Джудит Гулд
Рапсодия
Александр Степанович Грин
Возвращение «Чайки»
О тихой красоте травы, о пышной прелести цветка Не станем горевать, Они в нас не пробудят жалость, Лишь силы нам дадут вовек не забывать О том, что позади осталось.
Уильям Вордсворт. «Ода: напоминание о бессмертии»
I
Пролог
Черняк сел на большой деревянный ящик, рассматривая обстановку низкого, сводчатого помещения.
Брайтон-Бич, Бруклин
Известка в некоторых частях стен обвалилась, и эти, словно обглоданные, углы выглядели угрюмо, в то время как три хороших цветных ковра висели неподалеку от них, стыдливо расправляя в таком неподходящем для них месте свои узорные четырехугольники.
Пар поднимался густыми клубами, не позволяя ничего разглядеть уже на расстоянии нескольких шагов. Люди, двигавшиеся в густом удушливом тумане, казались едва различимыми призраками. Жара становилась невыносимой — как и полагалось, — выжимая пот из человеческих тел, распростертых на сиденьях из белых керамических плиток. Сиденья располагались ярусами почти до потолка. Время от времени раздавалось зловещее шипение — это камни обдавали кипятком, от чего от них поднимались новые клубы пара. Где-то слышались приглушенные голоса. Время от времени открывалась дверь, впуская новых невидимых посетителей или выпуская таких же невидимок наружу.
Несколько деревянных скамеек торчали вокруг стола, заваленного самыми разнообразными предметами. Толстая связка четок из розового коралла валялась рядом с пятифунтовым куском индиго: куски материи, валики скатанных кружев, ящики с сигарами, жестяная коробка, полная доверху маленькими дамскими часиками; нераспечатанные бутылки с вином; пачка вееров, маленький тюк перчаток и еще многое, чего нельзя было разглядеть сразу. Три койки, из которых одна выглядела меньше и легче, потянули Черняка к своим заманчивым одеялам; он только вздохнул.
Наверное, примерно так чувствуешь себя в аду, подумал молодой человек. Он терпеть не мог этот пар, этот пот на своем теле, этот горячий влажный воздух, который приходилось заглатывать в легкие, это промокшее, пропитанное потом полотенце, эти скользкие потрескавшиеся плитки — при мысли о том, сколько на них скопилось микробов, у него мурашки пробегали по коже.
Человек, сидевший у заткнутого свертками тряпок окна, встал и подошел к прибывшим, попыхивая короткой трубкой. Свеча, посаженная на гвоздь, торчавший из стены, бросала впереди этого человека уродливую огромную тень, совершенно не идущую к его невыразительным, крупным чертам, вялому взгляду и прямой, крепкой фигуре. Он был гладко причесан; одет, как одеваются матросы на берегу — смесь городского и корабельного.
Из тумана показалась огромная мужская фигура. Человек сел рядом. Высокий, широкоплечий, мускулистый под слоями жира. Он обернул полотенце вокруг талии и заговорил громким шепотом без всяких предисловий. Оба смотрели в туман, прямо перед собой, делая вид, что не знают друг друга.
— Теперь познакомимся, — сказал первый вошедший с Черняком. — Имя мое Шмыгун, а этого господина Строп
note 1, потому что он хочет всегда много. А вы?
— Работу получил?
Черняк назвал себя.
— Да.
— Имею основания, — сказал Шмыгун, — думать, что это тоже не имя. Впрочем, вы в этом свободны.
Пожилой человек хмыкнул, поправил на себе полотенце. Молодой ждал продолжения, однако его сосед смотрел куда-то вдаль, в туман, словно собеседника и не существовало. Внезапно раздалось громкое шипение кипятка. Молодой человек вздрогнул.
— Нервничаешь?
Он повернулся и вышел за дверь; тогда Строп сел против Черняка, положил руку на колени, вынул изо рта трубку и осведомился:
— Нет-нет.
— Где вы плавали?
Пожилой обеими руками, похожими на когтистые звериные лапы, убрал мокрые потные волосы с лица. Смертоносные лапы, подумал молодой человек.
— Нигде.
— Нервничать совершенно нечего. Просто делай свое дело. Раз в неделю звони по тому номеру, который я дал тебе в прошлый раз. По субботам после девяти вечера.
Строп задержал дым, отчего щеки его как бы вспухли, поднял брови и похлопал слегка глазами.
— А что, если я не смогу? Что, если…
— Хорошо плавать, — заявил он через минуту несколько сухим голосом. Слова его падали медленно и тяжеловесно, словно прежде, чем произнести их, он каждое зажимал в руке, потихоньку рассматривал, а затем уже выбрасывал эту непривычную тяжесть. — Ну, а дела как?
— Никаких «если».
— Скверно.
Пожилой поднялся на ноги. Навис над молодым человеком как неандерталец — огромный, волосатый, зловещий. И глаза как у волка, подумал молодой. Как у волка на охоте.
— Скверно?! — Строп подумал. — Это хорошо, — с убеждением произнес он.
— Никаких «если», — повторил тот.
— Разве? — улыбнулся Черняк. — Что хорошо?
Повернулся всем своим мощным телом и исчез в клубах пара.
— Плавать хорошо, — сказал Строп. — Чудесная работишка!
Губы молодого человека презрительно изогнулись. Ему неудержимо захотелось сплюнуть на белые керамические плитки. Глупый безмозглый варвар! Как же он ненавидит этих пожилых русских с их менталитетом толпы! Хотя нет, в данном случае он не прав. Этого-то безмозглым не назовешь. У него под варварской внешностью скрывается недюжинный ум. Нельзя поддаваться чисто внешним впечатлениям. У этого волка острый ум и такие же острые инстинкты во всем, и в том, что касается бизнеса и… убийства.
Черняк молчал. Тусклые глаза моряка обратились к двери — вошел Шмыгун. В руках у него были две тарелки, под мышками, с каждой стороны тела, торчали увесистые бутылки. Он подошел к столу, где не было свободного уголка даже для воробьиного ужина, и приостановился, но тотчас же поднял ногу, ловко отстранил ею с краю стола разную рухлядь.
