Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зильке Шойерман

Богатые девушки

ВОЙНА ИЛИ МИР

Докладчик так энергично рубит воздух своими белыми старческими руками, словно хочет прибить к нему свои тезисы. Все присутствующие, кроме меня, внимательно слушают докладчика; что же касается меня, то выступление могло с равным успехом касаться и космических полетов, и разведения тюльпанов — я не понимала решительно ни одного слова. Я с волнением и трепетом изучаю подвижные силуэты затылков сидящих впереди людей. Один качается, как метроном, но он вовсе не метроном; другой затылок — соответствует цвет волос, но тоже не он. Господи, ну почему эта аудитория такая огромная. Но вон там, довольно далеко впереди, в третьем ряду слева, я наконец нахожу его, узнаю его профиль и улыбаюсь, внутреннее напряжение вдруг отпускает меня. Я все верно рассчитала, какой у меня вышел замечательный и хитроумный план: сделать так, словно я совершенно случайно, из чистого интереса попала на эту лекцию, совершенно не рассчитывая на то, чтобы встретить здесь Симона, на лекции о Дерриде и его концепции справедливости — а это как раз область профессионального интереса Симона.

В пыльном конусе света, падающего сквозь плохо помытые оконные стекла, мечется пчела, и какой-то миг я страшно завидую свободе ее передвижений, как нечестно, что я не могу вот так же вскочить и полететь к ней, а должна сидеть здесь, в заднем ряду, как пришитая. Но я должна высидеть все, минута в минуту, потому что мой друг предполагает, что мне нечего делать, кроме как, уютно расположившись дома, непринужденно болтать с ним по телефону, ведя беседу, которую мне удается прервать, сказав только: послушай, я больше не могу, я спешу, ведь я женщина, у которой роман, поэтому давай продолжим завтра.

Пчела, устрашенная непреодолимым препятствием, отступает и приземляется на пол, и я стараюсь поддеть ее носком туфли, размышляя о том, как все-таки замечательна эта странная жизнь. Как нарочно, именно в этой аудитории я познакомилась с Тимо, когда я в первую неделю своей студенческой жизни искала, где проводится торжественное мероприятие по случаю зачисления, но вместо этого попала на лекцию по организации работы предприятия, и только потому, что мне было страшно неловко просто встать и уйти, я просидела полтора часа, глядя в пол и не шевелясь, из страха, что меня вызовут и о чем-нибудь спросят. Потом озабоченный Тимо спросил, все ли у меня в порядке, я от смущения то краснела, то бледнела, и Тимо, конечно, тотчас же влюбился в эту маркизу. Кто бы тогда мог подумать, что позже я стану работать в том же университете, что мы с Тимо станем образцово-показательной парой и тем не менее в этом же зале я буду проводить время только из обожания другого, женатого, нового коллеги? Вероятно, этот зал с годами зажил собственной жизнью, начав испускать какие-то неведомые лучи, переключающие отношения людей, слишком часто находящихся в его стенах; так бывает, например, когда намеренно портят компас или скручивают тахометр автомобиля — это нездоровое развлечение, но единственная возможность насладиться хоть каким-то разнообразием в этом неизменном, замкнутом пространстве.

Я так увлеклась своими рассуждениями о пространстве, что вздрогнула, когда вокруг началось какое-то оживление. Вероятно, мероприятие так же незаметно для меня подошло к концу, как и началось. Все аплодировали, и, поскольку аплодисменты — болезнь заразная, я начала аплодировать тоже. Все направились к выходу, предстоял еще и банкет.

Ну как, Франциска, произнес внезапно чей-то голос, заставивший меня вздрогнуть, но нет, тревога оказалась ложной, за спиной шел доцент Гансгеорг Грёшер, работавший через кабинет от моего, как тебе все это понравилось, например, я считаю, что понятие справедливости вообще не может играть никакой роли в рассуждениях о деконструктивизме, в конце концов, это рассуждение есть попытка отмести любые возможные возражения, доцент совершенно спокоен, ему уютно и комфортно, он просто счастлив, что смог так умно поставить вопрос. Ну да, говорю я, ну да, старый, основополагающий аргумент, почему ты слушаешь все, если не хочешь следовать ничему? Охотнее всего я бы объяснила ему, как несправедливо, на мой взгляд, занимать меня фальшивым разговором, когда я могу рукой дотянуться до истины, но, пожалуй, достаточно для темы справедливости. Но отсутствие дружелюбия с моей стороны нисколько не отпугивает доцента Гансгеорга Грёшера, напротив, оно подвигает доцента на новые толкования, которым не мешают мои холодно-вежливые кивки, и, к сожалению, он продолжает стоять и разглагольствовать в тот момент, когда мимо проходит Симон. Я скорее угадываю его, чем вижу, так как он окружен целой толпой, в которой я вижу его пошлую обожательницу Ину. Привет, я тебя уже видел, говорит он и поворачивает голову, чтобы разглядеть меня между головами двух коллег из четырнадцатого отделения, похоже, что он действительно рад меня видеть, привет, Симон, эхом откликаюсь я, голос мой звучит довольно слабо и неуверенно. Мы будем там, в коридоре, говорит он и протягивает руку в никуда. Он настолько вежлив, что не прерывает нашу беседу с Грёшером и идет дальше, толпа следует за ним.

Они стоят в коридоре, воодушевленно думаю я, и, чтобы как можно скорее отделаться от Грёшера, перестаю отвечать и лишь молча, в такт его словам, киваю. Заметив, что я зеваю, Грёшер переходит на приватную тему, вижу, говорит он с многозначительной язвительностью, что ты поздно ложишься спать, и тут я, нисколько не боясь истинной правдой навести на него невыносимую скуку, сообщаю, что почти до утра смотрела телевизор.

Что? — изумляется он.

Ах, я была так увлечена, говорю я.

Это беспардонная ложь, еще большая оттого, что весь предыдущий вечер я долго думала, хочу я идти сюда или нет. Склонялась ли чаша весов в одну или в другую сторону, я все равно не могла заснуть. Поэтому я и включила телевизор — хотя бы для того, чтобы на пару минут отвлечься от дум или устать до того, чтобы наконец уснуть. Как нарочно, по первому кабельному каналу показывали «Войну и мир», и я смотрела, как Одри Хепберн, я имею в виду Наташу, собирается совершить роковую ошибку, она без памяти влюбилась в женатого лжеца Анатоля и строила планы, как убежит с ним, прикрывшись красивой черной накидкой. Но родственники были начеку и расстроили безумный план, заперев девушку в ее комнате. Она изо всех сил барабанила кулачками в закрытую дверь: выпустите меня, выпустите меня отсюда, — она подняла страшный шум, несмотря на то что была так хрупка и нежна, что казалось, у нее в пальцах не должно быть костей. К счастью, родня проявила твердость, ибо все, естественно, знали, что она обещана благородному князю Андрею, который пару месяцев был в отъезде, а по его возвращении должно было состояться венчание. Следующие два часа я как пришитая просидела перед экраном только для того, чтобы увидеть, как Анатоль уезжает без Наташи. Ее честь спасена, по крайней мере отчасти, пришло раскаяние. Мысленно убрав со своего загорелого и чересчур здорового тела лишние пять сантиметров и семь килограммов, я попыталась отождествить себя с Наташей из фильма, что эмоционально было сделать намного легче, чем физически. Тимо был моим благородным Андреем, Тимо был мужчиной, с которым я должна буду съехаться через несколько месяцев и с которым пойду по жизни, деля с ним радость и горе, а Симон был порочным и злым Анатолем, который разнес вдребезги, по меньшей мере с моей стороны, наш с Тимо добродетельный план и который — заметим между строк — был настолько нагл, что, не желая ни прилично соблазнить меня, ни куда-нибудь увезти, пусть даже на выходные, умудрялся удовлетворять меня спорадическими, отчасти случайными, отчасти организованными мною, тоже якобы случайными встречами.

С кровати я скользнула взглядом по пустому пакету из-под чипсов, а потом посмотрела на полупустую бутылку вина, стоявшую на столе с прошлой недели и воспринимавшуюся уже не как инородное тело, а как декоративный элемент убранства. Потом я перевела взгляд на дверь гостиной. Она была чуть приоткрыта, почему, собственно говоря, меня никто не запер, почему никто не защитил меня от меня самой? Я высморкалась в носовой платок, благородный Тимо так меня любил, так откуда же взялась эта постыдная потребность тащиться на этот доклад, просто потому, что там будет Симон, и чтобы потом тотчас отправиться с ним в постель, и все это только затем, чтобы потом отвратительно себя чувствовать, так как, во-первых, я была предательницей, а во-вторых, мучилась оттого, что рано или поздно мне придется признаться Тимо, что больше не испытываю к нему никакой страсти, ничего возвышенного, похоже на то, как меняют постельное белье.

В этот момент я снова вспоминаю о Грёшере и рассеянно ему улыбаюсь. Совесть моя удивительно притупилась, словно эта моя давняя и верная подруга и спутница перестала быть любимым и ценимым атрибутом моей жизни, подобно руке или ноге, превратившись лишь в пустое название. Вероятно, система, отвечающая за инвентарь моих чувств, ради того, чтобы он не развалился и не рухнул под тяжестью нарастающей энтропии, просто отключила благородство и угрызения совести, во всяком случае, я не припомню, чтобы эти эмоции мучили меня в течение нескольких последних недель и отрывали меня от раздумий по поводу того, какая катастрофа или какой из его сногсшибательных проектов, каковых было великое множество в других его измерениях, помешали Симону позвонить мне. Я говорю Грёшеру, что пойду и что-нибудь выпью, так что, вероятно, помимо благородства и совести, у меня, пока я стояла и разговаривала с Грёшером, отключалась еще и элементарная вежливость.

В вестибюле, перед буфетом, толпился народ. Я протискиваюсь мимо блузок и юбок-брюк, свободных пиджаков, продираюсь сквозь парфюмерные облака, мимо намазанных помадой губ, высоких модных причесок, твидовых юбок и, добравшись наконец до стойки, где стоит девушка, похожая на капризную королеву красоты, прошу колу. Теперь это не выглядит так, будто я сломя голову бегу за Симоном, мы, вообще, находимся сейчас в разных концах вестибюля. Я едва не выпадаю из окна, так сильно я из него высовываюсь, и, пока я здесь, я смотрю наружу. Я внимательнейшим образом изучаю серую каменную стену стоящего напротив дома, рассматриваю надписи и граффити, короче, все, что предвещает исход этого вечера, мои толкования ненадежны и зыбки, но я не слишком находчива. Я сжимаю стакан так сильно, что он вот-вот лопнет, лишь изредка я искоса поглядываю на Симона, мне становится нехорошо, когда я представляю нашу тайную связь огненно-красной линией, соединяющей нас через вестибюль и протянутой прямо через толпящуюся публику, рассекающей помещение и обладающей тем недостатком, что сжигает привязанного к ее концу человека, а именно — меня.

В противоположном конце пространства я вижу моего профессора, я приветственно машу в его направлении, непроизвольно поправляю волосы, и мне приходит в голову, что моя прическа куда сложнее, нежели посещающие меня в последние недели мысли, а это очень плохо, потому что я торжественно поклялась моему профессору, что к концу следующей недели закончу статью, способную занять достойное место в публикуемом им сборнике. Он весьма дружелюбно и снисходительно сообщил мне, что хочет ублажить мое — умеренное — феминистическое настроение. Если бы он только знал, чем я сейчас занята, думаю я — умеренная феминистка, то едва ли он заговорил бы о продвижении, а деньги гранта были бы у меня изъяты и направлены на иные нужды преподавательского корпуса. Но это тяжкое и грустное осознание занимает меня недолго, ибо я замечаю, что на том конце огненной ленты что-то изменилось; он машет мне в ответ. Мое сердце совершает комический кульбит — он хочет, чтобы я оказалась рядом; я спешу, я бегу к нему на призывный жест и тотчас оказываюсь перед ним.

Я не думал, что ты так отстанешь, говорит он, в голосе проскальзывают ворчливые, недовольные нотки, неужели он скучал без меня, лицо мое сияет, я размазываю Грёшера по стене, да, говорю я, он такой страшный зануда.

Мы делаем пару шагов к окружающей его группе, здесь и неизменная Ина, она стоит впереди других, рядом с ним, наверное, она тренируется, желая иметь в запасе навыки телохранителя, на случай, если дела ее в университете не пойдут на лад; я еще раз здороваюсь с ней, более того, я подаю руку профессору Шрёдеру, и он, пожимая ее, так резко наклоняется вперед, что развевается его поношенный свободный пиджак. Помимо Грёшера, это еще один патентованный институтский неудачник, но, в противоположность Грёшеру, Шрёдер всякий раз, когда я его вижу, наводит на меня грусть. Он принадлежит к тому типу уволенных в почетную отставку домовых духов, которые, выйдя на пенсию, вдруг обнаруживают, что дома пусто, и они снова возвращаются на привычное рабочее место. Эти люди — живые доказательства того, что в жизни мало страстно желать какой-то одной вещи и делать все, чтобы ее добиться. Шрёдер держит в руке стакан, держит так криво, что закрадывается подозрение, что стакан этот далеко не первый, как только он ухитрился так много выпить за эти несколько минут. Но он все же служит связующим звеном между мною и Симоном и превосходным прикрытием.

Ты пьешь колу, замечает Симон, оценивающе глядя на полный до краев стакан, это для меня настоящее открытие. Он делает обдуманную паузу, и Ина истерически спрашивает, что это за открытие? Симон объясняет, что открытием является то, что кола вообще существует на белом свете. Я киваю, да, я уже слышала эту новость.

Мало того, продолжает он, она существует даже в Китае, но, к сожалению, если по-китайски произнести название напитка, то получится коу-ка-коу-ла — кобыла, залитая свечным воском. Поэтому для китайских потребителей кока-колу пришлось переименовать. Там ее называют «ке-коу-ке-ле», что в приблизительном переводе означает нечто вкусное и удачное. Профессор Шрёдер задумчиво кивает и бросает теплый взгляд на стакан вина, вопреки всему он рад, что в нем, в стакане, осталось еще несколько добрых капель со здешних виноградников.

Да, выкладывает Симон свой последний козырь, на его лице появляется насмешливое и самодовольное выражение, но это привело к тому, что в Нью-Йорке ни один китаец не может заказать кока-колу, так как неизменно, по привычке, называет ее кеку-келе, отчего его никто не понимает. Теперь все смеются. Я задумчиво отпиваю немного кобылы, залитой свечным воском. Как хорошо, что Симон так заинтересовался моим напитком, я стала интересным куском текста.

Симон принимает мое многозначительное молчание за противоречие, он ищет и находит весомый аргумент, нет, нет, в самом деле, это так и есть. Он подходит ближе и прикасается локтем к моей руке. Я застываю на месте, боясь пошевелиться, в моей голове начинает крутиться кино для лиц старше восемнадцати. Почему, собственно, мы продолжаем стоять здесь, думаю я, я должна тотчас, немедленно знать правду, идет он сегодня со мной или нет, если сегодня будет нет и если последний раз был действительно последним, то, по крайней мере, буду знать решение и перестану ждать, погрузившись в печаль, а он, Симон, будет день ото дня становиться все прекраснее в моих мыслях, как в памяти кажется очень красивой потерянная любимая безделушка.

Я ухожу, а вы, конечно, остаетесь. Замечание должно звучать небрежно. Нет, отчего же, я тоже иду, радостно говорит Симон в наступившей тишине, я вижу, как Ина складывает губы в серповидную улыбку, холодную, как луна, надменно упершись маленькими белыми ручками в бока своей безвкусной рубашки. Один только профессор Шрёдер ничего не замечает. Он пристально смотрит в никуда, как человек, давно потерявшийся в потусторонних мыслях, не имеющих никакого отношения ни к справедливости, ни к Китаю, ни даже к сегодняшнему вечеру.

Мне надо взять мои вещи, говорит Симон. Идя рядом с ним к выходу, я чувствую себя великой спортсменкой, много тренировавшейся и не пожалевшей никаких усилий ради завоевания золота, и, в известном смысле, так оно и было, он и есть мой победный трофей, вот он, послушно вышагивает рядом со мной, а методом моей тренировки было терпение, в конце концов, я долго ждала этого момента, не зная точно, придет ли он на доклад, кто мог знать заранее, не призовут ли его какие-то другие обязанности, не задержится ли он в каких-то иных, неведомых координатах своей жизни, да и что могла я знать о его жизненных ориентирах.

