— Кажется, я понимаю, что вы имеете в виду, мистер Кэйн. Вы хотите доставить их… Скажем, на один из маленьких островков к северу от Гонконга, откуда их в любой момент можно забрать. Может, в один из заливов Байес-Бей?
Люди кажутся друг другу глупы преимущественно оттого, что они хотят казаться умнее. Как часто, долго два сходящиеся человека ломаются друг перед другом, полагая друг для друга делать уступки, и противны один другому, до тех пор, пока третий или случай не выведет их, какими они есть; и тогда как оба рады, узнавая разряженных, новых для себя и тех же людей.
Есть по обращению два сорта людей: одни — с тобою очевидно такие же, какие они со всеми. Приятны они или нет, это дело вкуса, но они не опасны; другие боятся тебя оскорбить, огорчить, обеспокоить или даже обласкать. Они говорят без увлеченья, очень внимательны к тебе, часто льстят. Эти люди большей частью приятны. Бойся их. С этими людьми происходят самые необыкновенные превращения и большей частью превращения в противоположности — из учтивого делается грубый, из льстивого — оскорбительный, из доброго — злой.
Я покачал головой.
Вся премудрость людей заключается не в мысли — еще менее в деле, — а в слове. Человек может быть совершенно прав только тогда, когда он говорит исключительно о себе. Искусство публичных речей, парламентских и судебных — в особенности, английских, — состоит в этом приеме. Они не говорят: обман есть преступление, или принудительное образование вредно и т. п., а они говорят: на мои глаза или по понятию наших отцов — обман есть преступление, — или: ежели принудительное образование есть зло, то… и т. д. Они, выражая свою мысль, облекают ее в форму факта или предположения, для того чтобы побеждать возражения. В общем же, когда слышишь и читаешь их речи, замечаешь, что у них две цели: одна — выразить свою мысль, другая — говорить так, чтобы никто не мог дать мне démenti
[84]. Вторая цель большей частью преобладает. Так что очень часто вся речь наполнена только оговорками и заборчиками, ограждающими оратора от нарекания в том, что он сказал неправду.
— Не надо Байес-Бей. Там им мигом перережут глотку. Нет, Ченг. Я действительно не хочу, чтобы им причинили вред.
И как певец или скрипач, который будет бояться фальшивой ноты, никогда не произведет в слушателях поэтического волнения, так писатель или оратор не даст новой мысли и чувства, когда он будет бояться недоказанного и неоговоренного положения.
— Понимаю, — сказал он, кивая. — Тогда можно найти другой, более безопасный остров.
То, известное каждому чувство, испытываемое в сновидении, чувство сознания бессилия и вместе сознания возможности силы, когда во сне хочешь бежать или ударить, и ноги подгибаются, и бьется бессильно и мягко, — это чувство пленеиности (как я лучше не умею назвать его), это чувство ни на мгновение не оставляет и наяву лучших из нас. В самые сильные, счастливые и поэтические минуты, в минуты счастливой, удовлетворенной любви, еще сильнее чувствуется, как недостает чего-то многого, и как подкашиваются и не бегут мои ноги и мягки и не цепки мои удары.
Совершенное возможно в воображении, как вечное движение возможно без трения и тяготения. Самое увлечение красотой и истиной мешает осуществлению красоты и истины.
— Послушайте, Ченг, — сказал я, тщательно подбирая слова. — Знаю, что обижаю вас, но у меня нет выбора. Я хочу убрать их из Гонконга и оставить на каком-нибудь острове, где они будут в полной безопасности. Может быть, на несколько недель, может, чуть дольше, но не надолго.
Человек живет двумя сторонами: воображением и на другой стороне — деятельностью всех своих других способностей.
Человек, который жил бы только деятельно, не знал бы, что хорошо и что дурно (мужики); человек, который жил бы одним воображением, — слишком хорошо знал бы, что хорошо и что дурно, но не имел бы ни силы, ни уменья сделать то, что хорошо, и удержаться от того, что дурно.
— Хотите убрать их с дороги, но так, чтобы они были в безопасности, — кивнул Ченг. — Но прежде всего вы, мистер Кэйн, не хотите, чтобы они попали в Китай?
Чем мудрее люди, тем они слабее. Чем глупее, тем тверже.