Он сидел и терпеливо ждал, пока пройдет достаточно времени. Пусть старый волк вымоется под душем, оденется и уйдет из бани. Он с новой силой почувствовал, что ненавидит и это место, и старых русских, которые его так любят.
— Я тебе помогу, — сказал Строп, когда Шмыгун поставил тарелки и принес нож. — У тебя руки заняты.
«Я не такой, как они», — подумал он. Нет, они с Мишей Левиным совсем другие. Они представляют собой совершенно новый класс русских эмигрантов.
— Помоги есть! — Шмыгун пододвинул скамейки, вытащил пробки. — Кушайте, господин Черняк!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Черняк взял кусок хлеба, откусил, и вдруг им овладело тяжелое, голодное волнение. Ноги запрыгали под столом, проглотить первый прием пищи стоило почти слез. Он справился с этим, удерживаясь от хищного влечения истребить моментально все, и ел медленно, запивая мясо вином. Когда он поднял наконец голову, пьяный от недавней слабости, еды и старого виноградного сока, восторг сытости граничил в нем с состоянием полного счастья. Черняк хотел встать, но почувствовал, что ноги на этот раз лишние, он неспособен был управлять ими. Действительность начинала принимать идеальный оттенок, — лучшее доказательство благодушного охмеления. Вино и сон кружили ему голову.
СЕГОДНЯ
Шмыгун сказал:
Глава 1
— Держитесь! Мы поговорим завтра. Сейчас я вас уложу.
Вена, ноябрь 1998 года
— Хорошо спать! — произнес Строп. Улыбка медленно проползла по его лицу и скрылась в жующем рте.
Пронизывающий осенний ветер гулял по роскошным паркам и центральным улицам Вены. Казалось, будто ревнивые духи Моцарта, Шуберта и Штрауса вместе с ветром пытаются защитить свой город от нашествия современной музыки.
— Кто вы? — спросил Черняк.
В Нью-Йорке сейчас полным ходом идет подготовка к празднованию Дня благодарения, вспомнил Миша Левин. Но это же Вена… старая Вена… жемчужина в короне Габсбургов, с ее помпезными дворцами и монументами времен Австро-Венгерской империи. Здесь сама мысль о таком празднестве кажется вульгарной.
— Я?? — Шмыгун хмыкнул, оттягивая нижнюю губу. — Моя специальность — натянутые отношения с таможней. В сущности, я благоденствую, потому что извольте-ка купить дешево то, что с таможенной пломбой стоит, пожалуй, втрое против настоящей цены.
— Я понял, — сказал Черняк. — Вы портовый контрабандист!
Миша поднял воротник своего отлично скроенного черного кашемирового пальто, плотнее закутал шею шарфом из кашемира с шелком. Ветер взметнул гриву густых, иссиня-черных, слегка вьющихся волос, которые он всегда носил чуть длиннее, чем следовало бы. Высокий — шесть футов четыре дюйма, — с идеальными пропорциями фигуры и мускулистым телом человека, прекрасно питающегося и регулярно занимающегося физическими упражнениями, с огромными, влажными, блестящими темно-карими глазами, такими глубокими, что они казались почти черными в обрамлении длинных густых ресниц — «будуарные глаза», как их часто называли, — он производил неотразимое впечатление.
— Затем, — продолжал Шмыгун, как бы не расслышав этих слов, — недавно я лишился хорошего компаньона; молодой был, проворный и сообразительный. Умер. Царапнули его неподалеку, в заливе, с кордона ружейным выстрелом. Я уцелел. А вы — чем вы хуже его? Я умею определять людей.
Сейчас он натянул черные кожаные перчатки, чтобы защитить от ветра свои длинные тонкие пальцы музыканта. Кому-нибудь, возможно, показалось бы, что он слишком уж боится холода. Но руки — это его главное достояние. Миша Левин в свои тридцать с небольшим лет считался одним из лучших пианистов среди исполнителей концертной классической музыки. Ему прочили карьеру Горовица или Рубинштейна. А благодаря его внешности кинозвезды на его концерты приходили не только те, кто обычно интересуется классической музыкой. Иногда его даже называли «рок-звездой» в мире классической музыки. На студиях звукозаписи его просто обожали за тот коммерческий успех, которым пользовались его диски.
Черняк хотел что-то ответить, но не мог и закрыл слипающиеся глаза. Когда он открыл их, помещение тонуло в колеблющемся тумане. Дверь хлопнула, шум этот заставил его вздрогнуть; он сделал усилие, повернулся и увидел взволнованное, сияющее лицо, оставившее в нем впечатление мгновенного эффекта воображения. Глаза девушки, лучистые, удивленные при виде его, беспокоили Черняка еще, пожалуй, в течение десяти секунд, затем он мгновенно потерял слабый остаток сил и уснул, склонив на стол голову. Впрочем, это не было еще окончательной потерей сознания, так как он слышал возбужденный, невнятный гул и испытывал нечто похожее на потерю веса. Это Шмыгун и Строп несли его на кровать…
Не спеша двигаясь по Бозендорферштрассе, Миша ловил на себе одобрительные взгляды прохожих. И было чем залюбоваться. Высокие скулы, крепкий подбородок с глубокой ямочкой посредине, большие чувственные губы. От него исходило впечатление какой-то агрессивной мужественности и властности. Некоторым из тех, кто мало его знал, он мог бы показаться даже надменным и высокомерным. Однако к этому примешивалось ощущение чего-то романтического, загадочного и опасного. Общее впечатление создавалось действительно неотразимое.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Катя, он будет жить с нами, я встретил его на улице.
Миша неторопливо шел по улицам среди туристов и людей, спешащих за покупками. Наслаждался чистым морозным воздухом и красотой венской архитектуры после долгих часов, проведенных за изнурительными репетициями в Шеннбрунском дворце. Шофера с лимузином он отпустил. Решил, что прогуляется пешком до ленча с женой и агентом.