На улице нам в лицо повеяло прохладой, всепроникающий и ложный знак нового освежающего начала, каковое вовсе и не существует, и, в конце концов, я же прекрасно знаю, что Симон слишком часто провожал меня до дому, провожал так, словно это было простое провожание, словно он делал это просто потому, что в этот вечер ему просто нечего больше делать, от этого в моем мозгу вдруг всплывает воспоминание, прочное, неотвязное, ведь я не имею ни малейшего понятия о том, что он делал в последние дни, да что там — в последние недели.

Что ты, собственно, делал последние дни, я хочу сказать, недели, спрашиваю я, не дав ему развить тему анекдотов про напитки, в конце концов, я хочу знать, чем он был занят, какие у него были дела — настолько важные, что он был не в состоянии мне позвонить. Но он лишь отвечает, ах, знаешь, я не делал ничего особенного, то есть в последние выходные я был в Праге, это было неплохо.

В Праге, взволнованно повторяю я, и что же ты там делал?

Наверное, симпозиум или конференция, это всегда уважительный повод, к тому же к конференции надо готовиться, но Симон тотчас лишает меня и этой призрачной надежды, он отвечает, нет, скорее это был частный визит.

У тебя там друзья? — спрашиваю я, и перед моими глазами в парадном строю дефилируют восточноевропейские фотомодели, но он и тут осаживает мое разгулявшееся воображение — да, можно сказать, друзья, но в весьма отдаленном смысле.

Я напряженно слушаю, но, вероятно, это все, большего он мне не скажет, и я злюсь на себя за нелепые вопросы, в конце концов, это меня совершенно не касается. Но, с другой стороны, ему не стоило так откровенно демонстрировать свое равнодушие. Я ничего не добилась, узнала только название города, пробудившее во мне дикие фантазии, но, как будто этого было мало, последовал встречный вопрос, на который мне, конечно, следовало бы рассчитывать. Н-да, что делала я, конечно, на Прагу я могла бы ответить Флоренцией, Веной или Тимбукту, но ему это было абсолютно все равно.

Ах так, ничего особенного, печально отвечаю я, я пользуюсь его словами, как одолженной у кого-то авторучкой, которая в моих руках пишет хуже, и почерк выходит отнюдь не каллиграфическим, во всяком случае, любой графолог, распознавший в почерке притворство, неуверенность и страх, был бы, безусловно, прав. Мне следовало бы стыдиться дней, потраченных мною на ожидание, словно моя собственная жизнь вообще не стоила и ломаного гроша, это был грех, и приступ угрызения совести повеял на меня холодом, словно мое недавнее прошлое было холодильником, в который я некстати заглянула.

Но было ли это простым ничегонеделанием? Я была занята по горло. Дело в том, что после того, как Симон, случайно оказавшись поблизости, дважды за короткое время навестил меня вечером и мы с ним пили, соответственно, кофе и пиво, я начала целенаправленно готовиться к таким неожиданным визитам, а это означало не только то, что моя квартира теперь все время находилась в образцовом порядке, нет, я продумала множество нюансов. Во-первых, я купила замороженного слоеного теста и всяких закусок, которые, насколько мне известно, охотно едят днем, вечером, поздно вечером и ночью, я грабила деликатесные отделы, закупая белые, желтые и зеленые сыры, виноград, крошечные кунжутные булочки, тяжелые, пахнущие ванилью вина, пекла кофейные торты и складывала их в жестяные коробки, чтобы они оставались свежими. Я превратила квартиру в продовольственный склад, в котором два человека могли, не испытывая ни в чем нужды, без проблем выдержать месячную осаду. И все это ради человека, пару раз мимоходом заглянувшего ко мне на полтора часа. По правде говоря, я вела себя как настоятельница плохо посещаемой церкви: я все украсила и подготовила, ждала и надеялась, что высшие инстанции заметят мое усердие и удостоят меня похвалы; по зрелом размышлении я заключила, что мое ничегонеделание в действительности не было бездействием, что это было нечто противоположное греху, наоборот, это было, скорее, ревностное служение Богу.

Однако новые неожиданные визиты стали неожиданными только тем, что их вообще больше не было, цветы увяли, а он не только не приходил, но даже не звонил, я видела его только в грезах, допивая по вечерам остатки виски. Каждый раз, ложась спать, я давала себе обещание покончить с этим наваждением, но на следующее утро я опять бежала в магазин за новыми винами и кексами, и за все время до того, как получить приглашение на этот доклад, я купила столько цветов, что их хватило бы на погребение выдающегося государственного деятеля.

Что ты так задумчиво киваешь? — насмешливо спрашивает Симон, и я, волнуясь, так как никакая отговорка не приходит мне в голову, отвечаю, ничего, просто так. На перекрестке у Дистервегплац он поворачивает в нужную сторону, как будто знает дорогу, как будто мы тысячу раз проходили по ней вместе, пара, которая смотрит на ночь телевизионные новости, обсуждает дела на завтрашний день, а потом мирно ложится спать. Я весело перепрыгиваю через лежащий на тротуаре булыжник, пусть все препятствия и трудности мира станут как этот камушек. Что случилось? — спрашивает Симон, глядя на мою детскую выходку, он смотрит на меня отчужденно, как будто я надела наушники и танцую под музыку, которую не слышит никто, кроме меня. Я наскоро успокаиваю его, с серьезной миной говоря, что подумала сейчас о кеку-келе. Конечно, это отдает дешевкой, льстить ему сейчас, но ничего другого мне на ум не приходит, и дешевка в порядке вещей, если с ней соглашаются, правда, раньше я не придерживалась такого мнения, могу сказать это со всей определенностью.

Я открываю дверь, и он вламывается в квартиру с целеустремленностью домохозяйки на весенней распродаже зимних вещей. Садись, дай мне свое пальто, он послушно подчиняется. Как он чудесно подходит к моему интерьеру, как превосходно гармонируют его светлые волосы с бежевыми дверными косяками. Хочешь виски, спрашиваю я, да, с удовольствием выпью, если у тебя есть. О цветах он не говорит ничего, но я счастлива, словно фраза о виски вознаграждает меня сразу за все. Как же легко меня ублажить, я счастлива, пусть даже это счастье не более чем тонкий листок, прикрывающий зияющую бездонную пропасть. Мои желания и реальность разошлись так далеко, что я никогда уже не смогу их сблизить, это удастся мне не больше, чем вернуть в прежнее положение разошедшиеся в ледниковый период континенты.

Хочешь что-нибудь поесть? — спрашиваю я. Может, суп? Или бутерброд с ветчиной? Он смотрит на меня и насмешливо произносит: я пришел сюда не есть, при этом он делает многозначительную паузу, очевидно, что это намек, намек, прозрачный, как тюлевая занавеска, но я чувствую себя так, словно уткнулась носом в непроницаемо черный забор. Естественно, он пришел сюда не есть и не для разговоров, ибо он резко встает, подходит к стулу, на котором я сижу, опускается на колени, кладет голову на мое лоно и походя произносит фразу, возбуждающую во мне новую надежду, я скучал по тебе, говорит он.

Правда? — счастливым голосом спрашиваю я, но больше я ничего не могу из него выудить, ибо он поднимает руки и запускает их мне под свитер; все-таки он желает меня, и нельзя сказать, что это ничего не значит, такой блестящий человек, как Симон, может добиться благосклонности у любой, но все-таки он хочет именно меня. То, что он находит меня привлекательной, видно невооруженным глазом, а за этим влечением может последовать и любовь, она застанет его врасплох, неожиданно свалившись на голову. Возможно, она — любовь — уже вызревает в его душе, просто он сам пока этого не замечает. Он в изумлении заглянет в себя и скажет, знаешь, Франциска, думаю, что я влюбился в тебя. В жизни вообще происходит великое множество по-настоящему поразительных вещей — стоит лишь вспомнить введение вуду как официальной религии на Гаити, падение Берлинской стены или изобретение противозачаточных пилюль без эстрогенов.

В спальне он тотчас принимается расстегивать рубашку. Я же долго занимаюсь блузкой, правда, я расстегиваю ее, но она остается свободно висеть у меня на плечах; в таком виде я принимаюсь взад и вперед расхаживать по комнате. У меня такое чувство, что сейчас мне предстоит съесть восхитительное на вид яблоко, но, к великому сожалению, я уже знаю, что оно не насытит меня, хотя и нашпиговано сладким марципаном. Между тем Симон быстро сбрасывает трусы на лежащую на полу кучу одежды. Мне кажется, что все происходит слишком быстро, и я спешу вовремя сделать последние приготовления. Я чуть-чуть приглушаю свет стоящего в углу торшера, чтобы он не слепил глаза, на какое-то мгновение я вживаюсь в роль осветителя на съемках порнографического фильма, с той только разницей, что я играю в нем главную роль. И несмотря на то, что я делаю эту тайную запись для своих будущих воспоминаний, мне все же хочется устроить все наилучшим образом. В трусиках и бюстгальтере я возвращаюсь на кухню, чувствуя спиной удивленный взгляд Симона и слыша, как он весело кричит мне вслед: я же здесь, если ты, конечно, собираешься со мной спать.

Мне надо здесь кое-что сделать, кричу я в ответ, но на самом деле я просто нервничаю, мне надо быстро и незаметно хлебнуть пару глотков виски, так как о выпивке я, к великому изумлению Симона, совершенно забыла. Я надеюсь, что алкоголь согреет меня, ибо боюсь, что во время того, что нам предстоит, буду мерзнуть, по крайней мере на втором шаге. В конце концов, это будет красиво и холодно, как прогулка по зимнему лесу, — заниматься сексом, любя равнодушного к тебе партнера, это освежает, но лишает последних сил.

Когда я возвращаюсь, он сидит на кровати, скрестив ноги, как индус, и лишь выражение его лица — победоносное и гордое — мешает воспринимать его наготу, он не выглядит голым, несмотря на то что его стоящий член смотрит прямо на меня. Другие мужчины в этой ситуации выглядят намеренно смехотворными, но Симон конечно же нет. Напротив, я хожу весь вечер по квартире, хотя и полуодетая, но все равно что голая, так что ничего не меняется, когда я раздеваюсь окончательно.

Сидя на краю кровати, мы целуемся, потом падаем на спину, он ложится на меня, лицо его меняется до неузнаваемости, теперь оно исполнено симпатии. Тот, кто имел счастье видеть такое лицо, вознаграждает себя в это мгновение созерцания за все, несмотря на то что понимаю: вместе с возбуждением улетучится и эта любовная невинность. Твердый член давит мне на левое бедро, он звонко шлепает меня, потом его жесткий хвост начинает тыкаться в меня, словно оплодотворяющий маятник, который наконец, вместе с моим сладким вздохом, находит свое место. Меня охватывает чувство безграничной власти, я, словно большой счастливый паук, обвиваю его тело руками и ногами.

Он движется в каком-то непонятном и сложном ритме, и беспомощность, которую я теперь ощущаю, почти так же приятна, как и чувство всевластия, посетившее меня пару секунд назад, вероятно, сила и бессилие — это, в конечном счете, одно и то же, мы сплетаемся в один неразрывный клубок, теперь в мире решительно не существует ничего и никого, кроме нас двоих, только наше сейчас, окружающее нас спасительным шаром, колеблющимся вокруг нас, словно огромный мыльный пузырь. Проходят секунды, кажущиеся мне вечностью, потом все кончается, мы откатываемся друг от друга, и мне кажется, что все произошло слишком быстро. Я смотрю на закрытые глаза Симона, на его веки, такие тяжелые и толстые, что они кажутся наклеенными, он несколько раз мигает, словно видит перед собой что-то совершенно удивительное. Какой у тебя бешеный пульс, произносит он с удовлетворенным видом врача, только что закончившего сложную операцию, потом он отнимает руку от моего запястья и гладит меня по щеке, словно ребенка, боящегося темноты. По спине моей бегут мурашки, зачем он это делает? — ведь это так обманчиво похоже на любовь.

Но я не смею думать об этом, я тысячу раз прощупывала и пробовала наши встречи на вкус, стараясь приписать им какое-то развитие, какую-то историю, но тщетно, в них не было ни того ни другого, это был всего лишь ряд моих следующих друг за другом унижений, сложившихся в цепь черного жемчуга, каковую я невидимо ношу на шее.

Я даже не пытаюсь вообразить, что мы уснем рядом; естественно, нет, ведь ему надо спешить домой, к жене.

Ну вот, он пошевелился, целует меня в шею, в нос, в ухо, нежно, асексуально, и, несмотря на то что в этих ласках нет никакого намека, они кажутся мне украденными, раз поселившись в мозгу, эта мысль не желает меня покидать, она сидит во мне крепко, она вцепилась в меня как репей, она телесна, осязаема, как полосатая арестантская роба, изобличающая во мне воровку, а под робой прячется злое сердце, которое ворует все, что получает от тех, кого эта воровка любит, все, вплоть до мельчайшего жеста. Ибо разве не было похоже то, что я только сейчас думала, попыткой украсть у него ребенка? Я тяжело вздыхаю. Что такое? — спрашивает он нежно, и я быстро отвечаю: ничего, ибо я не смогу связно рассказать ему, что картины, крутящиеся у меня в голове, картины из толстого фотоальбома моего будущего, на них ничего, даже отдаленно похожего на семью, в том виде, в каком их изображают на рекламных плакатах сберегательных касс. Нет, я не могу представить себе ситуацию, когда мы вдвоем стоим, умильно склонившись над крошечным лысым младенцем, или нежимся под деревьями на красно-синем одеяле, устроив пикник в выходной день, я вижу себя только одну, с детской коляской, в платке, под дождем в парке, у меня потерянный взгляд, как у беглянки. Нет, даже ребенок не сможет превратить унижение в победу, это будут лишь шантаж и вымогательство.

Внезапно он резко выпрямляется, перебрасывает ноги через край кровати и, тяжко ступая, на ощупь идет в туалет, потом раздается потрескивающий шелест — струя его мочи бьет в унитаз; он всегда мочится, не закрывая дверь, словно желая показать, что у него нет от меня никаких тайн. Значит, у меня есть две-три минуты времени, и я принимаюсь лихорадочно обнюхивать свои руки и ноги, чтобы ощутить его запах. Он резок и напоминает «Маги», но улетучивается намного быстрее, чем любой другой из знакомых мне ароматов, он чувствуется всего пару секунд, не больше. Так же как глаза привыкают к темноте, нос быстро приспосабливается к этому запаху, поэтому нюхать надо сразу, не откладывая. Уже во время предыдущей нашей встречи я должна была бы понять, что его запах не дотягивает до утра. Но на этот раз все обстоит еще хуже, я почти ничего не чувствую, по крайней мере, не пахнет даже простыня, так как он весьма опрятно впрыснул свою семенную жидкость только в меня, не потеряв ни капли. Значит, думаю я, весь его запах остался во мне. Эта мысль сначала меня радует, я поглаживаю себя, провожу рукой между ног, потом обнюхиваю ладонь, но и здесь у меня нет полной уверенности, так как там наши запахи перемешались. До меня вдруг доходит, что и в этом деле все обстоит так же, как и с другими вещами, связанными с ним, все они присутствуют только во мне, снаружи они не существуют, и я не вполне уверена, что в действительности просто не обманываю саму себя. Чтобы разубедить себя, я встаю на четвереньки и принимаюсь, уткнувшись носом в простыню, ползать по растрепанной кровати. Я прижимаю лицо к подушке, но она вообще ничем не пахнет, если не считать стирального порошка, и в этот момент, стоя на всех четырех, я вижу его в дверном проеме. Он тупо смотрит на меня. Занимаешься гимнастикой? — спрашивает он, нет, отвечаю я, просто потеряла сережку, правда, на мне не было никакой сережки, и, к великому сожалению, мне приходится лгать, ибо, в противоположность ему, у меня-то как раз есть тайны. Но отговорка была выбрана неудачно, ибо он, как и все мужчины, любит решать мелкие житейские проблемы. Он тотчас подползает ко мне на животе и сквозь взбитое одеяло невнятно говорит: какого цвета, большое или маленькое, клипса это или настоящая серьга? Я сразу осознаю, что он большой специалист по украшениям и что у его жены проколоты мочки ушей. Я отвечаю: маленькая жемчужная серьга, и вижу, как он быстро поворачивается ко мне своим белым задом. Это не важно, говорю я, мне не хочется тратить на эту ерунду драгоценное время нашей встречи, его и так слишком мало, но он упрямо ползет под кровать, но все это отнюдь не выглядит так, как будто он хочет привести в порядок наши запутанные дела. Мне не остается ничего другого, как незаметно извлечь из шкатулки на ночном столике искомый предмет и поднять его над головой; я нашла!