— Вы же знаете, какой это риск. Для них же — просто самоубийство.
Хочешь узнать очень близко человека — снять с него ореол, который тебе видится над ним, посмотри на ноготь большого пальца его руки — плоть. А у Кесаря был большой ноготь.
Мы судим животных с точки зрения ума. «Заяц умен, что делает сметки». Он нерешителен. Заяц судил бы нас с точки зрения трусости: «Человек выдумал железные дороги, чтобы скорее бежать».
— Учитывая тот факт, что именно вы не хотите, чтобы они добрались до Китая, я согласен, что это было бы для них самоубийством, — сухо проговорил он. — Это можно устроить, мистер Кэйн, но дело очень деликатное.
1870
— Я понимаю. Понимаю и то, что это стоит недешево.
1870. 2 февраля. [Ясная Поляна. ]
* Я слышу критиков: «Катанье на святках, атака Багратиона, охота, обед, пляска — это хорошо; но его историческая теория, философия — плохо, ни вкуса, ни радости»
*.
— Очень дорого, — согласился Ченг. — И только наличными.
Один повар готовил обед. Нечистоты, кости, кровь он бросал и выливал на двор. Собаки стояли у двери кухни и бросались на то, что бросал повар. Когда он убил курицу, теленка и выбросил кровь и кишки, когда он бросил кости, собаки были довольны и говорили: он хорошо готовил обед. Он хороший повар. Но когда повар стал чистить яйца, каштаны, артишоки и выбрасывать скорлупу на двор, собаки бросились, понюхали и отвернули носы и сказали: прежде он хорошо готовил обед, а теперь испортился, он дурной повар. Но повар продолжал готовить обед, и обед съели те, для которых он был приготовлен.
Сколько бы ни говорили о том, что в драме должно преобладать действие над разговором, для того, чтобы драма не была балет, нужно, чтобы лица высказывали себя речами.
— Пятьсот долларов, — предложил я.
Тот же, кто хорошо говорит, плохо действует, и потому выразить самому себе герою словами нельзя. Чем больше он будет говорить, тем меньше ему будут верить. Если же будут говорить другие, а не он, то и внимание будет устремлено на них, а не на него.
Комедия — герой смешного — возможен, но трагедия, при психологическом развитии нашего времени, страшно трудна. Оттого только в учебниках можно говорить об «Ифигении», «Эгмонте»
*, «Генрихе IV», «Кориолане»
* и т. д. Но ни читать, ни давать их нет возможности. Оттого бездарные подражатели могут подражать подражанию (слабому) Пушкина, «Борису Годунову». Оттого белый стих, о котором останется несомненной истиной то, что на будущего себя сказал Пушкин:
Он улыбнулся.
— Хорошая шутка, мистер Кэйн. За две тысячи долларов я мог бы это для вас устроить.
— Ваша шутка столь же хороша, — ответил я. — У меня нет таких друзей, за которых я готов заплатить две тысячи долларов.
Послушай, дедушка, мне всякий раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в голову, что если это проза,
Да и дурная*.
Взятие Корсуни Владимира — эпопея.
— Я мог бы попытаться, даже себе в убыток, за пятнадцать сотен.
Меншиков женит Петра II на дочери, его изгнание и смерть — драма.
3 февраля. 1870. Система, философская система, кроме ошибок мышления, несет в себе ошибки системы.
— Они мои очень хорошие друзья, возможно, эта дружба и стоит тысячи долларов. Но никак не больше!
В какую форму ни укладывай свои мысли, для того, кто действительно поймет их, мысли эти будут выражением только нового миросозерцания философа.
Для того, чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно, а чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе.
— Четырнадцать сотен?
Даже у больших мыслителей, оставивших системы, читатель, для того чтобы ассимилировать себе существенное писателя, с трудом разрывает систему и разорванные куски, относя их к человеку, берет себе.
Таков Платон, Декарт, Спиноза, Кант. Шопенгауэр говорит, что его система есть круг (он говорит свод), чтобы понять который надо пройти его несколько раз.
— Двенадцать — и это мое последнее слово.
У слабых мыслителей, Гегель, Cousin, разорвав систему, приходишь в непосредственное сношение с пустым человеком, от которого нечего взять.
Толпа же любит систему. Толпа хочет поймать всю истину, и так как не может понять ее, то охотно верит.
