Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сантьяго Гамбоа

«Самозванцы»

Анании, Томасу и Серхио — моим любимым путешественникам по Востоку
Я не хотел работать на секретной службе и поэтому не хотел быть шпионом. Но обстоятельства, война, смутный интерес к атмосфере тайны, отвращение к врагам… Грэм Грин. Интервью
В чем же другом состоит положение второстепенного писателя, как не в одном сплошном неприятии? Прежде всего беспощадное неприятие со стороны среднего читателя, который решительно отказывается наслаждаться его творениями. Во-вторых, постыдное неприятие исходит от самой реальности, которую он не умеет выразить, будучи лишь копиистом и имитатором. Но третья неприятность, третий пинок, самый постыдный, посылает ему искусство, в котором он хотел найти себе убежище и которое презирает его за беспомощность и недостаточность. И это уже позор. Здесь начинается полное сиротство. Витольд Гомбрович. «Фердидурка»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

Человек, который прячется в сарае

Я просто писатель. Лучше предупредить об этом с самого начала. История, которую я собираюсь вам рассказать, — чужая в том смысле, что события, о которых я пишу, случились не со мной, хотя нельзя сказать, что я совсем не имел к ним отношения. Итак, получилось ли у меня, судить вам. Я всегда жил странной жизнью: мне нравится записывать чужие рассказы и мысленно переживать события и драмы, которые происходили с другими. Случись что-то подобное со мной, я был бы, вероятно, счастлив, даже если бы происшествие имело печальный исход. Печаль — лучше, чем ничего…

Сейчас я живу в Пекине и вынужден прятаться в старом сарае в округе Фэнтай (об обстоятельствах, которые к этому привели, расскажу позже). Здесь нет даже окон, а снаружи доносятся гудки пароходиков с озера Ююантан и шум поездов Северного вокзала. Пока не могу открыть вам (помимо уже известного факта, что я писатель), кто я, откуда родом и чем занимаюсь. Скажу лишь — и это делаю только для того, чтобы возбудить ваше любопытство, — что зовут меня Режи и ношу я темный костюм. Так кто же я? Об этом потом.

Люди, которые ищут меня, напротив, знают обо мне все, по крайней мере мне так кажется, и именно предчувствие погони заставило меня спрятаться. На самом деле они интересуются вовсе не мной, а кое-чем, что я временно у себя храню, — назовем это «живая вещь». Она существует и в то же время не существует; у нее есть форма и сущность, но нет души. Охраняя этот предмет, я вынужден сидеть в четырех стенах; остается лишь курить и наблюдать за кольцами дыма сигарет, которые медленно поднимаются к свету; пучок тонких лучей проникает ко мне сквозь крышу. Когда так долго находишься в одиночестве (единственная моя связь с внешним миром — мальчишка, который приносит еду), начинаешь лучше разбираться в жизни. По крайней мере в своей — в тех воспоминаниях, ударах судьбы и прочих трудностях, которые мы и зовем жизнью.

Получается, нужно уединиться, чтобы как следует понять такие вещи. А способен ли человек рассуждать и после смерти?.. Ну да ладно, не мне об этом судить. Я писатель, а не философ, и все же, когда на какое-то время у вас отнимают свободу, в голове неизбежно появляется масса идей, — а от этого один шаг до стоика Эпиктета.

Кроме того, вещь, которую я охраняю. Именно ей я обязан своим заключением, хотя мои враги еще никак не проявили себя. Я напоминаю тех сказочных драконов, которые стерегут сокровища. Сижу на проломленном стуле и часами изучаю свое. Мне кажется, что это чрезвычайно странное сокровище. Составляющие его элементы сами по себе не имеют никакой ценности: краска, картон и бумага. Ценность целого не равна сумме частей, потому что ценно содержание, если только суметь его расшифровать. Вы уже догадались, что речь пойдет о рукописи, о старинном китайском манускрипте. К сожалению, скромные познания в этом языке не позволяют мне прочесть его, иначе это добровольное заключение было бы объяснимо. К тому же мне запретили читать рукопись. Она запечатана в пластиковый пакет, куда не проникает даже воздух. Эта предосторожность была излишней и лишь доказывает, что ко мне не имеют доверия, которое можно назвать слепым.

На самом деле передо мной всего лишь пластиковый пакет кофейного цвета. Я знаю, что внутри находится рукопись, потому что видел ее. Иначе для меня это был бы всего лишь пластиковый пакет. Я считаю, это справедливо — знать, что охраняешь. Естественно, получив этот предмет, я спросил, нужно ли мне защищать его ценой собственной жизни, и ответ меня обескуражил: «В этом нет необходимости, Режи, но если его найдут, вы в любом случае поплатитесь жизнью». Я много размышлял над этими словами, даже записал их. Мне вспомнилась история с прорицателем, у которого похитили дочь, при этом прислав ему записку приблизительно такого содержания: «Мы вернем ее вам, если вы угадаете, собираемся мы это сделать или нет». Ну и что тут можно ответить? В такую же растерянность приводит меня и эта записанная мной фраза. Думаю, ее смысл гораздо глубже, чем смысл слов, из которых она состоит, — та же особенность, что и у предмета, вверенного моему попечению. Должно быть, на таком языке говорит сам Бог. Я же, простой писатель, даже не мечтаю о таких высотах — и тем не менее пишу. Но довольно обо мне. Вернемся к нашей истории. Она длинная и не позволяет медлить. Предоставим слово самим героям.

ГЛАВА 2

Некто, кто колесит по миру

Меня зовут Суарес Сальседо. Не важно, какое имя дали мне при крещении; вернее, я немного его стыжусь и поэтому называть его пока не буду… Может быть, позже, если почувствую к вам доверие. Я человек самый что ни на есть заурядный, из тех, кто исправно платит налоги, радуется повышению по службе, хлопает в ладоши, когда самолет касается посадочной полосы, время от времени чувствует себя потерянным, отчаивается — и тогда нуждается в утешении. Важно, что я почти двадцать лет живу в Париже, хотя родился в Боготе; мне сорок два года, я журналист, и мои передачи (в записи) выходят на ста семидесяти радиостанциях Латинской Америки.

Я работаю на государственном радио Франции. Мне платят за то, чтобы эти программы точно и своевременно, каждый четверг, транслировались в разные точки мира. Репортажи посвящены темам общественного, культурного, научного, иногда политического характера; наша задача — так сказать, не выметать сор из избы в том, что касается роли нашей страны (отсюда и название: «Франция в мире»), а, напротив, стараться показать все лучшее. Если нужно, мы бываем беспощадными (во Франции свобода слова), и наш шеф, месье Кастран, никогда не будет препятствовать записи программы, где идет острый разговор. Да и я не стану, что бы там ни говорили мои журналисты — о сплетнях, кстати, я прекрасно знаю (ведь у меня чуткие уши) — и какими бы обвинениями меня ни атаковали. Я всегда говорил, что отвергаю только плохие репортажи: если вижу, что работа не пройдет, даже если заказать мессу в Американской церкви (она расположена ближе всех к нашей студии, на набережной Гренель). В таких случаях я неумолим и прошу (ведь это моя работа) либо переделать репортаж, либо выразительным жестом показываю, что этой пленке самое место в мусорной корзине.

Что до частной жизни, должен признаться: живу я крайне скромно, можно сказать, даже скучно, так что вы поймете, чем для меня явилось приключение, к началу которого мы уже подошли. Однако не будем забегать вперед. После второй по счету неудачи в семейной жизни я решил жить один, не отказываясь от мимолетных увлечений, которые, однако, никогда не перерастают в постоянную связь. И хоть я и не Тайрон Пауэр, все же удалось создать некий круг подружек, с которыми можно провести выходные, а в понедельник забыть о встрече, а если и вспомнить, то без обязательств звонить друг другу и спрашивать, как поживаешь, чем занимаешься и какое у тебя сегодня настроение, — короче говоря, произносить те обычные фразы, которыми обмениваются постоянные партнеры. В Париже полно одиноких людей, которые выбирают такого рода отношения, считая их самыми удобными. Кстати, эта тенденция идет по нарастающей, о чем я недавно прочел в разделе «Современная жизнь» еженедельной «Либерасьон» (статья называлась «Пары одиночек»).

Итак, по порядку. Мы разошлись с Коринн, моей второй женой (ей тридцать шесть, родилась в Лилле, работает в отделении страховой компании Мафре на площади Клиши), после одного постыдного случая, о котором я вряд ли осмелюсь рассказать. Но по крайней мере попытаюсь.

Однажды я вернулся домой раньше обычного, потому что из-за какой-то странной забастовки консьержей был закрыт шахматный клуб в XIV квартале, где я играю дважды в неделю. Так вот, я пришел домой, разулся в дверях, чтобы не испачкать паркет (требование Коринн), налил себе обезжиренного молока с низкокалорийным печеньем и, привлеченный звуками музыки, со стаканом в руке направился в студию поглядеть, чем там занимается жена, а заодно удивить ее. Через полуоткрытую дверь увидел ее со спины, но не решился окликнуть — поза была какой-то странной. Любопытно. Я приоткрыл дверь пошире — компьютер включен… Коринн сидела в наушниках, брюки и трусы приспущены. Я подошел и уже собирался тихонько похлопать ее по плечу и сказать: «Я здесь, дорогая», как вдруг заметил у нее между ног видеокамеру, подключенную к компьютеру. Я непроизвольно взглянул на монитор и чуть не вскрикнул — весь экран занимал чудовищных размеров пенис, черный, со вздутыми венами; и, кажется, там еще была рука, которая его ласкала… да, рука (что же еще), унизанная кольцами. Рядом с изображением я, к своему стыду, прочел следующее: «Хочу взять этот горячий член в рот, возьми меня, задай мне жару!» Я почувствовал прилив гнева, потому что, несмотря на наушники, мне не верилось, что Коринн не замечает моего присутствия. Она вздохнула. Я опоздал. Она почти кончала. Потом она застонала, и в эту же минуту доиграл диск (кстати, это была «Треуголка» Мануэля де Фалья).

Обескураженный, я выскочил за дверь, а потом вернулся как ни в чем не бывало и, насвистывая, пошел по коридору: «Коринн, дорогая, ты дома?», на что она ответила из комнаты: «Я здесь, любовь моя, сейчас я к тебе выйду!» С кухни я крикнул, что у меня сорвалась партия в шахматы из-за забастовки консьержей, она ответила, что сожалеет, зато теперь мы сможем пораньше поужинать и посмотреть какую-нибудь кассету (мы берем их напрокат), и добавила: «Погоди, сейчас выйду из Интернета, я уже замучилась: ищу что-нибудь о европейском страховом законодательстве».

Меня передернуло при виде ее, и пришлось сделать нечеловеческое усилие, чтобы вести себя спокойно и цивилизованно (а это, между прочим, очень действует на мою язву).

Больше всего меня поразил не сам факт измены (хотя не уверен, можно ли такое назвать изменой), а то, как спокойно и легко жена мне врала. «Это не в первый раз, — сказал я себе, — она занималась этим и раньше». И для меня это была уже не Коринн, а неизвестное существо, из-за которого все мое настоящее и (Боже мой!) прошлое стало иным. Я вспомнил, что тысячу и одну ночь она ложилась очень поздно, говоря, что сидела в Интернете, и представил себе, что рука, которую я видел на мониторе, — это не просто рука, а человек, у которого есть и лицо, и голос; и в каком бы городе и стране он ни жил, в его памяти остались ее нежные складочки, то, как она вздрагивала, возбужденно дышала… И этот кто-то спешит на работу, думая о ней; мастурбирует в ванной, представляя мою жену, ее голос, измененный компьютерным микрофоном… А может, он хвалится своим приятелям у стойки бара: «Я трахаю француженку — блондинку с розовым клитором, а муж ее — полный придурок»; ласкает ночью другую женщину, а потом наверняка желает ей спокойной ночи, точно так же, как мне Коринн, когда наконец-то соберется лечь спать.

— Я видел, чем ты занималась, — сказал я очень тихо, — и кто же обладатель этого члена?

Она попыталась все отрицать, но быстро поняла, что это бесполезно. Тогда она забормотала, что это всего лишь игра, что она вообще не знает этого человека, что впервые зашла на порносайт; потом стала обвинять меня — и не без оснований — в нарушении ее прав на частную жизнь… По счастливому стечению обстоятельств, нашу квартиру на углу бульвара Араго и площади Гобеленов снимал я; поэтому, так и не выпустив из рук стакан с молоком, произнес:

— Я пойду посмотреть «Пес-призрак» Джима Джармуша в кинотеатре «Гомон» на Монпарнасе. Когда вернусь, твое присутствие здесь не обязательно.

Единственный мой «латиноамериканский» поступок (латиноамериканцев в Париже считают неотесанными мужланами) заключался в том, что я запустил стаканом в стену и пожелал ей всего хорошего, оставив белое пятно на гобелене — эти ужасные гобелены украшают дома большинства парижан.

Естественно, в кино я не пошел, а вместо этого напился в «Огненной птице» на площади Бастилии; Коринн об этом никогда не узнает, как не узнает и того, что в два часа ночи меня рвало в канал Сен-Мартен, и я проклинал и ее, и ту далекую страну, которую мне пришлось покинуть такой же мерзкой ночью, как эта; и теперь я рыдал от тоски, от горя, от смеха, от отвращения — я никогда не делал этого при Коринн, боясь показаться ей чересчур американцем (а я, как ни крути, всегда им был и не перестану быть). И я обвинил свою страну во всем, что со мной произошло, пусть даже это было простое расстройство желудка. Каждый раз, напиваясь, я плачу от собственного сиротства, плачу о том, что я оставил, потерял и забыл, особенно в такие ночи, как эта… Я стал рогоносцем из-за члена со вздутыми венами, обладатель которого в лучшем случае негр откуда-нибудь из Чоко; и я проклинал его на расстоянии, а прохожие оставались равнодушными к моим крикам. Черт возьми, хуже всего не само страдание, а то, что никому нет до него дела.

