силах выносить одиночество.

— Никто ко мне не заходит, — обвиняющим тоном сказала она, и я представила, как она сидит со своим ястребиным носом и поджидает добычу, чтобы заклевать ее до полусмерти, а потом съесть еще шевелящуюся. Она напоминает мне о пауках, которые оплетают свои жертвы липкой паутиной, впрыскивают в них яд, от которого размягчаются внутренности, и потом высасывают содержимое, оставляя только сухую оболочку. Ирен Сёренсон знает, как обеспечить себе питательный обед, и ей нет нужды прислушиваться к советам кулинарных гуру по телевизору. Она питается чужой энергией. Это ее жизненная философия. Не космической энергией, а энергией других людей, как вампир.

Как получилось, что она прочно обосновалась в моей жизни? Как я такое допустила? Все дело в чувстве вины, в потребности ее искупить. Когда из-за больной спины я больше не могла выполнять тяжелую, но такую любимую работу в туристическом бюро «Якоби», мне пришлось досрочно выйти на пенсию. С таким же успехом я могла бы досрочно отправиться в мир иной. Ни уговоры Свена, ни его слова о том, что теперь у нас, наконец, появится свободное время для себя, не могли убедить меня, что я кому-то еще нужна. Видимо, я прямо-таки излучала никчемность, потому что через пару недель моего вынужденного безделья мне позвонила женщина из местного отделения «Красного креста» и предложила поучаствовать в их благотворительной деятельности по помощи престарелым.

Эта организация не была призвана подменить государственную заботу о престарелых, хотя на практике так оно часто и происходило. Социальных работников не заставишь встать на стул, чтобы достать что-то с верхней полки, а тетушки из «Красного креста» охотно делали все, о чем их просили, не задумываясь о последствиях. Официально их обязанности заключались в том, чтобы периодически обзванивать определенную группу стариков, выясняя, живы ли те и есть ли у них еда. Такая работа показалась мне вполне приемлемой: разве сложно сделать пару телефонных звонков в день. Свен, правда, заявил, что старикам могли бы позвонить и их дети, но я возразила, что полагаться на своих детей еще глупее, чем на социальных работников.

Из четверых доставшихся мне пенсионеров больше всего внимания требовала Ирен Сёренсен. Если остальные любезно отвечали, что самостоятельно встали и оделись: «Спасибо, мне ничего не нужно», — то Ирен язвила по поводу своего одиночества и всячески била на жалость.

— У всех есть родная душа рядом, — говорила она таким тоном, словно это я распугала ее близких.

Ирен очень быстро удалось оплести меня паутиной так плотно, что я сама не сознавала, как оказывалась у нее на кухне за столом перед кофе и свежеиспеченными булочками. Иногда она приглашала меня на обед, и еду, которую она готовила, вполне можно было бы назвать вкусной, если бы не сама Ирен. Она хорошо готовит, разбирается в винах и может устроить вполне изысканный ужин, но только при условии, что есть его предстоит ей самой. Для других она стараться не будет.

Она позвонила днем, и я сразу поняла, что за ее агрессией кроется страх.

— Приходи в гости! Я испекла пирог с ревенем. И еще — не могла бы ты купить по дороге сливок? Мне ведь трудно ходить.

Точнее, трудно открывать кошелек. Но прежде чем я успела придумать уважительную причину для отказа, она положила трубку. С розами я уже закончила, а к пирогам с ревенем неравнодушна, поэтому, оставив Свена на морковной грядке, отправилась в путь.

Последние дни стоит хорошая погода, и к нам понаехала куча туристов с палатками и фургончиками, так что на улицах было многолюдно. Конечно, сказать, что город ожил, было бы преувеличением, но, по крайней мере, улицы не так пустынны, как в другие времена года. Дом Ирен Сёренсон стоит у самой воды в одном из отдаленных заливов, теперь тут строить запрещено. Но старые дома не сносят, вот она и сидит теперь в своем «ласточкином гнезде» с видом на море, имея возможность хоть целыми днями любоваться природой и наслаждаться покоем. Но почему-то Ирен только и делает, что жалуется на свою скучную, серую жизнь.

С риском переломать ноги я пробиралась к ней по берегу, карабкаясь по камням и хватаясь за траву. Запах водорослей был удушающим, и я заметила, что холодная погода пригнала к берегу медуз, которые обычно донимают купальщиков с июля-августа. Желеобразные сгустки покрывали берег, и те немногие, кто отваживался купаться в холодной воде, рисковали серьезно обжечься. Медузы напоминают мне невест с ядовитыми ампулами под вуалью, они очень сильно жгутся, я знаю это, потому что не раз становилась жертвой их прозрачных нитей. Я заметила в отдалении строящийся дом и подумала, что Фриллесос из дачного местечка постепенно превращается для многих в постоянное место жительства.