— Мне все равно. — Девушка подпрыгивала и вертелась, хватая брата за плечи и голову, как будто хотела раздавить их в избытке радости. — Шмыгун, она пришла, на рейде, и выгружается завтра!
Взгляд его рассеянно скользил с фасада Венской оперы на отель «Захер», построенный в неоклассическом стиле. Внезапно он заметил знакомую фигуру, чуть впереди, на Каммерштрассе. Женщина неспешно рассматривала витрины. Высокая, стройная, с длинными волосами, такими же иссиня-черными, как и у него, с легкой мальчишеской походкой, которую не спутаешь ни с какой другой. Так же, как и эту ее манеру откидывать назад голову…
— Как?! — побледнев от неожиданности и смутной тревоги, что не так понял сестру, сказал Шмыгун. — Катя, в чем дело?
Не может быть! Миша резко остановился. Сердце бешено забилось. Кровь застучала в ушах. Да, это она! Миша ускорил шаг. Все тело пронизала дрожь, но не от холода. Он уже приблизился почти вплотную, когда она остановилась у очередной витрины. Черный в тонкую белую полоску костюм скроен по типу мужского, однако черные кожаные сапожки от Гуччи с острыми каблучками, несомненно, женские, так же как и тяжелая черная кожаная сумка через плечо. Там, наверное, фотоаппарат. Она никуда не ездит без фотоаппарата.
— «Чайка» здесь! Можешь не верить. Завтра увидишь сам. Я ущипну тебя, Шмыгун, за шею!..
Миша стоял позади нее не дыша, не решаясь произнести ее имя. Она почти не изменилась со времени их последней встречи. Разве что выглядит теперь чуть взрослее, чуть женственнее… стала еще более прекрасной. На этих каблуках она, наверное, не меньше шести футов ростом. Стройная, слегка загорелая, как всегда. Вероятно, все так же занимается всевозможными физическими упражнениями на свежем воздухе. Высокий лоб, выдающиеся скулы, длинный прямой нос, полные, словно чуть припухшие губы — вся она такая же, какой он ее помнил. И эта лебединая шея, такая элегантная и такая хрупкая с виду. Он всегда говорил, что ей следовало бы позировать перед фотоаппаратом, а не снимать самой.
Контрабандист посмотрел на девушку особенно крепким взглядом, отер ладонью вспотевший лоб, взглянул на вытаращенные глаза Стропа, на спящего Черняка и опять на девушку. Потом начал краснеть. Кровь приливала к его лицу медленно, как будто соображая, — не подождать ли.
Миша сделал глубокий вдох.
— Как хорошо! — вдруг крикнул Строп, и снова лицо его стало вялым, только внутри глаз, на самом горизонте зрачков, засветились ровные огоньки.
— Сирина? — нерешительно произнес он своим глубоким баритоном.
Она вздрогнула. На мгновение словно окаменела, потом резко повернулась на каблуках. Несмотря на большие солнцезащитные очки, он теперь не сомневался в том, что это она.
— Шмыгун, я ходила к Ядрову, старик болен. Сын его говорил со мной, пожал плечами, заявил, что ровнешенько ничего не знает, — когда придет «Чайка», и начал за мной ухаживать. Я отбрила его в лучшем виде. Потом была в гавани, у «Четырех ветров», но и с той шхуны не было ничего сказано. Я подходила к дому, и так мне хотелось плакать — все нет, все нет, — что топнула ногой, потому что слез не было. Встретила человека — он у тебя бывал
Она смотрела на него, по-видимому, тоже онемев от изумления. Он видел это даже сквозь темные стекла очков. Постепенно ее накрашенные губы сложились в неуверенную, нервную улыбку, от которой все ее прекрасное лицо моментально расцвело.
— не помню его имени. «Хорошее дельце мы обработаем с вашим братцем», — говорит он. Я промолчала. «Уже», — говорит он. «Что — уже?» — закричала я так сердито, что он отступил. Ну… вот как! Он рассказал мне, что корабль тут, и я пустилась бегом. Чудесно!
— Майкл? — услышал он знакомый, чуть хрипловатый голос.
— Я иду, — тихо сказал Шмыгун, дрожа от безмерной радости, наполнявшей все его тело звонкими ударами сердца. — Идем, Катя, и ты, Строп, я хочу видеть собственными глазами. Невероятный день. Ты помнишь, сестра, сколько раз пришлось тебе сбегать в гавань, спрашивая на всех палубах, не видал ли кто белой шхуны с белой оснасткой, белой от головы до ног?!. Возможно, что действительно все кончено. Трудно поверить, я верю и в то же время не верю.
— Да… я Майкл.
— О Боже! Не могу поверить!
— Верь!
Ее голос выдавал неподдельное радостное возбуждение.
Девушка подошла к кровати, на которой лежал Черняк, и некоторое время рассматривала его, поджав нижнюю губку.
— Откуда ты взял его? — спросила она у Шмыгуна, все еще бессознательно улыбаясь торжественной и драгоценной для всех новости. — Он совсем молод; ты будешь учить его?
— Я тоже. Сколько лет мы не виделись?
— Учить? — рассеянно спросил Шмыгун. — Чему? Просто он мне понравился, и — ты знаешь — я не люблю расспросов.
— Пять, — ответила она, не задумавшись ни на секунду.
Пять бесконечно долгих, одиноких лет…
II
— Пять лет… — повторил Миша.
Когда Черняк проснулся, был день. Он сидел на кровати, протирая глаза, слегка смущенный чувством полной неопределенности положения. Но это прошло тотчас же, как только он услышал яростный удар кулака по столу и увидел, что в комнате никого нет, за исключением Шмыгуна.
Не думая о том, что делает, он приблизился и протянул к ней руки. Несколько секунд она колебалась. Не следует так открыто выказывать безудержную радость, охватившую ее. Обычно она умела держать себя в руках при любой ситуации. Но сейчас все смешалось в голове и в душе, противоречивые мысли и чувства обуревали ее. И вообще, какого черта! Она оказалась в его объятиях. Крепко сжала его своими длинными изящными руками. Он поцеловал ее в обе щеки по европейскому обычаю. Она ответила тем же. Внезапно она почувствовала себя так, словно они никогда не расставались.