Так Коринн исчезла из моей жизни.

Предыдущий мой брак распался давно; но, в конце концов, почему бы не вспомнить и об этом? Лилиан, как и я, училась на филологическом факультете Венсенского университета. Она хотела стать писательницей (опять же, как и я), но ее кумирами были Жорж Перес, Алан Роб-Грийе, Клод Симон, в общем, представители так называемого нового французского романа. Я же предпочитал Камю и Мальро, и к тому же мне нравился Варгас Льоса, и по этому поводу у нас возникали бесконечные споры, поскольку, с ее точки зрения, единственным стоящим латиноамериканским автором был Северо Сардуй. Еще хуже было, когда мы обменивались своими текстами. По мнению Лилиан, я был человеком прошлого века, произведения которого отражали скудость суждений. Я же, в свою очередь, причислял ее к тем скучнейшим авторам, которые имеют обыкновение витать в облаках, и считал, что она придает излишний таинственный блеск тому, что по своей сути отнюдь не является хоть сколько-нибудь таинственным и привлекательным. Противоречия со временем только обострились. «Узколобый сартрорианец!» — кричала Лилиан. «Невежественная дилезианка!» — парировал я. Как и всегда в таких спорах, очень скоро мы прекращали говорить о книгах лишь для того, чтобы вновь яростно наброситься друг на друга. «Толстая задница!» — кричала она мне. «Деревенщина, возомнившая себя писательницей!» — отвечал я… Так продолжалось до тех пор, пока не наступала развязка: либо кто-нибудь из нас, обиженный, уходил, хлопнув дверью, либо все заканчивалось слезами, объятиями и извинениями, так как оба мы в глубине души понимали, что в нас нет ни капли таланта, а взаимные оскорбления — всего лишь попытка скрыть свою неудачу и посредственность того, что мы пишем, а также тот факт, что оба мы оказались далеки от представлений о самих себе. И чтобы не мучить друг друга, в один прекрасный день мы очень цивилизованно, хотя и с немалой грустью, решили расстаться, ведь мы были угнетающе схожи, словно некто и его отражение.

— Когда я вижу тебя за работой, — призналась однажды Лилиан, — мне кажется, что это я сама кропаю глупости и заполняю листы никому не нужными историями…

— Мне, они интересны мне, Лили! — отвечал я и, естественно, врал, ведь эти истории ничуть не интересовали меня, напротив, нагоняли тоску.

Наконец она ушла, и мы оба вздохнули свободно. Конечно, мы остались друзьями, бывает, проводим вместе выходные и встречаемся на вечеринках. Но не более того. Она вышла замуж за симпатичного парижанина — кажется, он архитектор, — и теперь пару раз в году супруги приглашают меня на обед в свою милую квартирку неподалеку от площади Бастилии. Мы никогда не заговариваем с Лилиан о книгах и уж тем более о сочинительстве. Так лучше.

Не знаю, зачем и почему я вдруг рассказал все это… Думаю, это важно, чтобы понять, какой я на самом деле. Однако должен сказать, что самое интересное во всей этой истории — странный вчерашний звонок. Я находился в своей клетушке — ее просто нельзя назвать «конторой», — когда звук телефона оторвал меня от размышлений. Тогда я слушал дурацкий репортаж о приготовлении кошерных гамбургеров в Париже; а если быть точным, раздумывал, одобрить его или вернуть, сопроводив разгромными комментариями (но тогда автор обвинил бы меня в антисемитизме). О чем я?.. Ах да, телефонный звонок. Я решительно поднял трубку, но быстро успокоился — месье Кастран срочно требовал меня к себе в кабинет. Наш шеф, как и все французские чиновники, имеющие собственный офис (на самом деле, как и чиновники всего мира), любит указать подчиненному его место. Рядом с начальником я увидел месье Пети, низенького лысого мужчину, располневшего от сидячего образа жизни; раньше я его в редакции не встречал. Месье Кастран представил его как сотрудника высших структур Государственного радио и сказал мне, чтобы я собирал чемоданы, так как завтра вечером мы отбываем в Гонконг, а затем в Пекин для подготовки репортажа о католиках в Китае.

— Нашим слушателям нужны оригинальные темы, — разглагольствовал Кастран, сопровождая каждую фразу легкой отрыжкой, — и сегодня, дорогой мой Суарес Сальседо, тема католицизма в соцстранах выходит на первый план. Обратите внимание, какая шумиха поднялась после визита папы Войтылы на Кубу. Настоящий информационный взрыв. Нужно что-нибудь в этом роде, вы меня понимаете?

— А почему именно сейчас? — осмелился спросить я.

— Из-за летнего затишья наши передачи стали немного… суховатыми, — продолжал он. — Да. Именно так: суховатыми. Нет стоящих тем. Чеченскую тему мы исчерпали, в Косово ничего не происходит — максимум один-два покойника. А нашим компаньонам нужна красочность. И поэтому необходимо оставить все обыденное и заняться чем-то более масштабным.

Кастран объяснил, что месье Пети, этот странный неразговорчивый человек, — один из учредителей, член совета директоров нашей организации. Короче, важная птица. Пока Кастран говорил, Пети упорно молчал и вытирал лысину запачканным носовым платком. Он был типичным государственным чиновником в поношенном костюме, но с роскошным галстуком, и это облачение настолько соответствовало его характеру, что казалось, он родился прямо в нем. Поручение же, которое мне дали, буквально сразило меня как гром среди ясного неба.

Я не имею ничего против Китая. Напротив, страна меня привлекает. Просто в эти дни мне было слегка не по себе, потому что половина наших журналистов сейчас в отпуске, и вся сентябрьская нагрузка легла на меня. К тому же (строго по секрету) я сейчас придерживаюсь низкокалорийной диеты, а для человека на диете нет ничего страшнее служебных командировок, когда из-за смены привычной обстановки и неудобств, которые это за собой влечет, обязательно оказываешься в баре гостиницы. Либо, что еще хуже, — в ресторанчике быстрого питания, что на языке диетологов означает потребление калорий, жира и холестерина в огромном количестве. В конечном счете меня уже не в первый раз посылали в места типа Найроби, Джакарты или Тегусигальпы, дав время лишь собрать чемодан. Мои начальники — люди капризные, и стоит им послушать ту или иную передачу конкурирующей радиостанции или проведать что-нибудь за бокалом коктейля, как они тут же выдумывают что-нибудь этакое. И тогда мы, пешки, оказываемся в гуще событий…

Узнав о предстоящей поездке в Пекин, я, как сделал бы любой француз, поискал в библиотеке старое издание «Варвар в Азии» Анри Мишо, а эта книга обычно есть у всех, чтобы поискать в ней что-либо, связанное с Китаем. Убедившись, что книга на месте, — а это для меня было равнозначно тому, что она не принадлежала Коринн, моей бывшей супруге, иначе, уходя, та непременно забрала бы ее, — я, с соевым сандвичем и бутылкой лимонного перье в руке, приготовился почитать ее. И читал, пока не наткнулся на нечто, привлекшее мое внимание. Описания типов китайцев. Процитирую кое-что:

«Скромный, даже слегка ежащийся, сутулящийся, флегматичен; взгляд настороженный; обут в войлочные шлепанцы, ходит на цыпочках, спрятав руки в рукава; иезуит, напускает на себя безразличный вид, хотя в действительности готов пойти на все…» Тут я подумал о китайцах, виденных в выпуске «Голубой лотос» Тинтина.[1] Далее Мишо добавляет:

«Лицо как бы застывшее, но под этой маской скрывается настоящий жулик…» Честно говоря, я не совсем понял фразу и перечитал ее еще раз, но это ничего не изменило.

«Походит на пьяного, нерешителен, очень плохие манеры…» В каком году Мишо написал такую глупость? Каждый из нас встречал китайцев. Они живут в любом крупном городе Европы и Америки, и какой смысл их описывать? Не понимаю. Это слишком иронично и высокомерно, и я не намерен с этим мириться! Я так разозлился, что попробовал сделать собственное описание француза:

«Существо пугливое, жадное (жадность называет бережливостью), мелочен. Работящий, дисциплинированный. Боится, что соседи могут заявить на него в полицию, и поэтому никогда не включает телевизор на полную громкость. Не любит, чтобы окружающие считали его глупым, и поэтому старается ничему не удивляться, даже если находится перед египетскими пирамидами. У него две мании: казаться умнее, чем в действительности, и всегда находиться при деле. Еще в молодости задумывается об уходе на пенсию, но когда в шестьдесят лет это происходит, впадает в отчаяние, так что может дойти до самоубийства. Француженкам не нравится, когда молодые люди делают им комплименты на улицах, и они могут отказаться от близости, если на следующий день рано вставать. Французы любят вкусно поесть, но практически никогда этого не делают из-за дороговизны продуктов. Ходят слухи, что они изобрели духи, чтобы лишний раз не мыться, но я не совсем уверен в этом. Они белокуры, глаза навыкате, кожа их жесткая, как картон. Верят в то, что, если бы Франции не существовало, весь мир превратился бы в свинарник, и в этом есть доля истины. Как ни странно, это они придумали шампанское».

Я перечитал написанное и ощутил легкое чувство вины, но ведь Мишо спровоцировал это. Вернувшись в библиотеку, я дрожащей рукой вытащил из собрания сочинений том Андре Мальро. Любопытно: еще один европеец, увлеченный Азией, даже фамилии похожи. Разница — всего три буквы. Я раскрыл «Искушение Востоком» и прочитал заключительную фразу: «Одна из самых неумолимых закономерностей нашего сознания в том, что преодоленные нами соблазны превращаются в знания». Я растрогался, разволновался, даже волосы встали дыбом. Блеск поэтики Мальро тронул меня до слез: знаю, это немного глупо, но я ничего не мог с собой поделать. И почему это так? Откровенно говоря, может быть, потому, что мне всегда хотелось написать нечто подобное… То, что у меня нет таланта, бесспорно; однако я продолжаю говорить сам себе и своим немногочисленным друзьям, что в свое время просто не имел возможности заниматься творчеством, так как жизненная необходимость заставила меня пойти на теперешнюю мою работу, и теперь ни на что другое больше не остается времени. Сказать по секрету, я и сам знаю, что все это неправда: если действительно хочешь, то занимаешься творчеством даже по ночам, жертвуя часами сна, и не прекращаешь работы ни в автобусе, ни в кафе. Мне не хватило на такое смелости и решимости, вот почему я скриплю в темноте зубами; пропустив же стакан-другой, я начинаю проклинать свою страну, которой я не нужен, и плачу от бешенства, и вновь пью, и висну в конце концов на телефоне, вызывая Боготу, и все это лишь для того, чтобы почувствовать, что еще не все потеряно и что там, далеко, мое имя еще способно пробудить хоть какое-нибудь чувство.

Блеск таланта Мальро и других авторов, восхищающих меня, — словно немой обвинитель, неприглядное отражение моего малодушия. Ну да ладно, не хочу отвлекаться от повествования.

Я как раз хотел сказать, что, коль скоро мне предстояло лететь в Гонконг, а оттуда в Пекин, полезно было бы перечитать также кое-какие отрывки из «Конквистадоров» и «Человеческой сущности». Итак, я съел соевый сандвич, прокрался (признаюсь) к холодильнику, чтобы подкрепиться тремя кусочками фуагра и парой глотков из бутылки «Вуврэ», — я намеревался еще немного почитать, а потом хорошенько выспаться.

Проснулся в шесть утра, разбуженный телефонным звонком, и понял, что так и сижу в кресле с томом Мальро на коленях. «Черт, — сказал я про себя, — кто бы это мог быть в такую рань?»

— Это Пети, — услышал я. — Через пятнадцать минут заеду за вами. Мы едем в китайское посольство, а оттуда — в аэропорт. Рейс в одиннадцать. Не забудьте паспорт.

На этом он закончил разговор; я же остался глазеть на трубку, не совсем понимая, что происходит. Через пятнадцать минут? Я подскочил к шкафу, достал чемодан и побросал в него все, что попалось под руку. В небольшой чемоданчик положил свой SONY и несколько кассет — прошли те времена, когда нам приходилось таскать тяжелые кассетники, и, кстати, это большое облегчение для наших плеч. Быстро принял душ, поводил по щекам бритвой и захватил из ванной все самое необходимое, уделив особое внимание пастилкам, которые на тридцать процентов ускоряют рассасывание жира в организме. Надо сказать, здоровый образ жизни я веду исключительно из медицинских соображений, поскольку быть тщеславным, по-моему, не только смешно, но и бесполезно. На кухне я взял пару пакетов апельсинового сока, яблоко и обезжиренный йогурт. Едва я перекрыл газ и воду, как раздался еще один звонок, на этот раз в дверь.

