Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

быть страхов, что он не должен заниматься анализом

и поддаваться рефлексии. Анализировать и бояться

должны те, кто работает на лидера. Лидер берет на

себя ответственность за решения и за ошибки. Значит

ли это, что ты не был лидером?

Тебе нужна была защита, охранная грамота. В виде

бесстрашного Макса Пежемского, в виде безликого

Жени Иванова, в виде обожаемого Кости Мурзенко, в котором жил страх и жила уязвимость, но он умело

прятал их под эксцентрической маской. Или защита

в виде римейка — ты пересказывал чужие сюжеты, жонглировал киношными цитатами и культурными

ассоциациями. Ты ведь не мог вот так просто сказать

в камеру: “Я люблю тебя”. Тебе надо было произнести:

“Как говорил Годар, я люблю тебя”. Да к тому же

произнести чужим голосом.

“Никотин” стал полуудачей, что было хуже прова-

ла. Ты это понимал. “Авторский коллектив «Никотина»

остановился на полпути — в той опасной точке, где

критику не надо писать очередную статью в форме

сценария, а режиссеру лучше не снимать фильм как

рецензию на самого себя. Хотя, быть может, в этом

и есть смысл очередной вариации вечного сюжета,

разыгранного после остановки дыхания”, — писал ты.

И добавлял в свое оправдание: “Каждое поколение

получает то «На последнем дыхании», которого заслу-

живает... Герой Годара жил, как дышал. И умер, когда

задохнулся от удивления и обиды. Герой «Никотина»

не дышит и не живет, он всего лишь вяло путешествует

из одной классической киномизансцены в другую”.

Типа, другого мы и не заслужили. Снова защита.

235

Такой защитой был для тебя и постмодернизм, способ

разговора посредством цитат и игры с готовыми

культурными мифами. “Римейк — источник

невозможного — позволяет сбыться несбыточному, выдохнуть воздух, которым никогда не дышали”. Но

по своей художественной природе ты был не постмодер-

нистом, а самым настоящим модернистом, авангардистом,

“тем, кто атакует жизнь искусством, а потому бесконечно

изыскивает в искусстве еще не освоенные им физиоло-

гические потенции”. Ты исследовал жизнь на разрыв.

Что и доказал своей смертью на последнем дыхании.

Завидовал ли ты тем, кто легко осуществлял свою

(твою) мечту? Завидовал ли Максу Пежемскому? Жене

Иванову? Другим? Ты всегда им помогал, радовался

успехам, писал про них, хвалил, ругал, продвигал. Нет, зависти в тебе не было. Вряд ли ты хотел бы оказаться

автором сделанных ими фильмов. Твои самые близкие

друзья — Брашинский и Мурзенко — оба стали

снимать кино, оба решились на этот шаг. Но им бы ты

тоже не позавидовал. Если уж критику снимать фильм, то такой, как “На последнем дыхании”, “400 ударов”

или “Последний киносеанс”.

Возможно, я была — и продолжаю быть — слиш-

ком к тебе сурова? Ведь что тебя парализовало? Твой

безупречный вкус, твой аналитический ум,

твоя мучительная совесть, твоя сумасшедшая гордость, твоя феноменальная эрудиция. Ты слишком хорошо

представлял, что такое хороший фильм. Ты слишком

много их видел. Ты не мог позволить себе сделать

средний фильм. Чтобы быть бесстрашным, нужно быть

влекомым мощной внутренней силой, сопротивляться

которой невозможно. Или обладать менее сложной

душевной структурой, чем твоя. (“Так всех нас в трусов

236

превращает мысль”.)

А еще тебя парализовала я. Я так много от тебя

требовала, всегда ждала от тебя чего-то большего.

С одной стороны — хотела владеть тобой целиком, подчинить тебя себе. С другой — хотела, чтобы ты

начал действовать, полностью воплотил свой огромный

дар. А как воплотить и как творить, если ты — несвобо-

ден, если ты — пленник?

В рядовой газетной статье ты, между прочим, сказал, что ранняя смерть не входит в мифологию

режиссерской профессии: “Молодыми умирают поэты

и рок-музыканты, самой природой обреченные

на вечную юность”.

Может быть, тебе суждено было умереть моло-

дым? Так и не дождавшись высшей воли, которая долж-

на последовать за безволием?

И все-таки, пока делался “Никотин”, ты был

по-своему счастлив — потому что причастен. Немного

влюблен в Наташу Фиссон — “режиссер должен быть

влюблен в свою актрису”; увлечен несуществующими

талантами Жени Иванова — “ты его недооцениваешь, он не так прост”; восхищен легкостью и пластичностью

додинского актера Игоря Черневича — “он гений, вот

увидишь”; уверен в Курёхине — “ну кто еще, если не

он, озвучит эту поп-механику?” А в конце концов —

ужасно, чудовищно расстроен, потому что получилось, как в дневнике Толстого после первой брачной ночи:

“Не то”.

Кстати, Годара, дающего пресс-конференцию

в питерском Доме кино, сыграл не актер, а какой-то

киношный функционер по фамилии Баранов, которо-

го мы с тобой впервые увидели в Репине, на том самом

семинаре, где я делала доклад про “Цирк”, а ты — про

“Чапаева”. Ты тогда схватил меня за руку:

— Смотри, как похож на Годара! Если еще очки

темные надеть!