Лицо его трудно было узнать — даже не бледное, а какого-то особенного, серого цвета свинцовых грозовых туч, оно показалось Черняку в первый момент отталкивающим и враждебным. Заметив, что Черняк встал, Шмыгун, молча, уставился в лицо гостя порозовевшими от крови глазами.
Люди обходили их стороной. «Мы, наверное, выглядим как двое старых друзей, встретившихся после долгой разлуки», — подумала она. Хотя на самом деле…
— Я, может быть, разбудил вас, — заговорил он. — Но я в этом не виноват, потому что у меня горе. Видели вы меня вчера таким? Нет!
Миша крепче прижал Сирину к себе, возбужденный знакомым ощущением ее тела, ее таким знакомым экзотическим запахом. Смесь мускуса и цитрусовых… Восток, загадочный и неповторимый.
— Расскажите и успокойтесь, — проговорил Черняк, — потому что горе, в виде одного слова, — пустой звук. Что случилось?
Они оторвались друг от друга. Однако он так и не смог отпустить ее руки. Окинул ее жадным взглядом с головы до ног.
Явное желание заговорить обо всем, что пришлось ему вынести, выражалось в лице Шмыгуна, но он колебался. Впрочем, решив, что все равно — дело погибло, — мысленно махнул рукой и сказал:
— Ты чудесно выглядишь. Еще красивее, чем всегда, если это вообще возможно. Известность тебе идет.
Сирина рассмеялась.
— Да, вы имеете право на это, потому что нужно же было мне привести вас сюда в то время, когда мы потеряли голову, а вы шатались без ночлега. Судьбе, видите ли, было угодно вывернуть счастье наизнанку; получилось несчастье. Лет десять назад я спас одному человеку жизнь. Спас я его из воды, когда он плюхнулся туда с собственного баркаса и сразу пошел ко дну. Звали его Ядров; полмиллиона состояния наличными, да столько же в обороте, да еще восемь хороших кораблей. Его можно было спасти только из-за одного этого. Благодарность свою он мне выражал слабо, то есть никак, и я долго ломал голову, как бы, несмотря на его скупость, поправить собственные дела. И вот боцман с одной шхуны говорит мне: «Возишься ты по мелочам, дамские шелковые платки и подмоченные сигары — плохой заработок; есть вещи, стоящие дороже». Короче — столковались мы с ним, что он привезет тысяч на пятьдесят опия, а денег на это дело уговорил я дать Ядрова с тем, что капитал свой он получит обратно, немедленно, по возвращении судна, с условием, что я оставлю за сбыт товара половину чистой прибыли — остальное ему. Для нас это было бы достаточно, но пропал проклятый корабль, и вместо шести месяцев прошатался полтора года. Ночью сегодня узнаю я, что наконец судно на рейде, и утром, пока вы спали, помчался, как молодая гончая, к Ядрову.
— Спасибо, Майкл. Ты тоже стал еще красивее. — Она сняла солнечные очки, указала ими назад, на стену здания. — Ты даже красивее, чем на тех портретах.
Шмыгун перевел дух, — сердце его дольше не могло выдержать, — и изо всей силы треснул ногой в дверь, так, что задрожала стена.
Миша тоже взглянул на черно-белые фотографии на афишах благотворительного концерта в пользу Организации Объединенных Наций. Увлеченный Сириной, он их даже не заметил.
— И вот, — продолжал он, — как велика была моя радость, так бешена теперь злоба. Ядров умер; умер от удара не дальше, как этой ночью; его сын чуть не выгнал меня в шею, крича вдогонку, что, может быть, если я пришлю к нему Катю, мою сестру, — мы еще уладим дело. Может быть, он был пьян, но мне от этого нисколько не легче. Конечно, он преспокойно заплатит пошлину и продаст наш драгоценный товар для собственного своего удовольствия.
— Ты в самом деле так думаешь? Эти фотографии всегда выглядят так драматично, правда? — Он рассмеялся. — Впрочем, тебе это должно быть известно лучше, чем кому-либо другому.
Черняк слушал, недоумевая, что могло так мучить контрабандиста. Логика его была совершенно ясна и непоколебима; если что-нибудь отнимают — нужно бороться, а в крайнем случае, отнять самому.
— Это хорошие фотографии. Хорошая работа.
— Вас это мучает? — спросил он, посмотрев на Шмыгуна немного разочарованно, как будто ожидал от него твердости и инициативы. — А есть ли у вас револьвер?
— Из твоих уст это действительно комплимент.
Фраза эта произвела на Шмыгуна сложное впечатление; он понимал, что хочет сказать Черняк, но не представлял ясно последовательного хода атаки. Во всяком случае, он перестал сомневаться и сел, тщательно прожевывая решение, только что подсказанное Черняком.
— Да. И хорошо, что он сделал такую хорошую работу, потому что ими обклеена вся Вена.
— Разве так, — сказал он, прищуриваясь, как будто старался разглядеть Ядрова, развлекаемого видом шестиствольной игрушки. — Хорошие вы говорите слова, но это надо обдумать!
— В таком случае ты не могла не знать о том, что я здесь.
— Подумаем, — произнес Черняк.
Сирина не отвела взгляд. Ее карие глаза излучали все ту же энергию и страсть к жизни, которые всегда так привлекали его.
— Но прежде дайте-ка вашу руку, — продолжал Шмыгун, — и продержите ее с минутку в моей.
— Да, Майкл, я знала, что ты здесь.
Пристально смотря в глаза Черняку, он стиснул поданную ему маленькую городскую руку так сосредоточенно и внимательно, как будто испытывал новый музыкальный инструмент. Но рука эта была суха, крепка, не вздрогнула — рука настоящего человека, не отступающего и не раздумывающего.
Ему неудержимо захотелось спросить, не собиралась ли она как-нибудь связаться с ним, пока он в Вене. Однако он почувствовал, что не готов услышать возможный разочаровывающий ответ.