Пети ждал меня в «Рено-21» черного цвета, припаркованном на тротуаре. Он поприветствовал меня взмахом руки и снова уселся за руль, не предложив мне помочь погрузить чемодан в багажник. Я и накануне прекрасно понял, что этот человек мне не нравится, но в то утро весь его вид показался мне особенно неприглядным: поверх безвкусной рубашки в частую полоску он надел жилет, какие носят фотографы из «банановых республик», — не настоящий, а грубую подделку, скорее всего купленную в уличном ларьке в Бельвилле. Еще он нарядился в легкий пиджак, брюки цвета хаки и безразмерные ботинки на низкой подошве, те, которые придают прохожим ужасный вид, — щиколотки выглядят какими-то пухлыми, голыми, бледно-розовыми. Должно быть, именно так одевались в свое время чиновники в так называемых жарких странах в эпоху французской колонизации. И в конце концов я решил, что в этом Пети несуразно все: то, как он потел, дряблый живот, жуткий подбородок, запах нафталина, пропитавший одежду, влажные от испарины волосы на макушке…

Когда мы подъехали к посольству, Пети поставил автомобиль во второй ряд, взял мой паспорт и попросил подождать. Я уже начинал нервничать; очень хотелось выйти и подкрепиться круассаном с кофе в какой-нибудь забегаловке, но я побоялся вызвать раздражение своего попутчика. И стал ждать, барабаня пальцами по приборной панели и раздумывая, не включить ли радио, ведь к этому часу в мире должно было уже многое произойти, а я еще не слышал сводки новостей, что за долгие годы работы превратилось в каждодневную привычку.

Пети возвратился через пятнадцать минут. Молча сел в машину, швырнул мне паспорт, и мы поехали в аэропорт Росси. Дорогой я продолжал постукивать пальцами по приборной доске, пока на одном из светофоров Пети с ненавистью не посмотрел на мои пальцы. Тогда я сложил их и притих. Редкостный тип. Я ни разу еще не встречал журналиста, который так вел бы себя, хотя каждый знает, что и журналистской братии не чужды общечеловеческие качества, склонности и недостатки. В аэропорту произошло нечто неожиданное: вместо того чтобы оставить машину на стоянке, Пети протянул ключи от нее незнакомцу в сером, который, по-видимому, дожидался нас, но меня с ним никто не познакомил. Потом мы потащили наши чемоданы в направлении указателя линии «Катай Пасифик», и там, к своему разочарованию, я узнал, что мы летим экономическим классом. Я бы предпочел «Эйр Франс», где предлагают гораздо больше удобств, но Пети сказал, что в этот день в Гонконг отправляется лишь «Катай». Увидев, с каким раздражением мне отвечают, я перестал задавать вопросы и тяжело вздохнул — я был лишен возможности расслабиться в VIP-салоне, погрызть орешков с апельсиновым соком и почитать свежие газеты.

Мы уселись в одном из холодных залов ожидания, и я добродушно поинтересовался, есть ли у Пети дети.

— Нет, — ответил он сухо, — а почему вас это интересует?

— Так принято начинать беседу, — ответил я, — в конце концов, у нас совместная поездка.

— Поговорим, когда придет время, — отрезал он.

И вновь замолчал, а в подтверждение своих слов извлек из дипломата какие-то бумаги и погрузился в их изучение так, будто это были его собственные документы о разводе. Раздосадованный, распираемый желанием выругаться, я поднялся и стал прохаживаться по дьюти-фри, думая, что на самом деле Пети не только неопрятный, но и грубый, высокомерный тип. Мне показалось, что такой человек не в состоянии доставить хоть малейшую радость кому бы то ни было даже в момент своего рождения. Быть может, чуть позже, пропустив несколько глотков в самолете или на месте, он расслабится и впечатление изменится. Я не собирался конфликтовать. Если Пети решил нагрубить — это его проблемы.

Ну а пока нам предстоял долгий путь. Нужно было лететь против солнца через всю Азию, чтобы прибыть в Гонконг к шести утра. Мне не в новинку подобные вещи; в таких поездках я обычно много читаю. Важно выбрать подходящее чтиво — не слишком легкое, но и не слишком содержательное, вдобавок такое, чтобы можно было растянуть на долгие часы полета. Потом наступает время ужина, обильно приправленного вином; после, в зависимости от настроения, я выпиваю немного виски или джина, причем последний бокал приходится на начало просмотра фильма, какие обычно показывают в самолетах после ужина. Я постепенно засыпаю, убаюканный спиртным и покачиванием самолета, если, конечно, он покачивается; признаюсь, люблю турбулентность, ведь когда самолет летит ровно и прямо, возникает ощущение, что сидишь в огромном и донельзя скучном зале ожидания. Ах, Гонконг, как ты еще далеко!

ГЛАВА 3

Некоторые подробности из жизни доктора филологии Гисберта Клауса

Сохранилось мало сведений о детских и ранних юношеских годах доктора Гисберта Клауса. Это часто происходит с людьми, чья судьба — преуспеть в изучении гуманитарных наук. Вплоть до пятидесяти лет он жил в Вестфалии, вернее, в деревушке под названием Бьелефилд, и те, кто упоминает о нем в своих дневниках, — конечно, уже после того, как он приобрел печальную известность, — утверждают, что, будучи мальчишкой, он не расставался с футбольным мячом. Но судьбе, этой пташке, которая всегда вертится там, куда ее никто не звал, и всюду сует свой нос, не было угодно, чтобы футбол стал жизненным предназначением юноши; чтобы в этом не оставалось никаких сомнении, она распорядилась так, что он порвал сухожилие на правой ноге. С тех пор жизнь мальчика круто изменилась, вместо спортивных упражнений он занялся учебой. Гисберт обладал неплохими способностями, и та же судьба, не слишком-то ласково обошедшаяся с ним вначале, решила в качестве компенсации наградить его другой страстью — страстью к филологии. Он поступил в университет Колонии, или Кельнский, как говорят немцы, и ревностно занялся синологией, то есть изучением китайского языка и культуры.

О его студенческих годах, проведенных в Кельне, также известно не много, не считая того, что его страсть к науке стала помехой для таких обыденных вещей, как богемный образ жизни, вечеринки и ухаживание за женщинами. Мы предполагаем это, основываясь на том факте, что Гисберт Клаус женился очень поздно, будучи уже пожилым человеком, на одной из сотрудниц Гамбургского университета, где читал тогда блестящие лекции. Не нужно быть знатоком человеческих характеров, чтобы понять, что брак Гисберта и Юты — Юты Круг — был одним из тех распространенных семейных союзов, в которых женщина получала мужа, достойного восхищения, и повышала свой социальный статус, а мужчина, в свою очередь, избавлялся от самостоятельного решения проблем, касающихся практической стороны жизни.

Популярность синологии существенно возросла благодаря открытию итальянца Матео Риччи, легендарного священника-иезуита, европейца, который вслед за Марко Поло и францисканцем Хуаном Пьяно приобщился к этому универсуму, который на Западе называют Китаем, а сами жители именуют «Центральной Страной».

Дело в том, что жизнь Риччи, прибывшего к берегам Макао в 1582 году, через два года после смерти португальского идальго Луиса Камоэнса, автора «Луизиады», изобиловала событиями, которые не могли не заинтересовать филологов. Самым поразительным было то, с какой быстротой он овладел китайским языком. Действительно, в хрониках сообщается, что Риччи понадобилось меньше года для того, чтобы начать свободно говорить по-китайски, что, попросту говоря, было равносильно по сложности возведению Великой Китайской стены. Благодаря своим необычайным способностям к обучению Риччи пользовался покровительством императорских наместников. Ему позволили поселиться в провинции Гуандун в центре Китая, а также предпринять ряд идиллических путешествий с целью исследования страны. В конечном итоге это привело его в Пекин, где он и жил до своей смерти, с 1601 по 1610 год, при дворе императора, завоевав его расположение своей исключительной памятью. Какой же метод запоминания использовал Матео? Сам он назвал метод «Театром памяти». Все основывалось на мысленном воссоздании идей, абстракций и понятий в порядке, организованном по принципу их семантической или звуковой общности, как бы в пространстве некоего грандиозного театра. Таким образом, если Риччи хотел прибегнуть к одному из пластов своих обширных знаний, он мысленно попадал в одно из таких пространств, подобно костюмеру, который ищет тот или иной предмет туалета. И в этом ему не было равных: весь процесс поиска нужной информации занимал, как ни странно, несколько секунд. Нет ничего удивительного в том, что почти все иезуиты, поселившиеся в Китае, считали своим долгом увидеть такое чудо, тем более что сам император, заинтересовавшись изучением метода Риччи, оказывал ему всяческое содействие, и Матео демонстрировал ему и его гостям поистине уникальные свидетельства своей безграничной памяти.

Говорят, еще перед своим путешествием на Восток Риччи решил овладеть всеми знаниями, которыми обладала к тому времени христианская культура, желая способствовать их распространению в Китае. Однако он не имел физической возможности осуществить свое намерение, так как вся информация содержалась в огромных трактатах и книгах, которые в большинстве своем были изданы в единственном экземпляре. Тогда-то, дабы путешествовать налегке, Риччи решил перенести нужные знания в собственной голове. Гисберт с его способностями был рожден для того, чтобы продолжить дело, начатое Риччи. Также как в свое время император и остальные, он мечтал о том, что сможет продемонстрировать чудеса памяти, пусть даже базирующиеся лишь на лингвистических предположениях. Филологам известно, что язык есть не что иное, как картина мира, изложенная посредством речевой системы. И при изучении языка нужно помнить, что в основном его структура опирается на определенный метод, своего рода позвоночный столб, который совпадает с видением мира его носителей. Любое общество накладывает на язык свой отпечаток, даже на такие его категории, как род, падеж, местоименные функции, множественное и единственное число, глагольные времена и так далее.

Языки, производные от латыни, имеют общую структуру. Их различие лишь в пути «романизации», то есть трансформации латинского языка в один из романских с различными региональными особенностями. Конечно, существуют более обособленные языковые системы, и их компоненты различны; таковы, к примеру, германские и семитские языки; либо языки американских индейцев, которых, поданным ЮНЕСКО, насчитывается около ста семидесяти семи и которые, не имея общего праязыка, обнаруживают определенную структурную общность. Китайский язык занимает в этом строю промежуточное место; он является самым значимым в китайско-тибетской группе и насчитывает огромное количество диалектов и региональных наречий — таких, как мандарин, кантонский, и других, имеющих редкую особенность различаться в написании (а письмо, как известно, одно из величайших изобретений за всю историю человечества); к тому же именно на основе китайских иероглифов были созданы письменности других народов — японского и корейского.

Главная идея Гисберта состояла в том, что если Матео смог выучить язык за такое короткое время, он, несомненно, создал определенную систему, объединяющую китайский языке индоевропейскими. Систему, соединившую столь разные наречия, эквивалентную некоему универсальному кодексу; библейский язык, утерянный во время Вавилонского столпотворения, в тот зловещий день, когда Всевышний решил наказать людей за тщеславие и обрек их на непонимание друг друга. Быть может, в «Театре памяти» Риччи была воскрешена, найдена эта совершенная система — первозданный язык.

Возможно, думал Гисберт, он был дочерним или хотя бы восходил к праязыку, с помощью которого была создана Вселенная. Языку, на котором, по Евангелию, говорил Господь, населяя Землю и создавая природу. Тварь за тварью, растение за растением, порождая характер всего сущего, порядок жизни и смерти, случайность и сожаление, несправедливость и триумф, поражение и боль. Все это, по мнению Гисберта, было наделено именами для того, чтобы существовать, и язык, имеющий божественную природу, должен был оставить свой след повсюду. Познать его закономерности означало для Гисберта приблизиться к тому, кто ведает всеми тайнами; произнесение хотя бы одного из таких слов означало возможность быть равным Богу, стать Им, творить.

На момент начала своих исступленных изысканий Гисберт Клаус знал греческий, испанский, английский, французский, итальянский и португальский. Также он имел представление о русском и других славянских языках, типа польского или сербского; к тому же он понимал арабский, турецкий и еврейский. Помимо этого, он изучил, хотя чисто теоретически, некоторые малайские языки. Главной же его целью был китайский, причем под этим подразумевались еще как минимум мандаринский и кантонский. Вспомнив свою жажду знаний в молодые годы, он решил также продолжить изучение языков кечуа, суахили, баскского и венгерского (казалось, у них общее происхождение) и выучить эскимосский. Прежде признанным полиглотом слыл новозеландец Гарольд Уильямс (1876–1928), корреспондент «Таймс» на островах Тихого океана, который свободно изъяснялся на 28 языках. Хотя тщеславие Гисберта не простиралось до надежды превзойти этого корифея, он все же надеялся, что может добиться таких же успехов и рано или поздно создать, подобно Риччи, универсальную систему, своего рода «черный ящик» всех языков, и тем самым внести неоценимый вклад в филологию. Также Гисберт весьма почитал Ричарда Бартона (не знаменитого актера, многократного мужа Элизабет Тейлор, а легендарного английского консула из Триеста), который еще в 1872 году перевел «Тысячу и одну ночь» и, согласно Борхесу, «думал на 17 языках и сумел овладеть 35, среди которых были языки друидов, семитские, индоевропейские и эфиопские». Каков же предел нашей памяти? Пока ученые не дали ответа на этот вопрос, так что у Гисберта были все основания думать, что границ нет. Риччи был тому наглядным примером, и Гисберт скромно хотел идти по его стопам.

Но, обучившись китайскому языку, открыв для себя китайскую поэзию и прозу, Гисберт стал зачитываться литературными текстами, изо дня в день откладывая осуществление своего проекта. Нечто зарождалось в его разуме, и это было осознанием некоей новой системы. Словно подчиняясь требованию неведомого духа, стремящегося к совершенству, Гисберт посвящал литературе все свое время. Он наслаждался поэмами Гете и Франсуа Вийона, познакомился с творчеством Данте и Сервантеса, прочел Уолта Уитмена, Мильтона и Св. Хуана де ла Круз, Ибн Араби и Уильяма Блейка, Кеведо и Омара Хайяма, Шекспира и Гейне. В конце концов список книг, прочитанных им, сравнился подлине с сырыми коридорами библиотеки Кельнского университета; однако во время чтения он всегда подчинялся чутью филолога, внимательного исследователя, скрывающего какие-либо другие импульсы.

