Майкл Грубер
«Ночь Ягуара»
Посвящается Э. В. Н.
Credibilium tria sunt genera. Alia sunt quae semper creduntur et numquam intelleguntur: sicut est omnis historia, termporalia et humana gesta percurrens. Alia quae mox, ut creduntur, intelleguntur: sicut sunt omnes rationes humanae, vel de numeris, vel de quibuslibet disciplinis. Tertium, quae primo cereduntur et postea intelleguntur: qualia sunt est, quae de divinis rebus non possunt intelligi, nisi ab his qui mundo sunt corde. Есть три рода того, во что люди верят. Первое — то, во что всегда верят, но сути чего не понимают: это вся история, все преходящее, все людские деяния. Второе — то, что понимают, когда принимают на веру: это мысли людей, касающиеся чисел или любых иных наук. Третье — понимание того, что приходит лишь следом за верой: это все имеющее божественную природу и постигаемое чистым сердцем.
Св. Августин. «О разных вопросах». LXXXIII, 48
1
Джимми Паз сидит в своей кровати, согнувшись пополам, словно складной нож. Сердце его колотится настолько сильно, что он слышит его стук, несмотря на гудение кондиционера. Сон был слишком ярким, и Джимми проснулся в состоянии полной дезориентации, но она продолжалась лишь момент. Он озирается по сторонам и видит, что находится в спальне, у себя дома в Южном Майами, штат Флорида. Тусклый свет, исходящий от циферблата часов, и еще более бледный свет луны, просачивающийся сквозь жалюзи, позволяет различать очертания знакомых предметов, рядом он ощущает тепло спящей жены. Судя по часам, была очень поздняя ночь или совсем уж раннее утро — три часа десять минут. Подобных снов Паз не видел уже семь лет, хотя было время, когда они снились ему постоянно. В некоторых семьях сны воспринимают всерьез и обсуждают за завтраком, за семейным столом, но в доме Паза это было не принято, хотя его жена по образованию психиатр.
Сориентировавшись, Джимми снова опускается на подушку и вспоминает недавний сон, видение, в котором он, подобно некоему парящему божеству, созерцал с высоты сцену, где разыгрывалось некое действо. Подробности ускользают из памяти, однако он вспоминает, что было совершено убийство. Вроде бы посреди какой-то деревни кого-то застрелили, свидетелем чему был он, Паз, и…
Подробности снова ускользают, но остается ощущение некоего присутствия чего-то значительного, словно находящийся с ним рядом некий бог или иная могущественная сущность наблюдает, как люди, которые застрелили…
Застрелили кого-то важного, но кого — тоже не вспомнить. Зато хорошо запомнилось другое: люди, совершившие убийство, бегут через лес, расчищая себе путь среди высоких деревьев. При каждом их прикосновении деревья взрываются, рассыпаясь рыжеватой пылью, так что позади них остается лишь ржавая пустыня. Это поругание жизни наполняет сон ощущением глубокой печали. Убийцы бегут от единственного преследователя, облаченного в звериные шкуры, словно Иоанн Креститель, и поражающего их стрелами из лука. Стрелы настигают цель, беглецы падают один за другим, но число их почему-то не уменьшается. Паз спрашивает диковинного стрелка, в чем дело, и во сне получает ответ, но какой именно, сейчас вспомнить не может. Вспоминается лишь соприкосновение с неким мощным разумом, диким, стихийным, могущественным…
Паз яростно трясет головой, словно для того, чтобы отогнать последние обрывки сна, слишком похожего на явь: из-за этого резкого движения его жена шевелится и что-то бормочет. Он заставляет себя расслабиться.
Ничего подобного с ним больше происходить не должно, никаких вещих снов! Не зря ведь последние семь лет Паз посвятил тому, чтобы выбросить из памяти все, относившееся к его прошлой жизни, когда ему, полицейскому детективу, пришлось столкнуться с событиями и явлениями, которым не должно быть места в реальном мире. Он уже почти убедил себя в том, что на самом деле ничего этого и не происходило, что в действительности никакие святые и демоны не ведут своих непостижимых игр на неких незримых планах бытия. А если все же ведут, во что многие склонны верить, то уж, во всяком случае, не вовлекают туда Джимми Паза в качестве игрока. Или в качестве пешки.
Сон тускнеет, растворяется, и Джимми пытается все забыть, хочет поскорее выбросить все это из головы. Он уже забыл, что у облаченного в шкуры лучника было его собственное лицо. Он забыл все, что касалось его дочери, Амелии. И совершенно забыл про кота.
Того священника они застрелили в воскресенье на площади Сан-Педро сразу после мессы, которую он, в связи с болезнью здешнего приходского священника, только что отслужил сам. До этого он уже давно многие годы не проводил публичной службы. Некоторое время священник лежал на земле, и никто из местных жителей не прикасался к телу: никому не хотелось неприятностей, тем более что убийцы оставались на месте. Они стояли, привалившись к своему автомобилю, покуривали сигары и с любопытством посматривали на местных. Те молча стояли кучками, в то время как на крышах ближних домов уже собирались черные грифы. В надежде на поживу они хлопали крыльями и толкались.
День, однако, был жаркий, безветренный, и ближе к полудню бандиты уселись в свою машину и убрались с солнцепека в тень, дабы чего-нибудь выпить. Едва они укатили, на площади, откуда ни возьмись, появилась группа индейцев, человек шесть или семь. Тело уложили на синее одеяло и понесли по тропке к реке: их путь был отмечен в светлой пыли капельками крови. Переложив покойного в длинное долбленое каноэ, они взялись за весла и направили лодку вверх по течению, в сторону Паксто.
О выстрелах он узнал лишь спустя два дня, хотя, увидев во сне белых птиц, сразу понял: чья-то смерть не за горами. А увидев смерть человека, шедшего ночью к реке, он сразу догадался, что умер не рунийя, «Говорящий», но уай\'ичура, и тут же сообразил, кто именно, ибо такой человек был в деревне только один.
Лежа в гамаке в тесном, огороженном дворике, наполовину пребывая в трансе, что было его обычным состоянием, он услышал треск и медленно, почти неохотно стал втягивать разбросанные щупальца своего «я» обратно в тело, расставаясь с временной жизнью животных и растений, восстанавливая прежнюю сущность и вновь становясь человеком. Мойе.
Встав, он умыл лицо из глиняного тазика и, тщательно побрызгав водой на землю перед домом, перемешал влажную почву пальцем ноги, чтобы никакой недруг не смог бы завладеть осадком, сохранившим отражение его лица, дабы причинить ему вред, после чего зачерпнул тыквенной плошкой из глиняного чана прохладного пива чича и освежился. Треск между тем не унимался.
Он вышел наружу в тусклый рассвет и увидел, что двое перепуганных мальчиков трясут погремушкой из чешуек броненосца: с их помощью люди раньше вызывали Мойе, а еще отпугивали всяческих неприятных духов. Крикнув, чтобы они прекратили шум, дескать, он их услышал и скоро будет, Мойе вернулся в дом. Он съел несколько сушеных картофелин и мяса, свернул сигару и, пока курил, пробормотал обычную молитву солнцу, поблагодарив его за очередной восход, собрал снаряжение, которое, как он полагал, ему потребуется, и сложил его в мелкоячеистый плетеный мешок.
Надев головной убор и накидку из перьев тукана, он напоследок взял свернутую шкуру выдры, в которой хранил свои сны, и перепоясался ею, завязав надежным узлом. На ходу было слышно, как сны позвякивают, и этот звук казался ему успокаивающим. День стоял пасмурный, небо затягивали тучи, среди высоких деревьев плотный, влажный воздух сгустился до консистенции тумана. Туман приглушал звуки леса, крики обезьян и птиц, но Мойе и без звукового оповещения знал, что происходит в лесу. Выйдя из дома, он зашагал по тропе. Мальчики с погремушками, держась на почтительном расстоянии, последовали за ним.
Деревня находилась не слишком далеко, но на достаточном расстоянии, чтобы не быть захваченной круговоротом бушевавших вокруг обиталища Мойе магических войн, да и от реки отстояла настолько, чтобы ее жителей не тревожили духи утопленников и водяные ведьмы.
От центральной площади, образуя некое подобие улиц, расходились в стороны около дюжины длинных домов, служивших для проживания больших семейных кланов, вперемежку со строениями поменьше, от тотемных святилищ до загонов для кур и свиней. В центре площади высилось Отчее Древо — красное дерево, именуемое ру\'уулу, вздымавшее свою широколиственную крону под облака, на высоту в пятьдесят метров. Обхватить могучий ствол могли, взявшись за руки, лишь восемь взрослых мужчин. Мойе почтительно поприветствовал Древо на священном наречии и, после того как оно ответило, дозволив ему вступить в деревню, уже на обычном языке спросил у мальчиков, где священник.
«В хижине песнопений мертвых», — ответили те, и Мойе поправил их, сказав по-испански: «В церкви». В юности Мойе спускался вниз по реке, туда, откуда являлись уай\'ичуранан, и до сих пор помнил их язык, на котором разговаривал со священником. Мойе вошел в церковь — обычный, крытый пальмовыми листьями длинный дом, большая часть которого использовалась для служб. Священник был мастером на все руки. Он сам вырезал из дерева алтарь и изготовил большое распятие. К нему он настоящими гвоздями прибил изображение человека, которого прозвали Йан\'ичупитаолик, или «Человек, который одновременно и жив и мертв». Отец Перрин придал ему сходство с людьми рунийя — изобразил стриженным под горшок, с подбритыми висками и татуировкой на лице и теле.
Мойе почтительно поклонился распятию. Фактически он считался христианином, ибо много лет назад был крещен и получил христианское имя Хуан Батиста, но, как и большинство его соплеменников, он остался совершенно чужд и обрядности, и вероучению этой религии. А вот к священнику он относился очень хорошо, поэтому позволил ему окропить водой свою голову, а заодно и головы остальных жителей деревни. А сам, со своей стороны, инициировал священника, проведя его через айахуаска и другие священные ритуалы рунийя.
Отец Перрин лежал в гамаке в небольшом уголке, отгороженном от церкви занавеской из циновки. Он шутя называл его «приходским домом». Мойе этой шутки не понимал, но всегда улыбался в ответ. Отправляясь в город, священник надевал одежду уай\'ичура, которую никогда не носил дома, и объяснял это тем, что без такой одежды, особенно без белого воротничка на шее, хотя от сырости и плесени воротничок уже стал серо-зеленым, с ним никто разговаривать не будет. Это Мойе понимал: он сам, когда ему приходилось исполнять свои обязанности или иметь дело с важными людьми, надевал особую одежду. Однако сейчас женщины уже сняли со священника его облачение, и он лежал в своем гамаке обнаженный, а потому больше обычного похожий на труп. В груди и животе у него было три раны от пуль, сейчас аккуратно перевязанные, с припарками из священных растений. Мойе возложил на них руку и ощутил бормотание духов растений, вершащих целительное действо. Безрадостное бормотание, ибо время, когда они могли помочь, было упущено. Когда Мойе приступил к осмотру, люди молча отступили, поэтому он жестом пригласил выйти вперед Кслане, здешнего знахаря, ведуна духов растений, так же как сам Мойе был ведуном духов животных. Двое целителей тихонько поговорили о священнике.
— Его принесли сюда почти мертвым, — сказал Кслане, — поэтому я попросил их позвать тебя. А еще, поскольку он уай\'ичура, я не знал, что следует делать. Возможно, их смерть отлична от нашей. Посмотри сам, Мойе амаура, может, ты увидишь?