— А что тебя привело в Вену? — задал он совсем другой вопрос.
III
— Я делаю материал о некоторых вновь избранных политических лидерах в Центральной и Восточной Европе. Они все съехались сюда на конференцию — чехи, сербы и прочие. Своего рода ярмарка тщеславия.
Лодка выехала в чистую синеву бухты прямой линией. Строп сердито держал руль и, может быть, первый раз в жизни выражал нетерпение. Черняк задумчиво улыбался. Дело это казалось ему верным, но требующим большой твердости. Вообще же близкое приключение вполне удовлетворяло его жажду необычайного.
— Это, наверное, очень интересно.
Шмыгун греб и смотрел по сторонам так сухо и неприветливо, что, казалось, сама вода несколько подсыхала сверху от его взглядов. Относительно Черняка он думал, что этот молодец сделан не из песка. Впереди, белея и вырастая, дремала «Чайка».
— И может стать еще интереснее, если между ними начнется старая добрая драка. Вот тогда я смогу сделать по-настоящему интересные снимки.
Глубокое волнение охватило Шмыгуна, когда шлюпка стукнулась о борт корабля — этого радостного звука он дожидался полтора года. Несколько матросов подошли к борту, разглядывая прибывших.
— Я вижу, ты мало изменилась. — Он взглянул ей в глаза. — Но путь ты проделала немалый.
— Где боцман? — спросил Шмыгун вахтенного.
— И да и нет. — Она пожала плечами.
— Что ты имеешь в виду?
Матрос не успел ответить, как приземистый человек с проницательными глазами подошел к Шмыгуну, и руки их застыли в безмолвном рукопожатии.
— Я… я не знаю… Не имеет значения.
Черняк и Строп отошли в сторону. Боцман с контрабандистом говорили быстро и тихо. Со стороны можно было подумать, что речь идет не о ценном товаре, запрятанном в таинственных уголках, а о новостях после разлуки.
Миша взглянул на свои наручные часы. «Ролекс Ойстер». Подарок от фирмы за участие в их рекламе.
— Слушайте! — сказал Шмыгун, подходя к Черняку. — Он здесь, внизу, в каюте.
— У тебя найдется время выпить чашку кофе?
Черняк посмотрел на боцмана; обугленное лицо моряка ясно показывало, что человек этот далек от неудобных для него подозрений.
Сирина покачала головой:
Тогда он выпрямился, чувствуя, с приближением решительного момента, особую, тревожную бодрость и нетерпение. Строп стоял рядом с ним, неподвижный, хмурый, с вялым, немым лицом.
— К сожалению, нет. Я должна бежать. У меня ленч с Корал. Надо обсудить кое-какие дела.
Деловой ясный день взморья продолжал свою суету: на палубе перекатывали бочонки, мыли шлюпки.
— Как поживает Корал?
Недавняя определенная решимость боролась в Черняке с трезвыми глазами рабочего дня и обстановкой, способной убить всякое убеждение. Он опустил руку в карман, ощупывая револьвер, и заявил, обращаясь к боцману:
— Ну, ты же ее знаешь. Она такая же, как всегда. — Сирина рассмеялась. — Мать, отец, сестра, брат, тюремщик, ну и агент, конечно. Просто одолела меня своим вниманием. — Она немного помолчала. — А как твоя семья?
— Я приехал с вашим знакомым, собственно, по своему делу. Есть у меня разные маклерские поручения, а мне сказали в конторе, что молодой хозяин сейчас тут. Как бы пройти к нему?
— Очень хорошо, — произнес он без всякого выражения.
Прежде чем боцман успел открыть рот, Шмыгун сказал:
Ей показалось, будто что-то промелькнуло в его глазах. Сожаление, сомнение, печаль? Может быть, он несчастлив?
— Не думаю, чтобы ты принял меня сухо. И так невесело жить на свете!
Миша пристально смотрел на нее.
Моряк осклабился.
— Ты… ты еще пробудешь здесь какое-то время?
— Пройдите шканцы — на юте спуститесь вниз по трапу, а из кают-компании
— Дня два, не больше. Потом лечу обратно в Нью-Йорк.
— первая дверь налево, Э 1. Молодой Ядров сидит там. Он, кажется, рассматривает судовые бумаги.
— Не возражаешь, если я тебе позвоню?
Слова эти относились к Черняку, и тот, не ожидая результатов — тонких намеков Шмыгуна относительно выпивки, пошел вперед, невольно замедляя шаги, потому что Строп, следовавший за ним, двигался так же вяло и неохотно, как всегда. Заложив руки в карманы, он производил впечатление человека, прокисшего от рождения.
Его темно-карие глаза смотрели с мольбой. Он вовсе не хотел давить на нее, но и отпустить вот так, даже не попытавшись увидеться снова, тоже не мог. Тем более что ей, возможно, тоже этого хочется.
Черняк шумно вздохнул и спустился в кают-компанию.
Она долго молча смотрела на него. Эти золотисто-карие глаза с зелеными и голубоватыми искорками гипнотизировали его, так же как и раньше.
— Мне бы очень этого хотелось, Майкл, — проговорила она наконец.
Цифра один, криво выведенная над дверью черной масляной краской, поставила между ними, пришедшими сделать отчаянную попытку, — еще одного, третьего. Третий этот сидел за дверью и был невидим пока, но уже начался мысленный разговор человека, обдумавшего план, с тем, третьим, которому предстояло ознакомиться с этим невыгодным для него планом путем тяжелого, неприятного объяснения. Впрочем, когда Черняк взялся за ручку двери, все придуманные им начала покинули его с быстротой кошки, облаянной цепным псом. Весь он сразу стал пуст, легок и неуклюж, как связанный.
Его захлестнула острая радость. Он знал, что теперь все оставшееся время будет жить в ожидании встречи.
Но тотчас же открытая им дверь превратила его растерянность в туго натянутую цепь мыслей, в сдержанную отчаянную решимость. Через секунду он уже чувствовал себя хозяином положения и вежливо поклонился.
Сирина снова надела темные очки.