С ним произошла важная перемена. По мере погружения в мир китайской литературы отсвет чего-то нового заставлял сильнее биться его сердце вопреки голосу разума. К примеру, отточенность стихов Ли По затронула по непонятным для Гисберта причинам самые глубокие стороны его души. «Что здесь делает меня таким счастливым?» — наконец спросил он себя однажды ночью, дрожа от волнения над страницами Линь Шу. Темное немецкое небо, видневшееся сквозь окна библиотеки, не дало ответа. Прочитанные страницы приобрели для него совершенный смысл, лежащий за пределами разума, и все научные рассуждения рассыпались, словно осколки стекла. «Эта система зовется Литературой, — ответил он себе той ночью, — я увидел прямо перед собой всю жизнь, так и не постигнув ее».

С точки зрения филолога, простая языковая выборка не могла произвести на человека такое сильное впечатление. Если воспроизводить какую-либо из фраз Линь Шу, при этом заменяя каждое слово на синоним (ничуть не искажая смысла), пропадал магический эффект всего предложения. Гисберт предпринял не одну попытку такого рода, пока не пришел к выводу, что система неподвластна известным ему правилам, и даже если бы было возможно объяснить, каким образом и почему именно литературные произведения оказывают на нас такое воздействие, невозможно было бы свести все это к единой теории, ведь всякий раз эффект был неповторим. Объяснение одного определенного текста отнюдь не помогало осознанию другого, а это означало, что нет единого, универсального и достоверного знания; существовало лишь впечатление — а это слово вызывало дрожь у любого ученого. И все же он был покорен этим непознаваемым универсумом, счастливый и в то же время сраженный тем, что обнаружил, приотворив эту таинственную дверь, которую, как он догадывался, теперь будет невозможно закрыть.

И тогда Гисберт решил отдаться обеим своим страстям, и его рвение к филологическим исследованиям, найдя противовес в увлечении литературой, наконец стало сообразным действительности. Он больше не посвящал все свое время научной работе; теперь казалось немыслимым пожертвовать хотя бы малой толикой этого недавно познанного наслаждения, которое доставляло ему потрясающее чтение без какой-либо практической цели. И так, в грезах наяву, Гисберт немало продвинулся и в реальной жизни, получив должность внештатного преподавателя Гамбургского университета, что со временем позволило стать магистром, а позже и профессором.

Когда Гисберт Клаус впервые прочел «Книгу измененных имен» Вана Мина, он почувствовал в глубине своей души приятное волнение. Книга оказалась превосходной. Истории были восхитительно гармоничны и имели некий налет сложности для прочтения, к которому он, филолог, был внутренне готов; это позволяло объединить интеллектуальное восприятие с эстетическим удовольствием. Казалось, Ван Мин писал именно для него, хотя их жизни разительно отличались: Ван Мин поднимал академию на смех, а он, Клаус, был ее членом. Мин был безответственным бунтарем, а Клаус — серьезным гражданином, исправным плательщиком налогов. Ван Мин умер от алкоголизма в нищете, в то время как Клаус, с двадцатилетнего возраста оплачивая страховку, уже заработал пенсию, которая, если не брать в расчет возможные катастрофы, мировую войну или вспышки активности скинхедов, сулила ему спокойную старость. В итоге — два противоположных человека с родственными душами. «Лишь в мире гуманитарной науки сокращаются такие расстояния», — думал Гисберт. Единственной чертой, объединяющей обоих, была тяга к спиртному. Гисберт, истинный сын своей родины, впитал вкус пива с молоком матери, тем самым присоединив к своей ДНК дополнительную цепочку, которую можно было назвать ЛЗННС (в Легком Запое Нет Ничего Страшного). Во времена, когда его имя не было столь известным, он позволял себе выходки, достойные порицания, что повышало его авторитет в глазах окружающих и роднило с себе подобными, так как его холодная ученая важность после третьего стакана обращалась в веселость, в особенности во время просмотра хорошего футбольного матча, не говоря уже о случаях, когда в международном турнире побеждала республиканская команда. Несмотря на то, что каждый мечтает выделиться, ничто так не успокаивает, как сознание того, что ничто человеческое тебе не чуждо. Уверенность простых заурядных людей…

Несколько публикаций Гисберта, посвященных творчеству Мина, принесли ему известность в академическом мире. Это было удачей, так как, несмотря на то, что основным вкладом Гисберта в синологию являлись описания графики китайских иероглифов, особо льстили его самолюбию и доставляли гордость литературно-критические очерки; он питал к ним истинную страсть, и (хотя он сам об этом умалчивал) именно благодаря этим публикациям ему удалось подняться еще на одну ступень в своей ученой карьере. Своим толкованием идеограмм и комментариями Гисберт завоевал достаточно высокое положение на филологическом факультете Гамбургского университета; уровень его зарплаты уже позволял спокойно принять замкнутый вид человека, уставившегося себе под ноги, человека, чей разум витает в мире сущностей, а не влачится по жалким тропам действительности, земным тропам здравого смысла большинства смертных.

Однажды, во время пребывания Гисберта в Париже, провидение привело его к одному из букинистических лотков на берегу Сены, и там он обнаружил книгу о Китае, которую ранее не читал. Это были дневники Пьера Лоти, путешественника и члена Французской академии, речь шла о военной экспедиции 1900 года против империи. «Боксерское восстание»,[2] — подумал Клаус, достал из бумажника купюру в пятьдесят франков, протянул ее букинисту и отправился в отель со старой книгой.

Ирония судьбы: та поездка в Париж была идеей Юты, жены Гисберта, и эту идею она безуспешно пыталась внушить мужу целых семь лет. Каждое лето терпеливая женщина напоминала ему о поездке, вынуждая одержимого синолога оправдываться: что-де в эту пору в Париже полно иностранцев, что нужно работать над статьей для ежеквартальной университетской публикации, что на носу конференция об историческом развитии идеографии эпохи Тан… То одно, то другое. Но этим летом упорство жены взяло верх, и уважаемому профессору пришлось подчиниться, собрать чемоданы и сесть на утренний поезд, а это внушало ему неподдельный ужас, так как он, подобно любимому им Жюлю Верну, никогда не выезжал за пределы родины. Знания Гисберта простирались далеко, и этого было достаточно. До этого момента ничто, даже обожаемая им китайская культура, не могло послужить достаточным основанием для того, чтобы он поместил свой зад в кресло самолета и вышел в какой-нибудь отдаленной затерянной стране. Но, в конце концов, до Парижа не так уж далеко…

Вернемся к книге, в чтение которой немедленно погрузился Гисберт Клаус.

Пьер Лоти, молодой французский офицер, высадился в Китае 24 сентября 1900 года, после долгого плавания на борту военного судна «Редутабль», везшего подкрепление и боеприпасы. К тому времени «боксеры» были практически разбиты, Пекин взят объединенными войсками, однако в других районах сражения еще продолжались. «Кого только нет на этом берегу, — писал Лоти, — среди мешков с песком, сваленных в кучи с целью обороны. Рядом с нашими военными моряками казаки, австрийцы, немцы, англичане; здесь японские солдатики в своем новом „европейском“ обмундировании, чудные в своей великолепной воинственности; белокурые женщины из русского Красного Креста; берсальери из Неаполя с прикрепленным шлемам куриными перьями…» Гисберт, все более довольный своим приобретением, наслаждался описанием первой пагоды, увиденной Лоти: «Совсем близко, среди деревьев, стоит старое сооружение серого цвета, замысловатое, двурогое, сплошь разрисованное драконами и чудовищами… Это пагода». «Да, да», — обрадовался Гисберт.

В тот вечер, нарушив свои обещания, он послал Юту купить колбасу, багет, сыр, ветчину и пиво, предупредив, что останется в номере почитать книгу. В качестве компенсации он дал жене несколько пятифранковых банкнот, чтобы та сходила на спектакль, о котором она мечтала (Гисберту же он казался непристойным), — в «Фоли-Бержер». Таким образом, оба остались довольны: он засел в удобном кресле отеля, завороженный фантастическим путешествием Лоти, она помирала со смеху, отдавая дань этой извечной страсти всех немок среднего класса, которая, по мнению профессора, заключалась в том, чтобы по приезде в Париж непременно посмотреть балерин в «Лидо», а на следующий день пойти на глупейшее представление в «Фоли-Бержер».

Оставшись в одиночестве, Гисберт открыл бутылку пива, откусил от одного из сандвичей кусочек мяса и вновь погрузился в чтение. После выражений удивления по прибытии в Китай повествование постепенно приобрело мрачный характер: по мере приближения к Пекину юный французский офицер видел лишь смерть, разрушение, сожженную землю. Лоти плыл на джонке, легкой китайской лодке, вдоль берега реки Пей-хо, в сопровождении пяти слуг-китайцев и двух солдат, в избытке снабженных оружием и боеприпасами. Воды реки были черны от крови; по течению плыли трупы с выпущенными кишками; то тут, то там были видны части тел, застрявшие в прибрежном тростнике, и хищные птицы, взмывавшие в небо с кусками человеческого мяса.

Таким был их путь… Они часто останавливались на ночлег в военных палатках. Однажды в сумерки в одной из деревень на берегу реки Пьер Лоти увидел, как русские солдаты вытаскивали из домов старинную резную мебель для своего костра. Лоти медленно приближался к Пекину, где его ждала еще более ужасающая картина. «Неистовое разрушение и исступленное убийство свирепствуют в Городе Небесной Лазури, захваченном войсками семи или десяти государств, — писал Лоти. — Город вынес первый натиск наследников ненависти. Сначала прошли „боксеры“. За ними последовали японцы, чикитос и „героические“ солдаты, — воздержусь от их характеристики, — они убивали и разрушали, словно древние варвары. Не скажу ничего хорошего и о наших русских друзьях — эти направили сюда казаков, живущих рядом с Татарстаном, — сибиряков-полумонголов, которые обожают воевать, но делают это исключительно азиатским способом. Также прибыли посланники Великобритании — индийские кавалеристы. Америка бросила сюда своих наемников. И когда пришли все они, в порыве их мести за зверства итальянцев, немцев, австрийцев и французов не уцелело ничего».

Гисберт с горечью заметил, что большую часть вины Лоти приписывал азиатам, хотя на самом деле жестокость солдат разных армий, и немцев в частности, предвосхитила все ужасы начинающегося века. Книга Лоти изобиловала подробностями, и, открыв еще кварту пива (в холодильнике имелось целых две упаковки по шесть банок в каждой, и можно было пить, ни о чем не беспокоясь), Гисберт живо представлял каждую из сцен.

Зайдя в один из заброшенных домов, Лоти увидел женское туловище, а после недолгих поисков обнаружил сумку, где была голова; рядом лежал мертвый кот. Встречались и другие детали; к примеру, отвратительная привычка некоторых солдат (не было сказано, какой национальности) разделывать мясо, предназначенное в пищу, на крышках гробов… Однако самым подавляющим было описание жуткой встречи с последними защитниками Пекина. Лоти писал: «Что касается „находок“: сегодня мы обнаружили груду мертвых тел. Оставшиеся защитники столицы империи, павшие здесь, в глубокой пещере, лежат один на другом, застывшие в предсмертных судорогах. Вороны и собаки, проникнув сюда, выгрызли им грудные клетки, съели внутренности и глаза; это нагромождение останков, на которых почти не осталось мяса; видны окровавленные хребты с оставшимися на них клочками одежды. Головы почти не сохранились, однако обувь есть на всех трупах. Подобно воронам и шакалам, оставшиеся в живых китайцы забираются в пещеру и обдирают с мертвецов волосы, чтобы сплести из них накладные косички. Они сейчас вошли в моду среди пекинских мужчин — так что у всех трупов, которые мы можем разглядеть, волосы содраны настолько, что обнажились черепа…»

Все эти откровения в сочетании с тем обстоятельством, что уже была начата вторая упаковка из дюжины банок пива, навели Гисберта на мысль: «Лоти действительно видел это?» Можно было побиться об заклад, что он был бы не в состоянии пережить подобное зрелище. И уж тем более бесстрастно описывать этот кошмар. Было что-то, что ускользало от Гисберта и было недоступно для понимания; он полагал, что нельзя рассказывать о зверствах, когда человек демонстрирует худшие стороны своей натуры; точно также непередаваемы мистические видения, те признаки присутствия непостижимого лика Господня, о котором пишут некоторые поэты. Но такая точка зрения Гисберта была результатом чтения, а не личного опыта. «Что ты знаешь о жизни, герр профессор?» — ехидно осведомился внутренний голос, который, несомненно, был в курсе того, что у Гисберта оставалась всего одна жестянка пива, а в глубине души уже зарождалась мысль осушить к тому же одну крошечную бутылочку виски из мини-бара. Не успев зародиться, эта идея была реализована: чтобы растянуть наслаждение родным, благотворным вкусом «Кениг пилсенер», Гисберт, съежившись, открыл дверцу, достал флакончик «Джонни Уокер» с черной этикеткой и налил его в стаканчик для зубных щеток, заботливо поставленный в ванной. Профессор с благоговением относился к писателям, однако в данном случае у него возникло слишком много вопросов. Ведь речь шла о дневнике; автор не ставил перед собой никакой определенной цели, описывал повседневную жизнь и реальные события, подчас даже не связанные между собой, наполняя образами свое повествование. «Это жизнь, герр профессор, жизнь», — не унимался внутренний голос, и тогда Гисберт взял трубку, набрал номер ресепшн и на достаточно чистом французском языке попросил как можно скорее принести еще немецкого пива, пообещав хорошие чаевые.