Мойе поднял голову и, прищурившись, натренированным взором оглядел помещение. Конечно, он увидел их. Они маячили за левым плечом каждого из присутствующих. Их ачауритан были призрачные, туманные у молодых и более плотные и четкие у тех, кому вскоре предстояло умереть. Ачаурит священника стоял у его изголовья, его частично загораживала женщина, обмахивавшая лицо раненого пальмовым листом, и выглядел так, словно обрел плоть. Мойе велел женщине отойти, отослал ее и остальных людей из помещения, а после их ухода он опустился на циновку и достал из своего плетеного мешка закупоренный глиняный сосуд и крохотный барабан. Он простучал мелодию на барабане и пропел песнь своего имени, давая знать стражам, оберегающим проход в мир духов, что он посвященный амаура, мудрый и сильный, но не замышляющий вреда, ибо не является колдуном, промышляющим ловлей духов, которых они охраняют. Завершив песнопение, он вставил тонкую тростинку в глиняную фляжку и вдохнул в ноздри йана, сделав по одному глубокому вдоху каждой ноздрей.
Спустя некоторое время он увидел, как все помещение и предметы, которые находятся в нем, постепенно размываются, лишаются красок. Гамак с лежащим в нем умирающим человеком, стропила, обвисающая пальмовая кровля — все это стало полупрозрачным и туманным, а все цвета сосредоточились в обретшей четкость фигуре смерти и его собственном теле, испускавшем теперь красноватое свечение, словно горячие угли. Все было как обычно, но Мойе удивился отсутствию светящихся зеленых и красных нитей, соединяющих смерть с человеком, пока она им овладевает. Знахарь прокашлялся и обратился к яркой фигуре на священном языке:
— Ачаурит отца Перрина, этот безобидный человек видит, что нити порваны. Почему ты все еще здесь и не собираешься лететь на луну, чтобы присоединиться к другим мертвым? Потому ли, что отец Перрин — уай\'ичура?
— Похоже, что так, — ответила смерть. — Уай\'ичуранан содержат свои смерти внутри себя и поэтому мертвы все время, но, по-видимому, он другой. Может быть, это потому, что он провел так много времени в разговорах с живыми людьми, может, по какой-то другой причине. В любом случае, я не могу улететь, хотя нити перерезаны. Я боюсь стать призраком.
Мойе почувствовал, как по его лицу и спине внезапно побежали струйки холодного пота. Дом не видел призраков уже долгое время — последним был убитый мужчина, убийца которого бежал вниз по реке, не уплатив клану покойного надлежащего выкупа. Разгневанный призрак истребил дюжины людей, используя для этого недуги, пожары, потоп, стрелы враждебных племен, змеиный яд и клыки животных (слов «несчастный случай» в языке рунийя нет, как нет у них такого понятия вообще). Мойе потребовались недели странствий по миру духов, чтобы найти виновника бедствий и принудить его исправиться. Это был тяжелый труд, и знахарю хотелось верить, что ему не придется делать это снова.
— Должен ли я найти людей, которые подстрелили его, и заставить их заплатить выкуп? — спросил он. — И как мне найти клан отца Перрина в землях мертвых людей?
— Нет, это не имеет никакого отношения к выкупам и кланам. Он ведь уай\'ичура, а они не такие, как ты. Он хочет кое-что тебе рассказать, и, пока не сделает этого, я не смогу отправиться в известное тебе место.
Сочетание «известное место» считалось учтивым обозначением обители мертвых, пребывающей высоко над миром.
— Итак, послушай, что он хочет тебе сказать, и потом я покину его. В этом мире для меня слишком тепло.
С этими словами ачаурит проник в умирающего человека через ноздри. Тот закашлялся, открыл глаза и приподнял голову.
— Что случилось? — спросил он по-испански, увидев Мойе. — Я разговаривал с моей матерью, и она сказала: «О, Тимми, ты всегда был таким забывчивым, вот и теперь оставил дело незавершенным. Придется тебе на некоторое время вернуться».
Мойе был рад увидеть этого человека ожившим, хотя от его слов почувствовал себя неуютно. Неспроста ведь Дождь и Земля повелели установить барьер между мирами живых и мертвых, когда первая чета впервые совокупилась и породила сначала Ягуара, а потом и младших своих чад — человеческие существа. Священник сел в гамаке и посмотрел на Мойе, а потом на собственное тело; коснулся бледной плоти, ощупывая раны. Он был сухопарым и низкорослым, не выше Мойе, и солнце придало его коже почти такой же цвет, но крючковатый, как у попугая, нос и короткая бородка сразу выдавали в нем чужака. Та женщина назвала его вайтич, что звучало почти как «отец» и могло сойти за учтивое обращение, но на самом деле было названием маленького зеленого попугая. Мойе такого не одобрял, однако что можно поделать с женщинами и их шутками? Сам знахарь всегда называл священника Тим, именем, похожим на слово, которым рунийя обозначали неуклюжего, но все равно любимого ребенка.
— Это трудно объяснить, — сказал Мойе — Понимаешь, в этом языке нет подходящих слов. Могу лишь сказать, что ты мертв, но не можешь уйти, куда положено, пока ты что-то мне не расскажешь. Поэтому я здесь, чтобы поговорить с тобой.
— Понятно, — произнес священник после долгой паузы. — Это не совсем то, чего я ожидал. Что мне делать?
— По словам твоей смерти, тебе есть что нам сообщить. Пожалуйста, скажи это, а потом уходи.
— Да, у нас есть похожая традиция.
Отец Перрин издал сухой смешок, и Мойе слегка поежился: смех мертвых нельзя назвать веселым.
— Моя последняя исповедь… Хм, очень странно, но я ловлю себя на том, что меня больше не волнуют мои ужасные тайны.
— Да, — сказал Мойе, — мертвые всегда говорят правду. Давай рассказывай, пожалуйста.
Еще один смешок.
— Ну ладно. Благослови меня, отец, ибо я грешен. Со времени моей последней исповеди прошло двадцать два года и сколько-то еще месяцев. Ты помнишь тот день, когда я пришел сюда, Мойе?
— Да. Мы собирались убить тебя, как всегда поступаем с уай\'ичуранан, но ты начал ловить рыбу диковинным способом, и нам захотелось на это посмотреть.
Оба человека непроизвольно подняли глаза на свисавшие с потолка рыболовные снасти священника.
— Ага, я ловил на старую добрую снасть «Слава Гринуэлла» и поймал рыбину за две минуты. Как сейчас помню, это был радужный морской окунь — тукунаре.
— Как же, помню. Мы были поражены. А потом ты поймал самого большого паку, какого мы когда-либо видели. А потом ты почистил свой улов, приготовил и пригласил всех нас поесть. Мы чуть со смеху не лопнули, когда ты стал есть рыбу горячей.
— Ну, я понятия не имел, что у вас принято рыбу есть холодной. А еще не понимал, почему вы не прикончили меня на месте, истыкав своими отравленными стрелами. Признаться, тогда меня это сильно озадачило и даже немного разочаровало.
— Ты желал смерти?
— О да. Поэтому в конечном итоге я и оказался здесь.
— Я думал, дело в рыбной ловле.
— Я солгал насчет этого, как и насчет того, что хочу спасти ваши души. Сплошное мошенничество. Притворство священника-неудачника. Правда же состоит в том, что я желал смерти как избавления от стыда.
Мне довелось служить в сельской местности близ Кайли, где наркобароны и латифундисты обманом лишали людей земли, которую они должны были получить по сельскохозяйственной реформе. Я выступал в их защиту, организовывал митинги — жалкие попытки христианского, ненасильственного сопротивления. Мне велели заткнуться и служить поминальные мессы для вдов и сирот тех людей, которых убивали эти головорезы, но, видимо, из-за того, что голова моя была полна всяческих романтических идей относительно мученичества, я молчать не стал. Тогда в меня стали стрелять. Первый покушавшийся на меня промазал, второй — парень на мотоцикле — налетел колесом на гвоздь. И сломал себе шею, упокой Господи его душу. Потом они попытались взорвать мой грузовичок, но и тут что-то не задалось: бомба взорвалась в руках у наемного убийцы да его же и прикончила. Надо сказать, благодаря этому у меня возникла определенная репутация, и люди, пытавшиеся убить меня, испугались, ибо все они, хоть и мнят себя христианами, по сути своей суеверные язычники, как ты, мой дорогой друг. Уж не знаю, решились бы они на новые попытки или нет, но, к счастью для них, им не пришлось утруждаться: я сам себя погубил, погорев на Джуди. Ты знаешь это выражение «Панч и Джуди»? Нет, конечно, не знаешь. «Панч и Джуди» — это название… своего рода танца для детей, где Панч такой крючконосый малый вроде меня, а еще у нас есть напиток с похожим названием — пунш. Можно сказать, это своего рода писко. Вообще священников чаще всего губят как раз пьянство и женщины. Полагаю, еще и мальчики, но их в этом выражении нет. И вот ведь чудеса, ее и на самом деле звали Джуди, Джуди Ральстон. Она была медсестрой из Брэйнтри, штат Массачусетс. Маленькая такая, с густой копной черных волос и светло-зелеными глазами, вечно сердитая на всех — на правительство, полицию, чиновников здравоохранения в Кайли и на церковь тоже. Бывшая католичка, должен добавить. Скажи мне, мой друг, ты знаешь, что значит «одинокий»?
— Знаю. У нас нет слова для этого определения, но в детстве мне довелось побывать в низовьях реки, и я не только понял значение этого слова, но и прочувствовал его своим сердцем.
— Да, тогда, наверное, ты в какой-то степени сможешь меня понять. Все вокруг чужое, не с кем поговорить, никаких книг, ни единого слова, которое прозвучало бы на твоем родном языке. Скверно, конечно, но я сам не понимал до конца, как страдаю, пока на джипе и с мешками медикаментов не приехала она со своим американским выговором.
— Ты взял ее в свой гамак.
— Нет, это она взяла меня в свой гамак: да, я знаю, это не подобает священнику, как и все, что мы делали. Не могу сказать, будто я сильно противился соблазну — совращать меня ей особо не пришлось. Это произошло сразу после того, как взорвали мою машину; мы тряслись от ужаса, и нас просто бросило друг другу в объятия. Она была сведущей женщиной, я совсем неопытным, но, так или иначе, мы жили с нею в любви, пока эта связь не привела к зачатию. Скажи, друг мой, ты знаешь, что такое аборт?
— Нет, а что это значит?
— Ну, это когда женщина избавляется от нежеланного ребенка.
На лице Мойе отразилось понимание.
— А, да, ты имеешь в виду хнинкса, когда новорожденную девочку отдают Ягуару.
Мойе знал, что священник не одобрял подобную практику, но знал и то, что мертвые пребывают за пределами гнева.
— Я думаю, это почти одно и то же, только в нашем случае обходятся без ягуара. Знаешь, теперь я с удивлением понимаю, что, хотя мертвые не могут лгать, испытывать стыд они, оказывается, вполне в состоянии. Но в ту пору я убеждал себя в том, что рождение ребенка помешает выполнению моего долга, воспрепятствует важной и полезной работе. Как же! Ведь выйди все наружу, и это сразу подорвет мой авторитет, а я был фигурой известной, знаменем борьбы против захватчиков земель и торговцев наркотиками. В результате она избавилась от младенца, вернулась, и мы продолжили сожительствовать, только прежние отношения уже не вернулись. Нас, как и раньше, тянуло друг к другу, но теперь это была любовь пополам с ненавистью, хотя ты, конечно, не представляешь себе, о чем я говорю. Ну и в конце концов, конечно, кто-то настучал епископу, началось расследование, причем мало того что церковное, так еще и полицейское. Подумать только — у них там, в Кайли, совершается по тысяче убийств в год, и дай бог, если раскрывается хоть одно, но чтобы копаться в деле об аборте, нашлись и люди, и время. Короче говоря, меня отправили обратно в Америку — точнее, вознамерились это сделать, но уже в аэропорту я понял, что не могу вернуться с таким позором, я попросту умру от стыда, которого боялся больше, чем проклятия и отлучения. В последний момент я поменял билет и, вместо того чтобы лететь через Боготу в Лос-Анджелес, отправился в Сан-Хосе-дель-Гуавире, а оттуда пешком на юг, в лес. Я собирался идти вдоль побережья, жить рыбной ловлей и ждать, когда Господь приберет меня, но вместо этого нашел вас.