Подняв голову, он увидел неприветливое лицо Ядрова. Купец прищурился, встал; гримаса неудовольствия была первым безмолвным вопросом, на который Черняку приходилось отвечать надлежащим образом. Он выпрямился, взглянул на Стропа, и тотчас же флегматичная фигура матроса встала у двери, загораживая могучей спиной ее неприкрытую щель.
— Я остановилась в отеле «Венгерский король», на Шулерштрассе. — Она произнесла это демонстративно небрежным тоном. — Буду свободна сегодня поздно вечером и завтра во второй половине дня.
— Позвольте мне сесть… — сказал Черняк и сел так быстро, что привставший Ядров опустился уже после него. — Я принужден с вами разговаривать, мне это самому неприятно, потому что тема щекотливая и забавная.
Господи, что это она делает?! Совсем рассудок потеряла! Для чего ей снова встречаться с этим человеком?..
Ядров вспыхнул.
— Я позвоню сегодня вечером, хорошо?
— А не угодно ли вам выйти на палубу, — сказал он, — и разговаривать там таким образом, как вы разговариваете сейчас, с корабельным поваром? Я думаю, это для вас самая подходящая компания.
— Да… Пока, Майкл.
— В таком случае, — глухо сказал Черняк, — я вынужден быть кратким и содержательным, и первый мой аргумент — вот это!
Она откинула голову, повернулась на каблуках и пошла прочь, не переставая думать о том, что, конечно же, она сошла с ума. Ну и пусть! Все равно. Она хочет его видеть! Она должна снова его увидеть!
— До свидания, Сирина, — прошептал он.
С этими словами Черняк вытащил из кармана револьвер так медленно и неохотно, как будто подавал спичку неприятному собеседнику. Но маленькое короткое дуло, блеснув в свете иллюминатора, метнулось к лицу Ядрова быстрее, чем он сообразил, в чем дело.
Долго стоял на месте, глядя ей вслед. Из груди его вырвался протяжный вздох. Он уже по ней тоскует. После стольких лет разлуки эта короткая встреча оставила внутри зияющую пустоту… какой-то неутолимый физический голод, пугающий… и неотвратимый.
Черняк посмотрел на Стропа и успокоился. Матрос расправлял руки.
— Вот этого с вас, пожалуй, будет достаточно, — сказал Черняк. — Есть ли у вас хорошая плотная бумага? На ней нужно написать следующее: «Боцман, ваш друг Шмыгун приехал сегодня по делу, известному вам так же хорошо, как и мне, от моего умершего отца. Отдайте начинку Шмыгуну».
Глава 2
— Плохой расчет, — сказал Ядров, притягивая улыбку за уши, — я понял все. Вы и ваша гнусная компания пострадаете от этой рискованной операции тотчас же, как только сядете в лодку. Неужели вы думаете, что я не поговорю с таможней и что она откажется заработать приблизительно двадцать тысяч?
— Сплошная подделка, — произнес Эммануил Цигельман. — Вся Рингштрассе построена уже в прошлом веке. Это все неоренессанс, необарокко, неоготика, нео… что там может быть еще? А на самом деле все сплошь бетон. Подделка под старину.
— Непростительная наивность, — сказал Черняк, — потому что вы будете молчать, как дохлая рыба, по очень простой причине: шхуна принадлежит вам. И если таможенным было бы приятно заработать хороший куш, то вам, я думаю, потерять сто тысяч штрафу совершенно нежелательно. Берите перо.
— Ты, наверное, шутишь, Манни! — Безукоризненно наманикюренными пальчиками Вера Левина откинула белокурую прядь с лица, поддела вилкой кусочек суфле. — Этого не может быть.
— Но это правда. Здание парламента, ратуша, оперный театр, фондовая биржа и многое другое — все это только декорации для какой-то чудовищной оперетты. Нет, конечно, Вена — древний город, я этого не отрицаю. Но Рингштрассе! Чистейший девятнадцатый век, причем все выстроено одним махом.
Петр взял бумагу. Она лежала перед ним с явно угрожающим видом: в белизне ее чувствовались тоска насилия и горькая необходимость. Рука его то приближалась к бумаге, то судорожно отклонялась прочь, словно он сидел на электрической батарее. Беспомощно горел мозг; он стал писать, и каждое слово стоило ему усилий, похожих на прыжок с третьего этажа. Все это совершалось в глубоком молчании, нетерпеливом и тягостном.
Вера сделала глоток вина. Взглянула на мужа. Однако Миша, устремивший взор на один из гобеленов, по-видимому, пребывал в каком-то своем мире.
— Возьмите, — сказал Ядров, — и делайте что хотите.
— Может быть, и так, Манни. И все же я, например, рада, что построили Рингштрассе, пусть и из бетона. Она составляет неотъемлемую часть венского чуда.
Черняк встал, сжимая бумагу так же крепко, как револьвер. Ему было почти весело. Он посмотрел на Петра и вышел.
Манни откусил «Калбсбрукен Меттерних» — знаменитое фирменное блюдо из телятины — и теперь задумчиво жевал.
Ядров и Строп обменялись взглядами. Глухая ненависть кипела в Петре, он весь вздрагивал от безумного желания закричать, позвать на помощь, выругаться. Сонный вид Стропа внушил ему некоторую надежду — матрос мог попасться на хорошо придуманную уловку. Ядров сказал:
— И все же это подделка. У Вены тоже есть свои теневые стороны, Вера. Не забывай, что именно здесь родина меланхоличного доктора Фрейда. Не говоря уже о печально известном господине Гитлере, у которого, кстати сказать, здесь немало последователей. — Он снял очки в черепаховой оправе, вынул из кармана безукоризненно чистый носовой платок и начал тщательно протирать стекла. — А как насчет господина Курта Вальдхайма? Так что, как видишь, Вена славится не только музыкантами и непревзойденными кондитерскими изделиями.
— Ну, что же? Все кончено! Вы слышали? Теперь я уже не могу помешать вам! Пустите меня или уйдите!