Ах, разочарованно произносит он, конечно, он очень хотел бы сам найти сережку, но зато теперь он успокаивается и даже кладет голову мне на живот. Можно я выкурю сигарету? — спрашивает он, я киваю, и хотя сама я не курю, но в таких случаях я делаю затяжку-другую его сигаретой, это ритуал, такой же как тот факт, что я спрашиваю его, в какой стадии находится его развод с женой.

Этот развод длится уже полгода, и мне, как и прежде, очень трудно себе это представить, ибо они продолжают жить вместе, и он всегда спешит домой, чтобы не наносить ей еще большую обиду. Но, как он мне это преподнес, речь скорее идет о каком-то внутреннем, не видимом извне разводе. Все же ему намного легче рассказывать о нем, и он утверждает, что дела движутся. В обозримом будущем он будет говорить со мной не о жене, а обо мне, то есть о нас. В ответ я сообщаю ему, что в моей жизни существует Тимо, который якобы только и ждет, когда мы с ним окончательно разойдемся, так как отношения наши вконец разладились, но эта материя не особенно интересует Симона.

Как у тебя дела с женой? — спрашиваю я, ибо ее имя — Гизела — никогда между нами официально не упоминается, я вообще знаю его только из телефонного справочника.

Ах, вздыхает он, и у меня напрягается каждый мускул в безумной надежде, что на этот раз дело сдвинулось с мертвой точки.

Я не могу представить себе жизнь без нее, произносит он.

К сожалению, я не могу расценить это иначе, чем отступление. В конце концов, три недели назад он же говорил, что бракоразводный процесс продвигается, что он ищет квартиру, что это будет самое разумное, так как, несмотря на то что жена до сих пор сильно к нему привязана, для него это мотивация, так как он сможет чаще видеться со мной. И вот вам. Я не могу представить себе жизнь без нее. Чудо, что за фраза. Я чувствую себя так, словно меня из ведра окатили ледяной водой. Но потом я вижу, каким несчастным взглядом смотрит он на стену, и мое страдание с быстротой молнии превращается в сострадание. Но ведь все так и есть, вы вместе. Нет, озабоченно отвечает он, так больше не будет, а я думаю: надо надеяться. Но то, что я говорю, звучит совершенно иначе, потом ты когда-нибудь поймешь и осознаешь, что так было к лучшему, что на свете существуют и другие женщины. Лежа, я поднимаю руку, жест абсолютно бессмысленный, но так я могу рассматривать собственную кисть как некий посторонний предмет. Нет, конечно, я не могу ожидать, что в своих мыслях о новой партнерше он обязательно остановится на мне только потому, что я изредка, по видимости, совершенно случайно оказываюсь то рядом с ним, то на нем, то под ним. Я смотрю на свою руку — узкую и загорелую — и не нахожу никаких причин, мешающих ему принять меня во внимание, тем не менее я чувствую себя дискриминированной, словно представительница какой-то редкостной и странной расы.

Возможно, вы сумеете вывести свои отношения на какой-то иной уровень, мудро поучаю я, такие отношения обычно длятся дольше, чем так называемая любовь, но он снова отрицательно качает головой; при этом он выглядит жалко, как пятиклассник, получающий внушение, нет, я уже ей не особенно нужен, и мне думается, что наш разговор или, лучше сказать, моя консультация достигает глубин, и, чтобы окончательно его добить, я могла бы сказать, ты нужен мне, ты очень мне нужен, я могу тебе помочь, но я вовремя прикусываю язык. Это выглядело бы так, будто я намеренно желаю сделать для него более ценной отнятую любовь к его подруге и одновременно предложить саму себя, то есть то, в чем он, может быть, и не нуждается, правда, такое ускорение ничему и не вредит.

Нет, говорит он, я влюбился в другую.

Я слышу эти слова. Сердце совершает сумасшедший кульбит, может быть, еще несколько, кто знает. Одновременно в голове у меня начинается невообразимый треск, нет, это невероятно, я готова вцепиться в него, покрывать ненасытными поцелуями, снова и снова спать с ним — сегодня он останется у меня на ночь. Я тоже влюблена. Говорю я грубым, внезапно севшим голосом, но он как-то странно на меня смотрит и говорит, ах да, и с отсутствующим взглядом сообщает, что речь идет об Ангелике, так уж звезды встали.

Ангелика? — спрашиваю я, этого не может быть, нет, нет, это попросту невозможно.

Да, вздыхает он, мы знакомы уже две недели.

Ну что ж, говорю я и встаю, это не очень долго. Сейчас я уже ничего не могу, мне ничего не нужно, я ничего не хочу, мне надо удержать фасон, но больше всего мне надо, чтобы он ушел, и он, словно прочитав мои мысли, со вздохом говорит, мне, пожалуй, пора.

Я не хочу видеть, как он одевается, я ухожу в ванную, где принимаюсь остекленевшим взором разглядывать себя в зеркале. Все в порядке, да, так и есть, все в порядке. Конец. Все. Хватит. Он застегивает ботинки, когда звонит телефон. Телефон, дружелюбно говорит он, ты не хочешь — но я уже не слышу его, голая, я бегу к телефону, хватаю трубку и делаю нетерпеливый жест в сторону входной двери — уходи прочь. Так я пошел, не слишком уверенно говорит он, коротко целует меня в губы, ну, всего хорошего, и еще до того, как он закрывает за собой дверь, я кричу в трубку, Тимо, это ты, говори, и, так как в трубке на неуловимое мгновение повисает молчание, меня охватывает дикий, панический страх, что все не так, что это не Тимо, что Наташа, эта глупая, взбалмошная девчонка, беспощадно наказа на за свою глупость, что князь Андрей, и без того отмеченный жизнью, получил на войне тяжкую рану; на одре болезни он слабым голосом прощает ее, ему не суждено поправиться, и Наташа без конца плачет, и, охваченная самыми дурными предчувствиями, я смиренно спрашиваю, Тимо, ты меня слышишь, у тебя все хорошо, я испытываю невероятное облегчение, когда на противоположном конце провода раздается какой-то звук, и он говорит, да, логично, мы же договорились, что созвонимся, и он выполняет обещание, звонит, этот звонок надежен и неотвратим, как восход солнца. Я разочарована только в первую секунду, потом я спрашиваю, можно я сегодня приеду к тебе и переночую? — и в ответ на мою душу проливается бальзам, дружеский голос говорит, так в чем же дело, я думал, тебе просто хочется пару вечеров побыть одной, но конечно же ты можешь переночевать у меня, я говорю, просто настало время съезжаться и жить вместе, бери такси и приезжай.

ЛИЗА И НЕБЕСНОЕ ТЕЛО

Когда я выхожу из книжного магазина, то, вопреки обыкновению, несу не пластиковый пакет в руке, а держу в голове рассказанную мне Лизой Краусс историю. Это произошло совершенно случайно, так как на улице крупными печальными каплями падал на землю дождь, Лиза все время ощупывала свою чашку, а глаза у нее были как у кролика, с которым некто произвел весьма странный и редкостный эксперимент. Н-да, сказала она, прежде чем я покинула магазин, поди, не всегда удается легко отделаться, да? Я кивнула, хотя меня не покидало подозрение, что она что-то спутала, перепутала секс с жестокостью, подчинение с любовью, а любовь с капитуляцией, но ладно, в конце концов, и в этом тоже можно видеть что-то позитивное — несмотря на то что сама она не желала страдать, она просила о мире и покое, так вот. Ну что ж, мне пора идти, сказала я, одарив долгой прощальной улыбкой нашу короткую дружбу, и пошла к двери. Только теперь, когда я, собственно, уже подхожу к дому, я замечаю, какое сильное впечатление она на меня произвела своим непритязательным рассказом о невероятных переживаниях; я замечаю также, что не могу в мыслях отделаться от нее, как будто мне довелось сквозь зрачки ее светло-голубых глаз заглянуть в черный колодец ее души и увидеть там ужасающие вещи, разглядеть обстоятельства, имевшие какое-то отношение и ко мне, и я решила не садиться в трамвай, а идти домой пешком и притом обойти квартал, о котором она мне поведала. Гауптвахта, Конский рынок, Верхняя Кайзерштрассе. Я иду быстро, словно что-то ищу или кого-то преследую, прохожу мимо хозяйственных лавок и первых баров. Двое детишек играют в луже, и я нахожу, что, в общем, здесь неожиданно все оказывается довольно мирным, словно люди и вещи могут легко заключать между собой дружбу. Но ведь уже семь часов вечера, а особенное оживление еще не наступило. Монотонная смесь восточной музыки и попсы ловит в сеть мою раннюю усталость, из будки, где жарят кебаб, доносится острый дух подгоревшего мяса, мешающийся с вонью мочи и едким ароматом чистящих средств. Как можно представить себе Лизу, шедшую здесь две недели назад? Я закрываю глаза, наступает ночь, улицу пунктирами освещает розовая и лиловая световая реклама. Контуры упрямо расплываются, я пытаюсь из разрозненных кусочков собрать образ Лизы, идущей по этой улице, вокруг мерцает и мигает, образ не становится резче, у меня в ушах звучит ее писклявый голос, они просто меня достали, я хочу сказать, одними своими взглядами, храбрая маленькая Лиза, как ребенку, детали видятся ей громадными и устрашающими. Она игнорирует ухмылки разных субъектов, особенно же грязно щерится какой-то усатый толстяк, стоящий у входа в бар, на вывеске которого изображена гологрудая русалка, и демонстративно рассматривает стоящие напротив жилые дома, некогда чистые и белые, а теперь потемневшие и грязные, особенно внизу — они стоят, словно гнилые зубы. Публичные дома, закусочные, ночные кабачки. Рядом с Лизой черепашьим шагом тащится большой «комби», двое мужчин высовывают из окон свои темноволосые головы и окидывают ее с головы до ног оценивающими взглядами. Она тянет вниз короткую, открывающую живот футболку с клубничным узором, на мне было что-то слишком короткое, слишком пестрое — с фруктовым узором, рассказала она, так вот. Дождь водяной пеленой окутал маленький книжный магазин, и Лиза, одетая в свое привычное старое платье, виновато улыбается. Там, в привокзальном квартале Франкфурта она в тот момент даже испытывала благодарность судьбе, она была благодарна за свои тусклые, как у мышки, темно-русые волосы, за ножки, которые, словно две бледные палочки, торчали из-под юбки, она тогда испытала невероятное облегчение, потому что те типы в машине скоро потеряли к ней всякий интерес и отвернулись, как от наскучившей стенки, но потом она устыдилась, так как ей стало ясно, что шансы понравиться Сёрену у нее не особенно велики. «Комби» неожиданно и непонятно зачем ускорился — только для того, чтобы тут же затормозить перед забитым стоящими машинами перекрестком и присоединиться к изматывающему нервы непрерывному вою клаксонов, который Лиза воспринимала как предостерегающий сигнал. Она знает этот район по детективным фильмам, в которых ревностные комиссары со своими привлекательными помощниками расследуют преступления торговцев наркотиками и сутенеров и допрашивают в освещенных красными фонарями клубах женщин, у которых с лиц кусками отваливается косметика, а груди выглядят так, словно они вот-вот выскочат из бюстгальтеров, чтобы признаться и покаяться, Лиза все же не ожидала, что поход в этот квартал окажется таким неприятным. Н-да. Хорошо еще, что для успокоения души она взяла с собой маленький пистолет, который ей купила мать, когда узнала, что на свою первую книготорговую конференцию Лиза поедет в опасную Польшу — одна и на автомобиле. Лиза радуется, время от времени ощупывая в сумочке холодный продолговатый металлический предмет, и говорит себе, по крайней мере, теоретически я могу защититься.

Договорившись с Сёреном о встрече, она не знала, где находится «XXL», в каком районе; где мы встретимся, спросил он, давай в «Кафе Комма», ага, ты не знаешь, где это, ну тогда в «Чистой радости жизни», тоже не знаешь, и, когда он сказал «XXL», она крикнула, что знает, просто чтобы не выглядеть дурой, и только потом ей пришло в голову, что речь идет о какой-то лавке в привокзальном квартале, по сведениям коллег в книжном магазине, это заведение расположено там, а где именно, Лиза узнает из «Желтых страниц».



Когда я прохожу возле китайской закусочной, Лиза — в моем воображении — идет рядом, опустив голову при виде группы мужчин, болтающих со швейцаром, мужчины одеты в пестрые рубашки, один держит в руке банку пива. Пока я у прилавка заказываю у угрюмой азиатки с кислой, неприветливой физиономией чай, Лиза стоит на улице, где видит странную прохожую, о которой она рассказывала мне с враждебностью и одновременно с плохо скрытым восхищением, представь себе женщину, сверху и снизу обрамленную фиолетовым цветом, наверное, она купила свои туфельки на шпильках под цвет волос или, наоборот, выкрасила волосы под цвет любимых туфель. Лиза видит, как фиолетовый цвет ремешка над пяткой переходит в желтоватый оттенок раздавленного ломтика жареного картофеля, раздавленного в промежутке между подошвой женщины и стелькой туфельки, но женщина замечает эту картофелину не больше, чем корова чувствует севшую ей на спину муху. Когда я медленно делаю первый глоток горького чая, Лиза сворачивает за угол и едва не натыкается на молодого человека в драной джинсовой куртке, парень так худ, что на лице его четко обозначаются скулы. Руки его растопырены и напоминают полураскрытый зонтик, они приподняты в стороны, как будто молодой человек хочет взлететь. Глаза широко раскрыты, отчего на лице, словно приклеенное, сияет выражение полного счастья. Лиза потрясенно смотрит на него, он так напоминает ей изображение Иисуса Христа на открытке, которую она когда-то в детстве хранила в Библии и рассматривала в церкви во время самых скучных проповедей, ей даже показалось, что здесь, на ночной улице привокзального квартала, она вдруг ощутила запах ладана, как тогда, в церкви, во время Рождества. Но молодой человек, почти ребенок, смотрит куда-то мимо нее. Широко раскрытыми глазами он смотрит в черное небо. Взгляд его блуждает по стеллажам его внутреннего музея, и Лизе приходят на ум плафоны церкви, может быть, и он видит нечто подобное. Эта мысль навевает на нее торжественность и серьезность, она не может отвести взор от этой небесной молитвы, она воспринимает ее как знак того, что этот день встречи с незнакомым Сёреном принесет что-то особенное и необычное. Она снова вспоминает о коротком разговоре с ним, как это, однако, было хорошо, я давно этого хотела и вот наконец набралась мужества дать объявление в городском журнале, потому что она после этого получила от него и от других ответы на свое объявление с номером шифра. Было очень нелегко сформулировать текст, она хотела, чтобы ее слова звучали честно, но в то же время и немного загадочно, чтобы осталось место для игры воображения. После долгих раздумий из почти тридцати строк первоначального текста она оставила очень немного, теперь в объявлении значилось, ищу мужчину для интенсивных отношений, это звучало таинственно и не так, как намеки на замужество, было бы просто глупо с самого начала заводить разговор о таких вещах.



Только для того, чтобы позлить угрюмую азиатку, я заказываю еще чашку чаю. Она докуривает сигарету и дочитывает газетную статью, прежде чем поднимается с места. Я мысленно задаю себе вопрос: нет ли и в этой газете объявлений, и, может быть, азиатка понимает их тайный смысл лучше, чем Лиза, которой следовало бы лучше усвоить код, прежде чем подавать словесный сигнал. Может быть, она была слишком застенчива, чтобы писать такое, но просто забыла об этом? Парней, ответивших на объявление, звали Петер, или Юрген, или Удо, или Тим, а их письма были так милы, что мне было трудно принять решение, кого предпочесть. Лиза нашла восхитительным, что, оказывается, познакомиться так легко. Она была довольна и счастлива, когда в тот вечер, завернувшись в клетчатый красно-желтый плед, включила телевизор, чтобы посмотреть художественный фильм в четверть девятого. Она внимательно смотрела, как ужинают главные герои — естественно, ужин, как и в большинстве случаев, состоял из порезанных на треугольники сырных тостов с гарниром из нарезанных кружками помидоров, присыпанных солью, кристаллы которой сверкали в электрическом свете. Ей было приятно смотреть на красивые лица актеров, запоминая умные фразы типа: границы твоего мира совпадают с границами твоих фантазий; или: человека ненавидят за то зло, которое ему причинили. Фильм был о медицинской сестре с ангельским личиком, она случайно сталкивается с весьма странным убийством в больнице, и все следы ведут к обожаемому ею доктору. То, что Лиза ответила на письмо родившегося в Киле Сёрена, тоже оказалось знаковым, позже она, случайно переключив канал, посмотрела замечательный документальный фильм о Балтийском море «И вечно возвращаются приливы». Это был знак судьбы, пропустить который она не имела права ни в коем случае.