Впрочем, похоже, мне было предначертано встретить смерть от пули головореза, и, таким образом, несмотря на мои грехи и позор, мне была дарована милость и позволено умереть за народ. Да будут благословенны пути Господни.
— Стало быть, это то, что ты хотел мне рассказать? О том, как ты оказался здесь?
— Нет, что ты, это совсем не важно. Я хотел сказать, что тебе и всему твоему народу угрожает большая опасность. Мертвые люди задумали построить дорогу, перебросить мост через реку, войти в Паксто и уничтожить его.
— Но как могут они это сделать? Паксто наш навсегда. Ведь это природный заповедник? Во всяком случае, ты так говорил.
— О да, это заповедник, находящийся под защитой закона. Но, видишь ли, алчность умеет находить лазейки. Одна компания заинтересована в вырубке здешних лесов. В Паксто сохранились последние в Колумбии девственные тропические леса, где растут деревья твердых пород. Нужные люди получили взятки. Но ты ведь не понимаешь, о чем я веду речь, да?
Мойе повел подбородком вверх и в сторону; так рунийя дают понять, когда что-то ставит их в тупик.
— Ладно, — сказал священник. — Ты знаешь, что такое деньги, да?
— Конечно! Я вовсе не невежественный человек и некоторое время жил среди мертвецов. Это листья, на которых изображены лица людей или животных. Ты работаешь, и тебе их дают, а потом ты отдаешь их и получаешь взамен вещи. Мертвец дает деньги другому мертвецу, и он дает ему мачете, а другой дает деньги и получает бутылку писко.
— Очень хорошо, Мойе. Ты, можно сказать, экономист. Скажем, один из этих листьев, которые ты видел, — это банкнота в тысячу песо. Три таких листа равноценны одному листу из земли мертвых, который мы называем доллар.
— Да, я слышал это слово.
— Наверняка. От него нет спасения. Так вот, на банкноту в одну тысячу песо можно купить бутылку писко, а на десять таких можно купить мачете. Ну а вот столько, — священник руками изобразил в воздухе кубический метр, — дерева ру\'уулу стоит пятнадцать тысяч долларов.
Священник перевел эту сумму в писко, мачете и бутылки с тростниковой водкой, и живой человек рассмеялся.
— Это безумие, — сказал он. — Никто не может носить так много мачете, и десять людей не могут выпить столько писко за всю свою жизнь.
Он едва сдерживался, чтобы не расхохотаться, ведь в присутствии мертвых смеяться невежливо, но когда он вообразил себе этих уай\'ичуранан, едва держащихся на ногах от пьянства и норовящих размахивать гроздьями мачете обеими руками, это было очень трудно.
Однако знахарь сумел сдержаться, и священник продолжил:
— Да, безумие, но это правда. Есть люди, желающие заполучить ру\'уулуан и другие большие твердые деревья. Эти люди явятся в Паксто и вырубят лес до голой красной земли, а когда чиновники правительства укажут им, что они поступили неправильно, эти люди извинятся, со смехом заплатят штраф в тридцать долларов за дерево, а древесину оставят себе. Вот как это делается, друг мой. А если твой народ попытается помешать им, они застрелят всех вас, как пристрелили меня.
Мойе впустил эти слова в свои уши, но они не укладывались у него в голове, ибо сказать, что Паксто будет истреблен, было все равно что сказать, будто обрушится небосвод или что воздух обратится в воду. Мертвец словно прочел его мысли (правда, это его не удивило) и тут же добавил:
— Да, они, безусловно, могут, у них есть машины, которые рубят лес, как много рук сразу, и они сделают это, если их не остановить. Вот почему я отправился в Сан-Педро, и вот почему они убили меня.
— Я тоже отправлюсь в Сан-Педро, — сказал Мойе, — и я тоже велю им прекратить это. Может быть, они не убьют меня так легко.
— Я понимаю, убить тебя им будет не так просто, да только от твоего визита туда тоже не будет пользы. Я был глупцом, думая так. Нет, люди в Сан-Педро — всего лишь мелкие сучки, и даже те, в Боготе, — всего лишь ветви. Для того чтобы остановить это, нужно ехать в Майами, в Америку, на мою родину, где находятся ствол и корни всего этого. Там должны узнать, что происходит в Паксто. Но теперь я мертв, и отправиться туда некому.
— Я пойду.
— О, мой друг, ты не знаешь, как это далеко, и ты не умеешь говорить на их языке.
— Я знаю. Я очень хорошо говорю на языке уай\'ичуранан.
— Нет, ты очень плохо говоришь по-испански, используя множество слов из кечуа и языка твоего народа. Для того чтобы общаться со мной, этого вполне достаточно, но в офисе «Консуэлы» над тобой только посмеются.
— А что такое «Консуэла»?
Услышанное огорчило Мойе. Он знал, что покойники не лгут, а ведь над ним уже очень давно никто не смеялся.
— Это… это что-то вроде охотничьего отряда уай\'ичуранан, который ведет неустанную охоту за долларами. Только в отличие от ваших охотничьих отрядов чем больше они их добывают, тем ненасытнее становятся. Они никогда не скажут: нам достаточно, давайте пить и есть, пока все не кончится, как поступаете вы, живые.
— Потому что они мертвые.
— Конечно. Потому что они мертвые. А сейчас позволь мне сказать тебе еще одну вещь. Кто знает, не исключено, возможно, произойдет чудо: кто-то обратит внимание на здешние беды и придет на помощь. На этот случай я назову тебе имена тех, кто заправляет в холдинге «Консуэла». Их почти никто не знает, ибо такие люди подобны анакондам: прячутся в тени, бросаются на добычу украдкой, хватают и душат. Сумеешь запомнить?
В ответ Мойе выдернул волоконце из напольной циновки, поднял его и сказал:
— Называй имена!
Священник произнес четыре имени, и всякий раз Мойе завязывал на волоконце узелок. Как только с уст отца Перрина слетело последнее имя, он переменился в лице — широко открыл глаза и уставился в пространство, словно в ожидании чего-то чудесного. Это был взгляд ребенка, которому дали облизать кусочек соли. Потом покойный откинулся на спину, и Мойе с огромным облегчением увидел, как его смерть надлежащим образом отбыла. Время, необходимое для восстановления способности общаться с живыми, Мойе провел в размышлениях о покойном отце Перрине, Ягуаре и космологии. Это было одно из тех слов, которые он усвоил, беседуя со священником. Раньше ему вообще не приходило в голову, что существует язык, на котором можно обсуждать такие вопросы, ибо обычная речь его соплеменников отражала их жизненный опыт, а для выражения непроизносимых понятий существовали музыка и танцы. Правда, сам Мойе и его собратья йампиранан использовали и особую, священную речь, но не для досужих разговоров между собой, а для общения с духами и воздействия на них в интересах людей. Насколько мог судить Мойе, ни один рунийя никогда не отделял свое сознание от всего сущего и не смотрел на это со стороны, словно женщина на клубень батата. Такой подход казался странным, он пугал и смешил одновременно.
Как слышал Мойе, миссионеры в других деревнях первым делом пытались убедить людей в ложности всего того, чему они верили до сих пор, и в правдивости исключительно их истории про Йан\'ичупитаолик. При этом уай\'ичуранан, чтобы придать весу своим словам, давали людям еду и разные вещи: они пытались уверить их в том, что Йан\'ичупитаолик не одобряет людей, которые ходят без одежды, а еще больше не любит тех, кто, как всегда поступали люди, старается жить в гармонии с миром духов. Иное дело отец Перрин — он не был миссионером такого рода, да и вообще часто говорил, что не является миссионером. По его мнению, верования рунийя в основном были совсем неплохи, и если вдуматься, так Ягуар — это почти что Йан\'ичупитаолик, а Дождь и Земля — как Отец и Святой Дух. Правда, он уверял, якобы Ягуар больше не требует, чтобы ему скармливали маленьких девочек; это единственное, что его злило. Когда Ягуар съедал девочку, отец Перрин брал удочку и отправлялся на рыбалку, иногда на несколько дней, и вообще не разговаривал с Мойе. Потом он обычно прощал знахаря и брал с него обещание больше так не делать, а Мойе пытался объяснить, мол, он не властен над Ягуаром, Ягуар приходит, когда ему угодно, остановить его невозможно. Это утверждение отец Тим принимать отказывался. Таковы были их теологические (еще одно полезное слово) разногласия.
Смущала Мойе и проповедь прощения, равно как и высказывавшаяся отцом Перрином странная идея относительно того, что миром движет будто бы вовсе не сила, а любовь. Ясно ведь, у каждого человека есть враги и его долг состоит в том, чтобы, если он может, уничтожить их, а если не может — умиротворить. Ну а уж мысль о том, что нужно любить врагов, представлялась ему вовсе безумной и не риуксит. Отец Перрин говорил, что у уай\'ичуранан нет такого слова, есть только маленькие его частицы, такие как гармония, красота, мир и блаженство. Мойе знал, что миром правит риуксит, гармония разных чад Ягуара — дерева, камня, змеи, рыб, птиц. Всех вместе, включая людей. Все, что не риуксит, было сивикс, выпадало из гармонии и, следовательно, являлось запретным. Любить, как любят женщину, можно все, что риуксит, но нельзя любить сивикс. Само это понятие противоречит любви.
Парадокс. Отец Перрин научил его и этому слову, имея в виду, что якобы нечто одновременно может быть и правдой и неправдой, мокрым и сухим или светлым и темным. Например, отец Перрин говорил, что Дождь, Земля и Ягуар существуют порознь и вместе с тем являют собой единое целое.
«Я сделаю из тебя теолога, прежде чем умру», — бывало, говорил он; похоже, так мертвые люди называли своих йампиранан. Мойе вовсе не был уверен в том, что способен и хочет стать теологом, порой от всех этих мыслей у него болела голова, но все же некоторые идеи странным образом притягивали: он видел в них что-то, находящееся за пределами его способности объяснить. Послушать отца Перрина, так Йан\'ичупитаолик не просто способен полюбить сивикс, но и силой любви преобразовать сивикс в риуксит, причем лучший риуксит, чем раньше.
Разумеется, Мойе отбросил бы все это как нелепые выдумки уай\'ичура, если бы вскоре по прибытии священника в Дом его не посетил во сне дух отца Тима. Мойе нашел не увядшую, печальную душу, характерную для уай\'ичуранан, но нечто огромное и могучее, риуксит за пределами риуксит. Поэтому он позволил этому человеку жить в Доме, дал ему построить церковь и научил его тому, что следовало знать об обычаях рунийя, об акса\'йампирин, тропе духов, а заодно и сам немало узнал об акса\'йампирин мертвых людей.
Теперь Тим умер — пребывал с Ягуаром над луной, или в небесах со своим Богом, и, может быть, это было действительно одно и то же, как нередко предполагал сам отец Перрин. Мойе вздохнул, поднялся и посмотрел на тело. Мухи и тараканы уже нашли труп, они были заняты откладыванием яиц в его глазах и во рту и копошились в спекшейся крови вокруг трех ран.
Ведун призвал людей, и они отнесли тело вниз, к реке. Там Мойе произвел ритуальные надрезы, наполнил полости тела шестью большими круглыми белыми камнями и просверлил отверстие в мозгу, чтобы ведьма не смогла оживить труп. Потом люди, словно над одним из своих, пропели погребальные песни и отдали тело Дождю через его чадо — реку.
Церковь Мойе закрыл с помощью веревок и циновок, чтобы в нее не проникли посторонние, а также, прибегнув к тайным средствам, — от вторжения духов. Ни один человек не явится сюда за поживой, ни один злонамеренный призрак не проникнет, чтобы пожрать остающиеся на месте кончины духовные продукты распада. Ночью, как положено, было угощение с чича и танцами: отца Перрина в Доме любили, да и луна была полной, что являлось благоприятным знаком. Человек, умерший в полнолуние, считался другом Ягуара и пользовался особым почтением.