— Давайте поделим пополам разницу, мистер Кэйн. Тринадцать.
Гете говорит: истина противна, заблуждение привлекательно, потому что истина представляет нас самим себе ограниченными, а заблуждение всемогущими
*. Кроме того, истина противна, потому что она отрывочна, непонятна, а заблуждение — связно и последовательно.
Русская драматическая литература имеет два образца одного из многих и многих родов драмы: одного, самого мелкого, слабого рода, сатирического, «Горе от ума» и «Ревизор». Остальное огромное поле — не сатиры, но поэзии — еще не тронуто.
— Двенадцать с половиной!
1870, 14 февраля. Одним из лучших образцов того, каким образом очевидные для нас причины людских действий (для них самих кажущихся таковыми) не суть причины, ибо не совпадают с последствиями, а имеют другие причины, совпадающие с последствиями, есть мода. Причина вечной перемены одежды для людей есть желание богатейших отличаться от беднейших. Но ясно, что цель бессмысленна, ибо отличий много, кроме моды, и цель не достигается, ибо тотчас все переменяют. Но цель, не видная для действующих, достигается: брошенные платья одевают все бедное население Лондона, Парижа — больших городов. И это не случайно, очевидно из того, что там, где большое скопление народа, пролетариат, там и быстрые перемены мод, отдающие неизношенные материи дешево бедным. И где меньше пролетариата, там медленнее движение мод, где больше, там быстрее.
— С вами трудно торговаться, мистер Кэйн, — вздохнул он. — Я готов на все ради нашей дружбы. Но в этом случае я ничего не заработаю.
4 апреля. Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать. Правительство стало исправлять. И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.
— Двенадцать с половиной, — повторил я. — Они остаются на острове с запасом провизии на месяц. Они не пробудут там так долго, но пусть будет месячный запас продуктов — на всякий случай. И им не должны причинить никакого вреда, вы за это отвечаете передо мной, Ченг.
Но как же так ряд безобразий произвели великое, единое государство?
Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю.
Он наклонил голову.
Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции и Польше?
— Я все понял, мистер Кэйн. Я серьезно отношусь к вашим словам, мистер Кэйн. Деньги с вами?
Народ живет, и в числе отправлений народной жизни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествующих и куражащихся. И это правители — несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого.
Я вытащил конверт, который дал мне Корво. Отсчитал двенадцать с половиной сотен и передал Ченгу.
5 апреля. История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь. Кроме того, при величайшем искусстве нужно много и много написать, чтобы вполне мы поняли одного человека. Как же в 400-х печатных листах (самое многотомное историческое сочинение) описать жизнь 20 миллионов людей в продолжение 1000 лет, т. е. 20 000 000×1000? Не придется буквы на описание года жизни человека.
Но и это не вся еще беда.
— Все будет сделано, — сказал он.
Искусства нет и не нужно, говорят, нужна наука.
Не только подробностей всех о человеке нет, но из миллионов людей об одном есть несколько недостоверных строчек, и то противуречивых.
Любви нет и не нужно, говорят. Напротив, нужно доказывать прогресс, что прежде все было хуже.
Как же тут быть? А надо писать историю. Такие истории писали и пишут, а такие истории называются: наука.
Как же тут быть?!
Глава 5
Остается одно: в необъятной, неизмеримой скале явлений прошедшей жизни не останавливаться ни на чем, а от тех редких, на необъятном пространстве отстоящих друг от друга памятниках — вехах протягивать искусственным, ничего не выражающим языком воздушные, воображаемые линии, не прерывающиеся и на вехах.
Было около пяти вечера. Дождевые облака опустились и скрыли вершину горы. Влажность увеличилась еще на четыре пункта и достигла отметки «семьдесят пять», поэтому я и решил: надо увлажниться также изнутри, и тотчас же начал готовить себе очередную порцию выпивки. Несколько минут спустя на подъездной дорожке затормозил автомобиль. Вскоре в комнату вошел Чарли.
На это дело тоже нужно искусство. Но искусство это состоит только во внешнем: в употреблении бесцветного языка и в сглаживании тех различий, которые существуют между живыми памятниками и своими вымыслами. Надо уничтожить живость редких памятников, доведя их до безличности своих предположений. Чтобы все было ровно и гладко, и чтобы никто не заметил, что под этой гладью ничего нет.