Он задался решением новой теоретической проблемы, а именно проблемы описания жизненного опыта. Сколько писателей рассказывают правду, подразумевая под правдой именно то, что испытали, обоняли, трогали сами? Так, так… Селин пережил две войны, был солдатом, медиком, его посадили в тюрьму за распространение антисемитских памфлетов. Источник его книг — его судьба. Генри Миллер, житель того самого города, который бурлил и за окном Гисберта, тоже пережил многое; подхватил гонорею (очищение, как он сам называл эту болезнь) и в конце концов написал об этом. Жизнь, жизнь… О ней писали Пруст и Манн. Короткий стук в дверь отвлек его от размышлений. Гисберт с досадой взглянул на часы, предполагая, что вернулась Юта, а значит, времени подумать совсем не осталось. Однако было еще рано, и в дверях возник официант с двумя упаковками обожаемого пива. Профессор распечатал баночку, допил оставшееся виски и вновь уселся, погасив свет, так как был убежден, что полумрак — самая подходящая обстановка для раздумий.

Первый же глоток холодного и пенного пива дал новый импульс его мыслям. Он подумал о Сальгари и Жюле Верне: они не описывали реальность, они выдумывали. Их книги не отражение пережитого. Но разве то, что является плодом нашего воображения и интеллекта, не есть тот же жизненный опыт? В этом и заключалась суть вопроса. Мечты, идеи и вымыслы, которым люди предаются для того, чтобы как-то разнообразить серость будней, — разве они не реальны? Это было весомым аргументом; ведь в конечном счете вся его жизнь проходила среди книг. Из-за постоянного сидения над книгой его спина стала сутулой, глаза привыкли к свету ламп и приятной полутьме читальных залов. Он был пленником собственного разума, словно дом без дверей, в котором всего два балкона, откуда можно видеть улицу, но нет возможности общения с теми, кто по ней идет.

Звук часов и клочок пивной пены, упавший на рубашку, утвердили его в мысли о том, что обычная мирская жизнь тоже чего-то стоит. А почему бы и нет? Странно, сказал себе Гисберт. Ведь, несмотря на его высокое мнение о самом себе, футбол, это болезненное юношеское увлечение, когда-то доставлял ему немалое удовольствие, а следовательно, даже помесить ногами грязь порой оказывалось совсем неплохим занятием. Сам Камю играл в футбол и даже признался однажды, что в его жизни не было ничего более занимательного, чем хороший гол. Быть может, думал Клаус, в его жизни слишком мало настоящих событий; и мог бы он, подобно Лоти, написать собственный дневник? Он припомнил кое-что касательно этого вопроса: классификацию человеческих характеров, предложенную французским психологом Рене Лезанном. Все люди делились на три типа: нервные, сентиментальные и спокойные; каждый из этих типов включал в себя две разновидности — активные и пассивные. Согласно Лезанну человек, ведущий дневник, — типичный представитель «нервного пассивного» типа. Раньше Гисберт не задумывался над этим, теперь же ему пришло в голову, что его дневник мог бы стать чем-то вроде судового журнала, средоточием мыслей, идей и отвлеченных понятий, чем-то напоминающим произведения Гомбровича. Интересно было бы поэкспериментировать. Но как это сделать? Страницы дневника Лоти, едва различимые в полумраке, жгли руки. Быть может, в шестьдесят лет наконец настало время изменить жизнь? «Жизнь, жизнь, — да что ты понимаешь в жизни, герр профессор», — надрывался внутренний голос, этот книжный червь, просыпавшийся в мозгу Гисберта в те моменты, когда сознание профессора было возбуждено алкоголем.

Чуть позже открылась дверь, и он зажмурился от света, зажженного Ютой. Ее щеки пылали.

— Ты пропустил презанятный спектакль, герр профессор, — сказала она с благоговением. — Надеюсь, ты не слишком много выпил.

— Завтра мы возвращаемся в Гамбург, дорогая, — не глядя на жену, ответил он. — Я должен готовиться к поездке.

Она сделала удивленные глаза.

— К поездке?

— Да, ты ведь слышала.

— Но… куда?

— В Пекин.

ГЛАВА 4

Человек, который прячется в сарае (II)

Вчера ночью я слышал какой-то шум в самом темном углу и решил спрятать сумку под одежду. Лишь после этого удалось ненадолго задремать. Проблема в том, что, как мне сказали, врагом мог оказаться любой. Кто угодно. Как говорится, один, другой, третий… Однако пока я никого не заметил. Членами секретной организации «Белая лилия», которым приказано любой ценой отыскать то, что я прячу, являются и мужчины, и женщины различного рода занятий. Служащие, таксисты, парикмахеры, даже члены коммунистической партии. Враг незримо приближается в неведомом мне обличье. Он невидим, но он существует. Похоже на борьбу с абстракцией. К примеру, с мыслью о чем-нибудь плохом. С тем, что есть и снаружи, и внутри нас; с тем, что разъедает и разрушает то, чем мы являемся и какими хотели бы быть; и с тем, что подчас становится низким стимулом, придающим силы. Зачем существует зло? Я, обычный служитель церкви, с почтением относящийся ко всему таинственному (кстати, открою свою тайну: я священник и ношу сутану), не могу ответить на этот вопрос. Единственное, что я смог сделать во время своего одиночного заключения, — написать эту молитву.

Молитва несчастного священника



Господи, я здесь,
в тишине и одиночестве,
хочу спросить у Тебя одну вещь.
Задать смиренный вопрос.
Я и сам человек смиренный.
Вот мой вопрос:
для чего создал Ты зло?
Прости меня за невежество,
если все было в руках Твоих,
зачем Ты это сделал?
Я не осуждаю, нет, упаси Господи.
Просто не могу постичь помысла Твоего,
и вот подумал: я нахожусь в одиночестве,
и это подходящее время, чтобы спросить.
Конечно, Твой ответ
буду знать лишь я.
Сказанное Тобой очень важно для меня.
И я совсем, совсем не спешу.
Мои враги
пока не нашли меня.



Наверное, это паранойя, но я решил держать сумку при себе даже днем. Так она будет ближе ко мне — плоть от плоти моей. Не знаю, кто автор, но они преклоняются перед манускриптом. В нем заключена, помимо некоторых правил буддизма и описания серии упражнений, основа основ их учения. Именно по этой причине им нужно отыскать рукопись. Любой ценой. Она была утеряна в прошлом столетии, когда над ними учинили кровавую расправу и зверски казнили их лидеров. Я нахожусь здесь недавно, и мне известно всего лишь, что тогда тайное общество называлось «Кулак во имя справедливости и согласия», а позже они стали известны как «боксеры». Конечно же, они восхищались творчеством некоего писателя. Такое распространено в подобных сообществах. К примеру, вьетнамские каодаисты обожают Виктора Гюго, а некое секретное общество Южной Кореи преклоняется перед экономистом-спекулянтом Соросом.

Мои преследователи хотели отметить окончание века возвращением утерянной рукописи, дабы с ее помощью вдохнуть в секту новую жизнь. Долгие годы они считали, что текст безвозвратно утерян, однако теперь им было известно, что он все же существует благодаря оплошности. Роковой неосторожности из тех, что происходят по чистой случайности и влекут за собой настоящие катастрофы. Манускрипт покоился на полках архива французской католической церкви в Пекине, куда был передан после того, как посольство Франции переехало в новое здание. Я не знаю, как текст попал в руки представителей тогдашней французской миссии, ответ ускользает от меня. Мне известно лишь то, что он находился там, на запыленных библиотечных полках, а позже был передан в одну из церквей. А роковой неосторожностью, о которой я уже говорил, явилась простая мелочь: безвестная студентка-филолог искала какие-либо сведения по истории миссионерства, И служащий проводил ее в тот самый архив, где они пробыли несколько часов. Когда они обедали в трапезной, девушка среди многих удивительных вещей, обнаруженных ею в архиве, упомянула и о манускрипте (причине моего пленения). В тот самый момент рядом оказался уборщик — юноша мыл полы. Он выкрикнул название рукописи и, сказав служащему, что тот владеет некоей святыней, которая не принадлежит ему, стремглав умчался прочь.

Поняв, что произошло, служащий поспешно изъял манускрипт из архива; он позвонил преподобным отцам Ословски и Сунь Чэну; те, в свою очередь, связались с посольством Франции, которому принадлежала рукопись. Они рассказали о случившемся и сообщили название рукописи, перевод которого мог бы звучать как «Далекая прозрачность воздуха». Дальнейшие события развивались быстро: меня попросили хранить манускрипт до их прихода, а для большей безопасности поместили сюда.

В ту же ночь случилось непоправимое. В поисках манускрипта люди в капюшонах проникли в церковь, взломали дверь в архив, связали сторожей-монахов и принялись крушить стеллажи и взламывать ящики картотек. Ничего найти не удалось; тогда они направились к утреннему служителю, спавшему в ризнице, и приказали отдать рукопись или сообщить ее местонахождение. Он ответил, что ничего не знает, подтвердив лишь то, что манускрипт из архива забрали. Тогда они прибегнул и к пыткам: сначала засовывали под ногти юноши иголки, а потом стали с помощью латунной воронки лить в задний проход кипящую воду. Он выжил чудом; молодой человек молчал, потому что действительно ничего не знал. Во избежание дальнейших неприятностей преподобный Ословски предложил единственный разумный выход: отдать людям из секты манускрипт, приносящий несчастья. Я полностью разделял его мнение, однако из Парижа поступило новое распоряжение: «Не отдавайте рукопись. Мы пришлем человека, который заберет ее из Пекина. Желаем удачи».

ГЛАВА 5

Может быть, когда-нибудь исчезнут перуанцы, но поэзия будет вечно

Жизнь Нельсона Чоучэня Оталоры была полна противоречий: он терпеть не мог Литературную академию, хотя был ее членом, питал отвращение к критике, будучи одним из наиболее известных литературных критиков Латинской Америки, и презирал поэзию, которая была коньком среди многочисленных жанров, которыми он занимался (недоброжелатели называли это «пустословием»). Родившийся 45 лет назад в вице-королевском городе Куско, Нельсон был редким человеком: выдающийся студент университета Сан-Маркос, защитивший диплом о перуанских традициях, а позже написавший множество статей и научных трудов, которые позволили ему стать одним из ведущих испаноязычных критиков в Соединенных Штатах.

Теперь, воцарившись в профессорском кресле Техасского университета в Остине, Нельсон обрел спокойствие уверенного в себе интеллектуала; его внутренние противоречия несколько поутихли и превратились в некий легкий стимул (не будем уточнять, к хорошему или плохому). Он не испытывал ностальгии по Перу; ему не хватало разве что некоторых соотечественников, к примеру Сесара Вальехо. Единственной «пуповиной», связывающей Нельсона с его «ущербной» (как он сам говорил) страной, было безудержное, в огромных количествах, потребление инка-колы. Он выпивал ее по три литра в день, дополняя по вечерам безобидными глоточками джина — так было вкуснее, и жизнь начинала кружиться в ритме вальса.

В литературной деятельности Нельсон достиг того уровня, когда публикация его работ являлась, по Борхесу, «истинной честью для типографий». Правда, до сих пор это были публикации за счет автора, то есть на его средства, либо в университетских сборниках. Он был награжден небольшой денежной премией газеты «Маска» за рассказ на инкскую тему, который вошел наряду с сочинениями других авторов его поколения в несколько антологий; последующие же работы популярностью не пользовались. Рассказы «Глядя на запад», «История угольщика Атауальпы», «Еще водки, милая?», «Лимон на двоих», «Сеньор из Апуримака» и «Блюз Куско» удостоились нескольких благосклонных рецензий (написанных его знакомыми, а иногда им самим) в испаноязычных газетах Майами и Лос-Анджелеса. Шесть поэтических сборников, наиболее примечательными из которых были «Рассвет в Куско», «Камни/Вода/Грязь» по рекомендации его друзей-преподавателей были включены в программу курса латиноамериканской поэзии. Говоря по секрету, его поэзия вызывала сладостное волнение у поэтически настроенных девушек, — как гринго, так и латиноамериканок, — которые прельщались не только талантом барда и голосом, тембр которого напоминал Лучо Гатику, но и неотразимым смугло-китайским лицом. Но как и следовало ожидать, этого для Нельсона было мало. Он хотел стать всеми чтимым автором, которому удалось произвести в литературе настоящий латиноамериканский бум; он страстно желал видеть свое имя, написанное золотыми буквами, в одном ряду с великими: Варгас Льоса, Кортасар, Гарсиа Маркес, Кабрера Инфанте и… Чоучэнь Оталора! И хотя времена бума миновали и Хулио Кортасара уже не было на свете, всякий раз, сидя в кабинете или покачиваясь в поезде по дороге в университет, Чоучэнь грезил о прошлых временах и представлял себя в Барселоне, на церемонии вручения какой-нибудь важной премии; в доме Карлоса Барраля, в окружении Гарсии Маркеса, Варгаса Льосы и Доносо; на фото с Нерудой и Карлосом Фуэнтесом… Порой, глотнув виноградной водки, он воображал телефонные разговоры с Кортасаром, в которых автор «Игры в классики» приглашал его в гости:

— Нельсон, почему бы тебе не заглянуть на страстной неделе в мой домик в Сайгоне? — спрашивал Кортасар. — Будут Октавио Пас и Мари Хосе. Они мечтают познакомиться с тобой. Октавио хочет обсудить один критический очерк о твоих рассказах.

— Даже не знаю, Хулио, — сокрушался Нельсон, — я должен быть на нескольких конференциях по моей поэзии в мадридском Институте иберо-романского сотрудничества, а потом представлять в Копенгагене датское издание «Блюза Куско». Так что это будет сложновато, сам понимаешь.