Мойе на сей раз выпил меньше, чем обычно, и ушел, когда еще продолжались танцы. Он двинулся тропами, хорошо знакомыми его ногам, хотя лунный свет почти не пробивался сквозь плотный лиственный балдахин и было настолько темно, что, закрыв глаза, он видел крохотные, яркие скользящие точки. Спустя некоторое время почва под его ногами стала более твердой, более каменистой, деревья сменились кустарниками, и ноги вывели его на известняковый спуск над дождевым лесом в центре плато Паксто. Отсюда ему открылся ничем не загороженный вид на ночное небо. Это не было случайностью: люди намеренно не давали этому маленькому участку зарастать, ибо это было священное место Ягуара, служившее рунийя и в качестве собора, и в качестве обсерватории, пусть даже и клир, и астрономический штат были представлены одним-единственным человеком — самим Мойе.
В центре этого участка находился длинный низкий белый валун, похожий по форме на присевшего на лапы кота, на котором вскоре после Сотворения вселенной Первый Человек высек изображение своего создателя. Первый Человек вырезал голову и уши, выдолбил открытый рот и поместил в глазницы два больших природных изумруда. Кроме того, он покрыл валун насечками, в которых укоренился темный мох, похожий на мех, что в ночное время производило эффект поразительной похожести на большого кота.
Мойе, усевшись на камень перед этим изваянием, вдохнул в обе ноздри йана и громким четким голосом пропел именную песнь, испрашивая дозволения обратиться к своему богу. Ягуар таился за облаками, колыхавшимися на ветру, как пальмовые ветви в бурю. Он выглянул на миг, потом снова, когда длинное облако сдвинулось в сторону, и он засиял на фоне мрачного неба: два глубоких глаза, зубастая пасть, пятнистая морда с сеточкой вибрисс. На священном языке Мойе стал просить помощи для себя и своего народа, и спустя некоторое время Ягуар уплотнился, стал ярче и спустился с небес к своему изображению внизу.
Бог внимал рассказу Мойе о священнике и его смерти и об опасности, которую он предсказал. Потом заговорил Владыка Ягуар; создавалось впечатление, будто голос исходит из каменных челюстей. Он сказал:
— Мойе, ты должен отправиться в землю мертвых и сказать им, что это запрещено. Сказать, что Паксто принадлежит мне и тем, кто говорит на языке рунийя, этот край не для мертвецов.
Услышав это, Мойе затрепетал от страха и сказал:
— Тайит, как может смертный сделать это? Мертвых так много, и я плохо говорю на их языке. Они посмеются надо мной и прогонят вон из своей деревни.
Ягуар ответил:
— Я дам тебе союзников из мертвых, которые будут произносить мои слова за тебя, а если вожди мертвых не выполнят мою волю, я убью их и пожру их печень. Изгони страх из своего сердца, Мойе, ибо я пойду с тобой, и мои силы будут твоими.
Потом Владыка Ягуар поведал знахарю кое о чем, что могло понадобиться в пути, а в заключение прыжком препроводил часть своей сущности из каменной пасти в Мойе, через его ноздри, отчего тот рухнул наземь, лишившись чувств.
Придя в себя на рассвете под серым, затянутым облаками небом, Мойе поднялся и пошел обратно в деревню, похлопывая руками по груди, чтобы восстановить их чувствительность. Страх пульсировал глубоко в его животе, но не поднимался к сердцу, ибо там пребывал Ягуар. Деревня спала, вокруг стояла полная тишина, если не считать приглушенных туманом звуков, которые издавали животные: кудахтанье кур да похрюкивание свиней. Мимолетно знахарь подумал о том, что будет, когда люди узнают о его исчезновении. Скорее всего, какой-нибудь другой йампири попытается занять его место, и люди либо примут его, либо нет, а может быть, и завяжется борьба между двумя йампиранан и кто-то из рунийя пострадает. Что же до него самого, то он может умереть в любой день, хотя большой разницы между смертью и тем, что ему предстояло сделать, Мойе не видел. Он предпочел бы передать свою профессию ученику, но учеников у него не было: Ягуар уже долгое время не отмечал никого из мальчиков знаками избранности.
Добравшись до церкви, он сорвал циновку, зашел внутрь, взял остававшийся в помещении, где умер человек, чемодан, прихватил одежду и рыболовные снасти священника, после чего направился к своей хижине. Пака, младшая из двух женщин, уже не спала.
— Куда ты собрался? — спросила она.
— Далеко. Положи еды в корзинку.
Она так и сделала, а он тем временем уложил в сетку атрибуты ведовства, прихватил духовую трубку со стрелами и бурдюк для воды, сделанный из шкуры пекари, на которой еще сохранились клочья меха.
— Когда ты вернешься? — спросила она.
Он посмотрел на нее и напустил на себя строгий вид, хотя ему было мучительно думать о том, что, скорее всего, лицо этой милой молодой женщины — последнее из лиц его соплеменников, которое он видит в своей жизни. Увязав свою ношу поудобнее, Мойе сурово ответил:
— Когда ты увидишь, что я вернулся, ты узнаешь, — и зашагал прочь.
У реки он выбрал новое рыболовное каноэ на одного человека, погрузил свои вещи на нос, выбрал весло и тыкву, чтобы вычерпывать воду, и, не оглянувшись назад, спихнул челнок в черную реку, которую мертвые прозвали Палуто. Дождь продолжал идти, порой моросящий, чаще сильный, и бил по его обнаженной спине. К вечеру он, скрытый пеленой дождя от глаз уай\'ичуранан, проплыл мимо Сан-Педро.
Он греб и греб дни за днями, спал урывками, ел прихваченные с собой сушеное мясо и фрукты, а когда они кончились, стал ловить на удочку священника рыбу, которую ел сырой, а порой срывал с нависавшей над водой ветки какой-нибудь фрукт. Чтобы не свалиться от усталости и голода, знахарь жевал листья коки. Один раз ему удалось застрелить из духового ружья обезьянку, но она утонула прежде, чем он успел до нее добраться. По Палуто Мойе доплыл до места ее впадения в Мета, более широкую реку, названия которой он не знал, в свою очередь вливавшуюся в еще более могучий поток, прозванный мертвецами Ориноко. У слияния этих двух рек стоит огромный город, а над водой и над его каноэ возвышались, словно холмы, громадные лодки мертвых.
Он проплыл мимо быстроходных белых судов, полных уай\'ичуранан, мужчин и женщин, разодетых в пестрые одежды, как попугаи. Подобно попугаям, они при виде его галдели, кричали, указывали на него черными палками с серебряными тыквами. Вреда, правда, никакого не причинили, но на всякий случай он стал таиться и двигался теперь только под покровом ночи, ранним утром или за завесой дождя. Его настроение ухудшилось, тем более что Ягуар посылал тревожные сны о мертвых и их бесконечных поселениях, каменных улицах с похожими на утесы домами, построенных из камня и стекла, похожего на затвердевший воздух. Сны о едущих по этим улицам и загрязнявших воздух сухопутных лодках. И о самих мертвецах, топтавшихся повсюду в таких количествах, что перечесть их не хватило бы никаких рук — их было не меньше, чем листьев в лесу.
Ягуар покидал небо, чтобы навестить Дождь, съеживался до пустоты и исчезал, но вскоре, утомившись, как все мужчины от родительских советов, возвращался, ярко и гордо сиял над водами, снова исчезал, возвращался, исчезал и возвращался. Местами Мойе встречались бурлящие стремнины и водовороты, но он провел немало времени, преодолевая пороги в верховьях Палуто, и здешние оказались ничуть не опаснее.
Клокочущие стремнины сменились спокойными бурыми водами, зато русло сделалось настолько широким, что рано утром в тумане он не видел противоположного берега. Дожди ослабли, потом прекратились, да и дождевые леса вокруг Ориноко уступили место сухим пальмовым рощам. Ночью он проплыл мимо большого города, который был похож на город из его сна: огромные, как утесы, дома светились яркими точками, словно внутри горели плененные звезды. Что-то огромное стремительно, с громовым ревом пронеслось над рекой: ему рассказывали, что у мертвых людей есть металлические каноэ, которые летают, как птицы, и теперь стало ясно, что это правда. Сам Мойе летал бесшумно, используя другой метод.
По прошествии нескольких дней его каноэ проплыло мимо еще одного города, потом пальмы по берегам сменились болотами, а широченное русло разделилось на более узкие протоки. Не зная, какой из них предпочесть, он предоставил это на выбор Ягуару, и однажды он опустил руку в реку, зачерпнул пригоршню воды, отпил и обнаружил, что вода соленая. Отец Перрин говорил ему, что в море вода соленая — верилось в такое с трудом, но и это оказалось правдой.
Мойе плыл мимо мангровых лесов и топких равнин, пока не увидел перед собой широкую водную гладь и на дальнем горизонте бурое пятно, которое, по его предположениям, должно было быть Майами-Америкой. Привязав каноэ к мангровому корню и взяв духовую трубку, знахарь двинулся по отмели вдоль края моря. Вскоре он подошел к мелкой бухточке, полной кормившихся фламинго и других морских птиц, застрелил двух фламинго, развел на берегу большой костер, разделал птиц, выжег перья, а мясо завернул в пальмовые листья, обмазал глиной и запек, зарыв в горячие угли. Поев жилистого мяса и запив его водой из своего бурдюка, он направил свое каноэ в мягко колыхавшиеся волны.
Ему потребовался целый день, чтобы пересечь море, и когда добрался до другого берега, он слегка удивился, увидев, что Америка очень похожа на Сан-Педро Касиваре. Отец Перрин рассказывал ему множество историй о своем Доме, но здесь все было вовсе не так: шаткий деревянный причал, несколько низких хибар среди пальмовых и перечных деревьев и чернокожие люди, занимавшиеся своими делами.
Он подтянул каноэ к песку и выбрался на берег, надлежаще одетый в свою наплечную накидку cape из перьев, в том числе перьев птицы кецаль, чтобы люди сразу увидели, что перед ними не кто-нибудь, а йампири, с которым следует обращаться почтительно. Подойдя к группе чернокожих, стоявших и сидевших перед небольшим зданием, он вежливо осведомился по-испански:
— Прошу прощения, дамы и господа, это Майами-Америка?
Они воззрились на него с недоумением. Мойе повторил свой вопрос, но они лишь тарахтели на непонятном наречии и таращились на него. Потом одна женщина убежала и привела старика с чудной, желтоватой кожей, который говорил по-испански и спросил Мойе, откуда тот прибыл.
— Из Дома, — ответил Мойе, — и я хочу знать, это ли Майами-Америка, потому что я долго плыл по многим рекам, а потом пересек море, а мне говорили, что нужное мне место находится как раз за морем.
Но старик ответил, что это не Майами, а городок Фернандино на острове Тринидад, а еще он сказал, что Мойе пересек вовсе не море, а всего лишь залив Пария. Он пояснил, что море гораздо больше залива и его невозможно пересечь на каноэ, а заодно осведомился, не желает ли джентльмен чего-нибудь выпить.
Итак, они уселись на стулья в тени, выпили из бутылок какой-то напиток, похожий на разновидность чича, чего Мойе не делал с мальчишеской поры, и человек Эзра рассказал ему, что когда-то он объехал весь свет, работая на кораблях белого человека высотой с холм. Он сказал, что знает и испанский, и английский язык, на котором говорят в Америке, хотя в Майами говорят и по-испански. Еще он сказал, если джентльмен хочет добраться до Майами, ему следует отправиться в Порт-оф-Спейн, к северу отсюда, найти корабль, тайно ночью пробраться на борт, спрятаться, и корабль отвезет его в Майами. Эзра рассказал ему много всего о том, как это сделать, и о множестве опасностей, которыми это чревато, потому что в старые времена, будучи моряком, он многим помог таким образом добраться до Америки, чтобы разбогатеть, как разбогател сам, работая на этих кораблях.