Я покончила со второй чашкой — вода буквально переполняла меня — и поблагодарила азиатку, отчего на ее усталом лице появилась слабая улыбка. Лиза в это время добралась до дискотеки, и вот она стоит у входа в «XXL», облитая с ног до головы светом неонового щита с названием, рядом кого-то ждет пара молодых людей, от скуки переминающихся с ноги на ногу; похоже, они ждали третьего. Лиза взглянула на часы и убедилась, что проявила сверхпунктуальность. Обычно дома она без десяти одиннадцать постепенно готовится ко сну, но сегодня спать ей совершенно не хочется. Она входит в зал дискотеки вслед за каким-то парнем с бритым, идеально яйцеобразным черепом. Интересно, Сёрен уже внутри, спрашивает себя Лиза. Глупо, что они не договорились о конкретном месте встречи, но, может быть, для узнавания хватит и маленькой фотографии, да и потом она же сказала ему, что будет одета в футболку с клубничным узором. Лиза нерешительно топчется у входа, раздумывая, не войти ли ей внутрь, как вдруг получает от какой-то молодой женщины с блестящими большими глазами ощутимый тычок костлявым локтем в бок — но вместо того, чтобы извиниться, она, хихикая, спрашивает Лизу, что, ты тоже не хочешь сегодня спать, хватает ее за руку своими холодными сухими пальцами и тянет ко входу. Выходило так, будто она прочитала тайные мысли Лизы, будто она знала, что Лиза не желает больше быть одна, Лиза вдруг вспоминает комичного Иисуса, глядя на тесно облегающие штаны девушки, и вдруг находит, что экстравагантный узор чуть-чуть полнит ее слишком тонкие ноги. Она улыбается незнакомке, ее вздернутому носику, блестящим розовым губкам, пустым голубеньким глазкам, всему этому фарфоровому чайному блюдечку. Сейчас Лиза непоколебимо верит в свою удачную будущность, она просто знает, что томительной скуке бытия приходит конец и следующий год жизни явит ей всю полноту небывалых возможностей. Она протягивает швейцару банкнот, и он с размаху ставит штемпель на тыльные стороны ладоней — Лизы и женщины-змеи. Прежде чем Лиза успевает сказать, что вовсе не собиралась платить за двоих, новая знакомая исчезает, как по мановению волшебной палочки. Лиза, правда, видит, как зад рептилии исчезает за металлической дверью с портретом леди Ди, долженствующим обозначать дамский туалет — рядом такая же дверь, на которой красуется учитель верховой езды. Лиза с трудом подавляет желание последовать за нахальной дамочкой, но сдерживается, ведь Сёрен, наверное, уже ждет. Она входит в зал дискотеки, находит его прекрасным, обходит по стенке залитый мягким оранжевым светом танцевальный зал и направляется к стойке бара. Она смотрит на немногочисленных посетителей и думает, что это, вероятно, хорошо, что здесь почти пусто. Она хорошо запомнила не очень четкое фото, но Сёрена не видно, и Лиза после недолгого колебания решает, что не пойдет обратно на улицу — лучше она займет место здесь.

Она усаживается весьма экстравагантно, так, чтобы сразу броситься в глаза, набравшись духу, она заставляет себя не задвигать свою табуретку слишком сильно в угол — чтобы Сёрен, войдя, сразу ее увидел. Парень с бритой головой, за которым она вошла в зал, уже сидит за стойкой и, по-видимому, отлично себя чувствует, к нему приникла всем телом девушка с длинными рыжими волосами, которую он облапил обеими руками вокруг живота, сразу под грудями, а обе головы — бритая и косматая — так широко улыбаются, что кажется, будто улыбка, переползая с одного лица на другое, связывает их тела, словно пояс.

Лиза делает знак толстой женщине за стойкой — глаза барменши густо обведены черной тушью, а губы выкрашены черной помадой. Женщина, кажется, не видит Лизу, хотя смотрит на нее в упор, только после того, как Лиза неловко окликает ее, алло, я могу сделать заказ, женщина подходит к ней и говорит, естественно. Все левое плечо барменши покрыто замысловатой татуировкой — смесью каких-то символов, букв и животных. Лиза не может удержаться и принимается во все глаза разглядывать этот диковинный узор, она смотрит до тех пор, пока женщина не теряет терпение и спрашивает: и что? Лиза заказывает сект, от которого жажда начинает мучить ее еще сильнее. Она пьет, а барменша отходит от стойки, и Лиза видит, что у нее широкая, как запертая дверь, спина.

Заведение постепенно начинает заполняться народом. Самые красивые девушки начинают танцевать, Лиза видит отблески света на их бронзовых руках и ногах, она непроизвольно смотрит на себя и с раздражением думает: отчего она не сходила в солярий? Но Сёрен, как уроженец Северной Германии, наверное, привык к белокожим женщинам, а привычка — это Лиза знает по себе — самый сильный магнит. Эта мысль приводит ее в хорошее настроение, она ни в коем случае не хочет портить предвкушение радости, и, кроме того, когда он по телефону настаивал на таком позднем часе встречи, разве не звучала в его голосе неодолимая настойчивость, но это значит, что ему позарез нужна подруга, нужна именно сейчас, и это было бы прекрасно, чудесно, потому что и ей позарез, до крайности нужен кто-то, с кем она могла бы проводить вечера, чтобы говорить с ним о событиях минувшего дня, и может быть, мне посчастливилось бы изобрести пару поводов и поверить в то, что все обязательно сбудется, если я выскажу это вслух.

Во время учебы, когда Лиза еще жила дома, она не могла пожаловаться на одиночество, хотя родители подчас раздражали и нервировали ее, но теперь, когда она вот уже семь недель живет в маленькой квартирке на Адлерфлихтплац, ей пришлось вплотную столкнуться с одиночеством и понять, наконец, что это такое. Правда, она все время повторяет, уговаривая себя, что в родительском доме тоже было не так уж и здорово. В пошивочное ателье матери Лизы частенько захаживали родители или тетки ее бывших одноклассников, которые все занимались какими-то крайне интересными вещами. Толстый Александр Беккер, например, стал инструктором по подводному плаванию в Таиланде и плещется сейчас в тех же водах, где снимали фильмы о Джеймсе Бонде. Фелицитас Даут, которая уже в двенадцать лет носила шестимесячную завивку, изучает конструирование мебели в Лондоне, Пит месяцами путешествует по пустыням, а Катарина вышла замуж за известного генетика. Из всех этих сведений Лиза могла сделать только один вывод: жизнь идет где-то в другом месте; переезд потребовал от нее немалого мужества, но в городе все могло измениться. Но перемены все не наступали и не наступали, и тогда она дала объявление. Это признак смелости, а мир покоряется смелым. Она снова ищет глазами Сёрена, но никто из посетителей даже отдаленно не похож на мужчину с фотографии, никто не отвечает на ищущий взгляд Лизы.



Я расплатилась за выпивку. Между прочим, я уже сменила два бара и нацелилась идти в следующий. На улице стало многолюднее, и мне нравится бродить здесь, так же как мне нравится, что я хожу здесь, в отличие от Лизы, без всякой определенной цели. Я научилась одеваться совершенно определенным образом, для вящей уверенности в себе красить губы в определенные цвета — красный, оранжевый или розовый, слушать музыку, в зависимости от моды, танцевать под эту музыку, танцевать, даже если в этот момент на танцевальной площадке пусто, танцевать, даже если на меня все смотрят — иногда я даже получаю от этого неизъяснимое удовольствие, — особенно когда мне удается без остатка раствориться в звучащем ритме. В эти моменты мое тело перестает принадлежать мне, подчиняясь лишь воле какого-то неизвестного бога. Я знала многих мужчин, и именно потому, что когда-то, очень давно, я была такой же романтичной, как Лиза, я бы пожелала ей потерять девственность по-другому, в такой вечер, когда она чувствует себя красавицей, в своей квартире, с человеком, который был бы с ней внимателен и нежен, который бы знал не только злачные места и мог бы ласкать и целовать ее до и после этого.



Но до сих пор в своей жизни Лиза была влюблена всего дважды, один раз до окончания школы и один раз после. И оба раза, от начала до конца, это была несчастная любовь. Я спрашивала ее о любовном опыте, и она рассказала мне обе эти печальные истории, случившиеся так давно, что она рассказывала о них подробно, как о ранах, которые давно зажили и затянулись. Все началось заново, с чистого листа. Из-за Ганзи, которого, собственно, звали Ганс-Гюнтер, она каждый день после школы ходила в спортивное объединение «Шварц-Вайс», на теннисный корт, где тренировался Ганзи, одетый в белые шорты и белые носки. Чтобы эти посещения не очень бросались ему в глаза, она попросила родителей купить ей абонемент на занятия теннисом, но мать в ответ обхватила ее руку своими толстыми сильными пальцами и дружески спросила, какими мускулами ее дочь собирается играть? Но дело, конечно, было не в мускулах, а в деньгах. Тогда Лизе пришла в голову замечательная идея, она распустила слух, что раньше тоже играла в теннис, но потом из-за какой-то таинственной травмы ей пришлось бросить игру. Она выучила правила и имена знаменитых игроков, но все было напрасно, как сказала сама Лиза, вся история зависла на одном месте, Ганзи вел себя как зверь, которого никак не удавалось выманить из логова, Лиза разговаривала не с Ганзи, а только с его матерью, которая частенько сиживала возле ограды корта с бокалом белого вина в руке. Единственным, кто обратил тогда на нее внимание, оказался кельнер теннисного бара, похожий на личинку, белесый и толстый Ральф Бузельфинк, большие уши которого упрямо торчали из головы, невзирая на ветер, как листья искусственного дерева. Но и Лиза заметила, что Ральф всегда был рядом во время спортивных праздников или турниров, в которых участвовала команда Ганзи. Поэтому в разговорах то и дело всплывало его имя, а это уже было лучше, чем ничего. Когда же он угрожающе сказал, что ему становится с ней скучно, она стала заниматься с ним сексом, и это заключалось в том, что она становилась перед ним на колени, а он вставлял ей в рот свой член и держал его там до тех пор, пока густая жижа не оказывалась во рту Лизы. Ральф хорошо питался белковыми смесями и витаминными препаратами — поэтому жижа противно отдавала скипидаром, и Лизе потом приходилось целый день каждые две минуты полоскать рот. Потом Ральф, как бы невзначай, сказал, что у Ганзи есть подруга и что после окончания школы они собираются вместе уехать в город, тогда она перестала с ним встречаться и вообще перестала ходить на теннисные корты. Она стерла место этого долгого паломничества со своей карты.

Ее спокойное существование продолжалось несколько месяцев, до того дня, когда ее мир опять немного расширил свои горизонты. На семинаре по книжной торговле в Польше она познакомилась с Клаусом. Несмотря на то что он был женат, она четыре вечера подряд открывала ему дверь своего гостиничного номера, он показал ей, как надо брать руками его член, чтобы он сначала становился большим, а потом снова маленьким. Но он не спал с ней, как положено, может быть, из-за того, предположила Лиза, что это было бы супружеской изменой; может быть, поддакнула я, и, когда я спросила, действительно ли он, выражаясь будто младенческим лепетом, говорил «сначала станет большим, а потом снова маленьким», Лиза ответила да.



Без четверти двенадцать наконец явился Сёрен. Лиза узнала его по свободной белой рубашке, которая проплыла через зал целенаправленно, как одна из парусных лодок на Балтийском море, которые Лиза видела в документальном фильме. Выглядел он не особенно красиво — может быть, потому, что его ноги казались слишком короткими по сравнению с туловищем, но этот изъян с лихвой искупался просто брызжущей из него энергией. Пусть так, Лиза заранее решила ни в коем случае не разочаровываться, даже если он окажется круглым, как шар, или очень маленького роста, но не случилось ни того ни другого. Он сразу узнал ее, его светло-голубые глаза впиваются в грудь Лизы под футболкой с клубничным узором, и он улыбается ей улыбкой, которая действует на Лизу, как освежающий морской бриз. Какая здесь жара, говорит он, не спросив даже, действительно ли она — Лиза. Он выглядит так свежо и спортивно в своей просторной хлопковой одежде, трепещущей вокруг его тела, как играющий парус, что она не может поверить, что ему действительно жарко. Он молниеносно садится на табуретку у стойки, и впечатление несоответствия верхней и нижней половины его тела мгновенно исчезает. Он так привлекателен и симпатичен, что Лиза сразу прощает ему опоздание. Вместо того чтобы сделать ему замечание, она дрожащим голосом, глядя на его ухмылку, говорит, стало быть, я — Лиза, ее раздражает, что он ничего не говорит в ответ, лишь продолжает окидывать ее оценивающим взглядом сверху вниз и снизу вверх, словно он задумал ее купить, но сомневается, стоит ли вкладывать в нее деньги. Лиза нашла бы это допустимым, если бы он при этом хоть что-нибудь говорил, но, с другой стороны, ей и самой ничего подходящего не приходило в голову, и поэтому она радуется, когда подходит официантка, которая на этот раз широко улыбается, наверное, из-за щедрых чаевых, уже полученных от Лизы. Пока им несут выпивку, он продолжает просто смотреть на нее, и от этого она весьма странно себя чувствует. Она ждала, что в его глазах вот-вот мелькнет разочарование, но его взгляд добродушно скользил по Лизе, ничем не выдавая истинного отношения. От охватившей ее нервозности Лиза залпом выпивает свой бокал, Сёрен довольно присвистывает и жестом заказывает еще. Я живу в Борнгейме, говорит она, и он без всякого интереса отвечает: да, ты говорила мне об этом по телефону, но я знаю, что это не так, так она говорила мне, я не говорила ему об этом, но она ничего не говорит Сёрену и выпивает второй бокал, выпивка хорошо помогает от нервозности, стены дискотеки начинают мерно дышать, колеблясь в такт дыханию, пространство расширяется и вновь сжимается, словно заработал гигантский насос.

Объявления о знакомстве — это самое лучшее, неожиданно произносит Сёрен, он заканчивает фразу и с сильным стуком ставит бокал на стойку, а Лиза думает: лучше, чем что? Она подозревает, что неверно поняла его из-за музыки, которая становится все громче и громче, но, к счастью, он продолжает свою мысль — он рычит ее прямо в лицо сконфуженной Лизы, это так просто и необременительно, знаешь ли, я ненавижу попусту тратить время. Лиза не знает, должно ли понравиться ей это замечание, она находит эту точку зрения интересной, ибо она никогда не рассматривала так любовь с первого взгляда: как средство экономии времени. Она сминает пустую сигаретную пачку, кем-то оставленную на стойке, и размышляет. Если он, действительно, терпеть не может зря тратить время, но продолжает сидеть рядом с ней, то это может означать только одно: то, что она — это кажется ей чудовищной фантастикой, но вполне логичной — ему нравится. Кто ты по профессии, кричит она, и ее высокий голос, перекрывая грохот музыки, эхом отражается от мощных стен и возвращается обратно, но он в ответ лишь покачивает головой — вероятно, он все же не понял вопрос — и зажимает сигарету белыми плитами своих мощных зубов. Она повторяет вопрос, тогда он наклоняется вперед и почти касается губами ее уха, и она явственно чувствует запах никотина в его дыхании, запах, смешанный со сладковатым ароматом крема после бритья и слабым запахом пота, эта смесь приводит ее в такое замешательство, что она не вполне поняла, что он сказал, кажется, что-то связанное с компьютерами. Ах, как это интересно, говорит она, но он лишь смеется, и в смехе его звучат потаенные презрительные нотки, и говорит, ну-ну, и она думает, что он такой высокий специалист, что едва ли сможет объяснить ей, чем он занимается, что разговор с ничего не смыслящим любителем не доставит ему никакого удовольствия, и оба эти утверждения равно справедливы. В конце концов, он откликнулся на объявление, чтобы занять свое свободное время. Он снова тянется губами к ее уху, ты расслабилась? — спрашивает он. Пока нет, но надеюсь; он смеется, отпивает еще глоток и снова принимается ее рассматривать, на этот раз слегка прищурив глаза. Да, тотчас произносит Лиза, и, говоря «да», она чувствует, что это правда, она действительно расслабилась. Это правильный ответ, он удовлетворенно кивает и задает следующий вопрос: есть ли у тебя фантазии? Лиза воодушевляется, он интересуется ее характером, и эта видимая бессмысленная бессвязность разговора вызвана только его неуверенностью; руки ее дрожат, когда она отвечает, да, фантазии, да, у меня есть фантазии, она повторяет это слово, как заклинание, она спрашивает себя, как могло так случиться, что та ситуация, которую она воображала в самых своих смелых грезах, могла сложиться так легко и так прекрасно сама собой. Она допивает свой бокал, говорить становится легче, да, фантазии, снова козыряет она и замечает, что все это так, все хорошо и правильно, хотя никто еще ни разу не говорил о ней что-то подобное. Но теперь ее характер открылся широко-широко, как двери величественного замка, в котором ее достоинства стали главным украшением убранства, достоинства, о которых до появления Сёрена она и не догадывалась, нет, не догадывалась, и должен был прийти некто, чтобы взять на себя роль вожатого: вот, дамы и господа, Лиза — это ее живот, здесь сердце, именно в нем обитает ее пристрастие к детективам по понедельникам на первом, а вот это — большое, пестрое и похожее на облако — это, дамы и господа, ее великая фантазия.