В сцене пресс-конференции ты отлично сыграл

переводчика Годара, озвучив важные для тебя мысли.

А среди журналистов там есть и Трофим, и Попов, и даже я — еще с длинными волосами. Реплики ты мне

не дал, просто разрешил присутствовать в кадре.

Сейчас “Никотин” можно смотреть разве что из

исследовательского интереса. Когда-то — в статье про

фильм Пежемского — ты написал: “Есть фильмы, отве-

чающие времени, и фильмы, отвечающие за время.

Фильмы-предлоги и фильмы — придаточные предло-

жения. Фильмы, выразившие дух эпохи, и фильмы, самовыражающиеся в этом духе”. “Никотин” самовы-

разился в духе эпохи.

Может быть, тебе надо было пить — для

храбрости? Как тогда, когда ты впервые меня поцеловал.

Или впервые сказал мне: “Я люблю тебя”. Но пить тебе

я не разрешила.

И ты отправил на свидание другого. Который, кажется, даже и не курил.

66.

238

3 октября 2013

Когда мы с тобой впервые поехали на сочинский

“Кинотавр”? Кажется, в 1993 году? Или в 1994-м?

Гостиница “Жемчужина” с видом на море казалась

нам роскошной, жареный сулугуни и форель

в прибрежном кафе — вкуснейшими, город в цветущих

розах — расслабленным и симпатичным. Вокруг —

куча друзей, знакомых, знаменитых и красивых лиц.

Жаркая атмосфера взвинченной чувственности и все-

дозволенности — многие, конечно, отправлялись на

“Кинотавр” не за кино, а за ликами любви. Фильмы

с утра до вечера. Ты набирал известность в профес-

сиональной среде и щедро расточал свое обаяние

во все стороны.

На “Кинотавре” мне пришлось поработать,

потому что пригласили меня при условии, что я буду

переводить с английского (твой статус еще не позволял

тебе взять жену). Это было своего рода авантюрой —

мой английский хромал. Но другого выхода не было.

Мне пришлось переводить иностранные пресс-

конференции. Когда кто-то из зала поправил неточ-

ность в переводе, ты вскочил с места и принялся меня

защищать. Но кончилось всё хорошо, я выехала на

фантазии и лекторском опыте. А потом меня даже

приставили к приехавшему на фестиваль с “Присцил-

лой, королевой пустыни” Теренсу Стампу.

— Это круто, Иванчик, он же играл у Пазолини

и Шлезингера, трахал Брижит Бардо и Джули Кристи, а потом на десять лет свалил в Индию! — сказал ты.

Высокий и седой Стамп приехал с красивой

блондинкой, которая была едва ли старше меня, —

у нас тогда еще не принято было окружать себя юными

239

моделями, все как-то по старинке занимались любовью

с социально близкими. Мы с ними ездили на сталинскую

дачу. Я говорила ему, что всё это тотальный фейк и что

Сталин на этой даче вряд ли бывал. Но Стамп всё

равно с интересом рассматривал окна, расположенные

высоко, выше человеческой головы:

— Это чтобы нельзя было выстрелить в окно.

Cталин ведь был параноик, — объяснял он нам.

Эту дачу можно было арендовать — как

мини-отель. Специально для гостей в столовой стояла

восковая фигура Сталина. Это и впрямь были

безумные времена.

Киношный мир я тогда знала не слишком хорошо, была зажатой и застенчивой, особенно с известными

людьми. К тому же я казалась себе недостаточно худой.

Перед отъездом подруга отдала мне купальник с юбоч-

кой безумной гавайской расцветки, который до сих

пор лежит у меня в черногорском шкафу — я только

вчера в нем плавала. Ему больше двадцати лет! Когда

я вышла в нем на сочинский пляж, я ужасно стеснялась

несовершенства своего незагорелого тела. Мы с тобой

подошли к группке питерских критикесс, и одна из

них замахала на меня руками:

— Уйди, уйди, не хотим рядом с тобой стоять, у тебя фигура!

Ну ничего себе! У меня? Фигура? Никогда бы

не подумала. У меня всегда были проблемы, которым

тогда не знали названия — body image, food issues, анорексия, орторексия, булимия. (Ты сейчас сказал бы:

“Брось, Иванчик, это всё докторские выдумки”.) Помню, как я сидела в столовой “Кинотавра”

напротив Ларисы Гузеевой — совсем худенькой, стри-

женной под мальчика, зеленоглазой, ослепительно кра-

240

сивой. Я помнила ее еще по Моховой, она училась на

выпускном актерском курсе и снималась в “Жестоком

романсе”. Однажды жаловалась мне на институтской

лестнице, что у нее совсем нет груди, завидовала моему

третьему размеру и поднимала футболку, чтобы пока-

зать, какая она печально-плоская. Так вот, Лариса, возившая вилкой по тарелке кружочек свежего огурца, подняла свои прекрасные затуманенные глаза и сказала:

— Когда влюбляешься, ничего не идет в горло, ну просто ничего.