Потом Эзра кого-то позвал, и женщина принесла ему нечто. Эзра поместил на свое лицо еще одно блестящее нечто, сделавшее его глаза похожими на рыбьи, и внимательно рассмотрел то, что принесла женщина. Что-то белое, как облако, шелестящее, как листва, покрытое маленькими, похожими на мертвых муравьев черными точками. Мойе видел, как отец Перрин проделывал такое с тем, что он именовал Библией: так он разговаривал со своими умершими соплеменниками.
Пока Эзра беседовал со своими умершими соплеменниками, Мойе почтительно ждал, а потом Эзра улыбнулся и сказал, что грузовое судно «Гайана Кастл» с грузом пиломатериалов отплывает в Майами через четыре дня. Он знал этот корабль и описал так хорошо, что Мойе узнал бы его даже ночью. Потом Мойе поблагодарил Эзру, но тот возразил, сказав, что сам должен быть ему благодарен, ибо появление Мойе было самым интересным событием в Фернандино со времени последнего урагана. А еще он сказал, чтобы, добравшись до Майами, Мойе раздобыл себе что-нибудь из одежды, иначе его арестуют за внешний вид. И объяснил, что такое арест.
Две ночи спустя Мойе обозревал со своего каноэ тронутый ржавчиной черный корпус «Гайана Кастл». Корабль был привязан у длинной, обрывавшейся у воды улицы, освещенной огнями уай\'ичуранан, светившими ярче полной луны. На корабль с этой улицы вела другая, маленькая улица, возле которой толпились люди. Но Мойе находился по другую сторону, на маслянистой черной воде, почти невидимый в тени самого корабля. Над ним на высоте, в пять раз превышавшей рост человека, находилось то место на боку огромного каноэ, куда ему нужно было взобраться. А поскольку вскарабкаться на такую высоту по отвесной, гладкой металлической стенке было свыше человеческих сил, Мойе смешал вместе несколько порошков из маленьких кожаных мешочков, которые достал из своего плетеного мешка, втянул смесь в нос через трубочку и завел тихий напев. Так, распевая, он связал в узел все, что хотел взять с собой, перевязал узел веревкой, а конец этой веревки взял в рот. Теперь его чувства изменились, расширились, в то время как в нем то, что представляло собой собственно Мойе, ужалось до полного исчезновения. Теперь он обонял и слышал вещи, которые не могли ощущать смертные, и на поручни высоко над головой смотрел совсем другими глазами. В его ногах накапливалось напряжение, а потом, прежде чем он совсем перестал осознавать себя, возникло неотчетливое ощущение подъема в воздух.
Вновь осознав себя Мойе, он обнаружил, что находится в темноте, в самом чреве корабля, наполненном смрадом смазки, пара и более знакомым запахом распиленной древесины. Что-то твердое упиралось в его спину, и корабль, судя по дрожи корпуса и пульсации, отдававшейся в ушах и по всему телу, уже не стоял у причала, а двигался. Как и всегда после подобных опытов, знахарь чувствовал себя измотанным, но он хорошо помнил о необходимости прятаться, что и делал, благо чемодан и все пожитки были у него с собой. Попив воды из своего бурдюка, он устроился поудобнее, насколько это было возможно среди штабелей бревен, и приступил к ритуалу, который должен был замедлить его телесные функции до уровня, близкого к смерти, при полном сохранении жизнеспособности пребывающего на другом уровне бытия духа.
Проснулся он от тишины и отсутствия движения, а открыв глаза, увидел тусклый свет — мертвецы распахнули люки в носовой части корабля, впустив снопы солнечных лучей. Мойе поднялся и, пробираясь между высившимися, как холмы, штабелями древесины, двинулся в глубину трюма, подальше от света. Механизмы лязгали и стонали, Мойе же, помня советы Эзры, ждал наступления ночи.
Он очень проголодался.
Солнечный свет потускнел, звуки разгрузочных работ стихли, и теперь он слышал лишь случайное громыхание машин уай\'ичуранан. Выбрав среди пиломатериалов подходящую доску из красного дерева и надежно привязав пожитки к телу веревкой, он осторожно поднялся по лесенке на палубу. Там никого не было, но корабль, как и на Тринидаде, стоял бортом к пристани, и единственный спуск на нее караулил охранник. Мойе бесшумно переместился к противоположному борту, спустил доску в теплую воду, скользнул следом сам, лег на доску животом и погреб к западу, к огням города.
Ночь стояла ясная, безоблачная, поверхность воды лишь слегка рябила от легкого бриза. Наверху в безоблачном черном небе пребывал Ягуар, возвращавшийся после очередного визита к Дождю. Мойе внимательно присмотрелся к небу, и сердце его сжалось: все дружественные созвездия его Дома исчезли. Не было ни Старухи, ни Выдры, ни Дельфина, ни Змеи — лишь бессмысленная россыпь светящихся точек. Подавить панику ему удалось с трудом, и то лишь с помощью Ягуара — какой же мощью должны обладать машины мертвецов, если они способны перегруппировывать звезды! И все же Ягуар властвовал ночью даже здесь, а это уже кое-что. Он успокоился и погреб к берегу, направляясь к тому, что было похоже на маленький участок леса, сохранившийся у подножия огромных утесов — домов мертвых. Ощутив под ногами влажный песок, он оставил доску и выбрался на берег. Здесь были деревья, некоторые неизвестные, другие знакомые, например эта большая смоковница. Мойе принюхался, втянув вместе с совершенно чужими запахами вроде корабельной вони и запахи живых существ, как незнакомые ему, так, кажется, почти знакомые. Это немного успокаивало — по крайней мере, здесь он не умрет с голоду.
2
Дженнифер Симпсон проснулась рано утром под пение птиц: пересмешник заливался трелями в саду, перекликаясь с певчими птицами из плетеной клетки в патио большого дома. Завершив замысловатую трель, пересмешник принялся подражать птахам из клетки. Выскользнув из постели, Дженнифер вышла на порог. Это была обнаженная девушка с высокой грудью, густыми, ниспадавшими до поясницы рыже-золотистыми волосами и огромным количеством веснушек, покрывавших ее с головы до пят. Лицо ее было овальным, с тонкими чертами и светло-голубыми, по-детски открытыми глазами. (Наблюдатель, а таковой там имелся, вспомнил о Боттичелли, и не в первый раз.)
Воздух был свеж и прохладен, каждый стебелек и листочек в саду поблескивал росой. Она больше всего любила эти ранние часы, поскольку, хотя и не возражала против совместного проживания, втайне лелеяла мечту о собственном уголке. Сняв маску с крючка на столбе, который поддерживал козырек крыльца, она достала из ниши, сделанной в грубой каменной стене, сверток из вощеной бумаги, сунула ноги в резиновые шлепанцы и зашагала по усыпанной коралловой крошкой садовой тропинке. Стоило ей пройти всего несколько ярдов, как оказалось, что через тропку протянулась паучья сеть, посреди которой угнездился внушительный, казавшийся вырезанным из яркого пластика паук. Дженнифер наклонилась и попыталась припомнить его название, но выпрямилась, так и не вспомнив. Скотти всегда рассказывал ей, что как называется, но удержать все эти названия в памяти было решительно невозможно. «Дитя Природы» — так называл его Кевин, правда среди своих. А еще — хоббитом.
С террасы послышался визг Ширли. Потом она трижды выкрикнула: «Приди и возьми!» — и Дженни, остановившись, оглянулась через плечо, чтобы посмотреть, не всполошил ли этот шум Кевина. Оказалось, нет, и это ее порадовало. Конечно, она его любила, и все такое, но ему было свойственно прицепиться к ней и не отлипать, а сейчас ей хотелось побыть одной. Опустившись на колени, девушка подлезла под паутину, слегка поежившись от ее прикосновения к своей спине. У них существовало строгое правило: не вредить в саду ничему живому, ни в коем случае не нарушать естественного порядка. Никаких пестицидов, никаких распылителей, никаких химикатов — только природная чистота. Дженни принимала это, а Скотти использовал в своих целях.
Пруд был выкопан в живой коралловой скале, а выбранный изнутри материал пошел на сооружение маленького холма, на котором выросли дюжины разнообразных бромелиевых орхидей. Из источника поблизости с вершины холма в пруд с веселым плеском низвергался водопад — вода наверх подавалась насосом, работавшим на солнечных батареях. Скотти устроил все так, что вода в саду, словно в природе, совершала естественный круговорот, возвращаясь к изначальному источнику, ну а неизбежные потери на испарение и все такое восполнялись дождем.
Дженни плеснула воды в маску, прополоскала ее, надела и, скользнув в воду, легла на рябившую поверхность.
Большой, в пол-акра площадью и достигавший в самом глубоком месте сорока футов, пруд был задуман как копия природного озерца Амазонии. Руперт, владелец участка, бывал там много раз и очень хотел воспроизвести у себя нечто подобное, но добиться этого, довести все до ума ему удалось лишь тогда, когда он нашел Скотти. По словам Руперта, Скотти являлся гением практической экологии. Вообще послушать Руперта, так талант имеется у каждого, другое дело, что расцветает и реализуется он только в благоприятных социальных условиях. Правда, Дженни до сих пор никаких особых дарований за собой не замечала, но Руперт на это говорил, что ей всего девятнадцать и у нее еще все впереди — нужно только дать своему дару шанс.
Когда Дженни было семь лет, кто-то из приемных родителей отвез ее в Сиу-Фоллз, к дантисту, в приемной которого стоял большой аквариум с множеством пестрых, блестящих, полных света и жизни тропических рыбок и крохотной фигуркой русалки, кажется, периодически открывавшей пиратский сундук, из которого вырывались и поднимались к поверхности воды поблескивающие воздушные пузырьки.
Дженни была совершенно очарована: в то время ей казалось, что, какое бы блаженство ни сулили апостолы Христа, о которых рассказывали в воскресной школе, оно едва ли сопоставимо со счастьем той маленькой русалки, проводившей время, открывая пиратский сундук, в окружении блестящих рыб.
Теперь она сама уподобилась той русалке.
Набрав воздуху, девушка распрямила стройное тело и нырнула. Рыбки рассеялись перед ней, сотни рыбок, сколько именно — ей было неизвестно. Не то что Скотти: он вел скрупулезные записи рождений, роста и смерти, поскольку это составляло часть экологического баланса. Дженни такой дотошностью не отличалась, хотя знала названия основных видов. Дискусы, похожие как эмалированные обеденные тарелки, золотистые корифены, дюжина разновидностей цихлид с яркими, летящими плавниками, скопления серьезных скалярий, малоротые, в малиновую полоску, облачка крохотных, похожих на россыпь драгоценностей, гамбузий, отливающие металлом топорики и сбившиеся в плотный, неторопливый косяк внушительные краснобрюхие пираньи.
К ним Руперт питал особенную любовь, что Дженни находила весьма странным. Они же были единственными на территории усадьбы, кто получал красное мясо, поскольку Руперт, когда бывал на месте, каждое утро, на рассвете, выходил к пруду, бросал хищным рыбам с каскадного холма сочившиеся кровью потроха и наблюдал за тем, как бурлит вода, когда они мечутся в неистовстве. Скотти при этом уверял, что пираньи совершенно безобидны, если только ты не истекаешь кровью и не делаешь хаотичных телодвижений. Может, и так, только вот кто знает, какие именно движения пираньи могут счесть хаотичными? Дженни этого уж точно не знала и сомневалась, чтобы знал кто-то другой, и во время своих заплывов старалась их избегать. Ну не доверяла она выражению их похожих на бусинки глаз хотя бы потому, что знавала ребят с такими же взглядами.
Впрочем, сейчас она, маленькая русалка в прозрачной воде, находилась в месте, которое она предпочитала небесам. Далеко от постылой Айовы, в Майами, где с избытком хватает и секса, и еды, есть где приткнуться, никто тебя не достает и можно заниматься жизненно важным делом. Рай земной — это было одно из выражений Руперта, и, надо признать, выражение правдивое.