Для нее было очень важно передать мне этот разговор целиком, фразу за фразой, при этом она морщила лоб, словно сдавала очень сложный и ответственный экзамен. Между тем я поняла, что только таким путем она — как ей казалось — могла оправдаться за продолжение того вечера. Она продолжала искать недоразумение, лежавшее в основании всего происшествия. Действительно, я очень хорошо могла себе представить, что она восприняла его молчание за добрый знак, в конце концов, северные немцы вообще предпочитают молчать, я явственно видела, как она, словно зачарованная, смотрит, как Сёрен то и дело отпивает из своего наполненного лимонно-желтой жидкостью бокала, как он в балетном ритме проводит по стойке пальцами, правда, только затем, чтобы взять сине-белую бумажную салфетку, поднести ее к своим красным мокрым губам и промокнуть их. Лиза не в силах оторвать взгляд от этого представления, а потом вдруг он перехватывает ее зачарованный взгляд и держит, словно жонглируя им, как мячиком, он улыбается, пойдем, я покажу тебе мою квартиру, и Лиза идет с ним, ведь во всех фильмах мужчины поступают так прямолинейно и решительно, разве нет?

При каждом шаге она словно погружается в податливую вату, не чувствуя земли. Лиза смотрит вниз, на свои ноги, в неоновом свете вывески бара они стали розовыми, как перепончатые лапки фламинго, она хихикает и, пользуясь этим предлогом, на мгновение всем телом приникает к Сёрену. Они идут, то и дело останавливаясь. Вокруг царит непроглядный мрак. Все забегаловки похожи одна на другую как две капли воды. Район вокзала за то время, что они просидели в дискотеке, разросся до масштабов самостоятельного города, стал Молохом, не имеющим никакого разумного плана. Лиза чувствует себя словно в комнате с зеркальными стенами, ибо все вокруг выглядит так, будто фасады баров и клубов бесконечно повторяют друг друга. Ее бы нисколько не удивило, если бы Сёрен, да и она сама пару раз встретились им по дороге. Людей стало больше, но на этот раз, в сопровождении Сёрена, целенаправленно и уверенно задававшего темп, никто не таращится на Лизу, напротив, теперь она сама бесцеремонно рассматривает встречных: там женщина, втиснувшая свои длиннющие ноги в туфли на немыслимо высоких шпильках и показывающая свой маленький зад из-под коротенькой мини-юбки, там группа мрачных мужчин в серых костюмах и желтых галстуках, а там крошечный мужичонка, ведущий на поводке бойцовую собаку, которая идет, низко опустив красные глаза. Обычно стоило Лизе увидеть на тротуаре человека с такой псиной, как она тотчас переходила на противоположную сторону, но сейчас в этом не было никакой необходимости. Что бы ни случилось, все будет хорошо, думает она, и предвкушение радости переполняет ее, омывая теплой волной. Когда Сёрен кладет ей руку на плечо, отчего она пошатывается, Лиза без труда подделывается под его шаг.

Через десять минут они останавливаются перед каким-то домом, криво и косо выступающим к перекрестку улиц, громко топая, поднимаются по лестнице, входят в вестибюль, больше напоминающий туннель с тусклым оконцем в конце. У этого оконца находится дверь, Сёрен нагибается и извлекает из-под коврика ключ, дверь со скрипом отворяется. Лизу охватывает напряжение, она не знает, что ее ждет внутри, набравшись решимости, она делает шаг вперед, но тотчас за ним второй — назад. Она словно хотела дать пространству за дверью шанс стать уютной двухкомнатной квартиркой с круглым кухонным столом, на котором их с Сёреном ждет бутылка красного вина, но квартира остается такой же, какой была — мрачной берлогой.

Еще хуже было то, что кто-то пытался придать ей более приличный вид, но в результате зрелище стало еще более плачевным. В окне было заменено одно стекло, оно выглядело как чистая полоса на фоне жуткой грязи. Кроме того, здесь есть кровать, стул и полуслепое зеркало, украшенное гирляндой лампочек, смутно напоминающей праздничное украшение. Серо-коричневая дверь ведет, наверное, в ванную и возбуждает подозрение, что оттуда в любой момент с довольной улыбкой может вывалиться наркоман. Совершенно ясно, что здесь никто не живет. Настроение Лизы медленно тускнеет, как будто она насыпала в стакан с чистейшим белым молоком порошка какао и теперь держит в руках сосуд с коричневатой бурдой. Она оглядывается, Сёрен запирает дверь изнутри и кладет ключ в карман, он не перестает улыбаться, смотрите-ка, думает она, он думает, что все вышло по его, и теперь он будет спать со мной в этой ужасной комнате.

От расстройства ею овладевает безрассудное мужество, сейчас она отнимет у него ключ, откроет дверь, спустится по лестнице, выбежит на улицу, доберется до вокзала, сядет в электричку и поедет домой, где с головой заберется под одеяло, чтобы навсегда забыть этот ужас.

Но Сёрен ведет себя странно, очень странно, он сгорбившись садится на кровать и просительно смотрит на Лизу, что случилось, спрашивает она неуверенно, сейчас он напомнил ей одну диабетичку, весьма разговорчивую и энергичную особу, которая незадолго до очередной инъекции вдруг распластывалась, как неудачный блин, и просила дать ей немного полежать. Потом, когда ей становилось лучше, она просила стакан воды. Лиза ощущает по отношению к Сёрену поистине материнское чувство, что у него за болезнь, чем может она ему помочь? Ответ следует незамедлительно, Сёрен жалобным голосом спрашивает: можно я тебя одену?

Одену? Лиза ничего не понимает, она лишь чувствует, что здесь происходит нечто нездоровое, почти призрачное, и спрашивает: что ты хочешь этим сказать?

Сёрен наклоняется вперед, шарит рукой под кроватью и извлекает пластиковый пакет, вытряхивает оттуда что-то черное, потом тщательно, как прилежный продавец бутика, разглаживает пакет — только затем, чтобы с еще большей бережностью отнестись к его содержимому. Он протягивает это Лизе с таким видом, будто передает ей сокровища короны. Она заражается его торжественностью и, протянув руки, принимает дар. Она развертывает вещи и рассматривает их. Это две части странной одежды — одежды для ног, нечто среднее между сапогами и колготками, сработанное из мятой резины. Лиза взвешивает странные вещи на ладонях, искоса смотрит на Сёрена, видит в его глазах детское воодушевление, когда он произносит: подожди, я помогу тебе, он быстро протягивает вперед руки и начинает возиться с поясом юбки, при этом он ведет себя как маленький мальчик, который тайком решил поиграть с куклой старшей сестры; все это возбуждает в Лизе немалое любопытство, как будто она по какому-то недоразумению попала в комический кинофильм, фильм со сценами, которые, как сказала мне Лиза, запоминаются без всякой связи с сюжетом; она совершенно безвольно позволяет ему снять с себя юбку, футболку и трусики.

Она сама натягивает на себя резиновые штуки, а Сёрен, чтобы помочь, опускается перед ней на колени, вещи прилипают к коже, сдвигаются вверх с большим трудом. На бедре их приходится затянуть. Сёрен осторожно, словно новорожденного младенца, берет в руки пару туфель-лодочек, отнюдь не новых, напротив, у них сбиты каблуки, а лак верха потрескался — убогость и грубость, плохо сочетающаяся с нежностью, с какой Сёрен прикасается к ступням Лизы; она надевает туфли с высоченными, тонкими, как гвоздики, каблуками и, балансируя, стоит в них на полу, став на добрую толику выше Сёрена. В этом более чем странном наряде, смущенная и сбитая с толку, она, стыдясь и смущаясь, стоит перед ним, но он говорит: ты красивая, и смотрит на нее таким восторженным взглядом, каким никто и никогда на нее не смотрел, и она вдруг думает, что эта жуткая квартирка не так уж и плоха, скорее, она возбуждает, потому что все здесь начинает выглядеть как-то по-особенному, она сама чувствует себя королевой, гордой и привлекательной. Она делает пару шагов — туда и обратно. Эти штуки похожи на актерский наряд, данный ей только на время странного спектакля, участницей которого она стала по воле случая. В слепом зеркале она видит результат: она видит незнакомку, абстрактную персону, картину — белую сверху и черную снизу, и тут, пока она смотрит на свое отражение, Сёрен включает свет, и теперь Лиза видит себя по-иному, совершенство формы расплывается яркими, пестрыми пятнами, как изображение Мадонны в витраже средневековой церкви.

Пораженная, она смотрит в зеркало, видя, как к ней приближается какой-то силуэт — это человек — голый и белый. Он молниеносно разделся, она чувствует во рту его язык, он не такой, как у Клауса — мягкий и похожий на улитку, нет, у Сёрена язык маленький и твердый, такой твердый, что под его напором она вынуждена разжать зубы. Мне снять все это? — спрашивает она ему в рот, она сама ужасается своему голосу, звучащему, как укус. Нет, отвечает Сёрен, продолжим дальше, теперь включи свою фантазию, напряги ее, с этими словами он ложится на кровать, маленькие разноцветные лампочки освещают его сверху, словно игровой стол. Лиза неуверенно наблюдает за тем, как его член поднимается вверх, становясь похожим на ручку переключения передач, кажется, он чего-то ждет, но она не знает, чего именно.

Полежав так некоторое время, он сквозь зубы бормочет невнятное ругательство, перекатывается на бок и с недовольным вздохом наваливается на Лизу. Она чувствует сильный толчок, ей больно, она кричит. Он прижимает ладонь к ее рту, я не думал, что ты такая страстная, говорит он. После этого она лишь тихонько хнычет, стараясь освободить голову из-под его тяжелого тела, чтобы глотнуть воздуха. Поначалу все это омерзительно, страшно и противно. Но потом она видит его лицо.

Оно исказилось, став совершенно, абсолютно несимметричным, словно незаметный шов из белесых ресниц и бровей соединил части лиц двух разных людей, и именно это различие и единство в экстазе напомнило Лизе направленное в себя выражение лиц соревнующихся рыбаков, виденных ею в документальном фильме о море, те люди не обращали никакого внимания на камеру, и Лиза — и это почти доставляет ей удовольствие — тоже наблюдает его закрытые глаза, открывающийся и закрывающийся рот, издающий тихие стоны в такт движениям между ее ног. Боль грохочет и пульсирует, тело Лизы съежилось до размеров родинки на руке, но, несмотря на то что из-за сильной боли слезы струятся из глаз, заливая лицо, она одновременно чувствует облегчение, ибо боль ушла из сердца и переселилась на крошечный плацдарм между ногами, став обозримой и управляемой. Она стала стрелой ненависти, ненависти к нему и к себе, и ей нравится это чувство. Действительно нравится. Комично, не правда ли? Но потом все вдруг и неожиданно кончается. Бедра залиты смесью крови и спермы, Сёрен скатывается с нее и, съежившись, лежит рядом. Он умиротворен и кажется спящим. Эй, неуверенно окликает она его, но он в ответ лишь рычит что-то невразумительное и угрожающее. Лиза замечает паука, крадущегося по простыне в ногах кровати, видит грязные подтеки на стенах, ей вдруг становится невероятно тошно, а от выпитого алкоголя она чувствует себя на самом деле плохо. Она встает, бежит в ванную, пытается вырвать, но из этого ничего не выходит, тогда она, морщась от боли, ополаскивает несколькими пригоршнями воды свое онемевшее влагалище. Некоторое время она неподвижно стоит на месте, тупо глядя в раковину, пока не замечает, что в сливном отверстии застряли короткие курчавые волоски — такие не растут на голове.

Она медленно начинает осознавать, что сегодня произошло, а что — нет. Сёрен, хрипло произносит она, я ухожу, да, проваливай, не очень дружелюбно откликается Сёрен, даже не посмотрев в ее сторону, и она довольна, что не надо больше ничего говорить. Быстрыми, уверенными движениями она начинает натягивать на себя одежду. Кожа ее стала во многих местах липкой от пота Сёрена. Надевая футболку, она коротко вспоминает, как накануне вечером, приняв душ и натершись кокосовым молочком, примерила все пять своих юбок в сочетании с разным верхом, пока наконец не нашла комбинацию, показавшуюся ей самой подходящей. Она бы с удовольствием сейчас посмеялась над этими приготовлениями, но это у нее не выходит, так как из глаз продолжают капать слезы. Оказалось, что нет никакой разницы, во что она была одета. Она перестает плакать, когда, пошарив в кармане брюк Сёрена, достала оттуда ключ, открыла дверь и вышла на лестницу. Она понимает, что если это началось, то уже никогда не кончится.



На улице свет утреннего солнца неистово выстреливает ей в глаза, как будто оно швырнуло в них горсть перца. Солнечная слепота бросает Лизу вперед, она едва не сталкивается с мусорщиком, мужчиной в оранжевой куртке, который щипцами собирает с земли всякий хлам, при этом мужчина выглядит как неутомимо клюющая большая голодная птица. Жизнь здесь идет своим привычным чередом, к вящему разочарованию Лизы, никто не обращает на нее ни малейшего внимания. Блондинка в змеиных кожаных штанах, наверное, уже ушла домой спать, или нет, вероятно, она с кем-нибудь познакомилась и теперь не должна — как Лиза — встречать утро в прискорбном одиночестве. Она делает последнее усилие, чтобы сдержать подступающие слезы, но это ей больше не удается, мир начинает расплываться перед ее взором, преломляясь в голубые небесные и ярко-желтые солнечные тона, фон разлетается на массу цветных точек. Она торопливо сворачивает за угол и едва не налетает на молодого человека в драной джинсовой куртке; руки его снова растопырены, или он их вообще не опускал? Он хочет взлететь, думает Лиза, но у него ничего не выйдет, и никакие наркотики не помогут. Как могла она принять этого чахлого придурка за знак надежды? Внезапно ей чудится, что она, в этот утренний час, на этой улице привокзального квартала, слышит голос, голос того самого бога, который заставляет всех плясать под свою дудку, он говорит, мсти, отомсти ему, это же так легко, достань из сумочки пистолет и выстрели… молодой человек, почти мальчик, не смотрит на нее, широко распахнутыми глазами он смотрит в темное небо, смотрит так, словно взор его блуждает по таинственным стенам никому не видимого внутреннего музея, и Лиза — да — ничего не предпринимает, она осторожно прикрывает дверь, оставляя молодого человека наедине с собой там, где он может остаться один навсегда.

Она окидывает его ироническим взглядом, да, эта ночь встречи с незнакомым Сёреном стала особенной, а именно ночью, после которой она окончательно и навсегда отказывается от всякой надежды. Никогда и никто не полюбит Лизу с ее спаржевым телом, никогда и никто не захочет проводить с нею время, никто не захочет есть из ее фарфорового сервиза, из белых тарелок с голубой каемкой, ее всегда будут обходить такие вот блондинки в штанах из змеиной кожи, пусть даже они вообще не умеют готовить. Эта ночь окончательно и бесповоротно доказала ей, что никогда не придется ей пережить настоящую нормальную любовь, что она должна что-то придумать, может быть, пистолетом заставить людей прикоснуться к ней, в невероятной, жуткой тишине, широко разлившейся по улице, смотрит она на фигуру Христа перед собой, на тонкого очень молодого человека, на его радостный взгляд, который — пораженная Лиза явственно это видит — в смерти становится еще радостнее, словно она напоследок доставила ему последнее удовольствие.