— Да ладно, Нельсон, — настаивал Кортасар, — тогда они приедут на пару дней; ты сможешь отдохнуть, насладиться хорошим бордо и побыть в обществе любящих друзей — совсем не повредит трудоголику вроде тебя.

Естественно, известность Нельсона будет мировой; в воображении он уже слышал по телефону голос Уильяма Стайрона, который предлагал написать комментарии к «Еще водки, милочка?», изданной «Викинг-Пресс» тиражом всего в сто тысяч экземпляров, но с одобрения сливок нью-йоркской литературной критики; президент Франсуа Миттеран, находясь под впечатлением его интервью программе «Апострофы», приглашал писателя на легкий завтрак на Елисейских полях (ходили слухи, что он хочет наградить Нельсона орденом Почетного Легиона, как это было в свое время с Миланом Кундера и Хулио Кортасаром). По приезде домой его будет ждать сообщение от Сюзан Сонтаг с предложением отобедать на следующей неделе с Салманом Рушди (в «Четырех сезонах» в Сентрал-парке). Сюзан скажет: «Салман рассчитывает на твою поддержку, Нельсон, — ты уж не подведи».

Убаюканный собственными грезами, Нельсон дремал в поездах или в кабинете. Проснувшись, он сталкивался с действительностью: его рассказы, которые должны были быть отпечатаны в тысячах экземпляров, хранились, упакованные в пластик, в его собственной кладовке. Всякий раз, когда он заглядывал в один из трех магазинчиков испанской литературы Остина, где торговали его книгами, и спрашивал, не нужны ли дополнительные экземпляры, ему отвечали: «Нет, профессор, все десять ваших книг пока здесь». Лишь однажды продавец в магазине «Христофор Колумб» сообщил приятную новость: «Сегодня утром купили „Блюз Куско“». Нельсон вышел из магазина в приподнятом настроении; однако его радужные надежды растаяли в тот же вечер. Когда он пришел домой, жена встретила его словами: «Черт побери, куда ты подевал все свои книги?! Представляешь, хотела подарить одну тете Гертруде, но не нашла, — пришлось купить. Да, кстати, что ты хотел рассказать?» «Ничего, — отвечал Нельсон, — ничего».

Единственным, что приближало Нельсона к обожаемым (а порой ненавидимым им) писателям, которым удалось произвести литературный бум, было наличие его сочинений в библиотеках североамериканских университетов. Там имелись карточки всех его книг: на букву «Ч», некоторые также и на «О», а порой на обе эти буквы. Это объяснялось тем, что, едва получив отпечатанные экземпляры своих произведений, Нельсон незамедлительно дарил достаточное их количество библиотекам США (а также библиотекам всех других стран). Все это в сочетании с рекомендациями, которые дали студентам свои преподаватели, принесло ему некоторую известность, и его творчество до сих пор не удостаивалось ни одной испанской или американской премии лишь из-за превратностей судьбы. Казалось, именно сейчас он находился как раз на пороге известности, однако, чтобы прославиться, латиноамериканский писатель сначала должен стать знаменитым в Испании.

Поэтому по меньшей мере раз в семестр он запирался с бутылкой виноградной водки в руках и ждал решения жюри, которое, к сожалению, в течение последних пятнадцати лет не уделяло должного внимания его творчеству. Прихлебывая из горлышка, он воображал себе речь для прессы, которую нужно будет заучить наизусть. Он собирался начать так: «Любая премия является актом благородства, который делает честь не столько тем, кто ее удостоен, сколько тем, кто ее присудил; поэтому сегодня я хочу поздравить и поблагодарить членов жюри и в особенности организаторов…»

Однако всегда случалось одно и то же: не происходило ничего. Ни единого телефонного звонка, ни разу далекий голос в трубке не произнес слов: «Нельсон Оталора? Вас беспокоит издательство…»

Телефон на его коленях не издавал ни единого звука; он зазвонил один-единственный раз — кто-то ошибся номером, у Нельсона же в этот момент едва не остановилось сердце. Он послал звонившего куда подальше и в сердцах запустил трубкой в стену.

Он хранил все письма с отказами, полученные в качестве отзыва на его книги от многих испанских и латиноамериканских издателей; он не оставлял надежду утереть им нос, став знаменитостью. «Уважаемый автор, наши специалисты советуют обратить внимание издательства на ваше творчество, однако не считают, что данная рукопись нам подходит», «Просматриваются очевидные попытки поиска собственного авторского стиля; мы предпочли бы другое ваше произведение» — любое из таких писем было для Нельсона целым событием. Он вскрывал их не сразу; дожидался вечерней встречи с друзьями-преподавателями — все они тоже были латиноамериканцами и такими же, как он сам, непечатающимися писателями и поэтами, — показывал им запечатанный конверт и фантазировал. После пары рюмок наступал кульминационный момент: Нельсон удостаивал кого-нибудь из приятелей чести ознакомить всех с содержанием письма.

— Черт подери, — говорил он, — когда-нибудь ты будешь рассказывать внукам, как читал Нельсону Оталоре письмо с рецензией на его первый рассказ.

Промочив горло, избранник торжественно обводил взглядом присутствующих и громко читал: «Благодарим вас за третью по счету рукопись; вынуждены сообщить, что она не получила одобрения нашего читательского комитета, поскольку…»

С этого момента до самого закрытия бара разговор Нельсона и его друзей вращался вокруг обычных тем: меркантильности издательств, мещанства и высокомерия издателей, податливости публикуемых авторов, отдающихся, словно уличные девки, требованиям рынка и неспособных (в отличие от них) создавать истинную литературу… Беседа велась в таком презрительно-уничижительном тоне до тех пор, пока кто-нибудь (иногда сам Нельсон) не начинал припоминать все недавно вышедшие книги; и тогда все оживлялись, ведь появлялась возможность изничтожить каждую из них, наградив характеристикой типа «консервная банка с историями» и другими определениями. Затем Нельсон бережно складывал письмо, чтобы, по своему обыкновению, отправить его в свой архив, и они переходили к Эдгару Алану По — тот тоже никогда не пользовался особым успехом у издателей; к Бодлеру, который не только не был знаменит, но вообще умер от голода; к Малкольму Лаури, писавшему свою книгу десять лет, невзирая на то что ее не хотели печатать; к «несчастному Кафке»… И успокоенные, Чоучэнь Оталора и его товарищи расходились по домам, так и не заметив, что весь последний час засидевшаяся в баре студенточка или официантка не могла отвести глаз от восточного лица нашего автора, которое становилось необыкновенно привлекательным в те моменты, когда он бывал слегка пьян.

Именно китайское происхождение Нельсона стало причиной того, что он оказался замешан в эту историю. Фамилию Шоушэнь (перуанский вариант которой звучал как «Чоучэнь») носил его дед; еще юношей в феврале 1901 года он эмигрировал в Перу на борту одного торгового судна; они вышли из порта Кантон и шли по курсу через Гонконг, Манилу и Новую Гвинею в Лиму, порт Кальяо. Дедушка Ху стал на местный манер называть себя Хуаном, Хуаном Чоучэнем, а спустя несколько месяцев перебрался из Лимы в Куско — столица была малоперспективным местом для эмигранта-крестьянина из Китая. Несмотря на то что детские и юношеские годы дедушка Ху провел в Пекине, Куско с его глинобитными домами и мощеными улицами подходил ему как нельзя лучше, напоминая небольшой китайский городок высоко в горах, где он родился. В Куско он почувствовал себя как дома, и, осев там, вскоре получил надел земли и занялся выращиванием кукурузы. Он взял в жены индианку, у них родился сын, а спустя шестьдесят лет появился на свет внук. Порой, облокотившись на перила университетской террасы, Нельсон размышлял о тернистом жизненном пути, который пришлось пройти его деду, и улыбался с гордостью. Это был путь не из последних, думалось ему, действительно, могли бедный китайский эмигрант Ху Шоушэнь представить, что когда-нибудь его единственный внук покорит Америку и, быть может, — кто знает? — его имя войдет в историю всемирной литературы. Нельсон бережно хранил семейную реликвию — дедов сундук, битком набитый письмами и документами; однако до сих пор он не пытался внимательно ознакомиться с его содержимым, хотя все бумаги были переведены дедом с китайского языка на испанский, — возможно, в тайной надежде на то, что потомки захотят повернуть время вспять и узнать побольше о семейных корнях.

«Я пришел, чтобы завоевать Америку, и она завоевана мной», — писал Нельсон в одной из своих поэм; он перефразировал с точностью до плагиата слова поэта Уильяма Оспины, однако, будучи человеком прагматичным, не принимал такие пустяки близко к сердцу. На самом деле этими «почти своими» словами он хотел выразить горячее желание никогда больше не возвращаться в Перу; он ненавидел господствующий на родине расизм — до сих пор, проходя мимо смеющихся людей, Нельсон боялся, что потешаются именно над ним; ощущение усиливалось, если это были белые (он называл их «белесые»); и избавиться от него не помогли даже восемьдесят часов занятий с психоаналитиком.

В мире полным-полно завистников, и Нельсон был объектом непрекращающихся нападок со стороны университетских коллег. Злейшим его врагом был парагваец Норберто Флорес Арминьо из университета Корнелл; причиной взаимной ненависти стали общие темы научных трудов. Оба исследовали индийскую прозу и являлись авторами социоисторических работ, посвященных творчеству Альсидеса Аргедаса, Гиро Алегрии и Мигеля Астуриаса; они одновременно получили ученую степень и, к несчастью для обоих, и тот и другой весьма продвинулись в исследованиях в области психокритики и гипертекста. Их конфликт был непрекращающимся, так как издателям приходилось выбирать между ними; то же касалось приглашений на конгрессы и семинары, посвященных общей теме исследований.

Флорес Арминьо был первым, кто выступил с нападками на статью Нельсона о Мигеле Астуриасе:

«Остается выразить лишь свое удивление и в лучшем случае недоумение относительно понятия „когнитивной ссылки“, фигурирующего в работе по „Детям кукурузы“ многоуважаемого коллеги из Остина, Нельсона Чоучэня. При всем моем уважении к его многочисленным заслугам и мастерству, хочется предположить, что по причине досадной невнимательности произошла ошибка, поскольку на самом деле имеется в виду „эпическая парономазия“».

Прочитав это, Нельсон пришел в ярость.

— Что возомнил о себе этот ублюдок?! — в бешенстве включая компьютер, вскричал он. — Решил меня обокрасть? Увидишь, во что ты вляпался, подонок! Гори все синим пламенем!

Так началась их война; Нельсон дополнил свою статью о поэтике «Вся кровь» следующим пассажем:

«Поскольку некоторые мои коллеги, и в частности неподражаемый Флорес Арминьо, одержимые сильнейшей и, к сожалению, прогрессирующей понятийной близорукостью, стремятся увидеть „эпическую парономазию“ даже на обложках книг, становится очевидным, что речь идет…»

Таким образом, большинство университетов Соединенных Штатов условно разделилось на группы — одни приглашали на свои литературные мероприятия Чоучэня Оталору, другие же предпочитали Флореса Арминьо. Минусом Нельсона было его сочинительство, которое служило еще одним поводом для нападок Флореса Арминьо и его приверженцев, «флоресарминьянцев»; это была группа молодых знаменитостей, аспирантов и преподавателей, готовых в любой момент наброситься на «чоучэноталорианцев». Они рано уяснили для себя одну простую университетскую истину: если хочешь удержаться на шаткой карьерной лестнице, необходимо примкнуть к одной из постоянно воюющих групп, формирующихся в широком академическом мире в соответствии с выбранной тематикой исследований.

Как-то раз один из ярых приверженцев Флореса Арминьо, эквадорец Понс Естевес, весьма нелицеприятно отозвался о «Блюзе Куско», шестом романе Нельсона. Статья была опубликована в ежеквартальном журнале Чикагского университета, и как только она оказалась на столе у разъяренного Нельсона Оталоры, он тут же созвал в кабинет своих сторонников для обсуждения решительных ответных действий:

— Мы выведем этих мерзавцев на чистую воду.

План заключался в следующем: нужно было попытаться проникнуть в ящик электронной почты Флореса Арминьо в университете Корнелл и от его имени послать сообщение Понсу Естевесу; затем это письмо должно было появиться на университетском онлайновом форуме, а значит, распространиться по всем филологическим факультетам университетов Соединенных Штатов. Через три дня, анонимно договорившись с одним опытным хакером, они отправили текст следующего содержания:


От: floresarmirio@cornnel.edu.com
Кому: ponsestevez@unichikago.edu.net

Милый Лоло,
Последнее время ты необщителен. Ты чем-то встревожен? Птенчик, ты всегда такой чувствительный. То, что тебе рассказывали про мой сюрприз, — правда. Сам убедишься. Увидимся в выходные, проказник. Обещаю дать тебе свою розовую дырочку и познакомить с одним студентиком — его член просто великолепен.
Пообещай мне, что придешь, пожалуйста.
Люблю, Норби.


Разразился невообразимый скандал. Норберто Флорес Арминьо был вызван в ректорат университета Корнелл, где у него потребовали письменного объяснения. То же произошло с Естевесом в Чикаго, с той лишь разницей, что в его случае дело закончилось увольнением. С точки зрения ректората, проблема заключалась не в сексуальных пристрастиях преподавателей, а в том, что они привлекали к своим играм студентов. Поэтому был созван дисциплинарный суд, призвавший к ответу обоих; Флорес Арминьо утверждал, что ни разу в жизни не использовал слово «дырочка», и требовал проверки университетских компьютеров, утверждая, что письмо — дело рук какого-то развратного хакера. Разбирательство длилось несколько недель, и все это время оба находились в состоянии неопределенности; однако проверка не дала каких-либо результатов — коды доступа в систему взломаны не были. Программист допускал возможность вмешательства хакера в систему, но не мог утверждать этого с абсолютной точностью.