Ирен Сёренсон открыла, стоило мне коснуться костяшками пальцев двери. Она была в домашнем халате. Это показалось мне странным. Обычно Ирен педантично относится к своей одежде и прическе, наверно, это у нее профессиональное: раньше она владела салоном красоты. Но сегодня она выглядела на свои восемьдесят — беспорядок на голове, из родинки на подбородке торчит волосок.

— Кофе остыл. Мне пришлось выпить чашечку, не то я умерла бы с голоду, тебя ожидаючи, — проворчала она, впуская меня. Она давно уже отучилась произносить банальные фразы, вроде «Добро пожаловать, как приятно, что вы ко мне заглянули». Ирен считала, что делает мне одолжение, приглашая к себе. Как всегда, такой прием вызвал у меня легкое раздражение.

В доме было грязно. Не знаю, когда Ирен в последний раз брала в руки пылесос, думаю, и она сама этого не помнит. Но стоит мне сказать, что неплохо бы прибрать, она отвечает, что только что это сделала, но все так быстро пачкается… Конечно, социальные работники раз в месяц помогают ей с уборкой, но этого хватает только на то, чтобы дом не покрылся плесенью. Иногда я прохожусь тряпкой в кухне, хотя это не входит в мои обязанности. У Ирен вообще-то есть дочь, которая могла бы поработать здесь шваброй пару раз в месяц. Но она этим не занимается, потому что их отношения с Ирен, похоже, еще хуже, чем были у меня с моей матерью.

Я все-таки позвонила ей один раз и пожаловалась, что Ирен живет в грязи.

— Вы бы могли что-нибудь для нее сделать, — сказала я.

— Думаете, моя мать что-то делала для меня? — спросила она с ненавистью.

— Может, оно и так, но зная, что вашей маме не так долго осталось, вы могли бы помириться и помочь ей на старости лет, — заметила я.

— Скорей бы уж это произошло. В аду ее давно поджидают, — сказала дочь Ирен. — А если она хочет, чтобы я убирала ее дом, пусть платит. Я знаю, деньги у нее есть.

Тем не менее, она навестила Ирен, насколько мне известно. Но к пылесосу не притронулась.

В любом случае, что спросишь с восьмидесятилетней старухи? Да и не мое это дело.

Я прошла в кухню. Слава Богу, стол был накрыт. Я взбила сливки, и мы с удовольствием полакомились пирогом. У Ирен есть свои достоинства, пусть их и немного. Потом она достала колоду карт, и мы сыграли партию. Ее неприглядный вид навел меня на мысль, что долго она одна не протянет. Тем не менее, она быстро обыграла меня, лишив десяти крон: мы всегда играли на деньги. Так веселее, считает Ирен, особенно когда выигрывает. Она довольно цокает языком и запихивает купюры в кошелек. Я подавила желание взять с нее деньги за сливки, потому что это сильно подпортило бы ей настроение и сократило мой визит. Возвращаясь домой, я чувствовала себя так, как будто меня одурачили, — Ирен одна из тех, кому это всегда удается. Вероятно, поэтому и дочь отвернулась от нее. Ирен только берет и ничего не дает взамен. Может быть, общением с ней я наказываю сама себя? За все приходится расплачиваться, и я отдаю свои долги, заботясь об Ирен. Жизнь одной женщины за жизнь другой.

Вечером Свен ужинал в мужской компании. Вернувшись домой, он рассказал, что наши старички-соседи чуть не передрались из-за того, что у всех были разные мнения по поводу конфликта на Ближнем Востоке.

— Маразм какой-то. Одни считают, что остальные страны не имеют права критиковать Израиль после того, что случилось во время Второй мировой войны. Другие твердят, что Израиль распоясался и пора его остановить. Закончилось все перепалкой. Мне стало скучно, и я ушел домой, к тебе.

Мы налили по бокалу вина и поговорили о том, как старая дружба превращается в откровенную ненависть. Свен заявил, что для каждого из друзей ведет счет плохих и хороших поступков, и пока хорошие перевешивают, продолжает общение. Он сказал, что у него есть друзья, оказавшие ему когда-то такую услугу, что хватило на всю жизнь: эти имеют право делать столько глупостей, сколько пожелают. Я сочла его теорию весьма разумной, о чем и сообщила. Он обрадовался и отпраздновал это еще одним бокалом вина и кусочком сыра. Мы даже легли спать вместе: я дождалась, пока Свен уснет, и села за дневник.