Важным делом было спасение влажных тропических лесов — во имя этой высокой цели Руперт и собрал их всех в своем доме, чтобы они вели экологически выверенный образ жизни, подавая миру пример и выковывая политическое движение. Правда, насчет последнего Дженни особых подвижек не замечала: вся коммуна, за исключением одного профессора, проводила большую часть времени, собравшись в кружок, кто полуголый, кто совсем нагишом, покуривая марихуану и обсуждая, насколько годен к употреблению тот или иной продукт с экологической точки зрения. Уйма времени уходила на переработку для вторичного использования выработанных их шестеркой и гостями общины отходов — тут прогресс имелся, и мусором они за неделю наполняли обувную коробку. Что же до агитационной работы, то эта часть деятельности ложилась на нее да на Эванджелину Варгос, которая разъезжала повсюду в ярко раскрашенном автобусе, устанавливала на видных местах раскладной столик, раздавая проспекты, буклеты и листовки, призывая людей подписывать петиции и вносить пожертвования в альянс «Лесная планета».
Секрет Дженни заключался в том, что она тайком подкармливала рыбок, нарушая тем самым экологический баланс, который с такой раздражающей старательностью старался установить Скотти. По его замыслу рыбы из пруда должны были питаться лишь растениями или насекомыми, собранными с садового участка, политого водой, откачанной из пруда, и удобренного взятой из него же тиной. Она же давала им совершенно не кошерную пищу — катыши из мякоти токсичных батонов, приобретенных тайком и припрятанных в разных укромных местечках по всей усадьбе. Сейчас она висела в прозрачной воде, протянув руки к облачку живых блесток, тыкавшихся нежными ротиками в ее пальцы, собиравших размокший хлеб. Это было по-настоящему здорово, лучше всего другого в ее жизни — и наркотиков, и секса с Кевином; если ей и хотелось чего-то еще, так это возможности поделиться с кем-нибудь своей радостью.
Потом хлеб закончился. Остались лишь крошки, каждая в окружении маленького скопления рыбок, а затем исчезли и они. Рыбки рассеялись, поплыли по своим рыбьим делам.
Дженни поднялась на поверхность, набрала воздуху и перевернулась на спину, так что ее юная, упругая грудь покачивалась над водой. От прохлады при нырянии ее соски затвердели, что, в свою очередь, повлекло за собой покалывание в промежности, и она подумала, если Кевин еще не встал, стоило бы, пожалуй, скользнуть к нему в постель и побудить его доставить ей удовольствие, как она частенько делала после подобных вылазок в пруд. Но тут на глаза ей попался шедший по тропинке к пруду Руперт — голый, старый и страшно волосатый. Девушка вздохнула — вид голого Руперта Зингера всегда подавлял ее возбуждение, отчего ей становилось немножко стыдно. Ведь он же, в конце концов, не виноват, что ему под пятьдесят. С другой стороны, пусть тело у него и здоровое, естественное, о чем он не устает повторять, но, может быть, не стоило бы так уж все время выставлять его напоказ? Руперт был плотно сбитым, чрезвычайно волосатым мужчиной, с ниспадавшей на грудь жесткой, как мочалка «Брило», бородой и восьмидюймовым ореолом окружавшей его продолговатый череп шевелюрой той же консистенции. Его костистое, безобразное лицо заставляло вспомнить о Честном Линкольне, а большие мягкие карие глаза — о каком-то амазонском животном из брошюр «Лесной планеты» — тапире или олене. Наблюдая за его приближением, она оттолкнулась ногами, направив тело к мелководью. Как всегда бывало в таких случаях, взгляд ее невольно хоть мельком, но притянуло к его паху. Член у него был здоровенный, правду сказать, так самый большой, какой она когда-либо видела. Это чуточку пугало, но поскольку при ходьбе он болтался, словно маятник, то еще и забавляло.
Из-за этого огромного пениса — ну прямо третья нога — Кевин прозвал Руперта Треножником и без конца намекал на то, что и она, и Луна, подружка Скотти, не прочь испробовать эту штуковину. Ей приходилось убеждать дружка в том, что ее, да, наверное, и Луну, это вовсе не привлекает и что для нее и его, Кевина, член достаточно велик и хорош.
Зингер остановился и взял из большого, стоявшего на краю бассейна фанерного ящика полотенце.
Девушка выбралась на выровненный коралловый край пруда, сняла маску и выжала волосы.
— Доброе утро, Дженни, — сказал Руперт, подойдя к ней сзади. — Плавала?
Она повернулась и снова, надо же, уставилась ему между ног и лишь потом заставила себя поднять глаза к его лицу.
— Ага, здорово искупалась. Похоже, впереди еще один прекрасный денек.
— Почему бы и нет. На завтрак круассаны. И манго.
Такова уж была его несколько раздражающая, безапелляционная манера общаться: на самом деле он ничего не приказывал и не относился ни к кому как к прислуге, но как-то так получилось, что Дженни каждое утро готовила завтрак и для него, и для всей компании. Теперь это считалось само собой разумеющимся, а с чего все пошло, почему все решили, будто это входит в ее обязанности, она и сама не помнила.
Снова взвизгнула Ширли — видимо, в ее обязанности входило именно это. Руперт не спеша спустился по пологому склону к воде. Спустя десять минут, одетая в футболку с эмблемой «Лесной планеты», в белых шортах, с заплетенными в косу волосами, Дженни уже находилась на просторной, снабженной тщательно подобранным оборудованием кухне, разрезала манго на ломтики и уложила их неровными рядами на голубое глазурованное блюдо. Она намолола экологически чистых кофейных зерен, включила кофеварку и сунула круассаны подогреваться в духовку — никаких канцерогенных микроволновых печей здесь, разумеется, не было. Закончив с манго, она положила на край блюда белую камелию и вынесла его в патио. Стол был накрыт на шестерых, с туземной цветной керамикой из Латинской Америки и с Карибских островов и салфетками, изготовленными местными ремесленниками из пеньковых или конопляных волокон. Она вернулась на кухню, налила кофе в термос, с помощью соковыжималки «Остер» выдавила сок штук из двадцати экологически чистых апельсинов. Пока она занималась этим, вошел Скотти и, как делал каждое утро, поставил в высокую хрустальную вазу цветы, которые он только что сорвал в саду: желтые орхидеи, франгипании, ветку ярко-фиолетовой бугенвиллеи. Дженни оторвала взгляд от кофеварки, чтобы посмотреть, как он управляется с букетом. Скотти говорил, что в Японии аранжировка цветов считается высоким искусством, и самураи состязались друг с другом, стремясь добиться успеха в этой области. Дженни не бралась судить, так ли это или речь идет всего лишь об одной из странностей Скотти, однако, когда букет подбирал он, у него и вправду получалось что-то особенное, словно эти цветы и выросли вместе. А вот ее попытки составить в своем домике подобную композицию как-то не удавались.
Хоббит. Как всегда, когда Кевин придумывал кому-нибудь прозвище, Дженни непроизвольно начинала рассматривать этого человека именно в таком ракурсе. Скотти был довольно приземист, на несколько дюймов ниже самой Дженни, коренаст, словно бочонок, с непропорционально большой головой, густой бородой и длинными волосами, собранными на затылке в хвост. Правда, в отличие от хоббитов в фильмах (а Дженни видела их все и не раз) лицо Скотти, на ее взгляд, было на самом деле довольно симпатичным, в особом, грубоватом духе, но имело отстраненное, почти угрюмое выражение, словно жизнь обидела его, отказав ему в том, что, по его мнению, он заслуживал. Его глаза были голубыми и контрастировали с загоревшим дотемна лицом. Ему было всего-то чуть больше тридцати, но Скотти выглядел намного более пожившим: Дженни воспринимала его как человека старшего поколения, стоявшего ближе к Руперту и профессору, чем, скажем, к ней.
Он закончил с цветами и вынес вазу к столу, и все это не проронив ни слова и не удостоив Дженни взгляда. Она привыкла к этому и не обижалась. У всех людей, как она усвоила в детстве, переходя от одних приемных родителей к другим, есть свои причуды, и самое лучшее — не лезть в чужие дела, тогда все будет тип-топ. Скотти, например, бука букой; Руперт, если ему что нужно, никогда не попросит прямо; Кевин почти всегда под кайфом; Луна во многих отношениях придирчива и держится натянуто; профессор никогда не обнажался на публике и, будучи англичанином, разговаривал препотешно. У каждого свой бзик, но все вполне терпимо. Что же касалось самой Дженни, то она как-то (высунувшись из окна, но все равно совершенно случайно) подслушала, как Луна в разговоре с Рупертом назвала ее «не самым острым ножом в выдвижном ящике». Сначала это ее обидело, но, в конце концов, она слышала нечто подобное много раз и раньше, да и в жизни все устроено таким образом, что в ней вовсе не обязательно быть семи пядей во лбу, тем более что, по ее наблюдениям, всякого рода умники ничуть не счастливее простых и даже совсем недалеких смертных.
Завтрак в La Casita (ибо так назывался дом, и это название значилось на керамической табличке, окрашенной вручную и прикрепленной к одному из приземистых коралловых столбов у ворот) одновременно служил ежедневным утренним сбором сотрудников «Лесной планеты», на котором обсуждались задачи дня. Трапезы бывали как неформальные, так и с участием приглашенных гостей. Руперт нередко принимал и развлекал важных гостей в большой, полной воздуха столовой, и тогда оказывалось, что Дженни подает на стол и убирает с него, тогда как на Скотти с Луной возлагалась готовка, а на Кевина — мытье посуды. Никакой платы за это они не получали, ибо формально являлись сотрудниками фонда «Лесная планета», за что им и платили жалованье, однако дополнительные обязанности они принимали на себя как бы в обмен на проживание и питание. Дженни была всем довольна, а Кевин заявлял, что это обдираловка, хотя никаких действий для изменения ситуации не предпринимал.
За завтраком все сидели демократично за одним столом, а это, с точки зрения Дженни, служило доказательством того, что они все-таки не прислуга. Стол находился в центре патио, вымощенного изношенными, кровавого цвета плитками и окруженного с четырех сторон стенами дома. С трех сторон он был одноэтажным, из золотистого коралла, с кровлей из красной испанской черепицы, а одна, восточная, стена, именовавшаяся «башней», была двухэтажной. Именно там располагалась спальня Руперта. У профессора, Найджела Кукси, комната находилась под ней, но Кукси еще не прибыл. Когда во двор в шортах из обрезанных джинсов, голубой рабочей рубашке без рукавов, с ангельским и свежим лицом, золотистыми локонами, кромкой короткой бороды и сонными карими глазами вплыл Кевин, Дженни, как всегда по утрам, испытала легкое возбуждение, сопряженное с мыслью о том, как ей повезло. Когда они впервые познакомились в общине «Кедровые стремнины», волосы у него были еще довольно короткими, серьга имелась только одна, а вот опыт бродяжничества и путешествий автостопом у нее был гораздо больший. Дженни полагала, что по этой причине, ну и, конечно, из-за секса он на нее и запал, и думала, что, узнав о ее проблеме, этот парень слиняет, как и все остальные. И она пошла с ним в клуб со всеми этими пульсациями и цветомузыкой, и для нее это, разумеется, обернулось полномасштабным припадком, и очнулась она на липком полу, стараясь сделать вид, будто все в порядке, но Кевина, к ее удивлению и благодарности, это ничуть не отпугнуло. Она до сих пор помнила, как он тогда на нее смотрел, не как другие, словно спрашивая: «Это еще что за придурочное шоу?» — но с живым человеческим участием.
И она вспоминала этот момент всякий раз, когда он вел себя дерьмово. Хотя сейчас он ей улыбнулся и украдкой слегка ущипнул, потом отправил в рот дольку манго и, подойдя к маленькой мексиканской тележке, где стоял термос с кофе, налил себе чашку.