Таким образом, оба в какой-то степени были реабилитированы перед ректоратом; однако ничто не мешало возникновению толков: студенты и преподаватели донимали несчастных прозвищами и насмешками. Всюду Флорес Арминьо слышал в свой адрес прозвище Норби; а оглушительный хохот, раздающийся всякий раз везде, где бы он ни появился, едва не довел беднягу до инфаркта. Однако самое ужасное событие произошло в начале нового семестра, когда группа активистов по защите прав секс-меньшинств выступила в его поддержку перед зданием ректората. «Лоренцо и Норби. Мы с вами», — гласил один из плакатов. «Да здравствуют Тельма и Луиза / Лоло и Норби!» — красовалось на другом.

Флорес Арминьо понимал, что шумиха затеяна не без участия его давнего противника Нельсона Чоучэня, этого «разлагающегося перуано-китайца», — но не имел никакой возможности прямо обвинить соперника. И до поры до времени он решил смириться с позором. Он верил, что ему представится возможность отомстить.

Когда Флорес Арминьо перестал подавать какие-либо признаки своего существования, Нельсон Чоучэнь понемногу забыл о случившемся; с началом весны он стал посвящать все свободное время работе над поэтической эпопеей о наследии Атауальпы, компьютерным играм и изучению стихов Эмили Дикенсон и Уильяма Карлоса; он собирался читать их одной студентке, пуэрториканке по имени Дарси, — девушке с наэлектризованными волосами и аппетитной попкой, на которую с некоторых пор положил глаз.

Как это часто бывает в университетской жизни, профессор увлек девушку поэзией, и в один из вечеров, после свидания в баре «Харвей», удалось в какой-то степени добиться ее благосклонности. После многочисленных поцелуев и пожатий рук, уже навеселе, пуэрториканочка пригласила Нельсона к себе, в темную комнатушку студенческого общежития. И пока она ходила в ванную по-маленькому (все было очень хорошо слышно), Нельсон краем глаза, из чисто профессионального любопытства, мельком просмотрел книги, лежавшие на ее ночном столике. Одна из них привлекла внимание: Ван Шу, «Играя с огнем». Он открыл первую страницу и начал читать, пытаясь побороть дурноту, но почти сразу подвергся атаке девушки, которая вышла из ванной. Книга скользнула на ковер, они опрокинулись на кровать. Дарси, сев сверху, глубоко проникала ему в рот поцелуями и покрикивала: «Папочка, сделай мне хорошо… да… да, милый, иди ко мне…»; она целовала его соски, слегка покусывала… взяв его палец, намочила его слюной и ввела в себя. Она проникала языком в его ухо, кусала живот: «Сделай мне больно, я твоя, возьми меня… да… пусть мне будет больно, сломай меня… ведь я нехорошая… возьми меня сзади, радость моя…» Через какое-то время, весь взмокший от слюны и пота, Нельсон закурил, признавая свое полное поражение.

— Прости, — сказал он. — Я слишком много выпил.

— Но, папочка, неужели я совсем не нравлюсь тебе?

— Нет, глупышка, такое случается, когда я выпью. Вот в другой раз посмотрим.

Дарси наконец уснула, а Нельсон поднял с ковра книгу. Он не слышал о китайском писателе Ван Шу и принялся за чтение, подумав, что никогда раньше ему не доводилось иметь дело с книгой из далекой таинственной страны, которая в некотором роде имела отношение и к нему. События развивались в Пекине, главным действующим лицом был молодой плут.

Нельсон читал до шести утра, охваченный страстью, какой не испытывал со времен своей молодости в Лиме, когда наслаждался в кафешках текстами Рамона Рибейро. Он поднялся, на цыпочках прошел в ванную и оделся, стараясь не шуметь. Перед уходом взглянул на спящую Дарси, которая раскинулась поверх одеяла, почувствовал возбуждение, увидев ее попку, но времени уже не оставалось. «Проказник, — сказал он себе, посмотрев чуть ниже пояса, — вовремя же ты объявился».

В это время его жена уже собиралась звонить в преподавательскую резиденцию; ведь Нельсон был женат уже 16 лет, хотя никогда не упоминал о супруге и не появлялся с ней на людях.

Его жена была перуанкой, ее звали Эльза Паредес. Наедине, когда не было посетителей, они называли друг друга «китайчик» и «смуглянка». Она любила его так, как любят люди, давно состоящие в браке, — по непонятным причинам, без лишних вопросов, не задумываясь над тем, что же за человек этот мужчина, который храпит и ворчит рядом. Которому во время простуды нужно давать аспирин и который может при случае обозвать или снизойти до любезности пригласить на танец. Она жила в их семейном доме, в небольшом поселке в сорока километрах от университета. Нельсон же всю неделю пользовался одной из самых больших, если не сказать шикарных, квартир, которые университет держал для приезжих преподавателей. Он не имел на это права, но чиновник, отвечавший за расселение, некий Гарри Руссо, итальянец по происхождению, был своим человеком и помог Нельсону с квартирой. Взамен Руссо получил рекомендации и приглашения на конгрессы, так как временно исполнял обязанности преподавателя литературы и имел свою точку зрения на творчество Маркуса, Штейнера и прочих авторов.

По случайности именно в тот день Нельсон должен был составить окончательный список преподавателей, которых он рекомендовал ректорату в качестве приглашенных на конгресс по творчеству Хорхе Икасы. В список уже были включены трое: писатель Рамон Ронкарио с темой о влиянии творчества Икасы на жанр современного романа, декан филологического факультета университета Куэнки Криспин Рокафуэрте и Аристид Чивита, главный редактор отдела культуры коммерческого еженедельника из Кито. С этими тремя у Нельсона Чоучэня все было решено. Так, несколько лет назад Ронкарио рекомендовал «Блюз Куско» в издательство «Конэхо»; хотя дело не выгорело и Нельсону пришлось издавать книгу на свои деньги (о чем он никому не рассказывал), он чувствовал себя в долгу. Что касается Криспина Рокафуэрте, тот был старинным другом Нельсона и два года назад пригласил его на литературные чтения в Куэнку, а также публиковал в литературных бюллетенях все темы, предлагаемые Оталорой. Лишь Аристид Чивита не был его хорошим знакомым, но было бы неплохо заполучить его в приятели, ведь он мог помочь с публикацией книг в Эквадоре. Пожалуй, стоило побеседовать с ним.

Итак, с этими кандидатурами все было решено, вплоть до билетов, отеля, условий пребывания и гонораров (не говоря уже о такой чести, как выступление перед аудиторией американского университета). Но в заявке Нельсона оставалось еще шесть незаполненных граф, и тогда он достал из ящика письменного стола свою записную книжку. Быстро пролистав главу «Должны мне», он принялся за внимательное изучение раздела «Должен я». Имелось несколько вариантов. «Было бы интересно связаться с Варелой Рейесом из Сорбонны, — подумалось ему, — тем более что этому прохиндею я обязан вдвойне, и это не считая совместных пирушек и походов к шлюхам, оплаченных из его кармана». Правда, Хосе Варела Рейес был специалистом по Средневековью… Что же делать? Тут в голове профессора блеснула одна замечательная идея, и он отправил такое электронное письмо:


Уважаемый коллега.
Дружище, как тебе, наверное, известно, у нас на носу неделя литературных чтений по творчеству Хорхе Икасы. Хотя это не связано с твоей темой, можно попытаться, к примеру, раскопать что-нибудь о влиянии средневекового романа на его творчество или нечто в этом роде. Если что-либо подобное придет тебе в голову, дай знать, и я включу тебя в свой список приглашенных.
Счастливо, проф. Чоучэнь Оталора.


В графе «Должен я» значился также некий Гийом Дюпон из Лионского университета, однако после некоторых раздумий Нельсон решил не включать его в свой список — все эти французские профессора, по его мнению, были невыносимо скучны, постоянно говорили только о своих авторах-соотечественниках, и к тому же с ними вряд ли удалось бы как следует покутить.

В списке был еще испанский критик Хесус Элиас Кадена, часто печатавшийся во многих специализированных изданиях как у себя на родине, так и в Латинской Америке. С его помощью Нельсон мог бы извлечь для себя тройную выгоду: его друг из Бостона, Аристотель Тривиньо, только что опубликовал свое исследование об образе матери в песнях перуанских креолов. И если с подачи Нельсона профессор Элиас Кадена отнесется благосклонно к бостонскому профессору, тот автоматически попадет в число должников Оталоры. А так как, по слухам, в данный момент он занимался подготовкой нового исследования по современному латиноамериканскому роману, то мог бы посвятить один или несколько разделов своей книги «Блюзу Куско», а то и всем произведениям Нельсона.

Так Нельсон и провел все утро: делал пометки, записывал и вычеркивал имена и фамилии, отправлял сообщения; уже ближе к полудню он наконец составил окончательный список кандидатур, в котором оставалось всего два вопросительных знака.

Пообедав и немного подремав на диване в своем кабинете, Нельсон отправился в библиотеку в надежде разыскать еще какие-нибудь книги китайского писателя, за чтением которого он провел без сна всю ночь. Как его имя? Он вытащил из кармана записку — ах да, Ван Шу. Но библиотечный компьютер выдал ему лишь название книги, которую он уже прочел. Тогда он поискал в разделе «Современный китайский роман»; высветилось несколько имен, ни одно из которых не было знакомым, и Нельсон выбрал наугад: Ли Ян, «Тень голубой лиры». Он взял книгу и уже минуту спустя возвращался с ней в кабинет. В тот день занятий у него не было, так что можно было скинуть ботинки, запереть дверь и прилечь почитать. Из окна дул теплый ветерок; солнечный свет, пробиваясь сквозь занавески, подходил для чтения как нельзя лучше.

Но мгновение спустя в тишине раздался телефонный звонок, и Нельсон вскочил с дивана. «Черт побери», — пробормотал он.

— Профессор Чоучэнь? Это Рамон Ронкарио.

Тот самый эквадорский писатель, которому он послал свое утреннее письмо с приглашением на конгресс.

— Да, какими судьбами? Какой приятный сюрприз, — поздоровался Нельсон.

— Даже не рассчитывал застать вас в такое время, профессор.

— Надо же, я сейчас и вправду чуть было не ушел. — Нельсон присел, поигрывая карандашом.

— Дело в том, что я получил ваше любезное приглашение и, безусловно, принимаю его, профессор. И так как вы просили связаться с вами, сразу же позвонил.

— О, это очень, очень любезно, — повторил Нельсон. — Я хотел бы обсудить с вами один вопрос.

— Весь внимание, — ответил Ронкарио.

— Причем это вопрос личного характера.

— Не беспокойтесь, профессор, я слушаю.

— Ну, в таких случаях… э-э… принято делать некие благодарственные жесты, вы меня понимаете? Претендентов немало, однако из всех кандидатур выбрали именно вас…

Нельсон выждал небольшую паузу и вскоре услышал ответ:

— Это действительно большая честь для меня, профессор.

— Видите ли, вам, особенно ввиду дальнейших приглашений в наш университет, следовало бы помнить об одной детали, а именно об упоминании в вашем докладе одного человека.

— Кого именно, профессор?

— Одного человека с факультета.

— Ах да, я понимаю вас, это вполне естественно, — сказал Ронкарио, — как раз перед тем как позвонить, я подумал, что непременно должен поблагодарить вас публично. Прямо телепатия, не так ли?

— Совершенно верно, однако поймите, что одно дело — благодарности для протокола, но есть вещи более важные. Вы ведь знакомы с моими книгами, не так ли?

— Конечно, профессор, и вам известно, что я сделал все, что от меня зависело, для того, чтобы в «Конэхо» издали ваш «Блюз Куско». Но у них были проблемы с бумагой, потом с типографской краской, а потом и вовсе сменилось правительство, и все, извините за выражение, покатилось к чертям. Вы ведь знаете, как это бывает.

— Да, но я имею в виду другие мои книги — те, что были написаны раньше.

Это был риторический вопрос, ведь остальные книги Нельсона были практически неизвестны в Перу, а в Штатах и вовсе дошли только до филологических факультетов, куда их направил сам же Нельсон.

— Нет, профессор, — ответил Ронкарио, немного занервничав, — я не имел удовольствия прочесть другие ваши произведения.

— Очень жаль… А ведь было бы прекрасно, если бы вы упомянули о них в своем сообщении по творчеству Хорхе Икасы.

— Ну конечно, явственно прослеживается связь «Блюза Куско» с Икасой…

— Вы это заметили?

— Естественно, профессор.

— Хорошо, — заключил Нельсон, — тогда с этим покончено. Завтра утром срочной почтой я вышлю вам мои остальные книги, а вы добавите в свой доклад небольшие ссылки на каждую из них. Дней через пятнадцать вам позвонят из деканата по поводу билетов и гонорара. Вас это устраивает?

— Естественно, профессор, с нетерпением буду ждать. Жаль, что вы посылаете книги срочной почтой — это, должно быть, очень дорого.

— Не беспокойтесь, Рамон, — сказал Нельсон, — для этого у нас в университете существует специальная служба. Итак, завтра я отправлю свои книги, и увидимся на конгрессе, договорились?

— Конечно, я в вашем распоряжении.