— Да будет тебе, Манни! Уймись хоть ненадолго. И вообще, не пора ли тебе заняться новыми костюмами? Говорят, «Кофхорсес» сейчас не уступает Парижу.
Он подошел к двери. Строп растопырил руки, в лице его не было ни угрозы, ни возбуждения. Спокойно, лениво и просто, как всегда, матрос сказал:
Манни, который всегда носил лишь самую лучшую одежду, сшитую на заказ, поправил свой шелковый галстук.
— Не хотите ли покурить? Сядемте и подымим малость. Курить — хорошо!
— Что бы там кто ни говорил, я лично буду одеваться только от Хантсманна.
Боцман провел Черняка и Шмыгуна прямо из подшкиперской в трюм, где, пробираясь ползком между грудами самого разнообразного груза, наваленного почти до палубы, они добрались к основанию фок-мачты, а там, повернув налево, по груде ящиков с мылом, взобрались к верхним концам тимберсов.
— Ты безнадежный англофил… и сноб к тому же.
То, что составляло предмет стольких треволнений, тревог и неожиданностей, таилось за внутренней, фальшивой обшивкой борта. Работа совершалась с быстротой и треском: торопиться было необходимо. Взломав обшивку, боцман вытащил и побросал вниз до полусотни маленьких деревянных ящиков, весом каждый около двух фунтов. Увязав добычу в куски брезента, приятели поднялись на палубу.
Вера улыбнулась. Он действительно ужасный сноб, этот Манни. Но в нем есть и многое другое, что остается для нее загадкой. Даже теперь, после стольких лет знакомства, он, так же как и Саша, его сотрудник, оставшийся в Нью-Йорке, представляет для нее неразгаданную тайну.
— Постойте минутку! — сказал Черняк, сообразив, что надо освободить Стропа от его невольной обязанности.
Она снова кинула взгляд на Мишу. Он все так же смотрел куда-то в пространство и, по-видимому, не слышал ни слова из того, что они говорили.
Он снова прошел в каюту, холодно поклонился Петру, вышел вместе с матросом и запер Ядрова двойным поворотом ключа. Тотчас же глухой яростный стук присоединился к шуму их шагов и затих, потому что «Чайка» строилась из прочного материала.
— Миша… Ты что, нервничаешь перед концертом, мой дорогой?
Он с улыбкой обернулся к ней:
IV
— Нет-нет. Я просто думал о… В общем, не важно. Не имеет значения.
Утром, когда все еще спали и солнце тускло бродило по задворкам, играя сонными отблесками в молчаливом стекле окон, Черняк встал, разбуженный легким прикосновением еще накануне бессознательной, но теперь окрепшей во сне мысли. Это не было усталое, флегматичное пробуждение изнуренного человека — он был свеж и бодр, полная ясность ощущений и памяти наполняла его чувством нетерпеливой радости. Ему казалось, что совершилось огромное и важное, после которого все легко и доступно. В кармане его звенело золото, — часть вырученного от операции с опиумом, и он чувствовал себя богатырем жизни, свободным в ней, как рыба в воде.
Не имеет значения… Он даже самому себе не решался признаться, что не может думать ни о чем, кроме встречи с Сириной Гиббонс. Все так, как будто они никогда не расставались, как будто они все те же страстные любовники, какими были восемь лет назад. Восемь бесконечно долгих лет…
Черняк посмотрел на спящих. Вот исполняются мечты каждого. Девушка не будет нуждаться: любовь, наряды и удовольствия к ее услугам. Шмыгун, вероятно, купит дом и обрастет мохом, Строп пустится в открытое море с чувством человека, отныне могущего воспользоваться всем тем, что ранее было для него недоступно. Молча, с вялым лицом, но восхищенный в душе, он будет говорить еще чаще: «Хорошо!»
— Ты почти не прикоснулся к еде. Съел всего две ложки этого восхитительного супа из омаров. К закускам даже не притронулся. Надеюсь, ты не…
Да, узел развязан. Разрублен.
— Ты же знаешь, перед концертом я никогда много не ем. Поем вечером, после выступления.
Действительно, — случайно, навстречу одному из интересных людских положений — попал он к узлу событий, где было два одинаково важных центра: воплощение чужих грез и собственный, могучий толчок жизни, содержанием которой являлось для него все, что пестрит, сверкает и мучает сладкой болью, как фантастический узор цветущей лесной прогалины, полной золотых водоворотов солнца, цветной пыли и теплого дыхания невидимых лесных обитателей, мелькающих воздушными очертаниями под темным навесом елей.
— Ну хорошо.
Делать ему здесь более было нечего: размотался клубок, и за последний конец нитки держался он, зная, что все дальнейшее не даст больше ни одного штриха его болезненной жажде — гореть с двух концов сразу, во всех уголках мира, одновременно и неизбежно.
Вера улыбнулась мужу и решила оставить его в покое.
Черняк посмотрел на Катю, сонный изгиб стройного тела пленил его на мгновение ярким контрастом влекущей женственности с неряшливым полутемным подвалом, где золото и опасность, лишения и достаток мешались в пестром калейдоскопе.
Вера Левина обладала редкостной элегантной — некоторые сказали бы «ледяной» — красотой, которая многих заставляла забывать о том, что она обладает еще и острым, тонким, восприимчивым умом, сослужившим ей хорошую службу в браке с Мишей. Она искоса кинула на него осторожный взгляд и увидела, что он снова устремил глаза в пространство. Что там привлекло его внимание? Может быть, изысканное сооружение из цветов? Или старинные ковры? А может, гипсовые скульптуры венгерских офицеров, основавших этот ресторан в конце Второй мировой войны? Нет, вряд ли. Он погружен в какие-то свои мысли. Любопытно… Очень любопытно. Вера почувствовала, что он гораздо более рассеян, чем обычно перед концертом. И то, что он сказал насчет еды, ее тоже не удовлетворило. Миша что-то скрывает… Она понимала, что сейчас его лучше оставить в покое. Выходя за него замуж, она знала, что единственная его возлюбленная — это музыка. Однако она оказалась требовательной любовницей, отнимающей гораздо больше времени, чем Вера могла себе представить. Постепенно Вера с этим смирилась. Вот если бы у него появилась настоящая любовница, из плоти и крови… Но не стоит предвосхищать события. Если это случится, вот тогда и подумаем. Она напомнила себе обо всех тех многочисленных преимуществах, которые принес ей брак со всемирно известным пианистом, не только в материальном смысле, но и во многих других. Вера с удовольствием вращалась в изысканных, космополитических артистических кругах, куда попала только благодаря мужу.