— Я не знал, что вы дома, босс! — Он выглядел встревоженным. — Вам что-нибудь нужно?
Что делать истории?
— Ничего, — ответил я. — Впрочем, хорошо бы немного снега. Что тебе удалось узнать?
Быть добросовестной.
— Они спрашивали лодку в Абердине, босс. Даже говорили с Леунгом. Но никто не согласился дать им лодку. Они предлагали уйму денег, но все было напрасно.
Браться описывать то, что она может описать, и то, что она знает — знает посредством искусства. Ибо история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство.
— Что еще?
Как всякое искусство, первым условием истории должна быть ясность, простота, утвердительность, а не предположительность. Но зато история-искусство не имеет той связанности и невыполнимой цели, которую имеет история-наука. История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а вглубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке.
— Джонка готова, босс. Все, что нужно, уже там.
1871
— Хорошо.
1871. 26 ноября
*. Есть литература литературы — когда предмет литературы есть не сама жизнь, а литература жизни, и литература литературы 999/1000 всего пишущегося. Есть политика политики — когда предмет политики не есть государство, а прежняя современная политика, 999/1000 всей деятельности палат. Есть поэзия поэзии, и в музыке, и в живописи, и ваянии, и в письме, — когда предмет поэзии есть не жизнь, а прежняя поэзия, 999/1000 всего творящегося. Есть наука науки — когда предмет не есть жизнь, а прежние положения науки — Линней, Кювье, Дарвин. Есть или нет видов? Есть или нет понятия справедливости? Есть или нет тяготения? Есть философия философии, когда предмет не мысль, а системы. Первое легко и безгранично, второе трудно и редко.
Естественные науки — это стремление найти общее в жизни внешнего мира с жизнью человека. Человек родится из оплодотворенного яйца. Давай отыскивать яйцо в полипе и оплодотворение в папоротнике.
— Леунг ждет ваших распоряжений. Он говорит, что плохо уходить из Абердина, там вас могут заметить. А все этот Картер, босс. Все очень напуганы. Полиция задавала много вопросов, и, — он понизил голос до шепота, — говорят, что «Братья» сказали, чтобы никто не отправлялся на север!
1873
— О’кей, — сказал я. — Очень хорошо.
1873, Noябpя 5. [Ясная Поляна. ] Художник звука, линий, цвета, слова, даже мысли в страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли. От чего это зависит? Не любовь к мысли. Любовь тревожна. А эта вера спокойная. И она бывает и не бывает у меня. Отчего это? Тайна.
— А когда вы думаете отправляться, босс?
Nоября 6. Еду на порошу. Я смолоду стал преждевременно анализировать все и немилостиво разрушать. Я часто боялся, думал — у меня ничего не останется целого; но вот я стареюсь, а у меня целого и невредимого много, больше, чем у других людей. Орудие ли анализа у меня было крепко, или выбор верен, но уже давно я более не разрушаю; а целыми остались у меня непоколеблены — любовь к одной женщине, дети и всякое отношение к ним, наука, искусство — настоящие, без соображений величия, а с соображением настоящности наивного, охоты — к деревне, порою к севру
*…и все? Это ужасно много. У моих сверстников, веривших во все, когда я все разрушал, нет и 1/100 ТОГО.
Montaigne. La pointe à la sauce
[85]*.
— Пока не знаю. Скажу в свое время.
Nоября 17. Разговор о земстве с Свербеевым. Администрация чувствует, что власть одна [?], а троицын день — березки.
— Мне все это не нравится, — сказал Чарли. — Лучше бы вы передумали.
Читал Верна
*. Движение без тяготенья немыслимо. Движенье есть тепло. Тепло без тяготенья немыслимо. […]
28 декабря. Если человек думает, что его жизнь есть только преходящее явление — звук лиры Платона
*, то это происходит оттого, что жизнь всех других людей представляется ему только звуком лиры, но если он любим или любит, значение своей жизни станет для него глубже.
— Если ты будешь думать вместо меня, Чарли, то вскоре попросишь прибавки жалованья.
1878
— О’кей, босс, — ухмыльнулся он. — Я прекращаю думать.