Сон ко мне давно уже не идет. Теперь у меня, по крайней мере, есть чем заполнить бессонные ночи. Луна светит так ярко, что мои детские представления о ней не кажутся такими уж глупыми. Я ощущаю исходящую от нее энергию и знаю, что если отложу ручку, встану на свету и протяну к ней руки, меня наполнит до краев сила, которой невозможно управлять.



23 июня

Последние дни были заполнены завтраками на свежем воздухе, мелкой работой по дому и прогулками по берегу моря. В саду я ухаживала за розами, которые, наконец, оправились после шторма. Я закопала в землю банановые шкурки, чтобы розы цвели еще лучше, раздавила пальцами залетевшую неизвестно откуда тлю, срезала пару моих любимых «York» и «Lancaster» и поставила на импровизированный стол. Бело-розовые бутоны пахнут войной и примирением; прислушиваясь к их аромату, я надеюсь, что сохраню обоняние до самого конца. Закрывая глаза, я ощущаю запах свежеиспеченных круассанов во Франции, чистого горного воздуха в Австрии, цветущих виноградников в Мозеле… Моя работа на Давида Якоби в его туристическом бюро изменила не только мою жизнь, но и обоняние. И помогла мне сделать так, чтобы смерть мамы оставалась тайной и по сей день.



Когда пошла в школу, я уже знала, что не такая, как все, и старалась это не показывать. Каждый день перед тем, как отправиться на занятия, я видела в зеркале девочку с упрямыми вьющимися светло-рыжими волосами, огромными для ее личика зелеными глазами, бледную и скуластую. Я как была худой, так и осталась, и никакие сладости и мороженое не смогли изменить это.

В отличие от других детей, я посещала еще и такое старомодное заведение, как воскресная школа. Как это получилось, понятия не имею. Мама определенно не была религиозна, она придерживалась той же точки зрения, что Ирен Сёренсон: «Вся эта чушь об Иисусе мне по барабану». Но папа ходил в церковь, как он говорил, «помедитировать». Мама с большой неохотой изредка составляла ему компанию. Как бы то ни было, меня записали в воскресную школу — возможно, ради воспитания во мне духовности и дисциплинированности. Впрочем, я с удовольствием читала библейские истории, по увлекательности они не уступали сказкам братьев Гримм, только были куда более жестокими.

У меня мурашки бежали по коже, когда Иона пытался скрыться на корабле, чтобы не выполнять поручение, данное ему Богом, но его настигал шторм, волной смывало за борт, и он оказывался в пасти кита, который потом выплевывал его вдали от дома. Эта история часто снилась мне по ночам, потому что Пиковый Король рассказывал похожие. Я часто думала, есть ли у китов внутри лампочки, или там темно, как в могиле. Я страдала вместе с Иосифом, когда ему пришлось отправиться в Египет, и старалась думать о коровах перед сном, чтобы мне тоже приснились семь тучных и семь тощих. А еще я наивно верила, что детей находят в корзинках, плывущих по реке, как Моисея, пока не узнала о существовании матки, что опровергало все другие теории.

К тому же, в зале, где проводились занятия, висела самая странная картина из всех, что я видела в жизни. Даже сейчас, посетив самые известные музеи Европы, я по-прежнему считаю ее в своем роде уникальной. Полотно было поделено на четыре квадрата. На первом мы видели испуганного светловолосого мальчонку, который несся по джунглям, спасаясь от преследующего его льва. На другом квадрате он висел над ущельем, держась за веревку, привязанную к дереву на краю обрыва. Мальчик болтался над бездонной пропастью, а лев кровожадным взглядом следил за действиями ребенка. Я размышляла, сам ли мальчик сплел эту веревку, и если да, то почему ее не видно на первой картинке. С другой стороны, нелогичным казалось, что кто-то другой привязал веревку именно в том месте, где мальчику предстояло свалиться с обрыва. Но, видимо, художника логика мало волновала.