Сложнейшие движения духа роились в нем сильно и гармонично, сразу открывая настоящий, единственный выход в мировой простор, по отношению к которому трое спящих вокруг него людей делались чем-то вроде тюремных замков.
Манни, с интересом наблюдавший за своим самым важным клиентом, сделал глоток вина, поставил бокал, коснулся Мишиной руки:
Черняк не мог, не в силах был представить, что будет дальше; ничего такого, что могло бы служить достойным продолжением пережитой страницы жизни, не видел он в этих четырех стенах, покрытых случайными коврами, ободранной штукатуркой и плесенью.
— Как тебе понравились афиши?
Все спали. Момент был удобен как нельзя более; уйти — без разговоров и сожалений, расспросов и остановок.
— Что? А… нормальные афиши. Хотя, честно говоря, я не понимаю, для чего они нужны. Все билеты распродали в один момент, за два дня до того, как появились афиши.
Куда? На момент Черняк остановился, стараясь зажать в стальной кулак мысли цветущий земной шар, где много места для нетерпеливых движений радости.
— Их повесили как знак уважения к тебе. И я считаю, что ты заслужил эту любезность. Ты ведь даешь концерт за свой счет.
Черняк потер лоб и вдруг зажмурился, охваченный жгучим светом простой и ясной, как нагой человек, истины:
— Я просто считаю эту цель стоящей.
«Неизмеримо огромна жизнь. И место дает всякому, умеющему любить ее больше женщины, самого себя и короткого тупого счастья».
— Ты заработаешь для них кучу денег.
Черняк надел шляпу. Дверь скрипнула. Уходя, он бессознательно оглянулся, как это делает всякий, покидающий приютившее его место. Но в комнате уже не было сна: с кровати, приподняв взлохмаченную пушистую голову, смотрела на него девушка.
— Билеты шли по тысяче долларов, — вставила Вера.
— Лучшей рекламы не придумаешь… и не купишь.
— Куда вы? — спросила она тоном вежливой, случайной необходимости. Глаза ее смыкались и размыкались; она ждала незначительного ответа, после которого можно опять уснуть.
— Ты прав, — рассеянно ответил Миша. — Надеюсь, они не пожалеют, что потратили такие деньги.
— Прощайте! — сказал Черняк, улыбаясь так легко и безобидно, как будто выходил на минутку. — Я ухожу, и совсем. Кланяйтесь Шмыгуну.
— Насчет этого можешь не волноваться, — успокоила его преданная Вера. — Ты еще никогда не разочаровывал публику.
Мгновение, и Катя стояла перед ним с тревожным выражением на пунцовом от крепкого сна лице.
— Ага! — воскликнул Манни, потирая пухлые руки. — Кажется, к нам идет официант, взять заказ на десерты.
Вопросы срывались с ее губ быстро и бестолково:
— Манни! — Вера кинула на него осуждающий взгляд. — Иногда ты ведешь себя просто неприлично.
— Куда? Почему? Вы нашли другую квартиру? Вы больны? К доктору?
— Я столько слышал об их сладких блюдах!
— Нет! — произнес Черняк, избегая ее глаз, тревожных и влажных, как темное вечернее поле. — Я ухожу пожить, потому что жил мало и потому, что больше здесь делать мне нечего.
Подошел официант. Вежливо спросил, как им понравилась еда. Все трое дружно выразили одобрение. В этот момент официант заметил Мишину тарелку. На лице его появилось встревоженное выражение.
Он насчитал еще сотню вопросов в ее лице, оторопевшем от неожиданности, и что-то похожее на просьбу, но уже не думал об этом.
— Месье Левин, вам не понравилась цесарка?
Последняя мысль его была о том, что девушка эта красива, как песня, прозвучавшая на заре, и что много на земле красоты, дающей радость глазам и отдых сердцу, когда оно бьется медленней, усталое от истрепанных вожжей буден.
— Я уверен, что она превосходна. Пожалуйста, так и передайте шефу. Я просто не могу много есть перед концертом.
Он попытался улыбнуться еще раз так, чтобы слова сделались лишними, но не смог и махнул рукой.
Официант явно почувствовал облегчение.
На пороге он еще раз обернулся; последние слова его прозвучали для девушки обрывком сна, нарушенного внезапно:
— Возможно, вы зайдете к нам еще раз и отведаете наши блюда.
— Родители мои еще живы. Я убежал от них тайком, потому что меня хотели сделать бледным, скучным, упитанным и добродетельным. Короче — мне предстояла карьера взрослого оболтуса, профессионально любящего людей. Немного иначе, но то же было бы здесь. Прощайте! И если можно вас любить так, как я люблю всех женщин, потому что я хочу все, оставьте мою любовь.
— Непременно. — Миша обернулся к Вере: — Ты будешь заказывать что-нибудь на десерт, дорогая?
Выйдя на улицу, Черняк миновал сеть узеньких переулков, обогнул здание таможни и вышел к морю.
— М-м-м… Ну, может быть, только попробовать. — Вера подняла глаза на официанта. — Будьте добры: сырный крем с шоколадным соусом.
— Манни, — позвал Миша. — А тебя, наверное, и спрашивать не стоит.
Лес корабельных мачт, среди которых торчали пароходные трубы, отполированные стальные краны, облака каменноугольной пыли, гул, звон, глухое пение содрогающейся от бесчисленных возов и телег земли — все отдалось в его вымытой утренним солнцем душе прямым спокойным ответом на вопрос, заданный себе десять минут назад. Всесветная синяя дорога — море, и каждый день много отходит кораблей, и есть золото, и он молод!