Потом из офиса, находившегося в угловом помещении, где Луна проводила большую часть времени, появились она и Руперт. Луна, стройная, мускулистая женщина лет тридцати, была, как всегда, одета в стоявшую колом белую рубашку с короткими рукавами и мешковатые шорты хаки. Выглядела она так, словно ее свили из рояльных струн, и темные, блестящие, коротко стриженые волосы лишь усиливали впечатление жесткой, бесполой фригидности, дополнявшейся оседлавшими маленький острый нос очками в стальной оправе. Дженни приняла бы ее за девственницу, если бы не знала точно, что Скотти захаживает к ней по ночам — усадьба была не столь велика, чтобы чьи-то сексуальные похождения можно было сохранить в тайне. Если кто чего и не видел, то уж точно все всё слышали.
Во всяком случае, Дженни с Кевином слышали их так же хорошо, как если бы находились с ними в одной комнате: восклицания и стоны Луны и Скотти были для них таким же привычным звуковым фоном ночи, как и голос пересмешника.
До приезда в La Casita Дженни в этом отношении вела себя тихо, но здесь и сама приучилась подкреплять эти ночные звуки собственными стонами, порой вполне искренними. Кевин, похоже, находил подобную полифонию забавной.
Ширли, как всегда при появлении Руперта, подала голос из своей клетки. Луна тут же велела ей заткнуться, и она заткнулась. Как и большинство местных обитателей, самка гиацинтового попугая ара почти всегда делала то, что велела Луна.
Подошедший Скотти уселся рядом с Луной. Сейчас, выполняя не сексуальную, а социальную функцию, он отпускал легкие ремарки относительно погоды, высказывался насчет подрезки фруктовых деревьев и выслушивал обычные комплименты Руперта насчет цветов. За завтраком все рассказывали друг другу, как собираются провести день. Руперт и Луна говорили о почтовой рассылке, о приобретении адресных баз у других экологических организаций и о чем-то по компьютерной части, чего Дженни не поняла.
Они проводили разоблачительную кампанию, рассылая письма, обличающие находившуюся на севере насосную станцию, которая закачивала грязную воду в болота Флориды, нанося ущерб живой природе. Скотти говорил о вышедшем из строя культиваторе и прочих ремонтных и сантехнических работах, а потом у них завязался небольшой спор о том, что с чем совместимо, а что нет. Дженни пропускала разговор мимо ушей, давая ему слиться с шепотом легкого ветерка в стройных пальмах, которые поднимались над внутренним двориком, и звуками водопада. Она кивнула и улыбнулась, когда Луна, назвав ее на манер Кевина «миссис Роботика», сообщила о полученном от администрации района Кокосовая роща разрешении развернуть выставку и поставить агитационный столик на маленькой площади перед зданием библиотеки. Эванджелина Варгос должна будет встретить ее там, а Кевин поведет фургон.
— Если только ты не захочешь помочь Скотти с культиватором, — подчеркнуто добавила Луна.
— О нет, мэм, — ответил Кевин, — крутить баранку — это как раз по мне, с этим я точно справлюсь. Всегда надеялся, что, когда вырасту, мне доверят развозить людей, которые смогут раздавать маленькие брошюры и листовки против рубки деревьев. Напечатанные, что ценно, на бумаге, изготовление которой потребовало рубки тех самых деревьев, ради защиты которых издаются эти писульки. По моему убогому разумению, логика тут безупречная.
— Брошюры печатают на бумаге, переработанной из макулатуры, — сказала Луна с типичным для нее преувеличенным вздохом.
— Я знаю это, Луна. И это прекрасно. Я уверен, что наша программа переработки вселяет ужас в сердца тех долбаных ублюдков из лесопромышленных корпораций, которые изводят дождевые леса. У бедняг с перепугу зуб на зуб не попадает.
— И что же, Кевин, по-твоему, нам делать? — спросила Луна. — Взорвать Панамерикэн-бэнкроп-билдинг?
— Это было бы хорошим началом, — отрезал Кевин.
— О, ради бога, Кевин, нельзя ли без выпендрежа? — буркнула Луна.
За столом, как бывало всегда, когда Кевин выпускал пар, воцарилось молчание, которое нарушил Руперт.
— Дженнифер, — спокойно, с расстановкой произнес он, — будь добра, узнай, почему задерживается Найджел?
Дженни сразу же встала, втайне радуясь возникшей возможности отлучиться, и ушла, огорченная размолвкой, омрачившей такое славное утро и их завтрак. Происходило что-то такое, чего она не понимала и что ей не нравилось, и дело было не в дурацком выпендреже Кевина. Взгляды, которыми обменялись Луна и Кевин в ходе своей пикировки, наводили на мысль, что они, при всей видимой оппозиции, каким-то образом подпитывали друг друга, и один получал от другого своего рода нездоровую энергию. Правда, это было всего лишь ощущение, неизвестно на чем основанное, которое она даже не могла облечь в слова.
Найджел Кукси занимал весь юго-восточный угол дома, маленькую спальню, ванную и комнату побольше, соседнюю с офисами Альянса, которую он использовал в качестве своего рабочего кабинета и депозитария. Дженни знала, что он настоящий профессор, и о влажных тропических лесах ему было известно все, ибо он прожил там много лет. Еще она знала, что Руперт и Кукси относились друг к другу с величайшим уважением. Кевин называл его профессор Аист, но считал все его ученые штудии пустой тратой времени, ибо на кой черт надо выяснять, что да как в этих хреновых джунглях, если к тому времени, как все это будет опубликовано, от этого леса и пеньков не останется. Обычно Кукси или работал в одиночку, или часами беседовал с Рупертом, обсуждая стратегию Альянса.
«Парочка старых гомиков» — так отозвался об этих двоих Кевин, когда они с Дженни год назад приехали в усадьбу. Но она с ним не согласилась и, хотя сначала Кевин над ней посмеивался, оказалась права. Может быть, Руперт и был малость со странностями, но совершенно гетеросексуален: у него была парочка подружек, с которыми он время от времени развлекался в своей спальне в «башне», и звуки, которые оглашали в такие ночи сад, ясно свидетельствовали о том, что обладатель столь внушительного члена орудовал им весьма умело.
Что представляет собой Кукси, она еще не разобралась. Может, он и правда был геем, но и в этом отношении никак себя не проявлял. Можно было подумать, что его вообще не привлекал секс, хотя, когда она обдумывала эту идею, мысли ее слегка буксовали. Порой ей приходило в голову, что с ним что-то не так: единственный из всех обитателей усадьбы, он никогда не купался обнаженным, и никто знать не знал, какая у него штуковина. Кевин предположил, что огромная, пурпурная, с шипами и закорючками, как у демонов в дурацких комиксах, но Дженни склонялась к тому, что профессор просто одинок, и всегда была с ним мила. Он ей нравился, особенно его голос, похожий на голос кого-то из телевизионных комментаторов тех программ, которые она никогда не смотрела, но на которые порой попадала, прежде чем переключиться на канал со своим шоу. Эти люди говорили по-особенному, отстраненно, будто ничто в мире их не касалось и никто на свете не имел для них никакого значения.
Она постучалась в дверь спальни Кукси и, не получив ответа, подошла к следующему примыкавшему к холлу помещению — его кабинету. Она просунула голову в царство коробов, клетей, бочонков, неустойчиво громоздившихся стопок книг, высившихся прямо на полу, высоких, чуть не до потолка, книжных шкафов, на которых стояли скелеты и чучела животных, и старых каталожных ящиков разного размера. Над всем этим медленно вращался вентилятор в оплетке, и пылинки, светясь, танцевали в проникавших в окна зеленоватых солнечных лучах, просочившихся сквозь кроны деревьев. Найджел Кукси сидел, откинувшись на деревянном, вращающемся кресле и забросив обутые в сандалии худые, узловатые ноги на загроможденный невесть чем стол. В комнате висел особый, характерный для закоренелого ученого холостяка запах. Запах старой бумаги, формалина, виски и не полностью разложившихся органических веществ.
— Хм… профессор? — подала голос Дженни, прочистив горло.
Ноги ученого слетели со стола, кресло резко развернулось вокруг своей оси, попутно задев деревянную клеть, и Кукси оказался сидящим лицом к ней. Удивленное выражение на этом лице придавало ему сходство с мордами чучел обитателей джунглей, стоявших на высоких полках. Маленький белый предмет с грохотом покатился по полу. Дженни наклонилась, чтобы поднять его — это оказался гипсовый слепок ступни животного, — и отдала профессору.
— Прошу прощения, я от Руперта. Он хочет встретиться с вами.
— Ох, надо же! Неужели уже девять часов?
На книжной полке стояли деревянные часы, но циферблат загораживали стопки журналов. Дженни отодвинула их и сказала:
— Полдесятого. Сон сморил?
— О, вовсе нет, нет. Просто глубоко задумался.
«Ага, в этаком-то дыму», — отстраненно подумала Дженни. Кукси, единственный из всех, курил табак, из-за чего белые стены рабочего кабинета приобрели коричневый налет. Как обычно, он посмотрел на нее в упор, внимательно, словно на какое-то существо, ставшее объектом наблюдения. Глаза у него были серые, глубоко посаженные и печальные.
— «Юноша страстный, локоном медным над ухом твоим доведен до слез. Но он не саму тебя любит, бедный, а сияние рыжих твоих волос». Йетс.
— Прошу прощения?
— Ничего, моя дорогая. Все то же — размышления. Что ж, я должен пошевеливаться.
Он положил слепок на письменный стол.
— Что это за слепок? След?
— Да. Тапира. Tapirus terrestris. Можно многое узнать о крупных млекопитающих по отпечаткам их лап. Их вес, конечно, и порой пол и возраст. Это самец, примерно двухлетнего возраста.
— Где это видно?
— Как? Ну, это написано здесь на основании этого слепка.
Он рассмеялся сухим смешком, и Дженни, после недолгой паузы, тоже рассмеялась.
— Черт побери, а я-то думала, будто наука — мудреное дело!
— Да ну, будь это так, разве мог бы ею заниматься такой придурок, как я? А если серьезно, то это действительно важный источник сведений. Ты наблюдаешь за животным, а когда оно уходит и оставляет следы, заливаешь их гипсом и получаешь слепки. Есть еще специальные устройства с пружиной для измерения глубины отпечатка. По ней можно определить или, точнее, рассчитать вес. Если ты занимаешься этим долгое время, у тебя возникает понимание того, как растут и выживают звери. Всякий след уникален, он у каждого свой.
— Как отпечатки пальцев?
— Именно. У меня их большая коллекция, прежде всего, конечно, млекопитающих, но есть и крупных ящериц и крокодилов, и птиц семейства куриных.
Он встал и жестом указал на дверь. Профессор был высок, худощав и всегда носил выцветшую рубашку цвета хаки и шорты.
— После вас, моя дорогая.
Это была одна из причин, по которой он ей нравился.
«После вас, моя дорогая». Ну, прямо как в старом фильме, которые иногда показывают по телику!
Когда Кевин гнал машину по главному шоссе Кокосовой рощи, он явно был в дурном настроении, и Дженни вся напряглась, ожидая, что это непременно скажется на ней. В такие моменты он порой забрасывал ее вопросами или заводил разговоры, в которых она ничего не смыслила, а потом поднимал ее на смех или начинал расспрашивать о детстве, о приемных семьях, в которых она росла, о школах и прочем. Обычно ей не хотелось всем этим делиться, но ему всякий раз удавалось ее разговорить, но когда она начинала открывать душу, он терял к этому всякий интерес, и Дженни чувствовала себя круглой идиоткой. Как будто она сама прицепилась к нему и давай трепаться о никому не нужной старой фигне. А то, бывало, он, послушав ее разглагольствования с полчасика, спрашивал, с чего это она начала вспоминать всякий вздор. В такие моменты она всегда чувствовала себя набитой дурой, и ей хотелось кричать.