КРУГ МОЛНИИ

Выйдя на пенсию, он стал усиленно интересоваться тем, что его окружало, и притом не просто обычными вещами, а незаурядным в повседневности, так же как и частыми необыкновенными явлениями, и каждый раз, когда он, сидя в своем любимом кресле, шуршал страницами «Природные феномены и иллюзии» — августовский номер трехлетней давности, — он радовался наглядному и ясному, оснащенному графиками и фотографиями описанию теории шаровых молний новозеландцев Дайниса и Абрахама, как тому факту, что каждый упомянутый ими признак в точности соответствовал его собственным воспоминаниям. Да, именно такими они и были: светящимися желто-оранжевыми или голубоватыми, радиусом от пяти до тридцати сантиметров, но живущие лишь считаные секунды. Они и вправду, прежде чем исчезнуть, прыгали по земле, словно волейбольные мячи. Правда, он не видел, чтобы они залетали в дома, но даже это его радовало, ибо это могло привести к большой беде. То, что они представляли собой побочный продукт обычной лидерной молнии, означало, что состоят они из раскаленного кремния.

Оба экземпляра, виденные им самим, пронеслись от него на довольно большом расстоянии: один раз — когда он убежал с классного собрания и гроза застигла его в чистом поле, а в другой раз — когда он получил у оптика новые очки и ехал по лугу на велосипеде. Как они были красивы. И теперь, водя толстым серым пальцем по глянцевой сверкающей таблице, он ясно представлял их себе — эти два округлых огненных ядра, мощные, как гениальная мысль, и неуловимые, как чувство.

Все предложения и числа статьи он знал практически наизусть, но снова и снова перечитывал их, проверяя свою память, и сейчас ему страшно мешал шум, который Софи подняла на кухне, включив свой любимый аппарат — миксер. Назойливый шум действовал ему на нервы, и он, злясь на жену, заодно вспомнил, как накануне вечером — в который уже раз — тщетно пытался изложить ей свои новаторские мысли о том, что при каждой грозе возникают маленькие шаровые молнии, но возникают они в самом начале, при первых ударах грома, скорее как увертюра, нежели заключительный аккорд, и поэтому-то они ускользают от внимания ученых, которые занесли гром в разряд обычных акустических феноменов и не видят никакой нужды пересматривать это умозаключение. Собственно, и американское общество «Друзья неизученных явлений» ответило на его предложения маленькой брошюркой с закоснелыми утверждениями некоего молодого, но раннего научного работника. Именно поэтому Карл думал: как было бы чудесно, если бы его поддерживала, по меньшей мере, его собственная жена. Но вчера вечером Софи, когда он снова завел разговор о молниях, демонстративно уткнулась в детектив, буркнув: «Шаровых молний не существует».

— Ха, еще как существует, просто не каждый их видит, — ответил он, ехидно сделав ударение на слове «каждый», он пытался сохранить гордость, но внутренне был разочарован, снова получив щелчок по носу за свою вечную тему.

Карл встал, чтобы размять конечности — пусть воспользуются шансом, они и так каждый раз засыпают, стоит ему сесть. Он согнул и разогнул шаровидные суставы, потом поднял и вытянул вперед левую ногу и держал ее на весу до того, как неприятное ощущение онемения сменилось еще более неприятным чувством ползания мурашек, дождавшись восстановления того, что он считал нормальным ощущением. Его угнетало не засыпание тех или иных частей тела само по себе, расстраивал притаившийся за этим неприятный факт: его члены вышли из подчинения, они устали от жизни больше, чем он сам; его дух, его интеллект, синапсы в его голове так и норовили бросить его в беде, развалить на части и раздавить. Но, вероятно, они и не могут вести себя по-другому, и в этом его вина, ибо, по зрелом размышлении, он слишком много энергии растратил на углы и закоулки своего собственного мозга, обделив остальные части тела. Чтобы отвлечься — в конце концов, мысли об усталости сродни мыслям о смерти, — он подошел к окну. Открывшийся вид радовал глаз. Как же это хорошо — занимать квартиру в доме, расположенном на склоне холма, дом, правда, был покрашен в желтый цвет и сильно смахивал на плоский сырный пирог, да и выглядел не слишком импозантно, но имел то преимущество, что из окна открывался замечательный вид на иногда бледное, как молоко, иногда мерцающее и синеватое, иногда — чаще всего почему-то по вторникам — зеленоватое небо над городком. Хотя сегодня там, наверху, ничего не происходило — на небе не было ни облачка, солнечные лучи не пробивались косыми полосами, а весь небосвод представлялся пустотой, залитой кобальтовой синевой. Но эта глубина неба наполняла его радостью и восторгом предвкушения — вечером обещали грозу.

Он удостоверился в удобстве своего наблюдательного пункта — кресло углом придвинуто к окну, полевой бинокль наведен на резкость, фотоаппарат поднят на нужную высоту на хитроумном самодельном штативе, блокнот под рукой, — в это время раздался звонок в дверь. Он был почти рад этой помехе. Как прекрасно начать подготовку заранее, за целый день, чтобы можно было воспользоваться паузой, подойти к двери гостиной и послушать, что происходит в прихожей. Он не сразу понял, чей это голос.

— Вы хотите — простите, не поняла — что?

— У меня завтра будет вечеринка, и я хочу снять для вас номер в отеле на завтрашнюю ночь. Это внизу, в «Золотом Орле». Чудный отель, вы наверняка его знаете.

Ага, подумал Карл, так это склонная к развлечениям молодая женщина, занимающая пристроенную на чердаке квартиру, — при всей красоте вида, открывающегося из окон, этот дом имел еще один недостаток — он весь не принадлежал Карлу и его жене. У юной соседки постоянно творилась какая-то суета — все время кто-то приходил или уходил, и Карл уже начал различать походки разных гостей — этот галопирует, как конь, этот топает, как слон, эта вальсирует… Он с удовольствием бы предложил этой даме — видимо, студентке — открыть пивную, но где-нибудь в другом месте.

— У нас, наверное, будет очень шумно, а там вы сможете прекрасно выспаться… к тому же это будет неплохим развлечением…

— Гм, — задумалась Софи, она была явно заинтригована, и Карл плотнее прижал ухо к холодному дереву двери, надеясь, что ответ жены будет в его вкусе.

— Это как-то очень неожиданно, но звучит заманчиво. Ну хорошо… Да, но муж. Я должна спросить мужа.

Он ждал этого, но все равно вздрогнул, когда она пронзительным голосом заверещала: «Ка-аа-рр-л!» Он сосчитал до одиннадцати и только потом открыл дверь, чтобы соблюсти должные приличия и снова выслушать известную ему идею молодой соседки. При этом в голове его тяжело ворочалась мысль: надо с порога отклонить предложение, в самом деле, это же полная бессмыслица объяснять, какое возбуждение испытывает он, наблюдая грозу, как невероятно она красива, каково это — видеть шаровую молнию, в этом есть что-то несравненное, это немного напоминает секс — в этом возбуждении есть что-то утешающее и одновременно жутковатое, ибо возникает чувство приближения к границам чего-то неуловимого, непостижимого, но одновременно сущего. Нет, пусть даже завтра вечером над головой будут плясать слоны, он накроется с головой одеялом, и этого будет довольно. Сейчас он мог думать только об одном — о грозе. Он сунул руки в карманы домашней куртки, сделал непроницаемое лицо и, выдержав для приличия паузу, изрек: «Уйти из квартиры? На завтрашний вечер? О нет и еще раз нет. Спасибо. Празднуйте и не волнуйтесь. Мы остаемся дома».

Он с удовольствием отметил, что гостья, хотя и была раздосадована таким ответом, не осмелилась тем не менее возражать, что эта любительница празднеств опустила глаза, разглядывая носки туфелек, которые сейчас повернутся на сто восемьдесят градусов, чтобы вынести посетительницу на лестничную площадку, но в это же время он заметил, что жена строго, очень строго на него смотрит.



Отель и правда оказался на удивление хорош. Это был образчик старинной гостиницы, с украшенным золотыми виньетками гербом, висящим над дверью, с узкими, как бойницы, окошками первого этажа — правда, на верхних этажах окна, к счастью, были широкими, с огромным, как пустыня, ковром, окруженным зелеными растениями. Едва они вошли, как им навстречу устремился консьерж — вручить тяжелый ключ с золоченым шаром, на котором был вытиснен номер. Отдав ключ, консьерж исчез так же стремительно, как и появился, словно его дернули за невидимую пружину.

Маленький посыльный втащил сумку Софи и более объемистый чемодан Карла с принадлежностями для наблюдений в номер триста восемь, и, пока молодой человек демонстрировал, как включать лампы и как закрывать дверь на цепочку, Карл встал у окна и выглянул наружу — его интересовал только вид. В долгих переговорах с женой, по ходу которых он шаг за шагом уступал свои позиции, Карл выторговал условие: они пойдут в отель только после того, как позвонят туда и закажут номер с самым лучшим видом из окна; в этих делах она, безусловно, превосходила его, и, кроме того, в случае неудачи он оказался бы прав во всем, хотя, сказать по правде, для сомнений не было никаких оснований, она так весело насвистывала, пакуя вещи, что он не захотел портить ей настроение, тем более что ночь в отеле была прекрасным поводом замечательно провести время вдвоем. Вид из окна, конечно, оказался средним для такого значимого наблюдения, но лучше, чем он ожидал. Окно было не такое широкое, как дома, но зато открывалась более дальняя перспектива — было видно пространство за церковью и расстилавшийся дальше лесок. Сегодня была пятница, половина восьмого вечера, и его отвлекло столпотворение под окнами, в пешеходной зоне. Люди внизу толкали, обгоняли друг друга, давясь в невероятной сутолоке. Они были столь многочисленны, что Карлу показалось, что они размножаются, пока он на них смотрит. Все это движение происходило в таком умопомрачительном темпе, что в Карле пробудилось желание, подобно кинорежиссеру, остановить картинку, чтобы выхватить из толпы фигуры отдельных людей и поговорить с ними, спросить, по какой надобности они так торопятся. От этих философических мыслей его оторвал земной голос жены: «Чарли, что ты так долго торчишь у окна? Хочешь выброситься?»

Едва он повернул голову на ее голос, как заметил отброшенное ему прямо в глаза бесстыдным зеркалом шкафа отражение его собственной улыбки, похожей на судорожную гримасу комичного высохшего старичка. Старичок был одет в темно-серые вельветовые брюки с пузырями на коленях и в дымчато-серый свитер. Карл во все глаза уставился на свое одеяние. И брюки, и свитер были вещами, которые он высоко ценил уже много лет, он был убежден, что и они должны платить ему тем же уважением, но сейчас они беззастенчиво показали, что ничего подобного они в отношении него не чувствуют. Вещи без всякого намека на элегантность свисали с плеч и зада, стремясь вниз всеми своими складками и нисколько не соответствуя фигуре. Правда, он был таким же худощавым, как и в прежние годы, никакого брюха, даже намека, все в полном порядке. И вообще, что это за идиотская идея вешать в спальне гостиничного номера зеркало в человеческий рост. Шкаф был бы хорош и без этой штуки в дверце. Вздохнув, он пришел к выводу, что его лучшие годы остались далеко позади, когда вся эта мебель была деревьями в густых скандинавских лесах.

— Отойди-ка от зеркала, — скомандовала Софи — он давно понял, что она непостижимым образом умеет читать его мысли.

— Иду.

Она с наслаждением растянулась на кровати, слегка прикрывшись одеялом, что, правда, нисколько его не удивило, ибо она очень охотно вступала с ним в конкуренцию за вещи, которыми он тоже с радостью бы занялся, и, самое главное, ей весьма часто сопутствовал успех. Сегодня он испытывал вожделение, ибо она в тот момент была особенно хороша. Под розовым вязаным жакетом была надета синяя блузка, две верхние пуговицы ее были расстегнуты, обнажая нежную белую кожу, и это с новой силой напомнило ему, что в почти пятьдесят пять лет в его жене начали происходить какие-то необъяснимые перемены. Он мечтательно смотрел на ее декольте, на белый треугольник кожи, неправдоподобно, необыкновенно гладкой, словно это было основательно выглаженное полотно, выглаженное так хорошо, как уже давно нигде не гладят и постельное белье, даже в этом распрекрасном отеле. Сначала ему пришло в голову, что она просто красиво стареет, но потом он заключил, что она, напротив, совсем не стареет. Лицо было абсолютно гладким, кожа бела, как сахарная глазурь, ни одной морщины. Лицо лучилось женственным лунным сиянием, волнующей девственностью, хотя он тысячи раз овладевал ею. Карл молча смотрел на ее движущиеся губы, они стали розовыми, утратив красный цвет, да и все ее тело окрасилось в пастельные тона, стало чище, белее. Даже глаза казались ему теперь более светлыми, более блестящими, и — словно новое содержание потребовало новой формы — похудело и приобретшее полноту лицо, словно некий таинственный скульптор освободил от лишней материи выразительный овал. В последнее время Карл все чаще спрашивал себя, не стоит ли ему поговорить с профессором Туком, его старинным приятелем, и обсудить с ним неподверженность Софи старости, он мог бы посмотреть, какими кремами она пользуется, да и осмотреть ее саму, правда, для начала хватило бы и того, чтобы они с Туком встретились за дружеским ужином, куда можно будет пригласить и Софи, она охотно ходила в рестораны и вообще любила поесть — что угодно, и где угодно, и когда угодно, а там Тук мог бы под каким-нибудь предлогом ее осмотреть. Но, скорее всего, из этого обследования все равно не выйдет ничего путного, они не узнают ничего, кроме того, что Карл может понять и сам, пусть даже его знания психосоматики были довольно скудны. По его мнению, все дело было в почти совершенных, спокойных и исполненных любви условиях, в которых она жила с ним, принимая в дар от него многолетнее счастье, каковое она так удачно умела консервировать и сохранять. Они познакомились в самый разгар войны, у нее не было ничего, кроме простенькой шляпки. Он сделал ее женой старшего полицмейстера, матерью достойного сына, а теперь еще и бабушкой двух замечательных внуков, щеголявших щербатыми ртами. Он окинул Софи испытующим взглядом.

— Что ты так на меня смотришь? Ты видел это покрывало? По-моему, оно недурно. — Она помахала материей перед его лицом.

Эти слова снова напомнили ему о том, как часто произносит она какие-то совершенно неинтересные вещи. Но теперь это нисколько ему не мешало — с тех пор как он смог понять, что удовлетворенные собой женщины не очень возбуждают мужчин, особенно тех, кто принес им это удовлетворение. Он присел на край кровати, погладил ее по шее, провел рукой по груди, коснулся живота, одновременно слушая при этом ее замечания, она вдохновлялась всем, что окружало ее — касалось ли это абсурдных мыслей из какого-то журнала, звонка подруги, телевизионного фильма или, как здесь и сейчас, гостиничной обстановки, вид которой побуждал ее поменять обстановку дома, о чем она сейчас громогласно вещала Карлу. Подобно всем этим навороченным театральным декораторшам, с которыми много лет хороводился их сын, она страдала неуемной страстью к новшествам — она меняла занавески и переставляла мебель, отчего в душу Карла закрадывался страх, что в один прекрасный день он заблудится в собственной квартире, и он был счастлив, что в ней есть такие надежные и бессменные ориентиры, как туалет и ванная.

— Нам бы не помешала более уютная спальня, — трещала Софи, — у нас очень красивое постельное белье, но спальню мы не меняли уже пятнадцать лет. — Он рассеянно смотрел на кровать, на сидящую на ней Софи, любовался ее прохладным телом поверх белой массы одеял и покрывал, телом, под внешней прохладой которого скрывалось мягкое тепло. — Разве это не восхитительно — находиться здесь, разве это не радостное событие, причем бесплатное, пусть молодые люди веселятся, я нахожу этот отель превосходным, у нас сегодня есть кабельное телевидение, мы можем пойти поесть, все входит в счет, к тому же мне не надо готовить. — Он пропускал ее слова мимо ушей, сейчас они, словно гром и гроза, были всего лишь акустическими феноменами.

— Перестань смотреть в окно, мне становится жаль тебя до слез, разве тебе не хочется сначала посмотреть телевизор, а потом заказать какую-нибудь еду? Э, ты слышишь мой вопрос?