На третьем квадрате ситуация была еще напряженнее. Внизу под мальчиком вдруг появлялся голодный крокодил, разевая пасть, усеянную острыми зубами. Над ним по-прежнему возвышался лев, и, что самое ужасное — неизвестно откуда взявшаяся крыса перегрызала веревку, которая и так уже начинала рваться. Я спрашивала себя, что хуже — быть съеденным крокодилом или львом, и решала, что все-таки львом, потому что у него мягкая шкура. Но белокурому мальчику не приходилось выбирать. На четвертой картинке на небе появлялся крест. Мальчик протягивал к нему руки, в глазах крокодила, льва и крысы стоял страх.

Ничто из рассказанного в воскресной школе не произвело на меня более сильного впечатления, чем эта необычная картина. Меня поражал не тот факт, что крест на четвертой картине означал спасение, а то, что мальчик тянул к нему руки, видя в нем решение своих проблем. Из чего я сделала вывод: тот, кому нужна помощь, должен надеяться на себя или всегда иметь при себе веревку. Возможно, именно эта картина помогла мне разработать план мести.



Моя дорога в школу с первого дня была настоящим адом, потому что мне приходилось идти мимо дома соседей, которые держали злобного боксера по кличке Бустер. Хозяев совершенно не волновало, что делает их собака, и они позволяли ей свободно носиться по окрестностям, мотивируя это тем, что нельзя держать животное на привязи, а если люди боятся собак — это их проблемы. Каждый раз, когда я проходила мимо, чудовище чуяло мой страх, неслось к забору и, встав на задние лапы, начинало оглушительно лаять. При этом из пасти у него текла слюна. Я страшно боялась, что он перепрыгнет через забор и разорвет меня в клочья. Его пасть напоминала мне зубастого крокодила с той самой картины. Я приходила в школу вся потная от страха. Папа пытался убедить соседей привязать собаку, но с их хамством и тупостью ничего нельзя было поделать.

Бустера боялась не только я, но и все соседи. Он нападал на других собак и наносил им ужасные раны. Поскольку его никогда не держали на поводке, во время прогулок он запросто мог удрать от хозяев и вернуться с пастью, испачканной кровью какого-нибудь беззащитного домашнего животного.

Доказательств не было, но все знали, что именно Бустер загрыз щенка пару лет назад.

Девочка, хозяйка щенка, так переживала, что ее пришлось положить в больницу. И хотя ее родители собрали подписи под требованием усыпить Бустера, ничего из этого не вышло. Полиция не пожелала проводить расследование и принимать меры. После того случая я возненавидела Бустера. Я ненавидела его за жестокость по отношению к другим собакам, за убийство невинного щенка и за ту боль, которую он причинил девочке и ее родителям. Я ненавидела его не только за то, что он сделал, но и за то, что он получал удовольствие, причиняя боль другим живым существам. Эта черта была мне хорошо знакома.

В тот день, — должно быть, это была суббота, — мы с папой прогуливались в парке недалеко от дома. Мама отказалась встать с кровати. Вечером в пятницу у нее была истерика из-за того, что кто-то из коллег назвал ее паучихой, потому что она «могла обвести кого угодно вокруг пальца и заставляла делать за нее всю грязную работу». Возможно, коллега и не имела в виду ничего такого, может, она даже хотела сделать маме комплимент, но лично я находила это сравнение весьма удачным.

Во всяком случае, мама устроила по этому поводу истерику и орала, что ей приходится пахать как лошадь и все потому, что дома совершенно нечего делать, там скучно, и ничто не может отвлечь от мыслей о работе. Она наградила меня полным ненависти взглядом и спросила, с чего это я опять натянула старую кофту. «Ну конечно, — сказала она, — все равно на тебя никто не смотрит. Я в твоем возрасте уже сама умела выбирать себе одежду. И была такая стройная — просто загляденье. Все мною любовались!». Потом она снова выбежала из дома с криками: «Никто меня тут не любит! Будет лучше, если я исчезну из вашей жизни навсегда!». Ее не было до четырех утра, я знаю это точно, потому что не могла заснуть и лежала, следя за стрелками часов. Утром она отказалась вставать, и мы с папой решили оставить ее в покое и пойти прогуляться.

Мне было лет двенадцать. Мое тело начало меняться, и папа, увидев меня в ванной, довольно бестактно заметил, что у меня растет грудь. Мы шли, обсуждая идею завести хомячка, которого я выпрашивала родителей уже несколько лет, и папа наконец согласился, что я сумею о нем заботиться. Мы собирались купить его на неделе. Мама была категорически против: она заявляла, что от хомяка будет вонять. Они с папой много раз ссорились по этому поводу, пока она, наконец, не сдалась. Наверное, в обмен на что-то весьма привлекательное.