1878, 17 апреля. [Ясная Поляна. ] После 13 лет
* хочу продолжать свой дневник. Вчера был у заутрени (пасха). Утром читал записки Веневитинова
*. Ходил гулять с Василием Ивановичем. Говорили о его деле
*. Вечером все с детьми на тягу в Заказ. Читал Болотова
*. Дневник Бочарова. Кажется, все ясно для начала. Нынче встал в 10, читал, сбирался писать, но — насморк и слабость духовная и физическая. Вышел гулять, но холодно, — вернулся. Соня говорила с Лизаветой Александровной
* и рада, что сделала ей пользу. Катают яйца. Стану писать письма.
— Достань мне смокинг. Я еще раз приму душ и переоденусь. А потом отправлюсь праздновать на всю ночь.
5 мая. Вчера не помог старушке телятинской. Празднословил с Василием Ивановичем. Тщеславился мыслью и горячился с Соней. Нынче сердился на Алексея
* и старосту, за то, что дурно окопали яблони. Читал утром записки Фон-Визиной
*. Преданность богу — правда и опасно.
— А что праздновать, босс?
22 мая. Пережил важные и тяжелые мысли и чувства вследствие разговора с Василием Ивановичем о Сереже. […] Все мерзости моей юности ужасом и болью раскаяния жгли мне сердце. Долго мучился. Ездил в Тулу с Сережей и говорил с ним. Стал вставать рано и пытаюсь писать, но нейдет. Нейдет оттого больше, что нездоровилось. Но кажется, что я полон по края, и добром. Окончил Болотова. Читал Парфения
*. Раскол наводит меня сильнее и сильнее на важность мысли о том, что признак истинности церкви есть единство ее (всеобщее единство), но что единство это не может быть достигнуто тем, что я, А или В, обратит всех других к своему взгляду на веру (так делалось до сих пор, и все расколы, папство, лютеранство и др. — плод этого), но только тем, что каждый, встречаясь с несогласными, откидывая в себе все причины несогласия, отыскивает в другом те основы, в которых они согласны. Осьмиконечный или четырехконечный крест, и пресуществление вина или воспоминание, разве не то же ли самое.
Был у обедни в воскресенье. Подо все в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но многая лета и одоление на врагов есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их.
— Да все, что придет в голову.
Читал Евангелие. Везде Христос говорит, что все временное ложно, одно вечное, то есть настоящее. «Птицы небесные…» и др. И на религию смотреть исторически есть разрушение религии.
Чарли вышел из комнаты, качая головой. Я подошел к телефону и позвонил Ченгу.
Дети: Илья и Таня рассказывали секреты, влюблены. Как страшны, скверны и милы.
— У вас что-нибудь продвинулось, Ченг?
Начал писать «свою жизнь»
*.
— Они остановились в отеле «Рипалс-Бей», — сообщил он. — У меня пока не было с ними контакта. Сделаю это утром.
1 июня. Летние гости: Машенька, Варенька, Таня, Свербеевы, Исленьев, Иславин, Бобринский, Урусов, все это кипит и расстраивает. Кроме того, Андрюша болен. Строю избу в Чепыже
*. Все время это не брал пера в руки. Правда, письма написал. Читаю Парфения.
— Не надо.
3 июня. Был Бобринский. Измучил меня своими разговорами о религии, о Слове. Его страсть говорить! Самообольщение удивительное. Для меня он важен был тем, что на нем с ужасной очевидностью ясно заблуждение основания веры на слове, на одном слове. Вчера писал довольно много в маленькую книжку, сам не знаю зачем? — о вере.
— Вы что, передумали?
— Нет, — ответил я. — Но лучше будет, если они сами к вам обратятся. Постараюсь это устроить.
— Как хотите, мистер Кэйн.
Час спустя я уже ехал в отель «Рипалс-Бей». Дождь прекратился, и вершина горы снова очистилась, но влажность так и не уменьшилась. Я был в вечернем костюме, но с пистолетом 32-го калибра в кобуре, удобно пристроенной под левой рукой.
Отель «Рипалс-Бей» находится на другой стороне острова и служит игровой площадкой для всей колонии. Это первоклассный отель с хорошим пляжем, хотя австралийцы рассмеялись бы, увидев здешний прибой.