В нее тогда страстно влюбился поляк Богуслав

Линда, приехавший на “Кинотавр” с какой-то карти-

ной. Я испытала болезненный приступ зависти. Да, я, конечно, любила тебя, но я скучала по этому острому

чувству — начала любви. Когда пропадает аппетит, мир

заволакивает туманом и в голове только одна мысль.

Недавно я испытала это — с моим новым

Сережей. В первый наш с ним месяц или два я, как

Гузеева на “Кинотавре”, не могла ни есть, ни спать, похудела на несколько килограммов, мгновенно похо-

рошела и засветилась изнутри, как все влюбленные.

Сережа страшно радовался, когда окружающие говорили

мне, что я потрясающе выгляжу и что у меня счастливые

глаза.

— Это ведь из-за меня, да? — спрашивал он.

— Конечно, из-за тебя, — отвечала я. — Ты же

знаешь, что лучшая диета — это любовь.

Тогда, на первом “Кинотавре”, я страстно захотела

снова испытать то, что испытывала Лариса Гузеева, с туманными глазами возившая огурец по тарелке.

Захотела влюбиться. Пусть ненадолго.

Не знала, что ненадолго — не бывает.

67.

242

5 октября 2013

Почему-то сегодня хочется рассказать тебе про мои

body issues. Раньше я понятия не имела, что такое

булимия, и не считала свою юношескую привычку

засовывать два пальца в рот после плотной еды, куска

торта или четырех порций мороженого чем-то опасным.

Разумеется, я не подозревала, что это болезнь. О том, что иногда я это делаю, ты не подозревал. Опасной

формы это не принимало, и мне казалось, что всё под

контролем. Сейчас я всё знаю про булимию принцессы

Дианы или Джейн Фонды. Будучи воплощением

здоровья американской нации и проповедницей аэро-

бики, Фонда в течение почти двадцати лет страдала от

булимии, скрывая ее от всех. Вылечилась только после

сорока — и очень пронзительно рассказала об этом

в своей книге My life so far. И Дайан Китон тоже рас-

сказала невероятно откровенно — в недавно изданной

автобиографии. Ее булимия длилась пять лет, пришлась

на годы жизни с Вуди Алленом и обретала какие-то

раблезианские формы. Три немыслимые трапезы в день

(меня тошнило, даже когда я читала списки тех

продуктов, которые она ежедневно в себя заталкивала), три рвоты в день. До такого я, конечно, не доходила.

К тому же в первые два-три года нашего брака

приступов у меня не было, я ведь уже писала, что

лучшее лекарство от булимии — взаимная любовь.

Начинались эти постыдные удовольствия (чуть

не написала “преступления”) и последующие за ними

наказания, когда внутри поселялась тревога.

— Почему же это с тобой было? — спросил бы ты.

— Потому что я хотела быть худой и красивой.

Но при этом мне нужно было сладкое счастье, сиюми-

243

нутный комфорт и легкое удовольствие, которое может

подарить еда. И еще я почти сладострастно ненавидела

себя за свою слабость.

— Но ты была худой и красивой.

— Я знаю. Но я такой себя не чувствовала.

— Почему ты мне ничего не сказала?

— Мне было стыдно.

Год назад, за несколько месяцев до того, как

я впервые притянула к себе голову Сережи для поцелуя, я пошла к юнгианскому психоаналитику, чтобы спра-

виться со своей то и дело возвращающейся булимией.

К тому времени я прекрасно понимала, что это не

распущенность, а серьезная болезнь. Ты большинство

психоаналитиков считал шарлатанами. Но Таня Ребеко

оказалась большим профессионалом и помогла мне. На

первом же сеансе я рассказала ей о тебе и о своей жизни

с тобой (с живым и с мертвым). И она воскликнула:

— Господи, да вы его до сих пор любите, бедная!

Я немного растерялась. Ничего нового она мне не

сказала, но все-таки вот так отчетливо я это никогда

не формулировала. Но вылечила меня не она, а Сережа.

После того как мы впервые поцеловались, мне ни разу

не захотелось ни мороженого, ни сладкого. Только не

надо думать, что всё так просто и так тупо: появился

бурный секс — и не надо еды. Дело тут не в сексе —

у булимиков может быть вполне насыщенная сексуальная

жизнь. Дело в том, что на тебя смотрят влюбленными

глазами — и в этих глазах, как в волшебном зеркале, ты

самая красивая. Мой Сережа на меня так и смотрит.

Однажды я спросила его, считает ли он француженок

хорошенькими. Он ответил удивленно:

— Не знаю. Я же здесь всегда с тобой. Я не смотрю

на них, я смотрю на тебя.

Ну и какое мороженое мне после этого нужно?

Ты боялся растолстеть. Всегда был сухим, худым, подтянутым. Паниковал, если появлялась лишняя

капля жира. Недавно я посмотрела в записи программу

Ренаты Литвиновой про нижнее белье, где она сказала:

“Настоящий романтик не может быть жирным”. Ты под

этим подписался бы — и даже пожалел бы, что это не

ты сказал. Я-то не согласна, я видела настоящих роман-