— Прости, — ответил он, — я что-то не очень его понял.

— Ты снова думаешь о своих дурацких молниях?

— Нет, нет.

Он притянул ее к себе, зная, что сейчас они сплетутся, проникая друг в друга, в плотный узел. Он любил это соединение, когда они свивались в клубок днем, это была приятная, эффектная и возбуждающая игра; взаимодействие многолетнего опыта и интуиции, доведенных до совершенства за тридцать пять лет совместной жизни. Он находил, что Софи слишком отвлекается, хотя в действительности она по-прежнему была очень сосредоточенна и целеустремленна, между делом она производила гибкие движения, раздвигала ему губы двойным касанием языка, чем немало удивляла его. В следующий момент он испытывал удвоенную радость от, казалось бы, давно заученных рутинных движений. Он забыл о своей одержимости шаровыми молниями, теперь он был одержим женой.



— Перед грозами, — заговорила она позже, когда они сидели у окна с аперитивом и арахисом из мини-бара, — перед грозами ты всегда особенно хорош, это — в виде исключения — обнаружила я. — Она играла пультом дистанционного управления, беспорядочно переключая каналы, в самом деле, даже в самые блаженные минуты уединения ей приспичило схватиться за злосчастный пульт и заполонить комнату четырьмя блондинками-ведущими, больным лейкемией ребенком, супругой миллионера и целой ордой патлатых демонстрантов. По счастью, это длилось недолго, через несколько секунд она зависла на третьем канале.

— Место преступления, — произнесла она с видимым воодушевлением, показавшимся ему весьма странным ввиду того факта, что речь-то шла о регулярно выходящем в эфир сериале, — это комиссар Бринкман.

Спустя три минуты Карл был на сто процентов уверен, что они уже видели этот сериал о месте преступления, этот котлован, где нашли труп, показался ему до боли знакомым, и он тотчас заподозрил рыжеволосую вдову, для чего, собственно говоря, не было никаких оснований, но он, молча погладив Софи по спине, сказал:

— Ты его выключишь, когда начнется, ладно?

Фильм закончился до первых раскатов грома, они принялись ждать, удивительно, но именно она настояла на том, чтобы придвинуть к окну не кресло, а целый диван, и он, донельзя довольный ее вежливым интересом к его метеорологическим изысканиям, кряхтя и вздыхая, перетащил диван. Через пару минут оглушительной тишины, заставлявшей его ждать грозы с еще большим напряжением, Карл сказал:

— В старые времена люди верили, что молния и гром — орудия богов, свидетельства их гнева, теперь же мы знаем, что это всего лишь природные явления.

Софи, уютно устроившись в его объятиях, заметила:

— Очень красивые явления.

В воздухе царила полная неподвижность, но он доподлинно знал, что происходит, он знал, что сейчас, в данный момент, теплый, влажный воздух стремительно поднимается в холодные верхние слои атмосферы, и через несколько томительных минут он действительно увидел, как в небе начали громоздиться башни облаков — cumulonimbus — кучево-дождевые облака, которые часто путают с облаками cumulus — просто кучевыми, облаками хорошей погоды, которые громоздятся в небе, похожие на гигантскую, нависающую с высоты грядку цветной капусты.

Он отодвинул Софи в сторону и прошептал:

— Смотри.

Она послушно села рядом, притихла и, как это ни удивительно, не стала возмущенно фыркать, она вообще не произнесла ни слова, но стала вместе с мужем смотреть, как редкие солнечные лучи просеивались сквозь прорехи в мощных облаках. Сила этого света внушала ему благоговение, она снова и снова напоминала ему о том, что там, наверху, на сияющем троне, восседает верховный правитель, Бог, требовательный, всемогущий, неутомимый. Карл подавил в себе порыв отмахнуться от облаков, бросить им вызов.

Потом грянул гром. Он видел, как сверкнула ветвистая молния. В ее свете небо превратилось в осколки некогда целого. Но как бы впечатляюще это ни выглядело, то была всего лишь нормальная разветвленная молния, ничего экстраординарного, и это немного разочаровало его. Если не считать того, что ему в этот момент впервые пришло в голову, что молния похожа на варикозную вену.

— Вот сейчас, — сдавленным голосом произнес он.

Но все уже закончилось. Вода с грохотом рухнула с неба, словно стена, возникшая из серого Ничто; он услышал, как внизу взревел стартер автомобиля, а немного дальше он рассмотрел округлый красный источник света, но, вероятно, да нет, не вероятно, а почти точно, это был стоп-сигнал. Мир поплыл перед его глазами. Он был безмерно разочарован. Надо было сосредоточиться, сконцентрировать внимание — по-иному он не мог объяснить случившееся. Но, может быть, это круглое и красное был все же не стоп-сигнал, а маленькая шаровая молния?

— Все кончилось, — осторожно произнесла Софи.

И он, повинуясь какому-то импульсу, сказал:

— Была одна, правда, не очень большая. — Но прозвучало это не слишком убедительно, да он и сам не слишком в это верил. Но именно поэтому он воспрянул и спросил жену: — Ты ее видела? — Он промолвил это просительно и даже смиренно, надеясь, что она не заметит, что на глазах его вот-вот выступят слезы.

Но она выглядела неуверенной и даже испуганной.

— Я не знаю, да, мне кажется, что видела. — Она пролепетала это так невнятно, что он не сразу ее понял, но это был ответ на его вопрос, и им она сказала, не более и не менее, что на этот раз что-то увидела она — она, а не он. Непонятно. Как могло случиться, что на этот раз ее глаза оказались проворнее, а взгляд более сосредоточенным? Он посмотрел на жену: она смущенно улыбалась, дружески, без тени иронии, словно застигнутая врасплох происходящим.

В его голове как будто что-то треснуло… если она возобладала его способностями… то означает ли это, что произошел обмен, передача энергии от одного тела другому?

Он считал это вполне возможным.

— Так, значит, ты что-то видела, — вопрос прозвучал как утверждение, и она посмотрела на него влюбленными глазами, — такое круглое, оранжевое, не так ли, я тоже это видел.

Карл подумал, не стоит ли ему сказать о стоп-сигнале, но, с другой стороны, откуда мог взяться автомобиль в той стороне — ведь там же лес, а практичная Софи, если бы это был стоп-сигнал, не раскрыла бы рта.

— Ну и?.. — спросил он. — Я хочу сказать, как ты ее нашла?

При этом он так крепко обнял и прижал ее к себе, что едва расслышал ответ, произнесенный ему в плечо: «Очень красивой».

Но он-то знал, что это было нечто большее, куда большее, нежели просто красота, это было чудо, ибо то, что произошло, означало, что они с Софи оказались в состоянии проникнуть в неизведанное, раздвинуть границы опыта и, возможно, в результате истинного поиска обрели знание, каковое было невероятно трудно добыть, да, именно так, какой же дар они получили!

— Но ты не будешь завтра утром говорить, что сказала так мне в угоду? — поинтересовался он уверенности ради.

И она ответила:

— Нет, не буду. Я ведь уже сказала, что люблю грозу.

И пока она многословно принялась расписывать увиденное, а он при этом тискал ее и прижимал к сердцу, в его голове родилась новая теория, гласившая, что способности могут передаваться, но непременной предпосылкой этого могла быть только великая любовь между двумя людьми, такая великая, что от нее невидимое становится видимым, а неслышимое — слышимым, любовь, которая допустила даже, что Софи безнаказанно и нетерпеливо спросила: «Можем ли мы, наконец, заказать что-нибудь поесть?» — и при этом состроила такую гримаску, словно победила мужа по всем статьям. Он не обратил на это ни малейшего внимания, ибо был совершенно счастлив.

Весь мир — это абажур, а он — Карл — его свет.

ЗИГЗАГ, ИЛИ СЕМЬ СМЕРТНЫХ ГРЕХОВ

Нетте открыла окно, высунула нос на улицу, и в лицо ей тотчас ударил ледяной ветер, дитя морозного января, решетка строительных лесов образовала ломаную зигзагообразную линию на фоне хрустально-синего зимнего неба, складываясь в воображении Нетте в прихотливый узор. Внизу, помидорно-красная от мороза, усаживалась в такси фрау Папатц, Катарина Папатц, дама, вся похожая на непререкаемый сигнал стоп. «Дальше, скорее, осторожно», — голос неумолим, как математическое доказательство, никаких капризов, определенно никаких, каприз. Должно быть, Папатц рычит на шофера: «Это если такси не прибавит скорости на следующую пару метров, гони ради всего святого, плачу сто сверху, если мы вовремя успеем в аэропорт». Фрау Папатц хочет улететь в Париж, а Нетте остается жить в ее квартире. Au revoir, Madame, не волнуйтесь, мы не сделаем тут ничего плохого.

Нетте сует руку в карман джинсов, достает смятую пачку, закуривает сигарету, тонкую, длинную серебристую трубочку, сияние в полутьме, курить до четырнадцати запрещено, белая пепельная полоска, серое колечко и рыжий огненный кончик. Она рисует в воздухе кружок. Огненный круг сигареты необычайно красив, сколько красоты в маленьком огоньке, она затягивается, долгим вдохом втягивая в себя эту красоту. Тьма на мгновение рассеивается, становится виден погружающийся в черноту мир, холодом вторгающийся в открытое окно. Там впереди навечно застыл зигзаг лесов. Маляры давно ушли. Половина дома окрашена заново — в нежный лимонно-желтый цвет, вторая пока осталась грязно-фиолетовой. В воздухе носятся редкие снежинки, одной вздумалось залететь в нос Нетте, но в последний момент этому воспротивился капризный ветер. Нетте хочется ощутить прикосновение снежинки, но желание это бессмысленно, как ее полет, и Нетте не разочарована, ибо разочарование так же бессмысленно. Она щелчком выбрасывает на улицу едва докуренную до половины сигарету и закрывает окно. Пора звонить.

55 70 600. В трубке каркающий голос Мари: «Алло, кто это?» Потом: «Ах, это ты, но что случилось, где ты?» Нетте представляет себе Мари у телефонного аппарата, как та, потея, играет телефонным шнуром и, глядя на дисплей, видит незнакомый номер. Нетте говорит, что присматривает за квартирой одной женщины, которая часто делает покупки у матери, фамилия дамы Папатц, «и Папатц боится воров, так как дом красят и он облеплен лесами, а самой Папатц надо в Париж».

Мари задумывается и замолкает, Мари — тугодум. Нетте вспоминается сцена в принадлежащем матери магазине одежды. Улли и она заехали за матерью, чтобы втроем пойти в пиццерию, но мать оказалась не готова, она подкалывала подол фрау Папатц — среди щеголяющих на шпильках толстух пошла мода на короткое. Потом Папатц заявила, что ей нужен homesitter на бесконечно долгие выходные. Почему бы таким не мог стать сильный молодой мужчина, вот Улли, да, он, и даже вместе со своей потрясающей сестрой… Homesitter! Нетте сразу воскликнула: «Нет!», потом еще раз, чтобы до госпожи дошло, но Улли тотчас сказал «да». Нетте посмотрела на часы. Комично, что Улли до сих пор нет — это притом, что он проявил такой интерес. Змеиная улыбка, дружеский тычок в бок, шепоток «сделаем — долгие выходные в укромном уголке».

— Мари! — Нетте начинает терять терпение. — В чем дело, ты не придешь?

— Смотреть видео?

— Со мной, — сказала Нетте. — Но тебе придется захватить видео с собой, я не могу здесь ничего найти, даже странно, зачем ей проигрыватель.

— Может быть, у нее какие-то особенные видео, которые она просто от тебя спрятала.

— Не, не думаю, — говорит Нетте, — ты бы тоже не подумала, если бы хоть раз ее увидела. — Она подумала о Папатц: ее парфюмерных пристрастиях, ее натянутой улыбке. Волосы на голове уложены в виде раковины, прическа открывала уши, похожие на аксессуары, на дополнение к вдетым в мочки серьгам. Нет, у такой женщины не может быть тайной жизни, как не может быть ее у рождественского бумажного сусального ангелочка, и Мари не стала углубляться в тему, ей просто что-то пришло в голову, определенно, ей что-то пришло в голову.

Нетте уже давно заметила, что Мари очень долго распаковывала мысли, пришедшие ей на ум. В таких случаях Мари начинала шумно дышать, фыркать и только потом произносила что-нибудь членораздельное. Теперь она — тоном обладательницы великой тайны, тайны по меньшей мере государственной — сообщила:

— Пожалуй, я кого-нибудь с собой приведу. Наверное, Даниэля, он в тебя втюрился по самые уши.

— Ну, давай, — отвечает Нетте. Даниэль очень мил, но то милое, что находила в нем Нетте, заключалось в том, что Даниэль, в определенном смысле, был никто. Взбитые сливки к пудингу. Добавка. Даниэль. Такой робкий. Совсем не такой, как Улли.

На другом конце провода снова шумно задышали. Мари думала.

— В восемь часов, — предложила она.

Нетте посмотрела на часы, толстый кусок черного пластика, браслет, больше похожий на собачий ошейник — он привязывал руку ко времени — тик-так — она любила часы без цифр за их ненавязчивость, неточность, за их круглые белые лица — время и без того нахально вторгалось в жизнь. Сейчас, должно быть, не позже половины седьмого. Взгляд Нетте перескакивает с циферблата на сустав. Большая плоская кость, Нетте щиплет себя за руку. Она здесь. Да, это так. Неужели она в этом сомневалась?

Мари снова громко пыхтела и сопела — теперь ей нужен был адрес. Нетте, наконец, дождалась, когда Мари положила трубку, и снова осталась одна. Однако, стоп, не одна, за спиной шевелилось что-то черное, какая-то чернильная клякса в форме большого кота. Нетте даже испугалась — она совсем про него забыла. Она сделала шаг к нему — кот, громко мурлыча, не сдвинулся с места. Она провела рукой по шерсти, нащупав в мехе утолщения, они казались пришитыми к бокам прядями — перс, естественно. Животное, не торопясь, изящно повернуло свою огромную треугольную голову. Царственная кошка.

Кота звали Мартин, эта Папатц представила его с такой гордостью в голосе, словно кот был ее личным изобретением, словно она сама родила его своим густо вымазанным красной помадой ртом, который жеманно открылся, чтобы произнести: «Аааа эээто Маааартиин. Вы должны его гладить». Нетте очень нравилось, когда к ней обращались на «вы».

Спортивная сумка лежала там, где Нетте ее бросила, рядом с пластиковым пакетом, в котором лежали учебники математики и английского — она не желала их видеть, при одном воспоминании ее охватывало раздражение — работа, числа, черные мелкие птичьи лапки на грубой бумаге. А этот английский — отвратительные, булькающие где-то в горле слова. Она слабо успевала по этим двум предметам, и книги всюду сопровождали ее, они всегда были с Нетте — в трамвае, в рюкзаке и на каникулах. Она сложила все на диван и прикрыла одеялом. «Если вам будет холодно сидеть у телевизора, завернитесь в plaids» — плед, бред, какая чушь, глупость, думает Нетте, но все же здесь шикарно, она садится на диван, обитый светлой кожей, осматривается, белые стены, картина, выполненная крошечными гвоздиками, двое с огромными головами, плоскими, как в комиксе, напольная ваза с ветками, африканские маски, стекло, хром, закругления, вся мебель без единого угла, белый стол-приставка, похожий на пятно пролитого молока — молока для кота, прекрасная квартира, но холодная и пустынная, декорации для какого-то спектакля, только Нетте не имеет понятия, какого именно.

Осталось еще около полутора часов, потом придут Мари и Даниэль. Этим она произведет впечатление на Улли — вот тебе, мы с друзьями устроили вечер просмотра видео. Осталось всего каких-то полтора часа.