Я припарковал машину и зашел в бар отеля. Наскоро выпил. Потом пошел к регистратору и спросил номер комнаты мисс Дав.
Клерк, назвав мое имя, положил телефонную трубку и улыбнулся:
— Мисс Дав будет рада видеть вас, мистер Кэйн, если вы подниметесь в ее комнату. Номер 302, сэр.
— Спасибо, — сказал я и дал ему пять гонконгских долларов, что составляло около одного доллара США.
1879
Через несколько минут я уже стучал в дверь. Открыла Натали. На ней было нефритово-зеленое платье китайского покроя с высоким воротником. Она казалась мечтой китайского мандарина. Ее пухлая нижняя губа чуть подрагивала.
28 октября 1879
*.
— Энди! А я уже не надеялась вас увидеть!
Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные — Наполеоны пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но всё по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрыленные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся — хорошие идеалисты. Есть с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется с сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарит высоко. […]
— А это сюрприз, — сказал я, входя в комнату. — Вы любите сюрпризы?
Язык*
— Я еще не знаю, чем обернется ваш визит. — Она тщательно заперла дверь.
Не исполняется приказанье, надо письмо подновить.
Я осмотрелся. Это была просторная комната с балконом, который выходил на пляж. И в этой комнате никого не было, кроме меня и Натали.
Побирушка, помирушка.
— А где же сегодня ваш блуждающий мальчик? — спросил я.
Железные дороги какие леса потушили.
— Джой? Зачем-то пошел в город, придет поздно вечером.
Я не уйду. Нечто за ноги выволокут.
Посыкнулись было купцы вновь отстроить, да не выстроили.
— А он мне и не нужен, — честно признался я.
От приседания хвоста глаза смутились.
— Зачем вы пришли, Энди?
Всяк живот смерти боится.
Цвет темно-зеленый — крапивный.
Я предложил ей сигарету. Она отказалась. Я же закурил.
Из пеленок вывалялся.
Лазоревый — яхонт. Лазоревый не ярко-зеленый ли?
— Просто схожу с ума по вас, дорогая, — сказал я. — По вашей походке, манере есть, пить…
«Произвел сына в грамоту». Мы смеемся сами, взяв у народа слово «произвел» и неточно употребляя его в смысле произвели в генералы.
— И вы не позаботились о том, чтобы, придя сюда, выглядеть более привлекательным?
Народ заворашивается. Завируха.
Похлебствоеал тому-то.
— Привлекательным? — Ее слова задели меня. — Вы что, не понимаете, что из-за вас я не могу спать ночами?
По угодникам шел.
— Если вы хотите показаться влюбленным, то знайте: сейчас мне не до этого, — сказала она ледяным тоном.
Белужина, — земля. Вязковатый.
Земля матушка.
— Когда вы отправляетесь в Куан-по? — спросил я.
Обесхлебели, обезлошадели в конец.
— Скоро, очень скоро.
В дуростях спускать не обык.
Особист.
— Какая жалость!
Бомбы садить.
— В самом деле?
За тепло, за лето успею кончить.
Еще мне за сердце щепа влезла.
— Конечно. Это значит, что я напрасно потерял время, придя сюда.
У татарина два коня, третья душа.
— Довольно валять дурака, Энди! Вы, скорее всего, отлично знаете: мы никак не можем найти кого-нибудь, кто отвез бы нас туда!
Однодворец замужичел.
Москва обсадилась козаками.
— А у меня как раз на сей счет идея.
Вечную не кликнул.
— Да?
По пояс в грязи лежит, а говорит — не брызжи. Свое справляй.
Трое союзников одной державы (о мосте).
Я прошел на балкон и посмотрел вниз, на пляж, залитый лунным светом, и на море за ним. Через несколько минут Натали присоединилась ко мне.
Живот радуется.
Оборка будет.
— Красиво, не правда ли? — сказал я. — Это чарующий Восток, и, признаться, я просто околдован им.
Чужой чужим и пахнет.
— Я тоже. Но если у вас ко мне предложение, я готова его выслушать.
Приплывная колода.
Чернозем, ног не выволочешь, облепит.
— Мне пришлось подумать. Вы же отделались от меня с этим типом, с Каном. — Я пожал плечами. — Так или иначе, но это дело не нравилось мне с самого начала. Ловить рыбу в заливе Куан-по — не самый здоровый отдых. А потом я подумал: может быть, Энди Кэйн заработает немного деньжат на этом деле?