Нельсон положил трубку и посмотрел в окно. Вечерело. Выдался на редкость удачный день. Он заслужил хороший ужин, а потом можно было улечься в постель с книгой, которую заполучил сегодня. Лишь бы Дарси не пришло в голову позвонить. Надо бы включить автоответчик. Но по дороге в ресторан профессор вспомнил одну вещь, которая заставила его в корне изменить планы — ведь было первое сентября! Как же он забыл! Как раз в это время в Испании жюри решает, кому присудить первую премию за лучшую городскую новеллу. Нельсон представил на конкурс три свои рукописи (все под разными псевдонимами). Они не издавались практически нигде, а в Испании их совсем не знали. С отчаянно бьющимся сердцем он зашел в магазин, купил бутылку перуанской водки и поспешил домой в надежде прочитать долгожданное сообщение на автоответчике.

Сообщений было несколько, но — увы — ни одного из Испании. Единственное заслуживающее внимания было от Дарси: «Целую тебя везде, радость моя. Я в „Пицца-хат“, страшно соскучилась. Из-за жары я в короткой юбке, без колготок. Скоро пойду в ванную, сниму трусики. Понимаешь, о чем я, дурачок? Целую…» Но в тот вечер Нельсону было не до «подвигов» — кто знает, быть может, именно тогда могла произойти долгожданная встреча с судьбой, и это многое бы изменило…

Он включил автоответчик, надел тапочки, бросил на кровать галстук и поставил компакт Чабуки Гранды — он считал, что ее музыка приносит удачу. Затем Нельсон отправился на кухню. Выжал сок из десятка лимонов, добавил пару белков, сахарную пудру и водку. В конце добавил 25 кубиков льда и все перемешал. Попробовал и подумал, что не хватает сахара — совсем чуточку. А сейчас? Вот, теперь в самый раз. Он налил себе большой стакан и поставил кувшин в холодильник, чтобы лед не таял быстро, и, пританцовывая, направился в гостиную.

Внезапный телефонный звонок заставил его вздрогнуть. Послышался голос:

— Это Эльза, дорогой, ты дома? Звоню напомнить, что сегодня день вручения премии.

Нельсон взял трубку, сказал, что он на месте и благодарит за напоминание, и быстро попрощался, чтобы не занимать телефон.

Музыка и спиртное возымели свое действие — воображение Нельсона разыгралось. Вот статья Маркеса, опубликованная в самых известных газетах мира, о новелле Нельсона, получившей премию; вот статья Маркеса и Сарамаго под названием «Истинный писатель»; а вот его фотография с подписью «Награжденный новеллист и два нобелевских лауреата прогуливаются по улицам города»…

Только что глотнувший водки, Нельсон даже поперхнулся, когда телефон зазвонил вновь: «Хай, папик, это Дарси. Я уже дома, ужасно скучаю. Хочу тебя увидеть! Проказник… Перезвони. Бай!» Нельсон решил больше не брать трубку, пошел к холодильнику и снова наполнил бокал. Звонков не было вот уже несколько часов, и, опьянев, Нельсон задремал рядом с телефоном.

Звонок раздался в восемь часов утра, и Нельсон тотчас же вскочил:

— Слушаю?

— Профессор Чоучэнь Оталора?

— Да, это я.

— Вас беспокоят из ректората университета. На одиннадцать часов вам назначена встреча с дисциплинарной комиссией факультета.

Нельсон окаменел. Что могло произойти? С тяжелой головой и дрожью в коленях он начал одеваться. Он был уверен, что здесь не обошлось без происков Флореса Арминьо. В одиннадцать часов он был в ректорате и предстал перед дисциплинарным судом, где во всеуслышание прозвучал его вчерашний телефонный разговор с писателем из Эквадора Рамоном Ронкарио. Нельсона обвинили в злоупотреблении служебным положением и исключили из числа участников конгресса по творчеству Хорхе Икасы и всех последующих мероприятий такого рода на следующие пять лет. Самым же унизительным было то, что сообщение о его проступке и последующем наказании в течение пятнадцати дней должно было быть распространено по всем информационным стендам университета с его подписью под признанием собственной вины. В противном случае профессор был бы вынужден оставить кафедру.

«Катитесь все к чертям», — сказал он себе. На месть Флоресу Арминьо сил уже не осталось. Еще этим утром, до того, как услышать обвинения в свой адрес, он подумывал сделать сотни плакатов с изображением Норби и Лоло на фоне сердечка…

Но ничего этого Нельсон не сделал. Он сел в поезд и отправился домой в надежде провести там всю неделю под предлогом плохого самочувствия. Потом, сославшись на нервный срыв, выхлопотал отпуск, который, во избежание унижения в глазах студентов, ему охотно предоставил ректорат (все-таки он был преподавателем с десятилетним стажем). И когда Эльза спросила, чем собирается заниматься муж все это время, Нельсон ответил:

— Поеду в Пекин, дорогая, поищу какую-нибудь информацию о своих предках. Настало время обратиться к корням. А потом я напишу такой роман, что они лопнут от зависти. А когда ко мне придет известность, я пошлю всех куда подальше и мы с тобой уедем и поселимся в Париже, как тебе моя идея, смуглянка?

ГЛАВА 6

Из Парижа в Гонконг

Самолет компании «Катай Пасифик» вылетел вовремя. Мне повезло — мое место находилось рядом с медицинским отсеком, так что я мог спокойно вытянуть ноги. Пети, сидевший рядом со мной, снял ботинки, надел какой-то жуткий шерстяной свитер и с головой погрузился в чтение «Фигаро». Что за невоспитанность! Естественно, в конце концов я достал одну из книг, которые захватил из дома. К счастью, это оказался «Конец одного романа» Грэма Грина, одного из моих любимых авторов. Кажется, впопыхах я успел сунуть в чемодан еще работы Мальро и «Рене Лейс», замечательную новеллу Виктора Сигалена, эксцентричного французского путешественника, которую я прочел еще несколько лет назад; помню, там встречались зарисовки о жителях Пекина, которые могли мне пригодиться.

Через некоторое время принесли аперитивы; я попросил бутылочку белого вина, Пети же продолжал читать свой «Фигаро». Я и не знал, что можно уделять столько внимания какой-то газете. Иногда я поглядывал на соседа украдкой, пытаясь рассмотреть, что же его так увлекло. Сначала это была передовая статья, в которой говорилось об опасности, которую представляет для Европы конфликт в Косово; потом он углубился в анализ падения курса евро. Затем стал читать умнейшее описание футбольного матча, который был сыгран со счетом 0:0. Черт возьми, какая скукота! Самое интересное, что периодически Пети доставал небольшую записную книжечку и делал записи, как будто при чтении ежедневной газеты в голове могут появляться какие-либо идеи.

После ужина, расслабившись от вина и пары стаканчиков виски на десерт, я решил завязать разговор.

— Простите, мсье Пети, — сказал я, — вы уже долго работаете в дирекции радиостанции?

— Всего два года. А вы? Давно стали журналистом?

Чудеса, подумал я, так и знал, что ликер и усталость наконец немного смягчат его суровость.

— Больше десяти лет, — ответил я, давая знак стюардессе, чтобы та принесла еще выпивки.

— А почему вы приехали во Францию? — спросил он, вытирая пот со лба. — Разве у вас на родине нет радиостанций?

— Ну конечно, есть.

— И что же?

— Все очень просто. Я живу в Париже и поэтому работаю здесь. Если бы я жил в Колумбии, то работал бы там.

— Все хотят жить во Франции, — возразил он. — И поэтому все так, как сейчас. Другими словами, все мы по уши в дерьме, понимаете? Франция не должна становиться пристанищем для всех бедняков мира.

— Я приехал сюда учиться и потом остался. Я не бедняк, остался, потому что мне здесь нравится.

— Ну конечно. А почему вы не вернулись в свою страну? Там вам не нравится?

— Многие вещи на родине меня бесят, но я езжу туда всякий раз, когда у меня есть возможность.

Подошла стюардесса с двумя пластиковыми стаканчиками, льдом и парой бутылочек «Джонни Уокер». Пети проворчал:

— Нужно, чтобы каждый жил в своей стране. Будет меньше проблем.

Наконец погасили свет, и начался фильм. Это был «Доктор Т. и его женщины» Роберта Олтмана с Ричардом Гиром и Хелен Хант. Она мне нравится, но Гира я просто не выношу. Так что решил еще немного почитать, а потом поспать. Мы прилетели в Гонконг на рассвете. Из иллюминатора я увидел блестящую гладь воды и несколько островов, окутанных густым туманом. Как только мы приземлились, Пети начал чертыхаться: «Проклятая жара». Он моментально вспотел. На рубахе под мышками проступили большие круги пота.

Кондиционеры в здании современного аэропорта работали с такой мощностью, что мне даже пришлось надеть пиджак.

Пети, только что прошедший таможню, обогнал меня, и, к своему удивлению (я-то решил, что он пошел ловить такси), я заметил, что нас встречают. Это был француз лет пятидесяти пяти, одетый в льняной костюм и белую рубашку с галстуком. Протягивая руку для пожатия, он пробормотал: «Жан-Пьер Гассо, — а потом добавил: — консул Франции». Черт возьми, меня впервые встречал в аэропорту дипломат. Этот Пети, должно быть, важная персона.

Потом мы поехали в город.

На меня произвели впечатление движение, гигантские неоновые вывески, большая влажность. Высоченные здания, облупившиеся от соленого морского ветра, вызывали чувство тревоги. Любой город, в который приезжаешь впервые, внушает беспокойство.

— Как прошел перелет? — поинтересовался Гассо.

— Нормально, — сухо ответил Пети, лишая меня возможности что-либо сказать.

Вскоре Гассо затормозил на довольно людной улице, и мы спустились к коммерческому центру, который оказался частью гостиницы. Отель назывался «Принц» и был весьма неплох, если судить по носильщикам у дверей, их ливреям и белым перчаткам, а также по той предупредительности, с которой они приняли наш багаж. Перед стойкой ресепшн Пети выхватил паспорт у меня из рук и пошел оформлять документы. Я взглянул на него с недоумением. Зачем он это сделал? Я взрослый человек, говорю по-английски и не в первый раз нахожусь за границей. Но я уже понял, что не должен задавать лишних вопросов.

— Поднимитесь принять душ, — предложил Гассо. — Через полчаса я буду ждать вас в кафе.

Номер был большой, из окна была видна часть города, а вдалеке — морской залив и ряд небоскребов. Да, Гассо тоже не был образцом жизнерадостности и общительности, но я оценил то, что он дат нам время для душа. Это по-человечески. Взглянув на телефон, я подумал: было бы здорово, если бы у меня был кто-нибудь, кому можно позвонить. Кто-то, кому можно сказать: «Я долетел хорошо, все нормально, не беспокойся». И тут же решил выбросить из головы мысли о Коринн.

Я спустился посвежевший, в чистой рубашке и льняных брюках — это была самая легкая одежда из моего чемодана. Гассо пил кофе и читал газету, южнокитайский «Морнинг пост». Пети же нетерпеливо покачивал ногой.

— Почему вы опоздали? Мы договаривались встретиться через полчаса.

— А что, разве так поздно? — Если верить моим часам, я опоздал на три минуты.

— Я уже хотел звонить вам, — посетовал Пети. — Идем те завтракать.

В столовой я увидел подносы с тарелками, доверху заполненными едой: цыпленок карри, жареные овощи, мясо под острым соусом. Интересно, здесь всегда так завтракают?

— Они привыкли плотно есть по утрам. Угощайтесь, я подскажу вам, на что стоит обратить особое внимание.

Вскоре мы вышли.

Французское консульство находилось на острове Гонконг в районе Коулун, а это одно из самых фешенебельных и дорогих мест города. С открытым ртом я глазел на небоскребы. Один из них, здание Китайского банка, казался сделанным изо льда и напоминал гигантский сталагмит. Через насколько поворотов Гассо заехал на стоянку, поставил машину и повел нас к лифту, мы поднялись на 66-й этаж. Чтобы не кружилась голова, я старался держаться подальше от окон и не смотреть вниз.

— Подождите здесь. — И Гассо указал на диван в зале ожидания.

Оставшись один, я быстро огляделся, оценивая окружающую обстановку: три достаточно посредственные картины, на которых были изображены Эйфелева башня, Сакре-кер, Нотр-Дам; французский туристический журнал; посреди комнаты — стол с пепельницей; выключенный телевизор; четыре закрытые двери, в том числе входная, и коридор, который, насколько мне было видно, тоже заканчивался запертой дверью. Я повертел в руках карандаш, посвистел, поднялся. Три раза обошел вокруг стола. Наконец дверь открылась, и я увидел выходящего Пети.

— Заходите.

Гассо сидел на противоположном конце стола, положив на него ноги. Именно он спросил:

— Итак, сеньор Суарес Сальседо, скажите, вы впервые едете в Китай?

— Да, — сказал я, — но я частенько захаживаю в Китайский квартал в Париже, особенно в ресторанчик «Трикотин», и отдаю должное супу из равиолей с королевскими креветками.

Моя шутка не произвела никакого впечатления. Я немного смутился, заметив, что Пети и Гассо в растерянности уставились на меня.

— И для чего вы нам это рассказали? — поинтересовался Пети.

— Просто надеялся внести оживление в беседу, — отвечал я. — Иногда остроумное замечание может разрядить обстановку. Так делал Аристотель Онассис, когда беседовал с банкирами. Я прочел об этом в его биографии.

— Ладно, — сказал Гассо, убирая ноги со стола. — Очень важно, чтобы вы оказались там впервые. Естественно, мы все проверили, но все же мне хотелось бы уточнить одну вещь. Иногда работники радио, как известные актеры, меняют свое имя из артистических соображений.

— Я никогда не менял имени, — сказал я, — но признаюсь, у меня было такое желание.