Нетте купается. В воде ее груди выглядят гигантски огромными, как грибы-дождевики, круглые, белые с пятнами пены, они блестят, как груди звезд на РТЛ-2[1], и смотрят сосками на пальцы ног, ногти на ногах покрыты лаком от Папатц — от лунок до края. До чего сказочное занятие лежать в ванне Папатц, лежишь не в одной позе, словно в гробу, нет, папатц-ванна круглая и большая, в ней можно перемещаться во всех возможных направлениях. Вообще, все здорово. Пахнет розами и ванилью, на краю ванны галерея косметики: флакончики, тюбики, баночки, быстро высыхающий лак для ногтей разных цветов: светло-красный, темно-красный, красно-коричневый, пилки для ногтей, лосьон для ногтей, маски для лица, шампунь на водорослях, ополаскиватель для волос, средство ухода за волосами, крем для рук, крем для ног, лосьон для тела с коллагеном и ароматом ванили. Она отвинчивает крышечки и колпачки, смотрит на толстые круглые капсулы, справляется с блокированными крышками, она плещется в воде, нюхает, пробует на вкус, бросает в воду маленькие круглые жемчужины, они растворяются, вода становится маслянистой и желтоватой, Нетте, как Клеопатра, купается в золотистом ослином молоке, она прибавляет горячей воды, над ванной поднимается пар. Нетте хлопает себя по животу, глухие подводные шлепки, вода поднимается брызгами; Нетте похудела, диета помогла, она похудела. Дома она прибегала к трюкам, часами ходила по дому с одним и тем же куском кекса, а отец говорил, что девчонка может есть все, но ест только тогда, когда на нее смотрят, и остается поэтому худой, как драная кошка. Потом Нетте выбросила этот кусок кекса в мусорный контейнер, кекса-актера, кекса-лицедея, он выполнил свой долг. Спасибо и адью. Мои родители до того тупы, что у нас с тобой ничего не вышло.

Она налила в ванну еще воды, потом еще, потом еще, мыльные пузыри разрастались до невероятных размеров, и она разрубала их узко подпиленными ногтями. Она насухо вытерлась, надела купальный халат фрау Папатц, но ненадолго, она медленно сбросила его на пол, как это делают в рекламе, а потом кинулась в комнату к спортивной сумке — надевать мини-юбку, тонкий свитер, а поверх толстый, грубый свитер. Перед телевизором она поставила стаканы, все, собственно, для Улли, меньше для Мари и почти ничего для Даниэля. Все для одного только Улли. Столик похож, если быть откровенным, на огромную открытую сигаретную пачку. Нетте никак не может разобраться, как это выглядит — по-идиотски или оригинально, и, наконец, решает, что по-идиотски. Она оглядывается, но не видит никакой забавной мебели, но зато обнаруживает CD-плеер, который проигрывает диски в вертикальном положении, его можно поставить впереди, и вращающиеся плоскости будут похожи на ноты на пюпитре, эта мысль только что пришла ей в голову и показалась оригинальной.

Она снова приступила к сервировке гигантской сигаретной пачки, точнее, к расстановке стаканов, высоких, фигурных, с выступающим у дна подбородком. В середине у них было сужение, как шея, вот такие они — эти стаканы. Она вообразила, что все это принадлежит ей, нет, лучше ей и Улли, они живут здесь вдвоем, а мама уехала в долгое путешествие, ну, например, с каким-нибудь богатым другом, и все тогда было бы совсем по-другому, и не было бы модного бутика Chez Monique, мать на самом деле звали Моникой, но она говорила, что название «У Моники» звучало бы как «Бейсль». У них с Улли было бы мало друзей и не особенно много гостей, собственно, ничего, если гостей не было бы вообще, в конце концов, они лучше всего чувствуют себя вдвоем.

Нетте понюхала свою руку — пахнет хорошо — ванилью и розами.

Она поиграла с пультом дистанционного управления, черным со светящимися кнопками, «добро пожаловать в Австрию», говорил какой-то тип в народных альпийских штанах, щелк, семейная сцена в гостиной, щелк, конкурс поваров, щелк, лыжная эстафета, щелк, опять лыжи, щелк, Мола, любимая ведущая Нетте, беседует с матерчатым набитым вороном, щелк, старый комик Дитер Халлерфорден, как могут старики быть комиками, во всех них есть что-то печальное, щелк, Нетте искала какую-нибудь передачу о путешествиях или животных, что-нибудь вроде гейзеров в Антофагасте, мира коралловых рифов или обезьян в Руанде, но ничего такого не было, щелк, Мола уже отложила в сторону матерчатого ворона, Нетте выключает звук, «Врачи»[2], певец двигается по сцене очень красиво. Нетте вздыхает и удобно разваливается в кресле.



Раздается звонок в дверь и шум на лестничной площадке. Нетте открывает и видит Мари и Даниэля, Мари в короткой зеленой синтетической шубке и коричневых сапогах, выглядит она как жук-олень. Даниэль прячется за пакетом с чипсами, Нетте смотрит на Даниэля, Даниэль на Нетте, он подмигивает. Мари слизывает улыбку с губ.

— Вау, — говорит она и топает в прихожую, — можно я отмечу здесь день рождения?

— Забудь об этом, — дружелюбно отвечает Нетте.

— Что же она за штучка? — спрашивает Мари, хлопая переливающимися веками.

— Председатель какого-то там искусствоведческого союза.

Она показывает гостям квартиру, стереосистему, громадную сигаретную пачку, ванную, зеркало в холодильнике, содержимое бара, почти голую спальню, там только японская цветочная композиция, а посередине, на полу, лежит плоский четырехугольный матрац.

— Мне не очень здесь нравится, — произносит Мари и тупо оглядывается. Нетте вспоминает, как на каникулах жила в крестьянском хуторе, у коров был точно такой же взгляд в никуда.

Нетте продолжает показ, рассказывает, что Мартина можно положить в угол, и он будет неподвижно лежать там часами.

— Боже, какой сладкий, — умиляется Мари. Мартин в упор смотрит на нее.

— Кошечка? — спрашивает Даниэль.

— Он молчун, — извиняющимся тоном говорит Нетте, — он как предмет обстановки.

Даниэль кивает с таким видом, будто Нетте произнесла что-то очень значительное. Развязной походкой он пересекает гостиную и останавливается перед баром. Туда же подходит Мари.

— О, давайте что-нибудь выпьем. У тебя есть апельсиновый сок. Мы выпьем кампари с соком.

— Четвертый стакан — это для кого? — спрашивает она.

— Для Улли, — отвечает Нетте.

— Как же ты носишься со своим братцем.

Нетте молчит, отчего Мари становится больно и стыдно, она подходит к подруге и обнимает ее, Мари вообще нужно постоянно кого-то трогать и к кому-то прикасаться, кожа ее покрыта тонкой пленкой пота, от нее пахнет нафталином и чуть-чуть корицей, как от рождественского пирога. Нетте вспомнила, как Мари однажды склонилась к ее уху и шепотом спросила: «Чувствуешь ли ты иногда приливы жара, от которого начинает зудеть все тело, чешется так, что хочется умереть?» — и Нетте тогда, растягивая слова, ответила: «Да, но оч-чень редко». И что это ей опять вспомнилась эта глупость, она резко отстраняется от толстушки Мари и смотрит на белокожее лицо Даниэля, он стоит скромно, как младший братишка, говорит немного, улыбается скупо, выглядит он моложе своих пятнадцати лет, самое большее на тринадцать, он миловиден и симпатичен, как девочка.

Держа в руках высокие стаканы, в которых переливается, сверкает и искрится кроваво-красный с оранжевым оттенком напиток, они ложатся животами на ковер — так удобнее. Даниэль вставляет кассету в магнитофон, раздается щелчок, кассета устанавливается. Даниэль отматывает пленку к началу.

— Рекламу никто не хочет? — громогласно спрашивает он.

Звучит возбуждающая, многообещающая музыка, потом на экране появляются пузатые, важные буквы — «Семь».

— Что это за название? — спрашивает Нетте.

Даниэль изучает текст на коробке и бормочет:

— Кажется, речь идет о семи смертных грехах.

— А какие они — семь смертных грехов? — возбужденно спрашивает Мари.

И Даниэль начинает перечислять:

— Гнев, зависть, ревность, алчность. — Дальше он не знает.

— Естественно, убийство, — приходит ему на помощь Мари.

— Воровство, — дополняет Нетте, но одного все равно не хватает.

— Что же это может быть? — вслух размышляет Мари. — Какой еще?

— Секс? — предлагает свой вариант Даниэль.

Мари прыскает:

— Глупости!

— Тише, — говорит Нетте, — начинается.

Она искоса бросает взгляд на Даниэля, лицо его слегка покраснело, он подносит к губам стакан, красное лицо, красная кожа, красная жидкость, стыд и еще что-то, Нетте чувствует себя виноватой перед Даниэлем, это причиняет ей неудобство. Разве она не хозяйка дома?

Они замолкают, наступает тишина, все забыто, три пары глаз внимательно ищут убийцу в черном квадрате телевизионного экрана. Мари возбужденно елозит по ковру затянутыми в нейлон ногами, она похожа на упакованную в пластик колбасу и поглощает невероятное количество кампари. Нетте едва пригубливает, но чувствует, что краснеет, язык во рту становится толстым и неповоротливым, алкоголь бесцеремонно ударяет в голову, проникает туда, как нечто плотное и ватное, притупляет ощущения так, что она перестает чувствовать контуры собственного тела, оно, как студень, расплывается по полу, ковер приятно греет живот, но одновременно появляется и новое неприятное пульсирующее чувство.

— Комиссар умен, — заявляет Мари, с треском раскрывая пакет с чипсами и не переставая жевать и хрустеть.

— Замолчи, наконец, — шипит на нее Нетте, она сама воспринимает это шипение как пронзительный визг.

Она встает, усаживается на диван, отхлебывает из стакана, смотрит на Мари, чавкающую Мари, этакого толстенького кролика, Нетте смотрит на чипсы, смотрит долгим пожирающим взглядом, глазами она отправляет чипсы в живот, эти особые глаза-транспортеры тащат по кишкам желтые, жирно поблескивающие, посыпанные красным перцем картофельные ломтики. Но, на счастье, ее отвлекает фильм, первое убийство, второе убийство, вторая жертва — огромный, толстый мужчина, его задушили, сунув головой в лапшу. На стене убийца кровью или кетчупом написал: «Алчность».

— Нет, — шепчет Нетте, — нет, это просто тошнотворно.

Мари перестает есть и во все глаза смотрит на экран.

— Убийца страдает религиозным тиком, он наказывает всех за смертные грехи, вот в чем суть, — говорит Даниэль.

— Если бы ему оставили жизнь, это было бы для него еще худшим наказанием, — говорит Нетте.

Звонит телефон.

— Черт! — восклицает Нетте, но досада наигранна, так как это звонит Улли, и Мари пробегает мимо Нетте в туалет, наверное, хочет подслушать. Нетте поднимает трубку, боже, она слышит приглушенный гул множества голосов, но на том конце провода — Улли, а голос Улли — это уже счастье.

— Послушай меня, крошка, не сердись, но я приеду попозже, мне надо отвезти Таню домой, мы немного припозднились, но я еще раз тебе позвоню. — Голос Улли вибрирует, Нетте слышится в нем что-то недосказанное, из трубки доносятся какие-то шумы и громкие звуки, наверное, брат звонит из телефона-автомата в центре города или из розово-серой кабины возле киноцентра или в самом киноцентре, там они недавно были вместе, Нетте раздосадована и разочарована.

Мари ломится мимо в гостиную, Нетте повышает голос:

— Ну, тогда удачи, — и бросает трубку.

Когда Нетте возвращается в гостиную, Мари уже снова лежит на полу, прижавшись животом к ковру; она молчит, она увлечена фильмом и не спрашивает, кто звонил Нетте. Ее интересует только один вопрос: кто убийца?

Действие фильма разворачивается в ускоряющемся темпе, но Нетте витает в другом мире, Нетте до фонаря, что происходит на экране, она живо представляет себе, как Улли целует девушку, которую зовут Таня.

Комиссар получает по почте отпиленную голову своей возлюбленной, Нетте, пошатываясь, встает и направляется в ванную, становится у раковины, упираясь в нее обеими руками. Весь кампари и вся любовь к Улли темно-красной волной выливаются в раковину. Нетте чистит зубы, и ей становится лучше.

В гостиной тихо жужжит видеомагнитофон, Даниэль, стоя на коленях, перематывает пленку к началу. Мари смеется:

— Давайте еще выпьем, надо попробовать все.

Эта Мари глупеет прямо на глазах, думает Нетте. Но Даниэль в полном порядке. Интересно, что он скажет, если он вообще что-то скажет?

— Конец не плох, — говорит он медленно и задумчиво, — мне понравилось, что наказан был и грех комиссара.

Мари пожимает плечами:

— У каждого есть свои грехи.

Они сидят кружком в том удивительном, странном, пытливом настроении, которое после таких фильмов охватывает всех, кто всегда выступает лишь в роли свидетелей; они молчат, застыв в неподвижности, и, кроме того, им нечего больше смотреть.

Мари снова оказывается у бара, она, как муха, липнет к сладким напиткам, нюхает содержимое графинчиков — золотисто-коричневое, каштановое.

— Похоже на краски для волос, — замечает Нетте.

Мари громко сопит и наконец выдает мысль:

— Если мы нальем из каждой початой бутылки на два пальца в стаканы, то это будет не очень заметно.

— Угомонись, лично я больше не могу, — говорит Нетте.

Взгляд Даниэля тверд.

— Я тоже не буду.

Мари пьет в одиночестве и между мелкими глотками рассказывает об одной своей подруге, которая промышляет воровством в магазинах, но никто ее толком не слушает.

— Думаю, что это неправильно, — говорит Даниэль, глядя в глаза Нетте.

Она при этом думает, что к приходу Улли они, наверное, уже уйдут, она смотрит на часы, стрелки приближаются к половине двенадцатого, и в это время снова звонит телефон.

— Улли! — радуется Нетте, она слышит бархатистый голос Улли.

— Мне очень жаль, но я приду очень поздно, мы тут засели надолго…

Нетте медленно кладет трубку на аппарат, потом снимает ее и кладет рядом, она не хочет, чтобы он снова звонил и говорил с ней таким веселым голосом, пусть остается в своей Перечной стране, в своей чертовой Перечной стране, пусть почернеет и съежится.

Она молча проходит мимо Мари и Даниэля и смотрит на улицу, в черный квадрат окна, зигзаг металлических лесов почти не виден, и ей явственно чудится, что темнота протягивает к ней свои щупальца, поглощает ее, и она становится серой — вся — от корней волос до кончиков ногтей.

— Я, пожалуй, пойду, — говорит за ее спиной Мари, — скучно с вами, нытики.

Нетте смотрит на маленький поросячий носик на плоском рыхлом лице и, не улыбнувшись в ответ, коротко и сухо, только для того, чтобы позлить Мари, говорит:

— Даниэль, ты не хочешь еще ненадолго остаться?

Улыбка Мари превращается в издевательскую ухмылку, глупую и придурковатую, в сравнении с ней улыбка кота из Страны чудес — грустная мина, да еще Даниэль, лицо цвета клубники со сливками, рассудительное, кремово-сладкое, розовые губы, белая кожа. Нетте думает: Даниэль вообще ничего не может, например, не умеет играть в футбол и не умеет отпускать остроумные замечания, сидя перед телевизором, наверное, он не может так играть в волейбол, как Улли, но Нетте не желает дальше ломать себе голову, она обрывает поток мыслей, ибо мысли эти изломаны, как зигзаг в мозгу; Даниэль красив, по-детски красив, в противоположность Улли с его мужской красотой, она всегда так себе его представляла, но если подумать и честно признаться, то Улли в последнее время стал грубее с этим новым голосом, глубоким, рокочущим, голосом, который одной фразой мог открыть шкаф в гостиной.

Даниэль бредет в гостиную, Нетте идет за ним. Тошнота прошла, она еще немного пьяна, но это приятное опьянение, она чувствует себя намного увереннее, все вокруг пришло в прежний порядок, теперь ей все стало ясно, вероятно, потому, что Улли что-то пережил с девушкой, если бы он этого не сделал, она бы не сидела сейчас здесь с Даниэлем, а смотрела бы документальный фильм по телевизору. Улли любит документальные фильмы, Диану Фосси и еще играть в канасту и ром. Тогда ей никогда в жизни не пришли бы в голову такие мысли, как сейчас.

Даниэль сидит на кожаном диване, держа на коленях Мартина.

— Мы можем вместе искупаться, если ты не будешь меня трогать, — говорит Нетте, — и если никому не будешь об этом рассказывать.

Даниэль перестает гладить кота, снимает его с коленей и ставит на подлокотник кресла, где Мартин стоит в полном недоумении.

— Правда? — спрашивает Даниэль.

— Да.

В глазах Даниэля вспыхивает мерцающий огонек — у него так же блестели глаза, когда он был младше. Это придает ей уверенности и мужества.

— Я иду.

— Подожди, я тоже, — сливающейся скороговоркой выпаливает Даниэль на одном дыхании.

Нетте в нерешительности стоит перед ванной.