У глажены монастыри.
Старинушка!
— Переходите к делу!
Посягнул на дело.
— Я приучился вести дела на китайский манер, — объяснил я. — Они никогда сразу не переходят к сути. Я попробую свести вас с человеком, который может доставить вас туда, если я вас ему порекомендую.
Кнутом стегануть.
Стрельбы две или три.
— И вы, конечно, порекомендуете? — усмехнулась она.
Господь ходил по земле, так он нами не требовал.
Кремняет.
— Конечно, — кивнул я. — Если цена меня устроит.
Нога назад отдает.
Вперед не чухайся.
— Как так?
Народ мляв.
Тармасит.
Тес колоний толщиной 9 вершков. Не узнаешь, что комель, что макуша.
— Да вот так, дорогая!
На руку скор. Сабачут.
Почерябали бороной.
Язык помягче — пока не стар.
— Вы меня за дуру принимаете?
Закис — овес.
— Но за очень красивую, — пояснил я.
Овес косматый — за горой.
Денег — куб. сажень.
— Вы порекомендуете нас своему человеку, а он, возможно, перережет нам глотку?
Лопаточка — скована.
— Это неизбежный риск. Если Джой Кан что-нибудь понимает в таких делах, пусть сведет его к минимуму.
[…] Привитает чужников.
С покрепочкой.
— Каким образом?
Отбросился от дома, дом упадает.
Без каши внучек ни на час.
— Есть миллион способов убедиться, что на борт с вами поднимается только один человек, что он не вооружен, что на борту не припрятано оружие, и еще многое в таком же роде.
К дому не рачит.
Она снова взглянула на меня.
Распутная — всё по дворам.
Сяду перед ней на конник, не станет ли прощенья просить, — нет.
— Допустим, что я вам поверила. Какая же цена?
К дому не рачит.
Это его раденье.
— Пятьсот — ему сейчас, пятьсот — когда вернетесь.
Вызволяет мужичков.
Федор Алексеевич просит маму перекрестить.
— Да это просто смешно!
Обнимает мать мальчик.
Обыкли, приобыкли.
— Это еще дешево, — возразил я. — Скажу вам по секрету: сейчас он согласен на тысячу, но если вы начнете торговаться, то он взвинтит цену вдвое.
Идучи за солому цепляется.
К тому делу приличился.
Она вернулась в комнату и приготовила себе выпить. Отставив стакан, сделала еще одну порцию, для меня.
За косы, за ноги выволоку.
Выбили из дома вон.
— А откуда мне знать, что это не ловушка? Я читала газеты, Энди. Картер был убит в вашем доме.
По нем наровить. Чинит понаровку.
Жесток, а стал мякнуть.
— А раз так, то я вообще могу потерять интерес к вашей поездке. Мне тоже не нравятся внезапные смерти. Не забывайте: на моих глазах застрелили человека.
Плоть играет. 4 года отстала.
Изба запустовала.
— Но его друзья здесь. Мы это точно знаем. А если вы с ними договорились и все это — часть какой-то игры, которую вы ведете, чтобы одурачить нас?
Душу отвесть нечем.
Коровенки нету.
Обрящи бог виноватого, оправдай бог правого.
— Да нет же! — возразил я. — Вам просто необходимо использовать этот шанс. Сейчас только я могу свести вас с человеком, который рискнет выйти с вами из гавани. Вы что, думаете, я буду за пять сотен баксов затевать такую игру, чтобы вас провести?
Ах ты, ахроян!
Мулявишь, мулявишь, зубов нет.
— Не знаю, — пробормотала она. — Но я вам сейчас не заплачу.
Перевоз. Добору нет.
— О’кей, — сказал я. — Забудьте об этом.
Авось бог даст, я отдохну.
Ногу пересадило.
— Я не хочу сказать, что отвергаю ваше предложение, — поспешно добавила она. — Просто я не хочу платить вперед.
Стрельцы лоском лежали.
Холостую не обратаешь. А то взять с задницей с одной.
— А когда вы заплатите?
Улуча время. Не в Иванову версту.
Способ к чему-нибудь.
— Перед отправлением. Тому человеку, о котором вы говорите.