Сам Кевин никогда не распространялся о своем прошлом. Правда, она знала, что он учился в подготовительной частной школе, готовившей к поступлению в колледж. Дженни плохо представляла себе, что это за школа такая, но догадывалась, что за ее посещение брали гораздо больше, чем те жалкие 16 долларов 85 центов в месяц, которые штат Айова платил ее приемным родителям за ее содержание. В ее представлении это понятие связывалось с дорогой одеждой и красивыми, уверенными в себе парнями и девушками. После школы Кевин поступил в колледж, но очень скоро вся та лапша, которую там вешали на уши преподаватели, ему осточертела, и он решил: чем гнить в буржуазном болоте, лучше быть революционером. По наблюдениям Дженни, революционность, по Кевину, заключалась в том, чтобы курить много травки, разрисовывать стены краской из баллончиков и портить дорогие машины. В итоге это должно было подорвать капиталистическую инфраструктуру, которая уничтожает планету, — правда, как это должно произойти, Дженни представляла себе плохо.
Однако сейчас Кевин вроде бы к ней не цеплялся, а выпускал пар, разнося долбаный Альянс, в котором ни черта нужного не делают, а только целыми днями чешут языки. Особенно доставалось Луне, по его мнению, ни хрена не смыслившей в том, чем она занималась, и вообще насквозь фальшивой, выпендривающейся буржуазной сучке. При этом он беспрестанно затягивался травкой, что Дженни не нравилось. То есть вообще-то она ничего против этого не имела, но не сейчас, когда он сидел за рулем машины на оживленной трассе. Правда, заикнуться об этом ей не приходило в голову, ибо однажды, когда она попробовала это сделать, он объявил ее дерьмовой трусихой. Может, так оно и было, но только он в тюрьме не сидел, а ее прихватывали за хранение запрещенных веществ, и вновь оказаться в каталажке ей вовсе не улыбалось. Вот и сейчас она отказалась от предложенной им сигаретки, хотя, честно говоря, находясь с ним в кабине машины, и без того надышалась так, что уже почти словила кайф.
К счастью, они благополучно добрались до назначенного места в Роще. Кевин подал фургон задом к площадке перед библиотекой, и Дженни увидела, что Эванджелина Варгос уже ждет на ступеньках библиотеки, читая книгу. Это была маленькая, хрупкого телосложения очаровательная женщина с густой копной каштановых, с белыми проблесками волос, с зелеными глазами, кожей гладкой, как слоновая кость, и точно такого же цвета.
Она была в белых джинсах, с виду дорогих, в белых сандалиях с затейливо переплетенными ремешками и в футболке с эмблемой «Лесной планеты». Она всегда носила множество блестящих золотых украшений. При виде ее Дженни испытала некоторый душевный подъем, поскольку считала Джели Варгос лучшей подругой. Вообще-то из-за того, что в детстве ей пришлось часто перебираться с места на место и менять приемные семьи, она, в сущности, не знала, что такое настоящая дружба. Но Джели, по крайней мере, с готовностью выслушивала истории о ее невзгодах и рассказывала свои, в основном о неприглядных нравах, царящих в среде богатых кубинцев, и о том, как она поссорилась с родней, потому что не захотела выходить за того козла, которого ей пытались навязать.
Джели увидела их, встала, помахала рукой, а потом спустилась, чтобы помочь им разгрузить фургон. Дженни удостоилась поцелуя в щеку, а Кевину досталось слегка насмешливое приветствие, на которое он отреагировал саркастической усмешкой. Кевин и Джели не ладили, но, судя по сериалам, в которых лучшая подруга героини непременно была в размолвке с ее парнем, такое было обычным делом. Дженни считала это доказательством того, что она наконец живет своей собственной, настоящей жизнью. Поэтому все поползновения убедить ее не иметь дела с этой кубинской буржуазной потаскушкой успеха не имели, как, впрочем, и уговоры со стороны Джели найти себе другого, приличного парня. Ей просто было приятно знать, что кто-то достаточно высокого мнения о ней, чтобы поверить, будто она способна сама изменить свою жизнь.
Они выгрузили длинный складной стол, три складных стула, большой, состоящий из четырех панелей, демонстрационный стенд, коробки с литературой «Лесной планеты» и миниатюрную акустическую стереосистему. Кевин включил систему, поставив этническую музыку Анд: костяные флейты, окарины, двойные барабаны. Женщины установили стенды, повесили плакат «Спасите дождевые леса» с эмблемой Альянса — сине-зеленым шаром с торчавшими из него деревьями — и развесили большие ламинированные фотографии с изображениями обитателей дождевого леса и туземцев в головных уборах из перьев. Снимки сделал Найджел Кукси во время своих многочисленных посещений этого региона. Пояснительные тексты на стендах рассказывали о флоре и фауне джунглей и о том, какая опасность угрожает этому уникальному природному комплексу. Имелись и другие снимки, фиксировавшие опустошение, оставленное там, где побывали лесозаготовители. Рядом с изображениями бульдозеров и поваленных столов висели карты и графики, демонстрировавшие темпы сокращения лесных территорий.
Луна сама изготовила этот стенд под изумленным взглядом Дженни. В первый раз в жизни Дженни увидела, как кто-то делал что-то оригинальное из ничего — то есть нечто более сложное, чем приготовление еды, пришивание пуговиц или вклеивание вырезок в альбом. Луна и придумала все это, и воплотила свои идеи в материальную форму, использовав компьютер, принтер и устройство для ламинирования. Каркас стенда был заказан по Интернету — и вот тебе на! Задумка обернулась реальностью. И откуда только люди знают столько всякой всячины?
Джели тоже чего только не знала! Она была выпускницей кафедры морской биологии, собиралась работать в области экологии моря и знала кучу историй о том, что делают рыбы, когда они остаются одни. Джели постоянно уговаривала Дженни вернуться в школу, получить образование и распорядиться своей судьбой с толком, словно Дженни была такой же мозговитой, как и она. На самом деле, конечно, ничего подобного не было, но девушке все равно было приятно, что кто-то о ней так думает.
— Ты очень наблюдательна, — повторяла Джели, — и умеешь чувствовать животных.
Дженни не вполне понимала, что это значит, но все равно слушала с удовольствием.
Установив стенд, расставив столы и разложив материалы, обе женщины сели на стулья и стали поджидать, как говорил Кевин, «тех лохов, которые клюнут на всю эту лабуду».
Стояло прекрасное, погожее декабрьское утро, центр Кокосовой рощи наполнялся туристами и гуляками, и вскоре Дженни и Джели уже вели с некоторыми из них разговоры. Дженни сосредоточилась на детях. Ей всегда удавалось находить с ними общий язык по причине, как говорил Кевин, ее собственного инфантилизма.
Она увлеченно рассказывала о различных изображенных на стендах существах и их интересной жизни. Кевину, как обычно, все это быстро надоело, и он выразил намерение пойти посмотреть, что происходит в парке. Возле засаженной травой территории перед бухтой стояли несколько полицейских тачек и фургон службы контроля за животными.
Он перешел улицу и скрылся в толпе, и Дженни слегка забеспокоилась, полагая, что Джели не упустит возможности за спиной Кевина пройтись на его счет, но когда она, проводив его взглядом, снова повернулась к стенду, то забыла обо всем.
Перед стендом, уставившись на очаровательно отрешенную физиономию ленивца, стоял индеец. Правда, без всяких там перьев — в поношенном, застегнутом на все пуговицы черном костюме, с перекинутым через плечо сетчатым мешком и видавшим виды матерчатым чемоданом у ног. Он слегка коснулся фотографии и поднес кончик пальца к носу.
— Это ленивец, — сказала Дженни. — Они живут на деревьях.
Повернув голову на ее слова, он внимательно присмотрелся к ней, она, в свою очередь, обратила внимание на его татуированное лицо с тремя линиями на каждой щеке и двумя короткими вертикальными отметинами на лбу, и их глаза встретились. Она непроизвольно отвела взгляд, и он упал на фотографию, изображавшую представителя племени яномами, и снова уставилась на индейца. Тот по-прежнему смотрел на нее. Девушке стало не по себе, ее неожиданно пробрала дрожь, и она поспешно опустила глаза, хотя искоса продолжала наблюдать за незнакомцем. Он изучал фотографии на стенде, разглядывая каждую, — дольше всего его взгляд задержался на снимке ягуара.
— Джели, — пробормотала она вдруг севшим от волнения голосом, — взгляни-ка на того малого в черном. Больно уж он похож на тех ребят с наших снимков.
Джели подняла голову от петиции, которую она только что уговорила подписать нескольких туристов, и оглядела индейца.
— Господи, ты права. Какого черта он делает в Майами?
— Можешь его спросить. Хотя вряд ли он говорит по-английски.
Тем временем индеец сам отошел от стенда, подошел к молодым женщинам, что-то сказал им, и Джели, хоть и не сразу, сообразила, что он, пусть нескладно и с чудовищным акцентом, но говорит на ее родном языке, по-испански. По-испански же она и ответила.
— Простите, сэр, я не поняла вас.
— Мне нужно быть в «Консуэла Холдинг», — старательно выговаривая слова, произнес индеец. — Говорить там с людьми. Сказать им, чтобы они не… не…
На его лице появилось выражение досады, но потом он подошел к стенду и ткнул пальцем в фотографию, на которой была запечатлена рубка леса.
— Чтобы они не делать так. В Паксто.
— Так вы из Паксто?
Смуглое лицо просияло.
— Паксто, да. «Консуэла» не должны… творить такой сивикс. Запрет.
— Что он говорит? — спросила Дженни.
— Точно не знаю. Поняла только, что он явился из заповедника Паксто, это в Колумбии. Похоже, он хочет, чтобы мы остановили кого-то, собравшегося рубить в Паксто леса.
— Что ж, тогда он обратился по адресу, — уверенно заявила Дженни.
— Ну да, но господи, это так странно.
С остановками и перебоями она стала переводить слова индейца. Выяснилось, что его зовут Хуан Батиста и что он живет в деревне рядом с рекой, о которой Джели никогда не слышала. Они убили отца Перрина, но после того, как отец Перрин умер, он рассказал ему, что «Консуэла Холдинг» собирается вырубить весь лес на Паксто, чтобы мертвые люди смогли купить много мачете и бутылок с писко. Поэтому Ягуар велел ему собраться в дорогу. Он на каноэ спустился по реке к еще одной большой реке, а потом к морю, и «Гайана Кастл» доставил его в Майами-Америку. И теперь женщины должны отвести его в «Консуэлу», потому что ему нужно поговорить с людьми, нанизанными на нить, а потом вернуться обратно к рунийя, ибо находиться в стране мертвых людей очень тяжело из-за… чего-то уж совсем непонятного.
— Риуксит, — повторил индеец, показав жестом на небо, на землю, потрогал, подбежав, все снимки животных и растений, потом коснулся сердца, сжал кулак и решительно прижал его к груди Дженни. — Как эти… все как тут, — сказал он. — Здесь, в Майами, не…
Его рука произвела плавное движение.
— Что? Что он говорит? — спросила Дженни.
В груди, там, где индеец коснулся ее, возникло странное ощущение.
— Трудно понять, очень все туманно. Подожди здесь секунду. Я кое-что проверю.
С этими словами она взбежала по ступенькам в библиотеку. Дженни улыбнулась Хуану Батисте, который печально смотрел вслед Джели.
— Она сейчас вернется. Мы действительно хотим помочь тебе, приятель. — Девушка встала и указала на карту Амазонии. — Ты можешь показать мне, откуда ты прибыл?
Никакой реакции. Дженни указала на себя и сказала:
— Я Дженни. Ты можешь произнести «Дженни»?
Ответом был ничего не понимающий взгляд, но ее не обескуражило и это. Ей доводилось жить вместе с приемными детьми, отстававшими в умственном развитии, и она прекрасно с ними ладила. Тут главное — не спешить.
Она указала на один из снимков.
— Это орхидея. Скажи «ор-хи-де-я»!